К концу 1816 года владения Скотта разрослись со ста до почти целой тысячи акров. Мелкие землевладельцы, жившие по соседству, завидя у него в глазах жадный блеск, уступали свои участки по неслыханным ценам. Осенью 1817 года он еще прирастил поместье, купив ферму Тофтфилд и прилегающие к ней земли за 10 тысяч фунтов. В то же время он посоветовал Джону Баллантайну урезать себя в личных расходах. Переименовав купленный дом в Охотничий Ручей, он в 1818 году поселил там Адама Фергюсона с сестрами; Вильяма Лейдло он еще раньше назначил своим управляющим и предоставил ему с семьей Кейсайд, другой дом на территории растущего поместья Абботсфорд. Скотт и Фергюсон дружили еще со школьной скамьи, в доме отца Адама Скотт повстречался с Бёрнсом. Адам изучал право, но наука оказалась ему не по зубам, и он устроился в армию. После этого друзья несколько лет ничего не слышали друг о друге, пока Скотт не получил от Фергюсона длинного письма, в котором тот описывал, как каждый вечер читает своим солдатам у Торриж-Ведраш — дело было во время Испанской войны — отрывки из «Девы озера» и с каким восторгом солдаты им внимают. После завершения кампании капитан Фергюсон мечтал найти «маленькую уютную ферму на берегу Твида», и Охотничий Ручей вполне удовлетворил его идеалу. Со Скоттом у него сложились шутливо-фамильярные отношения. Они постоянно, хотя и добродушно, поддевали друг друга и радовались каждой проведенной вместе минуте. Второго такого заводилы, как Адам, среди друзей Скотта не было; он умел и историю рассказать, и песню спеть, и «уморить все застолье» своими потешными выходками.
Приобретение Охотничьего Ручья обеспечило Скотту постоянное общество Фергюсона, но он ликовал не только поэтому: ведь теперь он стал «большим помещиком». Однако и эта покупка не насытила его страсть к земле. «Я бы не стал так основательно с этим связываться, но только решусь поставить точку, как под руку обязательпо подвернется какой-нибудь лакомый участок, и я обо всем забываю», — сказал он Джону Баллантайну в августе 1820 года, а еще через три года признался: «Я вложил в Абботсфорд кучу денег, а отдачи что-то не видно». Единственная стоящая «отдача», на какую можно было рассчитывать, заключалась в продаже леса. Из его акров около пяти сотен были засажены деревьями. Желуди поступали к нему от друзей целыми бушелями54, а еще мы узнаем про тополя для болотистой почвы и лесной орешник для лощин, про три тысячи ракит, такое же количество шотландских вязов и конских каштанов, про две тысячи кустов шиповника, груды остролиста и сто тысяч берез. Разведение деревьев превратилось у него в манию. «Деревья — те же дети, — говорил он, — чужим они интересны, когда подрастут, а родителям и садовникам — сызмальства». Он с удовольствием отмечал, что у посадок четырехлетней давности вполне «бодрый» вид. Когда он потратил на деревья с десяток лет, кто-то сказал, что он, верно, находит в этом определенный для себя интерес. «Интерес! — воскликнул Скотт. — Вы и представить не можете, какое это беспримерное наслаждение: сажальщик подобен художнику, который накладывает краски на холст, — он каждую минуту видит воочию результат своих трудов. С этим не сравниться никакому занятию или искусству, ибо здесь воедино слиты все прошедшие, сущие и будущие удовольствия. Я вспоминаю, когда тут не было ни одного дерева, только голая пустошь, а сейчас оглядываюсь и вижу тысячи дерев, и за всеми, я бы даже сказал: чуть ли не за каждым в отдельности я лично ухаживал... В отличие от строительства, даже от живописи и вообще от любого промысла этот не имеет конца, не знает перерывов; им можно заниматься изо дня в день, из года в год со всевозрастающим интересом. Хозяйство я ненавижу: что за смысл откармливать и резать скотину, растить колосья, чтобы после их сжать, ругаться с фермерами из-за цен и все время уповать на погоду? Тот, кто сажает деревья, не ведает ни этих забот, ни этих разочарований». Сочинение поэм и романов было в его глазах пустяковым делом по сравнению с высаживанием кустов и деревьев: «Обещаю вам, что мои дубы переживут мои лавры; я больше горжусь разработанным мною составом навоза, чем любым другим делом, к которому приложил руку». Друзья могли бы ему возразить, что без своих лавров он бы никогда не посадил и своих дубов, а его литературные работы обогатили Шотландию куда больше, чем навоз из его конюшен.
Владения Скотта расширялись, а с ними рос и его дом. В 1816 году он собирался пристроить к дому всего четыре комнаты, причем оговаривал: «И хорошо бы это сделать поаккуратнее». К 1818 году дом уже начал превращаться в то, чему Скотт дал название «Заколдованный замок». Архитекторам Эдуарду Блору и Вильяму Аткинсону пришлось приводить свои проекты в соответствие с изменившимися требованиями заказчика. Строительство продолжалось несколько лет — то одно, то другое, — и Скотт втянулся в этот процесс так же основательно, как в разведение деревьев. В 1822 году он писал: «Я убил все это лето на то, чтобы закончить свой дом-роман, выстроенный по образцу помещичьих особняков старой Шотландии, и, надеюсь, небезуспешно передал натужливый стиль этих почтенных сооружений». О доме он отзывался как о «Великом Столпотворении», им же самим возведенном, а архитектурные украшения именовал «этим дурачеством». Он мог, конечно, посмеиваться над собственными грезами, однако Абботсфорд со всеми своими акрами воплотил в землях и камне любовь к романтическому, столь очевидную в его стихах и романах. Он не стремился копить деньги — ему нравилось их тратить, чтобы осуществлять свои мечты или облегчать жизнь другим. Может быть, самая привлекательная форма тщеславия — покупка поместья: это позволяет человеку наладить связь с матерью-землей и повысить ее плодородие, а также помочь своим ближним, если он к тому расположен. Скотт был образцовым лендлордом. Он жил в поместье, когда не требовалось его присутствия в Эдинбурге, глубоко вникал во все дела, лично знал всех своих наемных работников, заботился об их благополучии, был гостеприимным, щедрым и патриархальным хозяином. Он постоянно держал тридцать работников, даже зимой, когда другие помещики сокращали число рабочих рук, и часто посылал для них управляющему Лейдло деньги из Эдинбурга. В его владения имел доступ любой: «Ни за что не соглашусь вывешивать объявления, запрещающие под страхом судебного преследования вход посторонним». Такие надписи он считал в высшей степени обидными и оскорбительными для человеческого достоинства. У самого дома для удобства семьи было огорожено несколько тропок — «по остальным моим землям всяк волен гулять где заблагорассудится». Скотту было отрадно сознавать, что дети, нарвав с его орешника полные карманы орехов, побегут ему навстречу; от одной мысли, что при виде его они могут броситься в бегство, его бы передернуло. С соседями — будь то «старый чудак себе на уме» или «скользкий юный боб» — он поддерживал великолепные отношения. Скотт установил, что, как бы неприступно или и грубо кто из них ни держался вначале, рано или поздно можно добиться расположения этого человека, если обращаться к нему по-дружески. Скотт терпеть не мог ворчания и кислых лиц и всегда давал извозчикам и официантам слишком щедро на чай, чтобы заставить их расплыться в широкой улыбке.
В 1820 году он прикупил еще земли, а на рождество 1823-го отметил завершение строительства новой библиотеки танцами, продолжавшимися до тех пор, «пока не погасли и луна, и звезды, и газовые рожки». В те дни газ был в новинку, и Скотт завел в Абботсфорде газовую цистерну. Монтаж оборудования и поставки газа обошлись ему много дороже, чем он предполагал, но яркий свет его радовал, а запаха он не замечал. Домашние, отличавшиеся более тонким обонянием, скоро взмолились о свечах и керосиновых лампах; однако сам Скотт как по утрам любил работать при ярком солнечном свете, так и по вечерам наслаждался ослепительным блеском прямо над своей конторкой. Комбинация смрада и слепящего света в конечном счете не пошла на пользу его здоровью. Было и другое нововведение — звонки, «работавшие по фундаментальному принципу духового ружья и звонившие под воздействием сжатого воздуха без вульгарного посредничества шнурков». Реконструкция Абботсфорда еще не закончилась, когда туда на встречу нового, 1825 года съехалась масса народа, и ужин устроили в просторном холле, где, как заметил Скотт Дэниелу Терри, «моего собрания развешанных по стенам рогов... хватило бы на всех рогоносцев в мире». Но человек предполагает, а бог располагает. Это первое многолюдное беззаботное празднество в Абботсфорде оказалось и последним в таком роде.
Правда, за время преобразования фермерского дома в феодальный особняк там происходило много столь же веселых, хотя и менее людных сборищ, когда футбольные встречи, выезды на охоту и па рыбную ловлю завершались танцами, песнями и пиршеством. Если гостей набиралось побольше, Скоттов волынщик принимался, как только все усаживались за стол, маршировать перед домом, извлекая из своего инструмента те самые неподобающе пронзительные звуки, которые, по утверждению Шекспира, действуют на мочевой пузырь отнюдь не лучшим образом. В определенный момент представления хозяин приглашал музыканта в дом и подносил ему полную кружку неразбавленного виски, которую тот истово осушал, после чего роковой шум за окнами возобновлялся. Иногда гости плясали под волынку. Иногда женщины исполняли старинные баллады под аккомпанемент гитары и арфы. Иногда мужчины рассказывали всякие истории. И все это происходило в атмосфере добродушия и веселья. У хозяина была одна забота — чтобы все были счастливы. Сам он держался с такой простотой и общительностью, что кто-то однажды заметил: «Он ничем не выделяется среди прочих гостей». Гостей же в доме всегда было полным-полно; не успевали уехать одни, как появлялись другие, и комнаты никогда не стояли пустыми; и столько народу прибывало без приглашения, что трактирщикам в Мелрозе и Селкпрке было дано указание сдавать комнаты только одним приглашенным.
Шарлотта Скотт, которой приходилось управляться с бесконечным потоком гостей, говорила, что Абботсфорд — самый настоящий постоялый двор, с той лишь разницей, что на нем нету вывески и не надо платить за постой. Как-то раз в доме оказалось одновременно тринадцать чужих горничных. Шарлотта была идеальной хозяйкой, очень гостеприимной и столь обязательной, что ни один из гостей, похвалив за столом какое-нибудь блюдо, не уезжал от нее без рецепта. Ее легкий акцент и маленькие странности в речах и поведении кое у кого вызывали смех, а «синие чулки», разумеется, считали, что она недостойна такого великого мужа: «И что он в ней нашел?» и т. д. и т. п. Но самого Скотта ее равнодушие к его увлечениям, работе п занятиям древностями ни капельки не беспокоило; он только посмеивался, когда она заявляла: «Голубчик, написал бы ты новый роман, а то мне нужно новое платье». В кругу семьи и ближайших друзей он величал ее «Маменькой», неизменно был к ней внимателен и однажды прервал сеанс у художника, академика Ч. Р. Лесли, который писал его портрет, чтобы поспеть к жене до грозы: Шарлотта боялась грома. Еще когда они жили в Лшестиле, она пользовалась от болей наркотиками, и это вошло у нее в привычку, что не могло не сказаться на состоянии нервной системы. Но Скотт знал все ее достоинства и утверждал, что у нее «самое честное, щедрое и преданное сердце, какое когда-либо билось под солнцем».
Не было случая, чтобы Шарлотта не оправдала звания хозяйки дома. Абботсфорд, ставший местом паломничества еще при жизни владельца, славился, помимо прочего, удобствами и добрым столом, которые были не хуже, чем в самом первоклассном трактире. Может быть, во все времена никто из писателей не пользовался такой широкой известностью и всеобщей любовью, как Вальтер Скотт, и, уж наверное, никто из людей выдающихся не был так равнодушен к славе, как он. Поглядеть на «Великого Инкогнито» приезжали паломники с четырех сторон света, и он выносил их поклонение с удивительным добродушием: «Что до моей особы, коей подчас выпадает играть роль «льва», то я неизменно беру в пример это благородное животное, без нужды потревоженное Рыцарем Печального Образа55. Тот лев поднялся, повернулся в клетке, показав морду и зад, вылизал усы языком в две пяди длиною, зевнул во всю свою огромную пасть и снова мирно улегся». Когда приходят к знаменитости, то, как правило, хотят поговорить с нею о собственных проблемах, Дружелюбие Скотта выдерживало и эту пытку, но он не жаловал расспросов о себе самом. «Посылаю к Вам янки, из которого получился бы Генеральный прокурор Соединенных Штатов, — писал Скотт Баллантайну. — Если он подвергнет Вас такому же перекрестному допросу, каким замучил меня, Вам не удастся утаить от него много секретов». Одному американскому гостю, впрочем, были очень рады в Абботсфорде — Вашингтону Ирвингу, о котором Скотт отозвался: «И сам он, и его книги пришлись мне по сердцу». Ирвинг скоро почувствовал себя у них как дома, в восторге от душевного приема. Его упросили погостить несколько дней и познакомили со всем и со всеми — с ландшафтом, который, по словам Скотта, пленял самой своей наготой, и с простым людом, о котором Скотт заметил: «Характер народа нельзя познать по сливкам общества». Несмотря на свой консерватизм, Скотт симпатизировал Соединенным Штатам и сожалел о размолвках между англичанами и американцами, объясняя их тем, что два эти народа «имеют столько общего, что с особым рвением склонны обсуждать то сравнительно малое, в чем отличаются один от другого... Американцы так напоминают англичан, а англичане — американцев, что и те, и другие обмениваются взаимными упреками из-за отсутствия между ними полного сходства во всем без исключения... Хотелось бы верить, что обе нации, имея столько похожего в широком смысле, смогут извлечь для себя пользу, спокойно сопоставив то, что их разделяет, и, может быть, такое дружеское обсуждение пойдет им во благо... В раздорах между нами и американцами я вижу угрозу неизмеримого вреда для каждой из сторон и ни для одной не вижу сколько-нибудь серьезной выгоды».
Гостям из-за Ла-Манша Скотт бывал не очень чтобы уж рад. Один такой гость, герцог де Леви, написал ему, что прибыл в Шотландию с единственной целью — повидать великого гения, каковым восхищается весь читающий мир. Процитировав доктора Джонсона, в свое время сказавшего, что если некто повидал Великую китайскую стену, то даже внук его может этим гордиться, де Леви заявлял, что Скотт — предмет более достойный, нежели упомянутое дальневосточное сооружение. Герцога пригласили в Абботсфорд, и Скотт резюмировал: «...самая законченная французская балаболка, с какой мне доводилось встречаться». Наш помещик вообще не жаловал чужеземцев: «Ненавижу бесстыдство, с каким рассыпаются в комплиментах перед незнакомым человеком и позволяют себе в доме писателя разглагольствовать о его книгах; как правило, это свидетельствует о дурных манерах». Графы, маркизы, герцоги и прочая титулованная дребедень почему-то считали само собой разумеющимся, что имеют полное право мучить Скотта своей благосклонностью. Он терпеливо сносил их присутствие, и лишь его чрезвычайная щепетильность мешала дать им почувствовать, что хозяин не чает от них избавиться. Его экипаж был всегда к их услугам, когда подходило время уезжать. Кто-то из них выразил сожаление, что принужден воспользоваться хозяйским экипажем — вдруг тот понадобится в Абботсфорде. «Для моих лошадей не может быть ничего лучше, как отвезти Вас Вашей дорогой», — ответил Скотт, и эти слова приняли за комплимент.
Но были и другие гости, чьим обществом он наслаждался: Джоанна Бейли, ничем не напоминавшая тип «дамы-авторессы», и Вильям Вордсворт, «человек и джентльмен до кончиков ногтей», как писал о нем Скотт, добавляя, однако: «Только не в те минуты, когда он садится на своего критического конька и начинает доказывать, что Поп не поэт. С таким же успехом он мог бы спорить, что Веллингтон — не солдат, потому что носит синий мундир, а не кольчугу из вороненой стали». В июле 1823 года Абботсфорд посетили Мария Эджуорт и две ее сестры. «Скоро я смогу с Вами поговорить или, что еще лучше, Вас послушать», — писала она накануне приезда, однако, приехав, решила пожертвовать удовольствием слушательницы ради необходимости высказаться и две недели не закрывала рта. Шарлотта удивилась, что Мария не познакомилась с Вальтером еще в 1803 году, когда была в Эдинбурге. «Ты забываешь, дружок, что в то время мисс Эджуорт еще не ходила в «львицах», да и моя грива, представь себе, только-только начинала пробиваться», — объяснил Скотт. К Марии он относился с величайшим восхищением, называл ее одним из чудес века и убеждал ее в том, что романы «автора «Уэверли», хоть он о них и высокого мнения, не идут ни в какое сравнение с ее книгами. В Абботсфорде ее монолог изливался почти без помех, одному лишь Скотту время от времени удавалось пресекать поток ее красноречия. За пару дней до отъезда все три сестры принялись лить слезы в предвидении расставания. «Прощание было чудовищным, — сообщала младшая дочь Скотта Анна. — Мария Великая едва не забилась в истерике — до того успела она ко всем нам привязаться».
Как правило, гости покидали Абботсфорд с сожалением, но было и одно исключение. В 1825 году миссис Коутс, богатая вдова знаменитого банкира, прибыла в трех каретах (остальные четыре остались в Эдинбурге), каждую из которых тащила четверка лошадей. Ее свита состояла из двух врачей (на случай, если один заболеет), компаньонки, двух личных горничных (на случай, если одной занеможется), нескольких лакеев на разные случаи и герцога Сент-Олбанского с сестрой. Герцог годился ей в сыновья, однако мечтал жениться на состоятельной вдовушке, и Скотт, посмеиваясь, наблюдал, как эта «Дама алмазов» с видом победительницы таскает герцога при своей особе, хотя тот н выглядел «по уши влюбленным дурнем». В те времена одного богатства, которое Скотт именовал «скучнейшей из всех забот», было еще недостаточно, чтобы заставить общество принять бывшую актрису, хотя бы и ставшую вдовой миллионера, так что титулованные дамы вконец заклевали миссис Коутс. Скотту же она понравилась своим добродушием, и он был всерьез озабочен поведением других гостей, полагавших, будто кровь и порода не нуждаются в хороших манерах. За столом он был бессилен что-нибудь предпринять и только следил за поединком знатности и богатства, но после обеда отвел леди Комптон в сторонку и откровенно высказал ей, что она и ее друзья ведут себя гнусно: их за два дня предупредили о приезде миссис Коутс, и у них вполне хватало времени уехать, если они не желали с нею встречаться. Леди Комптон проглотила выговор, намекнула об этом своим друзьям и, со своей стороны, до конца вечера пыталась, как могла, вежливо обходиться с миссис Коутс. Последняя тем не менее покинула Абботсфорд на другое же утро, хотя намеревалась погостить трое суток. В конце концов она вышла за герцога Сент-Олбанского, который, по мнению Анны Скотт, был изрядный дурак, но добрый малый, и зажила с ним в Хайгете в «Домике под остролистом». Однажды кто-то из гостей сказал ей, что впервые встречался с нею в Абботсфорде. «Как же, помню! — воскликнула она. — Это в тот раз, когда там были эти противные женщины. Сэр Вальтер был очень добр и сделал все от него зависящее, но я не смогла оставаться с ними под одной крышей».
Человек исключительно покладистый и терпимый, Скотт был, однако, полным хозяином в доме, королем в своем замке. Его приказам надлежало повиноваться, и ему не было нужды повторять их дважды: нахмуренной брови вполне хватало, чтобы подчеркнуть решение, которого не решались оспаривать ни дети, ни слуги. Впрочем, он предпочитал все решать на разумной основе. Когда жена Тома Парди посетовала, что бедняки слишком часто обращаются в Абботсфорд за помощью, Скотт сказал ей: «Будьте с ними вежливы и тогда, когда вам нечего им подать, и вот почему: хоть вы и живете под моей крышей, но судьбы своей знать не можете. Кто из нас сегодня посмеет сказать с уверенностью, что завтра сам не пойдет по миру?» Он был снисходительным хозяином, однако из всех его слуг, пожалуй, один Том Парди позволял себе с ним повольничать. Том недвусмысленно дал понять, что хороший рабочий день должен начинаться с подходящей порции виски, и Скотт распорядился, чтобы он получал таковую. Для Тома романы «автора «Уэверли» были
Другим подопечным, которого Скотт глубоко полюбил, был Биллям Лейдло — человек простой, скромный, мягкий и честный. Фермера из него не получилось, и Скотт сделал его своим управляющим, поселив с семьей в удобном домике на территории поместья. Денежное вспомоществование Скотт оказывал ему и раньше, до того как Лейдло перебрался в Кейсайд, а после помогал ему писать, статьи для «Журнала Блэквуда». Литературным занятиям пришел конец, когда виг Лейдло убедился, что журнал становится все более и более консервативным. Мы уже видели, что разница в политических взглядах ни в малейшей степени не влияла па дружеские привязанности Скотта, о котором можно без преувеличения сказать, что ближнего он любил, как самого себя. Томсон, одноногий репетитор, готовивший его сыновей к поступлению в школу, остался жить в Абботсфорде, и обедавшие там знаменитости не раз дивились этой странной фигуре, отрешенно восседающей за столом или слоняющейся по дому, что-то бормоча себе под нос.
Со слугами Скотт обращался не менее уважительно, чем с гостями, полагая, что их долг по отношению к хозяину они исполнят точно так же, как он свой по отношению к ним. Почти со всеми — от герцога Баклю до церковного сторожа в Мелрозском аббатстве — он был на дружеской ноге. Кстати, он отдавал аббатству много дум и времени, пока возводил Абботсфорд. Гостей обязательно водили поглядеть на развалины, где — не забывал он напомнить — «архитектор найдет для себя сокровищницу древней лепки, а поэт — древних преданий. У этих руин, как у стилтонского сыра56, есть своя особая прелесть — и в том же вкусе: чем больше плесени, тем лучше». В 1822 году он исхлопотал у опекунов юного герцога Баклю разрешение произвести расчеты и наладить строительные работы по спасению аббатства. Это строение стало главным «героем» романа, за который он было взялся, но оставил, чтобы написать «Айвенго», и к которому вернулся, закончив последний. «Монастырь» вышел в марте 1820 года и разочаровал всех, включая самого автора. Этот роман — из числа худших у Скотта: скучный сюжет, тяжелый стиль, банальные характеры и неправдоподобная интрига. У истинного гения есть свои взлеты и свои провалы, и взлеты эти столь же великолепны, сколь провалы чудовищны. На приличном среднем уровне работают заурядные таланты. Романы «автора «Уэверли», как и пьесы Шекспира, писались
Тем не менее одни из своих книг он предпочитал другим, и «Аббат», появившийся через полгода после «Монастыря» и привлекший внимание любителей местных достопримечательностей к замку Лох-Ливен, ему нравился. Этот роман выдвинулся в число лучших творений Скотта благодаря одному качеству, которого лишены большинство других его лучших книг, — великолепно обрисованным характерам героя и героини. Все главные герои Скотта немного напоминают их создателя: предусмотрительность и идеализм совмещены в них примерно в той же пропорции, как и в самом Скотте, и чаще всего именно это сковывает развитие характера. Однако в «Аббате» Роланд Грейм справляется с указанной пропорцией убедительнее других, а Кэтрин Ситон не только самая естественная из его героинь, но и самая яркая и привлекательная героиня во всей романтической прозе. Сюжет романа хорош, персонажи — живые люди, хотя ни один из них не входит в число лучших характеров Скотта, да и Мария, королева Шотландская, какой ее показал здесь автор, внушает сочувствие. Нарисовать же ее портрет Скотту было отнюдь не просто из-за двойственного отношения к оригиналу. Через восемь лет после опубликования «Аббата» Скотт писал: «Никак не придумаю, чью биографию мне было бы легко написать, не считая королевы Марии, но как раз о ней-то я ни в косм случае не буду писать, потому что мое мнение здесь решительно расходится с общепринятыми чувствами, да и моими собственными тоже».
К этому времени творческая плодовитость Скотта начала не на шутку беспокоить знатоков из тех, кто, не признавая никаких гениев, склонен давать изобилию великих творений весьма своеобразное объяснение, скажем, такое: пьесы Шекспира писал совсем не Шекспир, а Фрэнсис Бэкон или иной пэр из палаты лордов. Американцы подвели под романы «уэверлеевского» цикла теорию двойного авторства: мнимый автор в сотрудничестве с неизвестным сумасшедшим. Эта теория привела Скотта в восхищение: разумеется, «кто, кроме безумца, сумел бы напридумывать столько чепухи?» — и, понятно, никакому нормальному человеку не пришла бы в голову мысль подкупать кого-то, чтобы «не только не
Глава 15
Отпрыски
Каждый должен иметь свои игрушки, чтобы было чем заняться, что лелеять и чем восхищаться; это могут быть книги, клюшки, монеты, машины и все, что угодно. Игрушки утоляют что-то в человеческой натуре, не дают предаваться тягостному самоанализу, уменьшают желание властвовать над другими или лезть в чужие дела, одним словом, помогают человеку стать цивилизованным существом. У Скотта было больше игрушек, чем у многих других, а потому и меньше поползновений заедать жизнь родным, друзьям и соседям. Он получил юридическое образование, но сам был органически не способен к сутяжничеству, признаваясь: «Страшно боюсь, как бы кто не проведал, что я готов отдать все на свете, только бы не обращаться в суд». Холл, библиотека, спальня и его кабинет в Абботсфорде были забиты историческими и персональными сувенирами, которыми он дорожил и которые с гордостью выставлял на обозрение. Но одного этого было мало, чтобы дать выход энергии, бурлившей в том, кто не мог и минуты оставаться без дела, кто, даже сидя в кресле и беседуя с другом, занимал руки, поглаживая собак или свертывая бумажные жгутики. Не успокоившись на посадках деревьев и строительстве дома, он, казалось, находил особое наслаждение в играх с опасностью. Однажды он прогуливался по самому краю обрыва над озером Колдшилдс, и, когда попытался плотнее укутаться в плед, порыв ветра едва не сбросил его вниз; собрав все силы, он чудом сохранил равновесие и спасся от гибели.
На те месяцы, что ему приходилось ежегодно проводить в Эдинбурге, зеленый сельский сюртук сменялся на черный городской, а преизбыток энергии находил иные формы разрядки. Скотт исполнял обязанности президента повой Нефтегазовой компании. Он основал Баннатайн-клуб, занимавшийся переизданием редких шотландских книг и исторических документов, и был избран в его президенты. Он был президентом Эдинбургского королевского общества и председателем бесчисленных многолюдных собраний, где его здравый смысл, невозмутимость, терпимость и добродушие оказались просто незаменимыми качествами. В Лондоне он был избран членом знаменитого клуба Джонсона и клуба Роксбург, а также назначен на должность профессора древней истории Королевской академии наук. Вице-президенты Оксфорда и Кембриджа несколько раз просили его принять почетную степень доктора права, но ему все не удавалось выбраться из Шотландии на актовые дни университетов. Одни только общественные обязанности Скотта отняли бы у большинства людей все силы и все свободное время. Скотт же ухитрялся заседать в суде по утрам, бывать на светских приемах, исполнять дела общественные и писать романы, причем с такой быстротой, что читатели не успевали переварить последнюю его книгу, как уже появлялась новая.
В 1820 году он написал «Монастырь» и «Аббата», а в начале 1821-го увидел свет «Кенилворт». Первоначально он хотел назвать роман «Особняк Камнор», но изменил заглавие, послушавшись Копстебла. От этой уступки издатель пришел в такой восторг, что, как передают, даже воскликнул: «Ей-богу! Теперь я только что не «автор «Уэверли»!» «Кенилворт» вызвал в Англии не меньший фурор, чем в свое время «Айвенго». Со всей страны в Камнор повалили толпы страждущих; приходский псаломщик сколотил маленькое состояние, показывая туристам, где находился старый особняк; вообще каждое придуманное Скоттом местечко получило свои точные географические координаты и было обращено в местную достопримечательность. Его вымысел обрел реальность и еще в одном плане. Граф Лестер, потомок Дадли по боковой линии, именем святой троицы письменно вызвал Скотта на «поединок чести» за обвинение его предка в убийстве. Скотт начертал на обороте письма: «Совсем спятил», перечитал письмо и добавил: «Совсем спятил». Заметим, что от такой формы безумия биографам достается чаще романистов. «Кенилворт» породил бурю восторгов, а его автор откровенно признался, что на его долю досталось «больше славы и денег, чем литература когда-либо приносила человеку». Много позже он удостоился похвалы и от равных себе, ибо Томас Гарди сказал: «Ни один историк не показал нам историческую Елизавету живой женщиной, такой, какова вымышленная королева Елизавета в «Кенилворте». Другие персонажи книги не так запоминаются. Однако, если не считать описаний пирушек в замке Кенилворт, которые излишне затянуты, этот роман -- из лучших у Скотта, и отдельные его эпизоды, особенно с участием Елизаветы, исполнены высокого драматизма.
Скотт и па сей раз позволил Джону Баллантайну урвать куш за посредничество. Он даже согласился написать биографии виднейших романистов к изданию их сочинений, прибыль от которых должен был получить все тот же Джон, но смерть «Весельчака» Джонни, последовавшая в июне 1821 года, перечеркнула эти благие планы. Стоя у его могилы — в эту минуту облака разошлись и выглянуло солнышко, — Скотт прошептал одному из друзей: «Я чувствую, что отныне солнце будет светить мне уже не так ярко». Джон, никогда не забывавший о своих благодетелях, завещал Скотту две тысячи фунтов: но — увы! — скончался он весь в долгах, и Скотт не только тогда же вручил его вдове приличную сумму, но продолжал выплачивать ей ежегодное пособие даже после того, как сам попал в стесненные обстоятельства.
Он рвался оказывать поддержку всем на свете, будь это в его силах: желание помогать людям было у него столь же могучим, сколь неистощимой — энергия. Ему не сиделось спокойно, он каждую минуту стремился чем-то заняться, для него не было ничего тяжелее, чем позировать художникам, и большинство портретистов, его рисовавших, занимались своим делом, пока сам он с головой уходил в писание. Посетил Абботсфорд и живописец совсем иного плана — Дж. М. В. Тернер, которому поручили сделать пейзажные иллюстрации к поэзии Скотта. Скотт восхищался картинами этого художника, но от его личности был далеко не в восторге: «Едва ли не единственный известный мне гений, зараженный корыстолюбием». За деньги Тернер выполнял любые заказы, но ничего не делал бесплатно.
Жаль, что Тернер не проиллюстрировал романа Скотта «Пират». Вот где редкостный дар этого удивительного художника мог бы развернуться в полном объеме и даже в известной мере искупить недостатки самой книги, действие которой разворачивается на Оркнейских и Шетландских островах — шерифом там был близкий друг Скотта Вильям Эрскин. «Пират» вышел в декабре 1821 года, почти через одиннадцать месяцев после «Кенилворта», — разрыв, позволяющий заподозрить Скотта чуть ли не в спячке. Не исключено, что он вложил в книгу много труда, ибо в ней нет и следа вдохновения: можно догадаться, что писал он, потея от натуги. Завязка романа овеяна поистине ибсеновским драматизмом, но сюжет быстро расползается по швам, а персонажи совершенно безжизненны. Чувствуется, что главное в книге — пейзаж, выписанный и разукрашенный в духе путеводителя. Скотт так и не понял, что пейзаж могут одушевить только переживания воспринимающего его человека, что он становится ярким или, напротив, мрачным в зависимости от настроения персонажа. К тому же рассуждения Скотта на темы морали по своей тяжести не уступают в этой книге описаниям. Огульное захваливание романов Скотта повредило его репутации; мы не сможем воздать должное его хорошим произведениям, если не признаем, что «Пират» — плохое.
Принято считать, что дети любят истории про пиратов. Возможно, Скотт рассчитывал, что и его роман придется им по вкусу. Однако собственные его отпрыски уже вышли к этому времени из надлежащего возраста. Теперь они могли получать от его романов удовольствие, вместо того чтобы с ненавистью «проходить» их в школе. Обращение Скотта с детьми настолько высвечивает его натуру, что следует на этом остановиться. Сразу же оговоримся: ему бы и в голову не пришло заставлять или хотя бы побуждать своих мальчиков читать собственные сочинения. Больше того, он бы пришел в возмущение, узнав, что с тех пор его романы «задавались» для чтения не одному поколению школьников. Нет никаких свидетельств о том, что дети Скотта имели о них представление, и можно с уверенностью сказать, что его книги никогда не обсуждались у них в семье. В Лассуэйде и Ашестиле он читал детям старинные волшебные сказки, ибо питал отвращение к повестушкам из жизни пай-мальчиков, поставлявшимся на рынок фирмой «Сандфорд и Мертон»: «Вся мораль, какую можно извлечь из сотни историй про Примерного Мальчика Томми, не стоит и единой слезинки, пролитой над Красной Шапочкой».
Старший ребенок, Софья, видимо, наследовала мягкость отца, но ни капли его гениальности. Из нее вышло простое, без претензий, добродушное существо, умевшее очаровательно петь баллады, чем она и покорила отцовское сердце. Став женой и матерью, она, по словам Скотта, превратилась в «законченную няньку» — вероятно, потому, что ее собственные родители слишком уж нянчились с нею в детстве. В 1826 году Скотт писал ее мужу: «Я счел нужным по-отцовски предостеречь Софью, чтобы она опять не завела себе домашнего врача, каковой наряду с домашним священником есть зло чистейшей воды. Один внушает, что без него вам не сохранить здоровья, другой — что вам не спасти без него души, однако их подопечные все равно помирают и идут в ад и, может быть, делают ото даже скорее, чем без их помощи... Пристрастие к врачам я полагаю самым серьезным ее недостатком». Когда у Софьи разболелся малыш, Скотт уповал: «Я с тем большим основанием рассчитываю на выздоровление мальчика, что в округе, как мне хорошо известно, нет ни одного эскулапа». С мужем Софьи пам предстоит познакомиться на следующих страницах.
За Софьей шел Вальтер, наследник Абботсфорда. Он не любил сидеть в четырех стенах и этим напоминал отца, который и научил мальчика ездить верхом, стрелять и всегда говорить правду, доверив все остальное репетитору Джорджу Томсону и Эдинбургской средней школе. В четырнадцать лет юному Вальтеру вручили ружье, и Скотт сообщал Джоанне Бейли: «Честное слово, когда он уложил своего первого тетерева, я преисполнился такой гордости, какую испытал только раз в жизни, когда сам подстрелил своего, а было это двадцать лет тому назад».
К литературе Вальтер проявлял полнейшее равнодушие, Гомеру предпочитал Евклида, поэзии же не понимал и не чувствовал, а посему отец был доволен уже и тем, что «Дьявол не заполнил пустоту сию показной любовью к вещам несуществующим, ибо я больше всего на свете страшусь дутого вкуса и питаю к нему отвращение». К восемнадцати годам Вальтер представлял собою высокого, красивого и застенчивого юношу атлетического сложения — доброго, разумного, увлекавшегося математикой и инженерным делом, но не очень сведущего в других науках. Он был другом и бессменным товарищем отца в развлечениях и забавах на свежем воздухе, и, когда в 1819 году он стал корнетом 18-го гусарского полка и перебрался в Корк по месту службы, отец очень по нему скучал. Чин корнета исхлопотали через главнокомандующего — герцога Йорка, и Скотту пришлось раскошелиться на (как он их называл) «безделушки для парня»: «Говорят, одежда
Письма Скотта к сыну в Ирландию полны домашних новостей, таких, как: «У Софьи режется зуб мудрости. Надеюсь, мудрости будет много, потому что боль адская». По в основном письма дают примеры отеческих наставлений. Скажем: «Со стыдом и сожалением должен признаться, дабы тебя остеречь, что привычка к возлияниям, столь распространенная в дни моей юности, явилась, по глубокому моему убеждению, причиной терзающих меня кишечных недугов». Или: «При исполнении служебных обязанностей заботься о нижних чинах; ты сильный — поэтому будь милосерден».
Отец частенько жаловался на почерк сына — «как будто куропатка нацарапала в пыли под живой изгородью». Но скоро у него появились для жалоб более веские основания. Офицеры полка, где служил Вальтер, совершили серьезный проступок — упившись до положения риз, пустили в офицерскую столовую даму сомнительной репутации, а один из них позволил себе непочтительно отозваться о королеве, чью непорочность ставил под сомнение ее собственный супруг. Полк решили наказать переводом в Индию, и Вальтеру пришлось отчитываться перед родителем за случившееся; при этом он всячески преуменьшал тяжесть проступка п сетовал на жестокость наказания. Скотт с порога распознал попытку оправдать преступление и 10 мая 1821 года преподал сыну хороший урок строгости и здравого смысла:
«За одну попойку не становятся подлецами, и, если молодой человек дошел до такого скотства, что представил своим товарищам обыкновенную потаскуху, да еще ввел ее в полковую офицерскую столовую, — пьянство тут ни при чем, и, по моему разумению, он и в трезвом виде не способен на истинно джентльменские чувства. Не похвалю и тех, кто сразу же не выставил вон эту во всех отношениях подходящую друг для друга парочку. То же самое могу сказать и про мистера Мэйчелла с его
В одном из писем молодой корнет утверждал, что никакого скандала бы не было, если б дела не раздули адвокаты и сплетники Эдинбурга. Отец возразил, что адвокатов и сплетников Эдинбурга, «между коими твоя воинская вежливость, адресуясь к адвокату, ставит роскошный знак равенства», интересуют только и исключительно части, расквартированные в Эдинбургском замке. Однако будущему наследнику Абботсфорда было негоже убивать свои дни в Индии, где, разъяснял Скотт сыну,«тебе не приобрести ни профессионального опыта, ни репутации, ни состояния, вообще ничего, а обрести только безвестную смерть при штурме горной крепости какого-нибудь раджи, которого и имени-то не выговорить... а если ты и уцелеешь, так лишь затем, чтобы через 20 лет вернуться лейтенантом или капитаном, истрепанным тропической лихорадкой, с больной печенью и без рупии в кармане — в обмен на загубленное здоровье». Поэтому Скотт использовал все свои связи, чтобы перевести Вальтера в другой полк, но еще до этого перевода он выказывал озабоченность тем, что сыну некоторое время пришлось находиться в ирландской столице: «Меня очень тревожит, как идут у тебя дела в развеселом городе Дублине; прошу тебя со всей серьезностью — не слишком предавайся беспутной жизни». Еще большую озабоченность Скотт выказал в связи с, несомненно, «крайне необоснованным сообщением, что некая определенная молодая дама пользуется с твоей стороны вполне определенными симпатиями. Заклинаю тебя не делать ничего такого, что могло бы оправдать подобные слухи, ибо я буду
Безусловно, опасаясь, как бы его красавец сын не угодил в хитро раскинутые брачные сети, Скотт клюнул на предложение своего друга Адама Фергюсона женить Вальтера на Джейн Джобсон, племяннице жены Адама и наследнице большого поместья в Лохоре. Вальтеру — тогда ему было двадцать два года — девица в меру понравилась, и он завел с нею флирт, однако разговор о браке зашел вплотную лишь по прошествии двух лет, когда Скотт письменно сообщил сыну, что одобряет этот союз, и перечислил все практические соображения в его пользу: «неблагородное имя Джейн Джобсон» звучало не так уж и грубо вкупе с собственностью на 50 тысяч фунтов, открывавшей к тому же виды на большую политическую карьеру, что могло помочь юному гусару преуспеть на избранном поприще. Одним словом, Вальтеру, считай, еще повезло, но, писал Скотт,«при том, что с этими основными моментами все как будто в порядке, тебе самому решать, насколько она тебе нравится, и так далее». Однако Джейн, девушка милая, осторожная и робкая, находилась в полном подчинении у матушки, пресвитерианки строгих правил, для которой выдать родную дочь за беспутного солдата (все солдаты беспутные), да еще и сына нечестивца поэта (все поэты — нечестивцы) значило обречь дитя на проклятье. Скотт называл эту даму «Водянкой», и ее пастырю понадобился не один словесный вытяжной пластырь, прежде чем он наконец ухитрился заставить ее прикусить язык59.
В Абботсфорде их союз был делом решенным. Свадьба состоялась 3 февраля 1825 года. На другой день Скотт писал снохе: «Любимая моя девочка, вчера я не захотел без нужды смущать вас перед отъездом изъявлением собственных чувств — я вообще не склонен выдавать на людях такого рода переживания». В другом месте он говорил, что ненавидит, когда «пускают сопли и прочищают носы», и считает публичную демонстрацию чувств и эмоций самой гнусной формой выставления себя на посмешище: «Уж коли прибегать к обману, так лучше делать это с пользою для наших талантов, благосостояния или вкуса, нежели симулировать благочестие либо чувствительность ради них самих». В июне того же года официальный бюллетень сообщил о производстве Вальтера в капитаны гусаров его величества; это продвижение обошлось отцу в 3500 фунтов. Полк стоял в Дублине, и к своим обязанностям хозяйки Джейн впервые приступила в доме № 10 по Сент-Стивен-Грин, который они снимали с другой семьей. Любящему свекру она сообщала, что, когда они с Вальтером как-то в полночь отправились спать, их слуги все еще продолжали распивать пунш.
Анна, третий ребенок в семье, была честной, прямой и чувствительной девушкой, однако со склонностью высмеивать ближних, каковую отец пытался пресечь. Скотт звал ее Беатриче в честь шекспировской героини60 и гордился ее стройными ножками. Затяжная истерика, в которую Анну поверг отъезд Вальтера к месту службы, несколько встревожила ее стоически настроенного родителя, и без того порицавшего дочь за ехидство. В целом же он был доволен как Софьей, так и Анной, утверждая, что обе ни в малейшей степени не заражены претенциозностью или тщеславием и получили скорее недостаточное, нежели чрезмерное образование: «Я так боялся, как бы из них не вышли «львицы» дешевого толка, что в основном положился на те способности, что им отпустила матушка-природа».
По естественному ходу вещей Анна восхищалась крепким, застенчивым и довольно-таки бессловесным братцем Вальтером, избрав мишенью для насмешек младшего брата Чарльза, неглупого, болтливого, ленивого и приятного паренька, отличавшегося блестящими манерами и неимоверной самонадеянностью. Если Вальтер наследовал от отца любовь к действию, то Чарльз разделил его страсть к книгам и веселой компании. Скотт с ужасом наблюдал, как в его младшем отпрыске возрождается его собственная юношеская тяга к праздности и беспредметной мечтательности. Решив, что привычка к безделью будет развиваться в Чарльзе и дальше, если его оставить дома, Скотт в 1820 году поручил мальчика заботам преподобного Джона Вильямса, викария местечка Лампитер в графстве Кардиганшир, считавшегося прекрасным наставником молодежи. Там Чарльз неплохо себя проявил: у него заметно поубавилось фанаберии и несколько прибавилось прилежания. Время от времени в Лампитер приходили поучения от отца, который рекомендовал сыну больше работать, изучать историю и чаще писать домой. «Господь, — внушалось юному Чарльзу. -- обрек пас
В должный срок Чарльз стал студентом Оксфордского университета, где перед ним открылись широкие возможности без помех предаваться врожденной лени. Весной 1825 года родные узнали, что он гостит в Стоуи, имении герцога Букингэмского. «Одному Богу ведомо, как он там очутился! — прокомментировала Анна. — Его письма — сплошь пересказ того, что сказал ему Герцог и что
Хотя Анна обладала даром сочинять забавные письма, а Чарльзу нравились те же книги, что и отцу, никто из детей Скотта не проявлял интереса к его деятельности в области права, истории и литературы. Поэтому ему повезло, когда он свел знакомство с представителем молодого поколения, который мог беседовать с пим на любимые темы, обнаруживая тонкость суждений и понимание предмета. В мае 1818 года на приеме для узкого круга он встретился с адвокатом и журналистом Джоном Гибсоном Локхартом, сразу же растопив своей сердечностью присущую тому холодность. Узнав, что Локхарт недавно побывал в Германии, Скотт завел разговор об этой стране и ее литературе и с удовольствием выслушал рассказ о посещении молодым человеком Веймара. Локхарт спросил у полового на своем постоялом дворе, в Веймаре ли сейчас Гёте. Это имя, судя по всему, ничего не говорило половому. «Великий поэт», — пояснил Локхарт. Тот о нем и не слыхивал. На помощь поспешила хозяйка: гость имеет в виду господина тайного советника фон Гёте? Ну кто же пе знает его высокопревосходительства!
«Надеюсь, вы днями выберетесь погостить у меня в Абботсфорде, — пригласил Скотт, — но, когда доедете до Селкирка или Мелроза и начнете спрашивать дорогу, даже у трактирщицы осведомляйтесь, где вам найти
Локхарт, сын фанатика священника из Глазго, родился в 1794 году. У него была тяжелая юность, и впоследствии он говорил дочери Скотта Софье, что ее отец, возможно, непревзойденный поэт, но зато его родитель в прозе жизни кому угодно даст сто очков вперед. Переболев в детстве корью, Локхарт остался глухим на одно ухо и, видимо, по этой причине чувствовал себя в обществе крайне стеснительно: не расслышав, что говорят другие, восприимчивый человек склонен принимать сказанное на свой счет и думать незнамо что. Не исключено, что Локхарт вообще питал обиду на всю часть рода человеческого, наделенную нормальным слухом. Несмотря на свой физический недостаток, он неплохо успевал в средней школе Глазго и еще лучше в Оксфордском университете, где пятнадцати лет добился именной стипендии для поступления в колледж Баллиол. Выдающиеся успехи в Оксфорде не принесли ему ровным счетом ничего: окончив университет, он пару лет перебивался в Глазго, где написал так и оставшийся неопубликованным роман, и более сносно зажил в Эдинбурге, где выучился на адвоката и в 1815 году был допущен к практике. Клиентуры у него не было, но время от времени он пописывал статьи в газеты и свел знакомство с Джоном Вилсоном, человеком ярким, грубым, энергичным и черствым, занимательным собеседником и капризнейшим другом. Он и Локхарт на пару выступили на страницах «Журнала Блэквуда» и быстро взбудоражили всю литературную общественность. Внешне они являли полную противоположность друг другу: Вилсон, неотесанный шумный блондин, и Локхарт, чопорный молчаливый брюнет.
Красивый, утонченный и умный Локхарт пользовался славой в высшей степени неприятного субъекта, поскольку держался с людьми высокомерно, язвительно и подчеркнуто холодно. Скотт обратил внимание на его привычку удаляться от общества и, уединившись где-нибудь в сторонке с одним из друзей, перемывать косточки присутствующим. За его неприступной внешностью и саркастическими речами скрывался, однако, веселый и приятный характер, который постепенно открывался близким друзьям; по глухота и постоянное расстройство пищеварения подпортили его натуру, что отчасти объясняет ту неприязнь, с какой встречали в обществе его появление, а также яростную сатиру и ядовитые выпады в печатных его выступлениях. Сердечным и мягким он становился только при теплом и добром к себе отношении; со Скоттом он полностью оттаивал и делался самим собой.
Блэквуд, владелец журнала, для которого писал Локхарт, был человек пробивной, деятельный и вульгарный, лишенный воображения, но зато крайне хитрый и одержимый жгучим желанием выжить Констебла из Эдинбурга, чтобы занять его место самого влиятельного издателя. И он в конце концов добился известности, основав, как он произносил с гордостью, «мо-ой жа-анал», который сотрудники и авторы называли по этой причине «Можа», а читающая публика знала под заглавием «Ежемесячный журнал Блэквуда». Официального редактора у журнала не было, но его ведущими авторами стали Локхарт и Вилсон (взявший псевдоним «Кристофер Норт»); они-то и задали тон этому изданию — топ пасквилянтский, бесстыжий, клеветнический, злобный, свирепый, мерзкий, вульгарный, но прежде всего ребячливый. Последнее определение выражает существо явления. Локхарт и Вилсон вели себя с невоспитанностью и безответственностью диктаторов и уличных мальчишек, они упивались злорадством, поливая грязью и понося своих ближних, причем предавались этому занятию с пагубной изобретательностью. Они выбирали жертв главным образом по политическому принципу; мишенью их ядовитых инвектив стали Китс, Хэзлитт и Ли Хант. Казалось бы, Локхарта еще можно было извинить по молодости лет и неспособности зарабатывать на жизнь более достойным мужчины способом, но факты доказывают обратное. Через полтора десятка лет, уже будучи признанным редактором ведущего лондонского журнала, он тиснул разгромную и с головой выдающую его самого рецензию на стихи Теннисона, после которой поэт замолк на целое десятилетие.
Скотт был в ужасе от их жестоких и грубых забав. Сноровку, с какой Локхарт пускал стрелы по конкретному адресу, он считал отвратительной и утверждал, что жизнь предоставляет массу возможностей посмеяться над другими честно и необидно, а если уж критиковать, то объективно и беспристрастно, ни в коем случае не переходя на личности. По словам Скотта, от Локхарта было не меньше бед, чем от мартышки в посудной лавке, и сам он прилагал все силы, чтобы занять молодого человека более подобающим делом. Оснований придерживаться такой линии у Скотта прибавилось, когда Локхарт вознамерился жениться на его дочери Софье. «Она могла бы найти человека и побогаче, но едва ли более совершенного и достойного», — отметил Скотт, во всем предпочитавший находить светлую сторону. В январе 1820 года Локхарт явился к матери Софьи и сделал официальное предложение; миссис Скотт предпочла бы более аристократическую партию, но никаких возражений, кроме этого, против своего будущего зятя не имела. Да и самому Скотту в Локхарте нравилось решительно все, кроме напыщенности, скрытности, скованности и связей с «Журналом Блэквуда». Софья и Локхарт обвенчались 29 апреля. Братец Вальтер присутствовал при полном параде, хотя скудость усиков, украшавших его верхнюю губу, чуть-чуть подпортила ему удовольствие. В качестве косметического средства отец порекомендовал ему жженую пробку, но родительский совет был отвергнут. Несколько лет молодая чета с весны до осени проживала в домике Чифсвуд па территории Абботсфорда. Раньше домик принадлежал несговорчивому полоумному скряге, и, когда Скотт загорелся желанием его приобрести, герцог Баклю предупредил, что ему никогда не сторговаться с этим мошенником и сумасшедшим. «Как знать, — ответил наш землевладелец. — Он мошенник, а я законник; он сумасшедший, а я поэт».
После замужества Софьи Скотт первым делом ублажил Локхарта, устроив избрание Джона Вилсона на кафедру этики Эдинбургского университета. Покончив с этим, он решил, что теперь-то может себе позволить преподать зятю пару-другую отеческих советов. Дождавшись бешеного наскока со страниц журнала на одну из местных знаменитостей, Скотт написал Локхарту, что решительно не приемлет сатиры
Но зло уже совершилось. Редактором «Лондонского журнала Болдуина», печатного органа вигов, был Джон Скотт62. Обуянный жаждой мщения, он ринулся в атаку на блэквудовцев, публично назвал редактором их издания Локхарта, связал его имя с именем Вальтера Скотта, смешал Локхарта с грязью по методе последнего и объявил ого лжецом. Локхарт попросил своего друга Джонатана Кристи зайти к редактору «Лондопского журнала» и объягниться с ним. Несколько недель прошли в опровержениях и намеках на то да на это, и дело запахло дуэлью. Локхарт выехал в Лондон, однако приятели не допустили встречи противников, и Локхарт возвратился в Эдинбург, предварительно опубликовав заявление, что не имеет никакого отношения к руководству «Журналом Блэквуда», а Джон Скотт — лжец и мерзавец. Затем последовало заявление со стороны Кристи. Джон Скотт, и без того бушевавший от ярости, воспринял последнее как личное оскорбление и вызвал Кристи на поединок. Лунным февральским вечером они сошлись в местечке Чок-фарм. Кристи стрелял в воздух, Скотт стрелял в противника, но промахнулся. Пистолеты перезарядили, и следующий выстрел оказался для Скотта смертельным. Доставив раненого в ближайшую таверну, Кристи и секунданты скрылись. Вальтер Скотт в это время случайно находился в Лондоне. Он разузнал, где скрывается Кристи, выяснил подробности дела, сообщил о нем Локхарту и предупредил того: «Отныне Вы не должны иметь ничего общего с монстрами от журналистики и охотниками до скандалов... Вам следует отказаться от Ваших проказ и выходок...» И вообще Локхарту нужно порвать с журналом, который для него, с его страстью к сатире, всегда будет представлять соблазн и ловушку: «Не
Будущее Локхарта определилось, когда лондонский издатель Джон Мюррей надумал основать консервативную газету и главным редактором пригласил зятя Скотта. В 1825 году в Чифсвуд пришло письмо с сообщением о скором приезде мистера Дизраэли, который сам обо всем расскажет. Ожидая увидеть известнейшего автора Айзека Дизраэли, Локхарт был шокирован чрезмерно красочной внешностью Бенджамина, сына Айзека. Справившись с удивлением, он выслушал молодого человека, после чего они вместе отправились к Скотту поговорить о делах. До тех пор через порог Абботсфорда еще не переступало личности более странной; мы бы многое дали, чтобы посмотреть на реакцию Скотта, если б ему сообщили, что его бойкий расфуфыренный гость станет в один прекрасный день премьер-министром Великобритании. Бенджамин провел в Чифсвуде три педели и часто навещал Скотта. Вот как он описал хозяина Абботсфорда: «Человек добрый и даже несколько царственный, с огромным лбом, проницательным взором, седой, облаченный в зеленую охотничью куртку. Он отличался исключительным гостеприимством; за обедом у него не было недостатка в кларете, а после обеда приносили виски и большие бокалы. Я запомнил его восседающим в кресле б его роскошной библиотеке, где обычно собиралась вся семья и где мы встречались по вечерам, а вокруг пего — с полдюжины терьеров: на коленях, на плечах и в ногах. «Потомство Дэнди Динмонта», — объяснил он мне. У всех псов было только два имени — Перец либо Горчица, в зависимости от масти и возраста. По вечерам он читал нам вслух, а то его дочь Анна, интересная девушка, исполняла какую-нибудь балладу, аккомпанируя себе на арфе. Он любил рассказывать истории про вождей шотландских кланов или про шотландских юристов».
Мысль о зяте как о редакторе ежедневной газеты была Скотту явно не по душе: занятие это никак не приличествовало джентльмену. Бенджамин постарался представить дело в более респектабельном свете, заменив «редактора» на «генерального распорядителя». Однако, на взгляд землевладельца и противника «Журнала Блэквуда», связываться с руководством ежедневной газеты было неблагородным промыслом. Бенджамину пришлось удовольствоваться обещанием Локхарта приехать в Лондон и лично поговорить с Мюрреем. В Абботсфорде Бенджамина познакомили с «огромным, тучным и румяным человеком» по имени Арчибальд Констебл. Они отправились в Лондон одним дилижансом, и у Дизраэли сложилось из беседы с Констеблом впечатление, что его попутчик и есть «автор «Уэверли». «Он водрузил на голову роскошную бархатную шляпу с широкой золотой лентой и стал похож на большого геральдического льва при короне... Он также сообщил мне, что в будущем году намерен пристроить к Абботсфорду новое крыло... В жизни не видел другого такого хвастуна и спесивца». Можно представить, сколь тщательно хранил бы издатель тайну «автора «Уэверли», если, по свидетельству Дизраэли, Констебл не мог удержаться и выболтал ему, случайному знакомцу, хотя, разумеется, под строжайшим секретом, имя лица, которое только что опубликовало в очередном выпуске «Эдинбургского обозрения» анонимную и вызвавшую много толков статью о Мильтоне, — некто Маколей, от коего издатель многого ожидал в будущем.
Поездка в Лондон закончилась тем, что Локхарт согласился стать редактором журнала «Квартальное обозрение» и получать за это тысячу фунтов в год — в придачу к 1500 фунтам за участие в выпуске газеты, которая, по расчетам Мюррея, вот-вот должна была начать выходить. Редактором «Квартального обозрения» Локхарт оставался до тех пор, пока сам не ушел на покой, хотя он и жаловался Скотту, что Мюррей «вечно пьян и с ним почти певозможно серьезно поговорить о делах». А ежедневная газета просуществовала всего несколько месяцев, так что Локхарту в порядке возмещения утраченного дохода пришлось самому взяться за писание книг и статей. Когда Софья с Локхартом переехали в Лондон, Скотт очень по ним скучал; он неоднократно пытался выхлопотать для зятя какую-нибудь казенную синекуру, однако безрезультатно. «При том, что он один из лучших, добрейших и даже умнейших людей, каких я знаю, склонность и талант Джона наживать врагов, и врагов могущественных, — это нечто из ряда вон выходящее», — жаловался он Софье.
Но Локхарт обладал одним выдающимся достоинством — он любил Скотта, восхищался им и проявил верность его памяти, подчас в ущерб памяти других современников, когда составил жизнеописание Скотта в десяти томах, то есть в миллион с лишним слов. Это неисчерпаемая сокровищница, из которой позднейшие исследователи смогли извлечь много драгоценностей.
Глава 16
В честь короля
Когда в 1815 году они встретились в Лондоне, Скотт попросил принца-регента об одолжении. Со времен унии судьба регалий шотландского трона была покрыта мраком неизвестности. Никто ничего не знал о местонахождении этих символов национальной независимости, и пьяные якобиты распевали непристойные песенки о том, по какому назначению употребляются шотландские корона, скипетр и т. п. при английском королевском дворе. Скотт просил разрешения обследовать тронный зал Эдинбургского замка, и регент позволил. Для этой цели создали комиссию, и 4 февраля 1818 года Скотт с замирающим oт волнения сердцем присутствовал при вскрытии сокровищницы, простоявшей запечатанной свыше ста лет. Все регалии были обнаружены в полной сохранности. Чувства облегчения, испытанное при этом Скоттом, можно было сравнить лишь с охватившим его трепетом. На другой день некоторые члены комиссии привели в замок домашних полюбоваться на регалии. Скотт взял с собой Софью; батюшкины разговоры на эту тему взвинтили ее до такой степени, что она едва не упала в обморок, когда сокровищницу открыли вторично. Вдруг она услышала, как отец воскликнул: «Ради бога, не надо!» Один из членов комиссии, будучи в игривом настроении, собирался возложить корону на голову какой-то присутствовавшей при сем девушке; голос Скотта и выражение лица, однако, заставили того передумать, и он нервно положил диадему на место. Несчастный пришел в столь очевидное замешательство, что Скотт прошептал: «Умоляю, простите!» Затем, увидев, что Софья побледнела и, чтобы не упасть, прислонилась к притолоке, он отвел ее домой. Она заметила, что рука у него время от времени подрагивает. Как мы уже отмечали, патриотический пыл Скотта никогда не влиял на его дружеские симпатии, и вскоре он уже хлопотал об учреждении синекуры для Адама Фергюсона, который со временем был назначен хранителем регалий шотландского трона и, как того требовала должность, произведен в рыцарское звание. Последнее не вызвало энтузиазма у Тома Парди, заметившего: «Теперь нашего блеску поубавится». Сам Скотт незадолго до этого получил титул баронета.
Он впервые услышал о желании регента даровать ему титул в последних числах ноября 1818 года. Скотт был не из тех, кто пришел бы от такого известия в безумный восторг, но ему все равно было приятно. «Наш толстый друг, — писал он Морриту, — желая почтить литературу в лице моей недостойной особы... вознамерился пожаловать меня в баронеты. Я мог бы с легкостью наговорить сотню высоких фраз о своем презрении к титулам и так далее; но хотя я бы не ударил и пальцем о палец, чтобы выпросить для себя, либо купить, либо выклянчить, либо одолжить какую бы то ни было награду — лично мне она принесет больше неудобств, чем всего остального, — в данном случае это исходит непосредственно от символа феодальной чести и само по себе почетно, так что я и в самом деле за него благодарен... В конце концов, если уж говорить про себя, геральдический щит и девиз на моем гербе не запятнаны ничем, кроме пограничных разбойничьих вылазок да государственных измен — преступлений, смею надеяться, вполне джентльменских». Он обратился к герцогу Баклю и Скотту из Хардена, «главам моего клана и моим сеньорам», и те посоветовали принять титул. Сам Скотт относился к баронетству со здравым безразличием, однако титул мог оказаться полезен сыну и порадовать жену. Больше того: «Куда тщеславнее, думаю, будет отклонить, нежели принять то, что мне, в соответствии с ясно выраженным пожеланием Монарха, предложено в знак особой милости и отличия».
Из-за болезни он смог отправиться в Лондон получать свое баронетство только весной 1820 года. Ему снова пришлось скучать в свете и сносить его ласки. Только что скончался Георг III, и регент, ставший Георгом IV, решил украсить портретом Скотта большую галерею Виндзорского замка: «Король повелел мне позировать сэру Томасу Лоуренсу, дабы повесить портрет в самых сокровенных своих покоях. Я хочу позировать вместе с Майдой — пусть на картине будет хоть один красивый мужчина». Скотт позировал также сэру Фрэнсису Чантри, лепившему с него бюст. Среди вихря приемов был и ужин у герцога Веллингтона, который с отменным добродушием вторично переиграл все свои баталии, чтобы доставить удовольствие свежеиспеченному баронету и его сыну Вальтеру. «Вернувшись, надеюсь застать тебя настоящей красоткой, — писал Скотт жене, — ибо здесь, даю тебе честное слово, я пользуюсь успехом у очень хорошеньких дам и надеюсь увидеть столь же веселые лица, когда возвращусь домой». Повторы во фразе свидетельствуют о том, как ему не терпелось распрощаться с Лондоном.
Титул дал ему возможность вдоволь про себя позабавиться. Георг IV выделил его из обычной толпы ничтожеств, собирающихся в апартаментах к королевскому выходу: «Видел сегодня Короля и засвидетельствовал ему свое почтение. Вряд ли кому из подданных Монарх оказывал более милостивый прием — он не позволил мне преклонить перед ним колено, несколько раз крепко пожал руку и наговорил столько любезностей и приятностей, что стыдно повторять. Самое смешное заключалось, однако, в том, что собравшиеся, которым моя внешность скорее всего не давала основания считать меня чем-то особенным, увидев, как хорошо меня приняли, удостоили меня не менее полутысячи церемонных поклонов и расшаркиваний, пока я удалялся во всем величии любимца Короны». Воздействие его баронетства на других, как он отметил, свелось к тому, что лакеи начали ему кланяться на два дюйма ниже и распахивать двери на три дюйма шире, чем раньше, хотя его рост и размеры остались все теми же. У короля хватило проницательности понять, что, воздавая почести Скотту, он воздает почести самому себе. «Мне всегда будет лестна мысль о том, что сэр Вальтер Скотт стал первым творением моего правления», — говорил Георг IV. Наибольшее удовлетворение получил, однако, Том Парди, отметивший это знаменательное событие тем, что всем абботсфордским овцам, уже помеченным на спине инициалами владельца — «В. С», — он подставил к клейму букву «С», означавшую «сэр».
В начале 1821 года Скотт опять оказался в Лондоне по делам Высшего суда. Он остановился на Джермин-стрит, в гостинице «Ватерлоо». Собак там не держали, но зато имелся «кот, с которым можно с грехом пополам поговорить и который утром съедает со мной за компанию блюдечко сливок». Началась обычная карусель приемов, и он заявил Софье, что за восемь недель всего два раза крепко садился в калошу, но удачи надолго не хватит. Она и вправду едва ему не изменила, когда однажды у него вылетело из памяти, где он обещался обедать, и он только случайно вспомнил, что приглашен к знаменитому государственному деятелю лорду Кэстлери, в то время министру иностранных дел. «Поведай я об этом своим дорожным попутчикам или в случайной компании, меня бы сочли тщеславным щенком, однако все это — святая истина, как и то, что в этот же самый день я принимал у себя в гостинице двух синеленточников63 и одну маркизу. И вот вам результат — я превратился... в весьма важную особу. Хозяин гостиницы просит похлопотать, чтобы ему возобновили лицензию из его заведение. Владелец прокатных конюшен рассчитывает на разрешение завести шестиместные экипажи, и одному Богу ведомо, сколько других тщетных надежд породило то, что я хожу в фаворитах». К концу марта он был «по горло сыт изысканным обществом и изысканным образом жизни, начиная от герцогов и герцогинь и кончая рыбой тюрбо и яйцами ржанки. Все это очень мило, пока в новинку, но чем дольше, тем больше чувствуешь себя пуделем, которого все время заставляют ходить на задних лапках». Он решительно не был создан для светской жизни; он потому и решил отправиться долечиваться в Карлсбад, что английские курорты кишели охотниками за знаменитостями: «Я не умею давать отпор этой публике, хотя кому еще так от них достается, как мне!»
Тем не менее он поддался искушению побывать на коронации Георга IV, для чего вторично посетил Лондон в том же году. Он отбыл в июле морем на одном из первых пароходов, который назывался «Город Эдинбург», хотя, по мнению Скотта, его следовало бы окрестить «Новым дымоходом». Путь морем от Лейта до Уоппинга занимал шестьдесят часов и стоил три гинеи, тогда как дилижанс добирался до Лондона неделю и обходился от 30 до 40 фунтов. Скотт приглашал с собой Джеймса Хогга, чтобы устроить того на какое-нибудь местечко или выхлопотать ему пенсию, но Этрикский пастух не захотел пропускать ежегодную ярмарку на выгоне Святого Босуэлла.
Такого дивного зрелища, как эта коронация, Скотт, по его словам, не мог и вообразить. Красота и торжественность древнего обряда, совершенного в Вестминстерском аббатстве, произвели на него неизгладимое впечатление. Всю эту роскошь подпортила одна-единственная ложка дегтя: королева. Как мы знаем, тори поддерживали Каролину после того, как она ушла от регента, который был вигом, и Скотт навещал ее в Блэкхите. Сейчас все стало наоборот. Вспомнив, как обошелся с Фальстафом принц Хэл64, регент отказался от своих старых друзей и превратился в тори, когда от трона его отделяла всего лишь церемония коронации. Посему виги взяли сторону той, кого теперь величали «много настрадавшейся женщиной». В 1814 году Каролина покинула Англию и обосновалась в Италии. Странные слухи о ее тамошнем поведении дошли до ее высоконравственного супруга, и на рассмотрение палаты лордов был представлен законопроект о разводе. Однако регент не пользовался у толпы популярностью, адвокат Броугем ловко защищал Каролину, и законопроект сняли с обсуждения во избежание революции. Узнав об этом, лондонцы от радости посходили с ума, высыпали на улицы и перебили все окна, где в ознаменование прекращения дела о разводе не выставили зажженных свечей.
Желание Каролины посчитаться с мужем не удивило Скотта, но он не питал иллюзий в отношении как самой королевы, так и тех, кто ее поддерживал: «Пользуйся она в верхах той же поддержкой, что и в низах (не количественной, а относительной), и имей деньги на экипировку своих сторонников, я бы не поразился, увидев, что она, натянув на свою толстую задницу пару лосин, ведет на Лондон целое войско — а там была не была!» Он говорил, что толпа отнюдь не заинтересована в счастливом воссоединении супругов. В этом быстро забытом скандале Скотт тоже сыграл свою маленькую роль — со свойственными ему сообразительностью и здравым смыслом. После вступления Георга на престол королева объявила, что намерена поселиться в шотландском замке Холируд, и Тайный совет обратился к Скотту за помощью, как помешать этому. Скотт подчеркнул, что королеве, разумеется, не может быть оказано никакого сопротивления силой, и порекомендовал немедленно отправить во дворец с полсотни рабочих, приказав им заняться ремонтом, побелкой и настилкой полов во всех комнатах разом, с тем чтобы сделать дворец совершенно непригодным для проживания. Его совету последовали, и королева отказалась от намерения обосноваться в Шотландии. Но во время коронации супруга она таки учинила дебош, пытаясь прорваться в Вестминстерское аббатство. В толпе многие возмущенно кричали: «Позор! Позор! Прочь отсюда!», однако группа хулиганов, возможно, специально для этого нанятых, подбадривала ее возгласами: «Давай, Каролина! Покажи им, милашка!» Эпизод был в целом довольно гнусный, и Скотт поставил на ней крест: «Не королева, а осатаневшая сука».
Сам он получил от церемонии огромное удовольствие, которое возросло еще больше благодаря одному приятнейшему происшествию. Возвращаясь в третьем часу ночи пешком из Вестминстера после банкета, он и его молодой друг застряли в толпе, собравшейся на улице Уайтхолл. Скотт попросил сержанта полка шотландских драгун позволить ему пройти на середину дороги, где был оставлен проезд для экипажей знатных особ. Тот ответил, что это никак невозможно — есть строгий приказ не пускать. В эту минуту толпа наддала, и его спутник произнес: «Осторожней, сэр Вальтер Скотт, осторожней!» Сержант встрепенулся: «Что?! Сэр Вальтер Скотт? Сейчас мы ему поможем! А ну, ребята, потеснись, дай пройти сэру Вальтеру Скотту, нашему славному соотечественнику!» «Ребята» не только потеснились, но и призвали благословение на голову своего знаменитого земляка. Из этого следует, что тогда в армии служили люди грамотные. По дороге же в Абботсфорд Скотт отдал дань уважения знаменитейшему из англичан — остановился в Стратфорде-на-Эйвоне и расписался на стене комнаты, в которой, по преданию, родился Шекспир.
Оказав честь собственному монарху, Скотт решил оказать честь и королю Шекспира. Он тщательно проштудировал литературу, историю, трактаты и документы начала XVIIвека и осенью 1821 года создал стилизацию в форме переписки, относящейся якобы ко времени правления Иакова I65. Поначалу он хотел ее издать, выдав за подлинную, но друзья уговорили его не губить материал, из которого может получиться добротный роман, и вместо публикации писем он написал «Приключения Найджела». Книга была закончена в начале 1822 года и в мае увидела свет. Констебл сообщал из Лондона, что его агенты, фирма «Херст, Робинсон и К°», получив тираж, распродали семь тысяч экземпляров романа в тот же день уже к половине одиннадцатого утра. Констебл утверждал, что своими глазами видел, как прохожие на улицах читают книгу прямо на ходу: «Поверьте, я не преувеличиваю. Каждый новый роман «автора «Уэверли» оттесняет на второй план... любое другое литературное произведение». Констебл и его компаньон Кейделл пребывали в лихорадочном возбуждении. «Сэр Вальтер Скотт, вне всяких сомнений, — самый необыкновенный из ныне здравствующих людей: его знания во всех областях поразительны», — писал Констебл Кейделлу. «Автор «Уэверли» — самый выгодный наш товар; так будем держаться за него обеими руками и черпать все глубже и глубже из этого неиссякаемого источника», — писал Кейделл Констеблу. После выхода романа Флит-стрит и древнее здание Уайтфраерс, бывший кармелитский монастырь, оказались в центре внимания; люди, всю жизнь прожившие в непосредственной близости от Лондонских ворот перед Темплом, стадами бросились осматривать свой район, а миссис Хьюз, жена священника, обитавшая на Амеп-Корнер, заявила, что теперь она, по ее мнению, живет в
«Приключения Найджела» — наиболее хитросплетенный и богато расцвеченный роман Скотта. В книге все первоклассно: увлекательный сюжет, яркий фон, захватывающие повороты интриги, живые, запоминающиеся характеры; последние, как всегда у Скотта, — особое достоинство повествования. В романе действует очаровательная героиня, самая привлекательная у «автора «Уэверли», если не считать Кэтрин Ситон, и герой, чьи отнюдь не героические качества превращают его едва ли не в живого человека. Великолепен образ сэра Мунго Мэлегроутера, да и портреты Джорджа Гериота, Мониплайза и дамы Сэдлчоп вряд ли выпишешь лучше. Но самое замечательное в книге — Иаков I. За три года до того, как этот монарх появился в «Найджеле», он фигурировал на страницах другого романа в виде пьяного идиотика, что не понравилось Скотту, который тогда же упрекнул автора: «Мудрейший дурак христианского мира»66 заслуживал более яркого характера. Порой мне приходит в голову, что его остроумие, проницательность, педантичность, самомнение и тщеславие, его жадность и мотовство, его привязанность к фаворитам и потуги на мудрость делают его самой полнокровной комической фигурой в реальной истории». Под пером Скотта он и стал самым полнокровно комическим образом исторического деятеля, какой мы встретим в романе или драме. По-человечески он много естественней и понятней, чем монархи у Шекспира или Дюма, и куда занимательней. По оригинальности же замысла и тому смеху, что он вызывает у читателя, этот образ не уступит величайшим комическим характерам мировой литературы, причем Скотт не прибегает здесь к тем преувеличениям и театральным эффектам, от которых столь часто страдают «чудаки» Диккенса. По существу, король Иаков Скотта — творение поэтического юмора и стоит в одном ряду с сэром Джоном Фальстафом.
Собственный монарх Скотта тем временем вновь потребовал от него внимания к своей особе, и летом 1822 года первый великий писатель, удостоенный титула за заслуги перед литературой, организовал прием первого венценосца из Ганноверской династии, ступившего па землю Шотландии. Не кто иной, как Скотт, уговорил Георга IV посетить Эдинбург, и своим успехом этот визит обязан ему и только ему. Он лично руководил практически всем, у него спрашивали совета (и этим советам следовали) даже по таким пустякам, как оставить или счистить с арки моста Ватерлоо памятную надпись о том, что при открытии моста присутствовал принц Леопольд, — королю Георгу предстояло здесь проезжать, а с Леопольдом, своим зятем и будущим правителем Бельгии, отношения у него были напрочь испорчены. Скотт выразительно ответил, что скорее подожжет Эдинбург своими руками, чем допустит оберечь королевские нервы ценой шотландского достоинства. Сначала, как водится, было создано бессчетное количество разных комитетов по встрече, чтобы все вконец развалить, ибо (не секрет) любые советники и советчики чувствуют себя в безопасности лишь тогда, когда их видимо-невидимо. Явившись в столицу, Скотт застал все в полном беспорядке и начал мало-помалу прибирать руководство, так что вскоре ему на добровольных началах уступили все бразды правления. Его превратили в нечто вроде главного консультанта и представляли ему на рассмотрение каждую мелочь. С семи утра и до полуночи его дом напоминал ярмарку: в день к нему за советом приходило не менее шести десятков людей, и он был вынужден разрешать ссоры, сглаживать трения, смягчать предубеждения, выбивать деньги и поддерживать тесные постоянные связи со всеми мыслимыми светскими, религиозными, профессиональными и общественными институтами Шотландии. Английская знать тоже причиняла немало хлопот, требуя, чтобы все делалось так, как хотелось бы англичанам; однако в конце концов все было сделано так, как хотелось Скотту. Около трехсот шотландцев спустились с гор во главе со своими вождями, полностью оснащенные оружием и волынками. Вожди вступали между собой в бесконечные раздоры, поэтому всех горцев отдали под начало к Скотту, и каждый день они у него пачками маршировали по Замковой улице с волынками и знаменами. Горожане опасались, не слишком ли большая роль отводится в церемонии горцам и не оттеснят ли они все остальное на второй план; но вид у горцев был весьма живописный и романтический, а Скотт умел показать товар лицом. Целый месяц он с невозмутимым добродушием и неколебимым тактом потел над порученным ему делом, но сумел и тут выкроить время, чтобы показать развалины часовни святого Антония и курган Масгета, увековеченные в «Эдинбургской темнице», поэту Джорджу Краббу, который приехал к Скоттам погостить за неделю до предполагаемого прибытия короля.
14 августа королевская яхта с эскортом военных кораблей под проливным дождем пристала к берегу неподалеку от Лейта. Скотт отправился засвидетельствовать свое почтение. Когда его лодка подошла к «Королю Георгу», об этом доложили монарху, и он воскликнул: «Как! Сэр Вальтер Скотт! Вот кого из шотландцев мне хочется видеть в первую очередь! Пригласите его подняться». Взойдя на борт, Скотт произнес речь, король ответил на приветствие, приказал подать бутылку виски и выпил бокал за здоровье баронета. Скотт провозгласил ответный тост и попросил короля подарить ему бокал, из которого тот пил. Бокал он с осторожностью упрятал в карман сюртука. Вернувшись на Замковую улицу, он увлекся беседой с Краббом, забыл про бокал, уселся на него и раздавил на мелкие осколки. Для него это было не менее характерно, чем запамятовать об обеде у Кэстлери. Он хотел сохранить что-то на память об историческом событии, но сердечность общения с другим человеком заставила его обо всем позабыть. Затем пошли речи, процессии, банкеты, утренние приемы у короля, служба в церкви святого Джайлза и спектакль по «Роб Рою». Король остановился во дворце Далкейт, откуда выезжал на различные церемонии в Холируд и другие места. Как-то Скотту выпало пройтись по Верхней улице в компании сэра Роберта Пиля, который отметил, что горожане приветствуют его спутника едва ли не так же почтительно, как самого короля.
В разгар «наицарственнейшей неразберихи», как именовал ее Скотт, он днем и ночью урывал каждую свободную минуту, чтобы посидеть у постели своего старого друга Вильяма Эрскина, который по ходатайству Скотта был произведен в члены Высшего суда и получил титул лорда Киннедера. Эрскин давно чувствовал себя неважно, а теперь окончательно слег из-за слухов о его связи, или, как это тогда называлось, «преступной интриге», с некой замужней дамой. Слухи были абсолютно бездоказательными, но они истерзали Эрскина, отличавшегося обостренной чувствительностью, и частые кровопускания, которые ему прописали от начавшейся лихорадки, свели его в могилу. Скотт вырвался па его похороны в один из своих самых загруженных дней.
Король пробыл на севере две недели и перед отъездом пожаловал в рыцари Адама Фергюсона и Генри Рэйберна — Скотт замолвил за них словечко. Скотт также просил о дозволении возвратить в Эдинбургский замок знаменитую пушку Монс Мег, вывезенную в Лондон после якобитского восстания 1745 года. Эта пушка работы французских или фламандских мастеров XV века треснула в 1682 году во время салюта, но шотландцы чтили ее как национальную святыню. Король дал согласие, и в 1829 году, когда премьером был герцог Веллингтон, славное орудие перевезли в Эдинбург. Сэр Вальтер обратился к королю и с другим ходатайством — о восстановлении нескольких шотландских пэрств, упраздненных после выступлений сторонников Стюартов в 1715 и 1745 годах. На это также было получено соизволение. Георг IV был в восторге от оказанного ему в Эдинбурге приема и благодарен Скотту за все, что тот сделал, дабы превратить этот визит в достойное и памятное событие. Монарх горячо выразил свои чувства; то, что король так и не узнал об отказе поэта написать текст нового государственного гимна, оказалось, видимо, к лучшему.
Работы и заботы в связи с высочайшим посещением вызвали у Скотта на руках и ногах сильные кожные высыпания, именуемые медиками потницей. Скотт опасался, что новый роман «Певерил Пик», отложенный им на полтора месяца трудов, горестей и насильственного веселья, будет припахивать апоплексическим ударом. Не исключено, что он уже различал первые признаки болезни, которой предстояло свести его в могилу; но если и так, то он держал это в тайне. Пока же, оправляясь от недуга, напавшего на него после отъезда монарха, он закончил «Певерила», «чертовски» при этом устав. Роман вышел в январе 1823 года и, хотя занимал четыре томика и стоил две гинеи, хорошо расходился. «Лучше осадить на бегах верного фаворита, чем мешать преуспевающему любимцу публики», — говорил Кейделл, рекомендуя «автору «Уэверли» не снижать производительности. Романист не нуждался в подобном совете: его переполняли новые замыслы. Однако и для его здоровья, и для его работы было бы лучше, если б время от времени он позволял себе роздых. После «Кенилворта» безостановочное писание явно давало о себе знать — хорошие и плохие романы начали чередоваться с регулярностью колебаний маятника. Жертва вдохновения, Скотт в равной степени страдал и от отсутствия оного, когда писательский зуд не желал считаться с реальными творческими возможностями. Слабые его книги — верный показатель того, что в период их создания ему бы не следовало брать в руки перо. Вяло написанные, они усыпляют и своего читателя. Порой хорошая сцена или точно схваченный характер указывают, что автор решил вдруг встряхнуться, но уже в следующей главе он, как правило, снова погружается в спячку. Блестящие места есть и в «Певериле», но их мало, и читатель устает от книги так же «чертовски», как устал сам автор. Роман тонет в многословии, но мы не станем тонуть с ним вместе и проследуем дальше.
Нет сомнения в том, что Скотт не догадывался об истинной природе своей гениальности; в противном случае до идиотизма ходульные любовные описания не соседствовали бы у него с ярко воссозданными характерами. Понимай он, на какое совершенство способен, он и не подумал бы стряпать или, на худой конец, издавать свои самые несовершенные книги. За «Певерилом» быстро — слишком быстро для рынка — последовал «Квентин Дорвард», появившийся в книжных лавках примерно через четыре месяца после первого: вымучивая предыдущий роман, Скотт уже был полон новым. На родине писателя «Дорварда» приняли довольно прохладно: читатели, вероятно, еще не успели переварить «Певерила» и не были готовы к очередной книге того же автора. Но во Франции «Дорвард» неожиданно произвел такой же фурор, какой в свое время «Уэверли» вызвал в Шотландии, а «Айвенго» — в Англии. Французские модницы принялись шить наряды из шотландки цветов дома Стюартов —
Прибыли, собранные «Квентином Дорвардом» в одной лишь Европе, любого писателя убедили бы в том, что его будущее обеспечено. Роман заслужил выпавший на его долю успех. Времена Людовика XI Скотт считал «самой колоритной из всех эпох», но таковой их сделало его волшебное перо. Сюжет и характеры пребывают здесь в более точном равновесии, чем в предшествующих его книгах: Скотт не допускает и малейшего перекоса. Может быть, «Дорварду» недостает творческого накала «Найджела», однако сюжет туг лучше — и лучше оформлен, и действующие лица сопряжены с ним целиком и полностью. Портреты исторических лиц — герцога Бургундии Карла Смелого, Гийома де ла Марка, Оливье ле Дэна, кардинала де Балю, астролога Галеотти Мартивалле — таковы, что равных им не найти у других сочинителей, а высшее достижение Скотта в этом романе, Людовик XI, не только бесподобный тип лукавого, суеверного и безжалостного политика-интригана, но и самый достоверный и тщательно разработанный образ «злодея» в мировой литературе.
Глава 17
Ширра
Из Франции Людовика XI возвратимся в Шотландию Вальтера Скотта, как сделал это он сам в своей следующей книге. Написать роман о людях и событиях современного ему Мелроза Скотту присоветовал Вильям Лейдло; вполне возможно, однако, что писатель, всегда восхищавшийся произведениями Джейн Остин — в 1815 году он поместил о них большую статью в «Квартальном обозрении», — решил попробовать, а не получится ли и у него чего-нибудь в том же духе. Он постоянно перечитывал ее романы, про себя или вслух, для домашних, и его преклонение перед нею нашло отражение в одной из дневниковых записей Скотта, которую почему-то очень любят цитировать: «Эта молодая дама обладала уникальнейшим, на мой взгляд, талантом описывать хитросплетения, чувства и типы обыденной жизни. Писать в напыщенно-витийственном духе — эдак сумею и я, и всяк из ныне здравствующих литераторов, а вот искусство тонкого штриха. которое правдивостью описаний и передачи чувств сообщает интерес банальным, затертым вещам и характерам, — такого искусства мне не дано». В Гилслан-де он познакомился с типичной курортной публикой и теперь постарался воссоздать социальную атмосферу таких курортных местечек в романе «Сент-Ронанские воды», перенеся место действия на берега Твида. Книга была представлена на суд читателей в декабре 1823 года, через семь месяцев после «Дорварда». О результатах своей попытки вывести в книге современных ему дам и джентльменов сам Скотт отзывался весьма скептически, и мы охотно к нему присоединимся. Писатель бывает на высоте лишь тогда, когда пишет о том, что его интересует; светские условности интересовали Скотта разве что в том виде, в каком они возникали у Остин на страницах «Эммы» или «Гордости и предубеждения». Мег Додз и Тачвуд, хорошо очерченные персонажи его романа, чужды миру этих условностей, поэтому и описание курортного образа жизни у него заурядно. А так как он в отличие от Диккенса не обладал душевной чувствительностью, которую мог бы вдохнуть в дурацкие, с моральной точки зрения, ситуации, требующие ходульной героики и мелодраматических слез, то и драматизм романа неубедителен.
Книга разочаровала читателей-англичан, но порадовала земляков автора; жители Иннерлейтена возликовали, мигом распознав в топографии романа прямые аналогии с родными местами, и потребовали, чтобы их забытый богом источник был переименован в Сент-Ронанский. Местечко быстро вошло в моду. Толпы охотников до минеральных вод начали прибывать туда в экипажах, каретах и дилижансах. Улицы и гостиницы срочно переименовывались в «Абботсфордскую», «Уэверли», «Мармион» и т. п.; были учреждены ежегодные Сент-Ронанские пограничные игры с поднятием тяжестей, метанием молота и стрельбой из лука, на которых окрестные парни могли блеснуть своими талантами в беге, борьбе и прыжках. Иннерлейтен-на-Твиде повторил судьбу Стратфорда-на-Эйвоне: литература принесла ему деньги и убила его красоту. Через пару лет городок стал богатым, знаменитым, процветающим и в достаточной степени отвратительным. В Эдинбурге пользовалась успехом постановка по книге, а природа, верная своему правилу подражать искусству, извлекла из небытия некоего лейтенанта Мак-Терка, который отождествил себя с однофамильцем — персонажем романа и в качестве компенсации потребовал, чтобы автор похлопотал перед королем о его восстановлении в гвардейских драгунах и продвижении в чине. Скотт рассудил, что Мак-Терк «спятил еще в допустимых границах».
Как шерифу Селкирка, Скотту часто приходилось иметь дело с людьми если и не полностью невменяемыми, то уж, безусловно, «тронутыми». Многие кляузы, какие ему доводилось разбирать, с точки зрения здравого смысла не имели оправдания, и он тратил время, пытаясь уговорить тяжебщиков взяться за ум. Одному человеку он настоятельно советовал не преследовать по суду родного брата, напомнив о библейской заповеди прощать обиды. «Уж мне ли Писания не знать, я вон сколько его перечитывал, — заявил истец, — и я прощал ему семижды семь раз, пущай теперь он мне простит». У Скотта слово не расходилось с делом; он снисходительно относился к ворам, когда сам становился их жертвой. Как-то в Ньюарке, по дороге на пикник, у него стащили корзину с завтраком на всю компанию. Через две недели корзину вернули — вилки, ножи, тарелки и штопор были аккуратно завернуты и уложены вместе с запиской следующего содержания: «Надеюсь, сэр Вальтер простит кражу этой корзинки, и, будьте уверены, ее содержимое радовало меня целых пять дней». Скотт сказал, что вор оказался честным человеком и ему бы хотелось с ним встретиться — не для того, чтобы наказать, а чтобы наградить за возвращение краденого. Не обижался Скотт и на брань, когда бывал ее мишенью. Однажды на проселке его виртуозно обложил какой-то возница: его телега и экипаж Скотта сцепились колесами. Скотт пригрозил, что притянет возницу на суд к шерифу. Обидчик возразил, что шерифом у них сэр Вальтер Скотт и он его отпустит; чтобы это доказать, он заявился в Абботсфорд собственной персоной. Скотт посмеялся, когда обалдевший возница его признал, и дал ругателю полкроны68 «за изысканные обороты речи по дороге к шерифу».
В Шотландии у шерифского суда были примерно те же функции, что в Англии у суда графства, правда, с одной существенной разницей: первые, помимо гражданских, имели право рассматривать и уголовные дела. Скотт был шерифом Селкиркшира с декабря 1799 года до самой смерти. Поскольку же большую часть времени Скотт проводил в Эдинбурге на скамье секретаря Высшего суда, его шерифские обязанности зачастую исполнял заместитель, его друг Чарльз Эрскин; после смерти Эрскина в 1825 году Скотт назначил на эту должность своего родственника Вильяма Скотта из Рэйберна. Самому шерифу было не обязательно жить в Селкирке; судебные дела в основном проходили через его заместителя; однако Скотт иногда появлялся в суде, чтобы лично выслушать свидетелей по важному делу, и почти не пропускал слушания уголовных дел. В остальном же протоколы разбирательств посылались к нему на дом. Он тщательно их изучал, составлял глубоко продуманные заключения и возвращал заместителю. В его обязанности также входило присутствовать на выездных сессиях, которые время от времени проводились в Джедбурге. С одной из таких сессий он писал: «Вчера умудрились растянуть заседание на несколько часов, обсасывая дело о краже головки сыра... двумя несчастными мальчишками». Больше им нечем было заняться. Заседания его собственного шерифского суда проходили в куда более деловой обстановке, а решения Скотта отличались справедливостью, мягкостью и духом миротворчества; он даже не налагал штрафа, если без этого можно было обойтись. Если он состоял с одной из сторон в кровном родстве, он отказывался разбирать тяжбу и передавал дело своему заместителю. На его приговоры не влияли ни дружба (однажды он вынес решение против Джеймса Хогга), ни давление сверху: он счел лесничего герцога Баклю виновным в попытке «засудить» какого-то пастуха по обвинению в браконьерстве. Скотт вообще выказывал больше симпатий к работникам, чем к хозяевам. Когда несколько гонцов попортили лес в угодьях Баклю, Скотт отстоял интересы горожан. Герцог решил закрыть поместье для посторонних, но Скотт его отговорил, убедив, что нельзя заставлять целый город расплачиваться за горстку виноватых. «Боюсь, что наша прямая обязанность — посильно творить добро... — писал он Баклю, — уповая при этом на Всемогущего (чьей благостью вызревает брошенное в землю семя), что наши добрые дела но пропадут втуне, но со временем принесут плоды, в коих нам не придется раскаиваться».
Вот какими соображениями руководствовался Скотт, исполняя свои обязанности стража закона. Но он безжалостно наводил дисциплину, когда политические страсти доводили людей до скотского состояния или организованного бунта. «Если эти дикие выходки повторятся еще раз, я сурово покараю смутьянов, к какой бы партии они ни принадлежали», — написал он после выборов, сопровождавшихся буйным разгулом страстей. Однообразие мелких дел — браконьерство, воровство, клевета — порой нарушалось убийством, кровосмешением, изнасилованием или другим столь же серьезным преступлением; но усилия Скотта главным образом сводились к тому, чтобы примирить стороны, заводившие тяжбы из-за каких-то совершенно детских обид. «Если эти джентльмены и попадут в рай, их, наверное, придется разместить в противустоящих уголках небесной сферы», — заметил он по поводу одного из таких дел.
Вот пример его подхода к типично дурацкому иску.
Раз в год границу городских земель пересекала внушительная процессия, в составе которой находились и городские судьи. Ежегодное празднество Общего Выезда, как правило, проходило в атмосфере всеобщего согласия, но в 1804 году корпорация портных отказалась участвовать
«Селкирк, июня 23 дня 1805 года. Ознакомившись с настоящим прошением и лично осмотрев знамя, о коем идет речь, шериф полагает упомянутое поддающимся ремонту и, движимый чувством глубокого уважения к корпорации, передает упомянутое для починки в собственную семью. Посему отклоняет поименованное прошение и закрывает настоящее дело. Стороны освобождаются от уплаты судебных издержек».
Здесь, возможно, и была нарушена буква закона, но зато восторжествовал здравый смысл.
Среди своих разнообразных служебных интересов Скотт уделял особое внимание проблеме воспитания малолетних правонарушителей; точнее говоря, он поощрял все виды воспитания и обучения молодежи, ощущая, видимо, что собственное его обучение в свое время находилось в небрежении, хотя ему было попросту отказано в нем. 1 октября 1824 года на открытии Эдинбургской гимназии-интерната он произнес речь о значении школьного образования, под которой подписался бы любой школьный наставник. Сделал он это, однако, без особой охоты, признавшись одному из друзей: «Честно говоря, я не великий охотник до подобных торжеств; впрочем, наше время так пристрастилось ко всякому вздору, что, может быть, без всей этой чепухи нынче не обойтись». Поскольку ректором нового заведения был назначен — в основном стараниями Скотта — бывший наставник его мальчиков Джон Вильямс, участие самого Скотта во «всей этой чепухе» становится вполне понятным. А через несколько недель после выступления Скотта произошло нечто такое, что едва не покончило со всеми без исключения учебными заведениями в старой части города Эдинбурга.
Где-то в середине ноября вспыхнул пожар на Главной улице, а на другой день загорелись дома на Парламентской площади. Здания были высокие, проулки же и проходы между ними узкие, так что пожарным командам едва-едва удавалось протиснуться к месту пожара. Вероятно, город спасла перемена ветра или иное нежданное чудо в том же духе. Однако значительная часть Парламентской площади и половина южной стороны Главной улицы выгорели дотла. Скотт с трепетом наблюдал, как высокие здания с грохотом оседают в огненную пучину, а из подвалов, где содержались запасы вина и спиртного, пышными фонтанами бьет пламя. Через полгода от другого большого пожара пострадала и противоположная сторона Верхней улицы, там, где она граничит с Северным мостом. На тушение сразу же были брошены местные добровольческие части. Анна Скотт сообщает, что Локхарт пробыл на пожаре целые сутки: «Хоть он и укреплял себя крепкими напитками, но, когда все кончилось, он валился с ног от усталости».
Накануне того, как на его глазах погибло столько зданий, памятных ему еще с юности, Скотт написал книгу, не лишенную привкуса ностальгии и воскрешавшую те дни, что он провел в отцовской конторе, а также облик той девушки, которую он впервые увидел в зеленой накидке, — Вильямины Белшес, предмета его второй и единственной любви. Сама она не появляется на страницах произведения, но тень ее витает над книгой точно так же, как в свое время витала над автором. То был последний из бесспорно великих романов Скотта; мы знали бы его под названием «Херрис», если б Констебл с Баллантайном не уговорили автора переименовать его в «Редгонтлет». Книга появилась в июне 1824 года и была встречена с меньшим восторгом против обычного — возможно, потому, что добрая ее половина написана в эпистолярной форме. Сам автор считал, что роман ему удался; но о том, как относился Скотт к собственным произведениям, дает представление хотя бы такой случай: посылая Локхарту для «Квартального обозрения» свою статью о Пипсе, он просил зятя, не стесняясь, орудовать «ножом, секачом или топором,
Наряду с «Антикварием» «Редгонтлет» — самая личная из книг Скотта. В два этих романа автор вложил больше от самого себя, чем в две дюжины остальных, и оба они отмечены особой прелестью, способной пленить многих читателей, равнодушных к другим его сочинениям. В «Редгонтлете», как и в «Антикварии», нет великих «скоттовских» персонажей, но книга насквозь просвечена личностью Скотта и является наиболее сокровенным его творением. Обстановка действия дана здесь в намеке, отнюдь не навязана характерам и поэтому органически сливается с сюжетом. Общая атмосфера книги от этого сильно выигрывает — рамка оказывается впору картине и тем увеличивает ее привлекательность.
О поздних романах Скотта мы не собираемся особо распространяться, поэтому подведем кое-какие итоги. Когда наш великий романист создавал образы людей, которых встречал в своей жизни или досконально изучал по сохранившимся источникам, он не грешил романтикой. Диккенс воспринимал свои персонажи зрительно и давал их бесподобные фотографии — Скотт же впитывал свои всеми порами и давал их правдивые портреты. Диккенс разыгрывал характеры — Скотт ими жил; один наблюдал — другой чувствовал. Скотт постигал людей чувством, не разумом. Он не извлекал из своего подсознания расплывчатые образы, в которых мы с трудом находим отдаленное сходство с собой; он взирал на ближних с проницательностью и состраданием, пропускал их сквозь фильтр своего воображения и лепил характеры, которые мы мгновенно отождествляем с непредугаданностью и поэзией окружающего мира.
«Болваны толкуют о моем сходстве с Шекспиром — да я недостоин завязывать ему шнурки на башмаках», — записал Скотт в «Дневнике». Скотта нельзя сравнивать с Шекспиром в том смысле, что последний обладал беспримерной силой слова и проник как в сложности жизни, так и в ее первозданную простоту. Но как творец характеров Скотт равен Шекспиру, у которого, не считая Фальстафа, мы не встретим таких по-своему комических и уж тем более живых фигур, как Эди Охилтри в «Антикварии», Кадди и Моз в «Пуританах», Никол Джарви и Эндру Ферсервис в «Роб Рое», Мэлегроутер и Иаков Iв «Приключениях Найджела» и Людовик XIв «Квентине Дорварде». Некоторые из этих характеров в придачу к шекспировскому великолепию обладают еще и вселенской значимостью великих героев Сервантеса.
Скотт-прозаик отличался крайней небрежностью. «Легко писалось — тяжко читается», — сказал Шеридан. Верно и обратное: легко читается — тяжко писалось. Скотту писалось слишком легко; назвать его скучным романистом — значит признаться в собственной тупости, однако справедливо отметить, что многие его сочинения испытывают долготерпение читателя. Это в основном предисловия к «Рассказам трактирщика» и «Монастырю», а также этот последний роман и ряд последующих, читать которые — дело тягостное. Но в искусстве портрета он как прозаик не имеет соперников. Характеры и исторический фон его лучших книг — до этого не дотянулся ни один романтик. В художественной прозе романтизма высшими достижениями остаются «Пуритане», «Роб Рой», «Аббат», «Приключения Найджела» и «Квентин Дор-вард», к которым следует присоединить раскрывающие личность Скотта «Антиквария» и «Редгонтлета». Добавые к этому пару романов с увлекательнейшей интригой — «Гая Мэннеринга» и «Кенилворт» — чего же нам еще требовать от художника?!
Полнейшее равнодушие Скотта к своим шедеврам хорошо иллюстрирует случай с его школьным приятелем Чарльзом Керром, некоторые черточки которого мы находим в Дарси Латимере из «Редгонтлета». Керр приехал в Абботсфорд покаяться, что однажды перед собратьями-офицерами он присвоил себе какой-то из романов «автора «Уэверли». Будучи убежден в том, что нанес большое оскорбление другу, он предложил Скотту дуэль. Скотч заявил, что не имел бы ничего против, если б тот выдал себя за сочинителя всех романов «автора «Уэверли». Керр вылетел из Абботсфорда, хлопнув дверью и поклявшись, что отныне знать не желает о Скотте. Он сдержал клятву.
Глава 18
Женщины и дети не допускаются
Вопреки общей закономерности Скотт с возрастом не посуровел, но стал еще мягче; к середине жизни воинские доблести и прелесть охотничьих забав утратили для него свой былой блеск. В одном отношении он всегда оставался верным себе. Маленьким мальчиком он на ферме деда подружился с овцами и с той поры не мог употреблять в пищу скотину или птицу, если ему доводилось ее приласкать или сказать ей несколько ласковых слов. Когда он служил в коннице, он завел обыкновение, отводя лошадь в стойло, подбрасывать овса семейству белых индюшек, проживавшему на конюшне: «С болью сердечной я отмечал, как их число постепенно тает, и всякий раз, когда пытался отведать индюшатины, неизменно испытывал тошноту. Однако же я
Скотт был чувствителен не только к ощущениям бессловесной твари, но и к болезненной реакции тех, кого природа наградила даром речи. В частном письме он мог, например, отозваться о «Жизнеописаниях шотландских поэтов» Дэвида Ирвинга: «Книжонка Ирвинга донельзя убога, и лишь исключительная вежливость удерживает меня от определения куда более сильного». Но в своих многочисленных статьях для «Квартального обозрения» и других журналов он не позволил ни единого обидного слова о собратьях-писателях. Созданное человеком неотделимо от его личности в широком смысле слова, и личность эта накладывает свой отпечаток на труды его. Скотт по натуре любил доставлять радость; большинству своих романов он дал счастливые развязки — не потому, что их требовал читатель, но потому, что так нравилось ему самому. Публике, к счастью, тоже.
Именно желание приносить радость заставляло его принимать гостей на широкую ногу, превратило его в хлебосольного и обязательнейшего хозяина. За обедом он уделял внимание каждому, следил, чтобы всем было легко и непринужденно; молчальников он втягивал в общий разговор, противников успокаивал, а грозившие вспыхнуть ссоры заливал кларетом. Он гак стремился к тому, чтобы все ладили друг с другом, что за столом не допускал споров, не высказывал резких суждений и не пускался в разглагольствования, способные нарушить всеобщее согласие. По этой причине его беседы по преимуществу сводились к цепочке историй, каждая из которых иллюстрировала предмет разговора. Он любил застольную болтовню и анекдоты. Глубокий голос с раскатистыми модуляциями пограничного акцента позволял ему легко управлять разговором или вообще переводить его в другое русло, когда спорщики начинали повышать голоса в несогласном хоре. Скотт отличался прекрасной мимикой, и что бы он ни рассказывал — истории трогательные или, напротив, потешные, -- в его исполнении все они звучали блестяще; при этом он и стиль речи выбирал по собеседнику: со знатью говорил на ее языке, с фермерами на их диалекте. Для Скотта-рассказчика были характерны непринужденность и неисчерпаемость. «Ну, доктор Вилсон, — сказала както Шарлотта врачу, который в свое время излечил мальчика Уотти от шепелявости, — вижу, что вы самый умный доктор во всей Великобритании: как вы завели тогда Скотту язык, так он с тех пор не дал ему и минутки передохнуть». Все мужнины истории она, судя по всему, давно уже знала наизусть, так что в конце концов перестала к ним прислушиваться и чисто механически вставляла время от времени свои замечания в поток его красноречия. Однажды он завел рассказ про владетеля Мак-наба, «который, бедная его душа, приказал нам долго жить». «Как, мистер Скотт, разве Макнаб помер?» — удивилась Шарлотта. «Клянусь честью, милочка, если не помер, так, значит, с ним предурно обошлись, зарыв его в землю».
К великосветским беседам он не питал интереса; две записи в его дневнике показывают, что, пока Сэмюел Роджерс «стрелял остротами, как из пушки» или какие-то пустомели лезли вон из кожи, изощряясь во взаимных любезностях, мысли Скотта были обращены на другое. «Беспримерное мы бы увидели зрелище, если б все разговоры вдруг схлынули подобно отливу и открыли все то, о чем люди думают на самом деле!» «О, когда б мы только смогли проникнуть взглядом в души наших сотрапезников за этим светским столом, мы бежали бы от людей в недоступные убежища и пещеры». Преизбыток веселья располагал его к печали, но это можно отчасти объяснить его способностью пить наравне со всеми, оставаясь при этом трезвым. Доброе вино, говаривал он, делает добрыми и людей — дарует им счастье на один вечер, но тем самым сближает их и на будущее. В обществе он бывал неизменно добродушным и, повествуя о чем-нибудь забавном, сам смеялся смехом глубоким, однако негромким, причем его акцент становился все более шотландским, слова все более выразительными, а веселье всеобъемлющим. Он обожал истории про сверхъестественное и частенько делился воспоминаниями о том, как в первый и последний раз в своей жизни повстречал привидение. Однажды вечером он совершал верховую прогулку по лесу вблизи Ашестила. «Счастлив отметить, что это происходило еще до обеда70 и сразу же после захода солнца, так что и в глазах у меня никак не могло двоиться, и свету вполне хватало, чтобы все разглядеть». Скотт выехал на поляну и вдруг увидел впереди человека с длинным посохом, который прохаживался взад и вперед. Когда, однако, до него оставалось несколько ярдов71, человек исчез. Скотт внимательно огляделся, убедился, что спрятаться тут решительно негде, и тронулся дальше. Отъехав на полсотни ярдов, он оглянулся и увидел, что фигура опять появилась. Тогда он развернул коня, пришпорил его, быстро доскакал до места, но человек снова пропал. Выход из положения нашла лошадь — во весь опор понеслась домой.
Мать Скотта была прекрасной рассказчицей; одну из рассказанных ею историй, которую та, в свою очередь, слышала от своей матери, Скотт впоследствии обработал и опубликовал под названием «Зеркало тетушки Маргарет». На вопрос, не может ли он как-то эту историю объяснить, Скотт ответил: «Ей-богу, я пересказал только то, что всегда слышал от матушки, и могу придумать всего одно объяснение — бабушка у меня, верно, была любительница приврать». Другая из матушкиных историй была про старого фермера, который всего через месяц после смерти жены попросил объявить в церкви о его предстоящем венчании с новой подружкой. «Какое венчание, Джон! — воскликнул пораженный священник. — Друг мой, это невозможно. И месяца не прошло, как мы отпевали твою жену. Она, бедняжка, еще и остыть не успела в могиле». — «Чего там, сэр, пущай вас это не тревожит, — возразил Джон. — Вы, главное дело, про меня объявите, а уж до венчания-то она, глядишь, в самый раз и остынет».
Но, может быть, с особым вкусом Скотт рассказывал про то, что случалось чуть ли не у него па глазах. В одной из таких историй фигурировал пастух Томас Скотт, которого сэр Дэвид Уилки изобразил в костюме крестьянина южных графств на эскизе к семейному портрету владельца Абботсфорда. Другой пастух, Эндрю, заедал Томасу жизнь своими бесконечными хвастливыми речами про то, как он видел в Лондоне Георга III. Эндрю почему-то считал, что этот факт возвышает его над более состоятельным и разумным соседом, Когда эскиз Уилки был на выставке в Лондоне, газеты сообщили, что Георг IV удостоил его особого внимания. «В восторге от этой новости, Томас Скотт выбрал невыносимо жаркий день и пешком отправился за пять миль в Бауден, где обитал его соперник. Не успев переступить через порог, Том вопросил: «Эндроу, дружище, это ты тут видал короля?» — «Видал, видал, Тэм. как бог свят, видал, — ответил Эндрю, — садись-ка послушай, и я тебе все расскажу по порядку. Значит, стою это я в Лондоне, там, где у них называется парк, — до наших парков ому, конечно, далеко...» — «Да погоди ты! — оборвал Томас. — Про это я уже слышал: а пришел я затем, чтобы тебе сказать: если ты видал короля, то меня видал сам король». Он вернулся с веселым сердцем и заявил друзьям, что «был здорово рад посчитаться с Эндроу».
Локхарт сообщает, что многие устные рассказы Скотта появлялись потом в его романах и письмах, так что мы можем восстановить их почти в том виде, как они рассказывались. Корреспонденция Скотта дает представление и о свойственной ему манере вести беседу. Вот характерный образец: «Некий ученый муж — имя его запамятовал — выдумал теорию, объясняющую все мелкие злоключения, несчастные случаи и капризные несообразности нашей жизни существованием особой разновидности бесов низшего порядка, которым не под силу чинить великие или обширные катастрофы вроде землетрясений, революций, разрух или извержений, но которых хватает ровно на то, чтобы опрокинуть чайник, грохнуть фарфор, заслать не по адресу письмо, впустить нежелательного посетителя, не допустить встречи с друзьями, которых мечтаешь увидеть, одним словом, — заварить эту нескончаемую
Некоторые из историй Скотта явно не годились для слуха детей и женщин. Однако первая половина его жизни приходится на XVIII век, когда в мужском обществе любили побеседовать в раблезианском духе, так что Скотт, подобно большинству своих современников, не страдал ханжеством. Ему, скажем, нравился анекдот про то, как двое состязались, кто лучше срифмует. Первый начал:
«Неправда», — сказал второй. «Зато в рифму», — возразил Джон. Тогда его противник парировал:
«Не в рифму», — сказал Джон. «Зато правда», — ответил Джордж.
Историю, которая так ему нравилась, что он дважды помянул ее в «Дневнике», Скотт, очевидно, пересказывал много раз. Когда в 1745 году горные кланы захватили Карлайл, одна старушка решила, что ей грозит насилие, и заперлась у себя в спальне. Поскольку же никто и не думал нарушить ее затворничество, она начала опасаться, уж не увлеклась ли развратная солдатня выпивкой, забыв про прекрасный пол. Старушка высунулась в окошко и спросила какого-то прохожего: «Простите, сэр, вы случайно не слышали, когда точно будут насиловать?»
Излюбленной темой среди мужчин было происхождение института шотландских баронов — этот титул получали мелкие землевладельцы в основном из горных районов, подчинявшиеся непосредственно шотландской короне. Скотт приводил в пример «барона Кинкливена, владеющего паромом через речку Тэй и дюжиной акров земли, кои были пожалованы его предку за то, что тот верноподданнейше взял на себя ветры, пущенные Марией Стюарт; этот маленький грех случился с ней в ту минуту, когда она перебиралась с берега в лодку. Наш лодочник выступил вперед и принес всем присутствующим извинения. Сей знак вежливости пришелся весьма по душе королеве, которая тут же осведомилась: «Чей ты слуга?» Узнав, что он арендатор или виллан графа Мара, королева попросила своего родича Джока Мара даровать ему свободу, более того, — произвести его в упомянутое звание, каковое граф ему, соответственно, и пожаловал».
Скотт ко всем умел найти подход — пленял женщин чувствительными пустячками, развлекал мужчин солеными анекдотами и баловал детишек романтической чепухой. В июне 1825 года он опубликовал первое после «Ред-гонтлета» произведение — «Повести о крестоносцах», предназначавшееся, судя по всему, исключительно для мальчиков. Первый роман, «Обрученные», писался, видимо, в полусонном, если не в коматозном состоянии и па конкурсе наискучнейших и наибестолковейших книг, созданных людьми гениальными, завоевал бы одно из призовых мест. Во втором, «Талисмане», больше действия, но такого, что опускаются руки. Персонажи изъясняются до смешного высокопарно, эпизоды — словно поделка невзыскательного драматурга, который стремится возместить недостаток воображения преизбытком ходульного пафоса, а в результате предлагает нам кукольную мелодраму взамен драмы человеческих страстей. В обоих романах действуют равно нелепые сверхмужественные мужчины и сверхдобродетельные женщины, имеются переодевания, привидения, стандартные «злодеи», и над всем этим царит дух рисованных задников и театральной бутафорской. Верность долгу, вознагражденная отвага, гнусный мерзавец и выследивший его благородный пес — романы состоят из таких и подобных ухищрений, граничащих с чудесами; а задира рыцарь из «Талисмана», Ричард Львиное Сердце, на долгие годы стал любимым героем мальчишек школьного возраста. Впрочем, на чтиво, как и на все остальное, мода меняется, и в наше время скорее всего герой с сердцем льва уступил место герою с «душой» машины.