— Там говорится об испанском правительстве времен Второй республики; так вот вся его деятельность сводилась к тому, чтобы уклоняться от текущих проблем — не решать их, а любой ценой уклоняться, и оттого проблемы эти чем дальше, тем все больше назревали.
— Это у нас?
— Да нет, это я про то правительство рассказываю… в Испании. Но у нас то же самое.
— А что поделаешь, Алехандро?
Они пили коктейль, и розовый цвет жидкости был точно таким же, как свет китайского фонарика на галерее. Маргарита наслаждалась. Еще бы — встретить человека, который не знает этой сплетни, и еще раз с удовольствием рассказать ее. «Ну, ну! Сильвия вроде бы устроила страшный скандал матери за то, что та за ней шпионит, Франсиско Хавьер, видно, привык в Штатах к кутежам. А Сильвия сказала матери, что если она и дальше будет за ней ходить, то ее больше с Франсиско Хавьером не увидят. Старухе не хотелось его упускать, и она сдалась. Они опять начали бывать вместе, и Сильвия стала поздно возвращаться домой. Старуха смотрела на это сквозь пальцы, а Сильвия продолжала свое. — Видно, они занимались там бог знает чем».
— Видишь ли, Панчете, в правительстве Прио полно всякого сброда. Не будь Мачадо[19], Рузвельта и мировой войны, им бы ни за что в правительство не попасть. Но реальная власть — в наших руках, она на самом деле у нас. И в этом причина широты наших взглядов.
— Мне это все ни к чему. Меня волнуют мои дела.
— Ты, Панчете, такой же, как мы. Ты не похож на тех.
— Ладно, но что же все-таки делать?
— В сегодняшнем мире либерализм отмирает.
— Либеральная партия?
— Нет, либерализм. Сосуществовать с врагом означает проявлять слабость. Потому-то я и говорю об организации — она могла бы облегчить нам задачу.
— Какую задачу?
— Захватить власть, Панчете, политическую власть. Мы хотим, чтобы всем было лучше. И собираемся осуществить это на деле. Социальная справедливость тоже необходима, потому что загнанный народ становится злым и ядовитым. Папа Лев Тринадцатый очень ясно это сказал.
— Как, и папа тоже?
— Да, и папа. Вопрос в том, чтобы управление государством оказалось в самых умелых руках — в наших.
Луис Даскаль медленно, точно старая шаланда, плывет по травянистому морю газона; вокруг — молнии искусных улыбок и остроумных замечаний; и в поисках спокойной гавани он скрывается за высокой изгородью, которая отделяет сад от теннисного корта; он идет к деревянной скамье, белой скамье, которую специально привезли со двора какого-то сахарного завода, чтобы создать традиционный колорит; путь приводит его к Марии дель Кармен Седрон, этой цветущей ветви на стволе сенаторского древа.
— Привет, — говорит Даскаль. Он чувствует, что слабеет, но не хочет сдаваться. — Я не видел тебя с Варадеро.
Она не торопится отвечать. Она еще не поняла, что это — простая вежливость, удочка, желание навести мостик или обычная в таком случае фраза. За вступлением — наступление, и разом — к цели.
— Однажды вечером… в «Каваме».
«Кавама» — это ключ: возникают нужные ассоциации.
— В «Каваме»? — спрашивает Мария дель Кармен.
— В конце августа.
— Правда, я была там.
— В воскресенье, в последнее воскресенье августа.
— Я уж точно не помню.
— А я помню, — настаивает Даскаль.
— Почему?
— Потому что в тот день мне на ум пришла одна сказка.
— Сказка?
— Да, сказка.
Ана зовет ее в дамскую комнату, и Маргарита соглашается. Надо проветриться. За полчаса, что они здесь, на галерее, никто не подошел к ним. Галерея на отшибе.
Там они заканчивают перебирать неудачи, постигшие Сильвию в любви и в свете, и принимаются обсуждать моральные последствия подобных опрометчивых поступков. «Я просто в себя не могу прийти от этой истории. — Да нет, все было там же, в машине Франсиско Хавьера. Не понимаю, как это некоторые девушки сами себя губят. — Ну положим, камень в нее бросать рано. — Ах, милочка, я вовсе не говорю, что надо быть святой, но хотя бы скромной. Каждый раз, когда я увлекаюсь молодым человеком, я чувствую себя будто грязной, сама не знаю почему. — Ничего, исповедник это дело уладит. — Конечно, только отец Иньиго говорит, чтобы я больше этого не делала, но стоит подвернуться случаю, как я опять за свое. — Ты исповедуешься у отца Иньиго? А мне он не нравится, слишком уж выспрашивает. — Зато он добрый, в нем чувствуешь защитника, с ним хорошо. — Ой, а мне рассказывали о нем жуткие вещи. — Я ни слову не верю. Просто весь высший свет исповедуется у него, и потому ему завидуют. — Я у него не исповедуюсь только потому, что его церковь далеко от нашего дома и мой исповедник такой славный… — Они все славные. — Так что же случилось с Сильвией? — Ничего, просто Франсиско Хавьер объелся ею, и весь пыл его угас. — Что ты говоришь! Так значит, порвал он? — Ну да, он. Вот потому-то я и стараюсь далеко не заходить. Не говоря уж о моральной проблеме, мужчине женщина надоедает. Да еще ославит тебя. — Ничего, стоит выйти замуж, как все забывается. — Смотря что. У Зиты Беренгер вон уже второй ребенок, а ничего не забылось. — Но Зита перешла все границы, помнишь, как ее видели под навесом у Яхт-клуба? — Тут очень многое зависит от воспитания. И от семьи, ты же знаешь, какая у Зиты мать. — Вся Куба это знает».
Алехандро Сарриа уже приготовил ловушку и ждет только, когда жертва неосторожно сунет туда руку или ногу.
— В наше время самое главное — иметь газету.
— Только дорого.
— Не так уж и дорого, Панчете. Газета — это очень важно. Надо нам собраться и все обсудить.
— Во сколько это обойдется?
— Не так уж страшно, тебе по карману.
— Ты не знаешь моих дел.
— Очень хорошо знаю, потому-то и посвятил тебя в этот план. И потом, есть еще люди, заинтересованные в этом.
— Кто?
— Илисара, Мендоса, Новаль, Бермудес, Санчес Моррис.
— Солидная поддержка.
— Есть и еще, но эти основное ядро, включая, конечно, тебя и меня.
— А они знают, что ты говорил со мной?
— Они-то мне и поручили.
— Так сколько же?..
— Не волнуйся, не разоришься. Не идешь ты в ногу со временем. Ведь, кроме промышленности и торговли, есть на свете пресса, радио, телевидение, пропаганда и еще — политика. Это обойдется тебе не дороже того, что ты раздаешь на милостыню.
— Ты не равняй, на милостыню я трачусь из страха перед богом. Если человек не боится бога — он погиб.
— Само собой, религия прежде всего. Нам надо вовлечь и средние слои, которые всегда поддерживали церковь. Очень многие, кто не знает другого пути, могут пойти за нами. Но для начала им надо что-то предложить, вот тут и нужна газета…
— Очень важно дать политическую программу.
— На Кубе никто не голосует за политическую программу, голосуют за людей. А к тому времени, когда придет пора заняться организацией партии, мы успеем подобрать людей, способных привлечь избирателей.
— Ладно, я с вами, — говорит Панчете и шарит в кармане, отыскивая зажигалку, чтобы зажечь потухшую сигару.
— И не раскаешься, Панчете. Мы единым духом и навсегда покончим на Кубе с насилием и демагогией.
Мария дель Кармен улыбается. Пожалуй, это новый метод, свежий и действенный.
— Как это — сказка?
— Сказка, — повторяет Даскаль.
— Расскажи мне ее.
— Так вот. Жил-был на свете монах, жил он в монастыре, в плодородной долине, где было множество разных животных и растений. Каждое утро монах сидел в саду и размышлял о рае, только о рае, и ни о чем другом. Однажды он увидел на ветке прекрасную птицу, перья у птицы были золотые, и она сладко пела. Птица полетела к лесу, и монах пошел следом. Птица все пела и пела, а монах все слушал. Потом птица улетела, а монах, радостный, отправился в монастырь. Но когда он подошел к монастырю, то заметил, что и вход и сам монастырь очень изменились. А войдя внутрь, не узнал никого, и монахи его не узнали. Он назвал свое имя, они отыскали его в книгах, и оказалось, что он жил триста лет назад, ровно столько, сколько продолжалась песня той птицы. Порешили, что это козни дьявола, и инквизиция приговорила монаха сначала к пытке на колесе, а потом к сожжению заживо. Когда костер стал разгораться, умирающий монах сказал: «Вот какую цену заплатил я за то, что видел рай».
— И все?
— Все.
— Грустная сказка.
— Потому что плохо кончается? А ты подумай о той радости, что он испытал в лесу.
— Но он не сумел удержать ее.
— В этом все дело. За один миг сильного чувства он заплатил собою.
— Значит, неуязвим лишь тот, кто не способен на сильные чувства?
— Вот именно.
— Но зато и радости никакой.
— А это не важно. Птица ведь оказалась ложью. Стоила ли она такой цены?
— Я бы поступила, как тот монах.
— Ты уверена?
— Пожалуй, да.
— Мне это нравится.
— Почему?
— Мне нравятся люди, которые решаются на то, на что сам я решиться не могу.
Сидя перед зеркалом в дамской комнате, Маргарита и Ана кончают приводить себя в порядок. Интонации резкие, прыгающие. «У тебя нет с собой таблетки аспирина? — Нет, не захватила. Ты не пробовала эту помаду? — Нет, какую? — Оранжевую. — Ужасно крикливо! Мария Луиса, моя двоюродная сестра, мажется ею, а ей всего пятнадцать. — В какой колледж она ходит? — В «Мериси». — А мне он не нравится, если у меня будет дочка, я отдам ее в колледж «Сердце господне». А сыновей я отдала бы в «Вифлеем». — А мне «Вифлеем» не нравится, мальчики вырастают там эгоистами; мои будут ходить в «Ла Салье». — Не знаю, почему тебе не нравится «Мериси», все сливки общества учатся там. — Ничего подобного, милая, все сливки учатся в «Сердце господнем». — В общем, оба колледжа хорошие. — А для мальчиков все же лучше «Вифлеем», он шикарнее, и лучшие мальчики учатся в «Вифлееме». — Не все, к тому же мальчики из «Ла Салье» гораздо изысканнее, гораздо симпатичнее. — Изысканные никогда не бывают симпатичными. — Моя мама говорит, что, если бы я родилась мальчиком, меня бы послали учиться в «Ла Салье». — Твоя мама не очень строга. — Что ты хочешь этим сказать? — Ты не обижайся, просто она не обращает внимания на мелочи. Моя мама влезает во все, что касается меня, начиная с одежды и кончая тем, когда мне ходить в клуб. — Ну, это уж слишком, моя мама о таких мелочах не заботится. — Ну вот, а я что говорю? Видишь платье на мне? Это она мне выбрала. — Хорошенькое, кто шил? — Мелли. — Все-таки она дороговато берет. — Мама говорит, что на платья, сколько ни трать, все мало».
На террасе джазовая музыка из проигрывателя; на столиках прохладительные напитки. Северный ветер почти не чувствуется в саду, потому что большой дом из серого камня защищает сад от ветра, если ветер не очень сильный. В саду непривычно сухо и прохладно. Ночь фиолетовая, облачная. Слуги в белых перчатках расставляют фарфор и серебро на стеклянной поверхности стола.
— А почему ты здесь? — спрашивает Даскаль.
— Где?
— Здесь, за изгородью, одна.
— Я устала, — отвечает Мария дель Кармен.
— От чего устала?
— От голосов, от людей…
— Надо полагать, ты не должна уставать от этого. Надо полагать, ты должна быть к этому привычной.
— И тем не менее я устаю.
— Иногда это надоедает, — говорит Даскаль.
— Только иногда, очень редко.
— Ты же принадлежишь к…
— Я сидела там, слушала и вдруг почувствовала такую усталость, будто делаю одно и то же тысячу лет.
— Да, но ты принадлежишь…
— К чему?
— К этому миру, к ним. А я — нет…
— Ты — нет?..
— Я — нет… Я не езжу в Варадеро на регату, не хожу по воскресеньям в Кантри-клуб. У меня нет машины со съемным верхом, и я не занимаюсь греблей, вообще никаким спортом не занимаюсь. Не одеваюсь у Мьерес. Не бываю в театрах на Бродвее и не могу поговорить о последних пьесах. Мой отец не играет в гольф, а мать не разбирается в бридже. У меня дома нет установки для кондиционирования воздуха, а в ресторанах — кредита, я не расплачиваюсь чеками в «Эль Кармело».
— Я тебя ни о чем таком не спрашивала. Ты, оказывается, с комплексами.