Алексей откровенно разглядывал девушку. В старом ватнике и стоптанных туфлях, она шла легкой плавной походкой, в каждом движении ее сказывалось врожденное чувство ритма.
А Ника чувствовала себя скверно. Сознание, что с ней обошлись несправедливо, снова озлобило ее. Как насмехались над ней на ферме! Это было тем обиднее, что она, выросшая в деревне, знала, как надо ухаживать за скотиной, да и сама каждый день возится дома и с коровой, и с поросятами, и с овцами. Почему же ее встретили как барыню? Уж чем-нибудь другим бы укорили, а то «какие надои у хавроньи?» Ну зачем же так? Ведь она хотела помочь… И все случившееся на ферме показалось обидным.
— Ты вместо зарядки топориком-то помахал? — спросила она, желая уязвить Венкова. — Поразвлечься захотелось?
— Я работаю плотником.
— Вон как!
— Что ж тут удивительного?
— Как же! Сын председателя — и плотник. Ради чего? Зарплата у председателя твердая. Колхозникам и не снился такой заработок… Неспроста это ты плотничаешь, ой, неспроста. У нас работой пропитание добывают, а у тебя-то есть кусок хлеба, да еще с маслом.
— Зачем так зло говоришь?
— Не зло говорю, а правду. Будь здоров! — Она свернула с дороги на тропинку, игриво помахала рукой. Венков поднял ножовку, как саблю, рассек ею воздух и зашагал в проулок, ни разу не оглянувшись на девушку, медленно бредущую мимо стожков сена на задворьях.
4
В середине села строили дом колхознику Трофиму Жбанову. В тридцатых годах молодой еще тогда Трофим не захотел вступать в колхоз, продал имущество и подался в город. Первые годы городская жизнь не баловала его. Пришлось быть чернорабочим, землекопом, грузчиком, прежде чем удалось поступить на завод, где он обучился токарному ремеслу. Все эти долгие годы его тянуло в деревню. Часто вспоминал он родную Усовку, босоногое детство свое, Волгу, дубравы и осинники… Вспоминал до того, что, лежа с закрытыми глазами в городском доме, чувствовал сырой запах земли, степных дождей, вишневых садов, нагретых солнцем. В вязкой тишине ночи находила на Трофима невыносимая тоска…
Трофим написал на родину, справлялся, пригодится ли он в Усовке. Получил ответ: приезжай. Мало кто уже помнил о нем на родине, но встречен он был приветливо, зачислен на работу в ремонтную мастерскую. Жить временно устроился у старой одинокой колхозницы, знавшей его еще мальчишкой, а к осени обещали ему свой дом. Осень наступила, а дом не был готов, и теперь на доделку его правление собрало всех плотников и печника, веселого, всегда хмельного инвалида Прошку.
Когда Алексей Венков попал на стройку, полы и потолки были настланы; крыли шифером крышу, клали печь, ставили переборки. Внутри дома стоял запах мокрой глины, древесных стружек, махорочного дыма.
По душе пришлась Алексею работа. С каждым днем он ощущал, как входит в тело его крепнущая сила. Подражая старым плотникам, перенимал у них не только приемы работы, но и необычные слова, попробовал курить махорку, но задохнулся, долго кашлял и потом не мог без отвращения вспоминать об этом.
Любил он то время, когда дом оживал от разноголосых звуков. Вразнобой гулко стучали молотки, всхлипами врубались в древесину топоры, ширкали пилы, с шелковистым шумком гулял по тесине фуганок, пучилась и фыркала глина, которую с прибаутками месил в ящике Прошка. И, поддаваясь власти этого трудового шума, Алексей старательно прилаживал горбыли к стоякам и молотком загонял гвозди по самую шляпку.
С интересом наблюдал Алексей «перекуры», когда строители сходились в одно место, усаживались на полу, и, нещадно окутывая все табачным дымом, вели разговор. Обычно говорили о незначительном, любили пошутить, но иногда затевался разговор о серьезном. Почти все поездили по стране, а некоторые побывали в войну за границей, повидали «божий свет», как выражался Прошка.
Печник, невысокий, худощавый, с острыми ястребиными глазами, которые всегда были красны от спиртного, любил похвастаться любовными похождениями, ко всеобщему мужскому удовольствию. О женщинах он говорил насмешливо, обнажая самое сокровенное, не щадя даже свою жену. Строители хохотали, поощряя рассказчика. Алексей краснел, отходил в сторонку.
Каждый день на стройку заглядывал сын Трофима Жбанова, рослый парень с умными спокойными глазами.
— Чего ты, Владимир, нюхаешь! — сказал ему как-то Прошка.
— Как же! Дом денег стоит, а у отца они — трудовые. Вот и надо досмотреть, чтобы сделано было как следует.
— Дом как в городе: три комнаты, кухня, — стал расхваливать Прошка, но Владимир говорил свое:
— Придется еще веранду остекленную пристроить, погреб, хлев… Это уж отец потом сделает, сейчас к зиме хоть бы крышу над головой приготовить.
— А во что обойдется дом?
Владимир пожал плечами.
— Колхоз подобьет на счетах, не промахнется.
— Считай, Володя, что дом уже есть… Через неделю-другую вселитесь… Печку я, брат, кладу — э-эх!.. Одна три комнаты будет обогревать и топлива мало сожрет. Тут, видишь, плита кухонная. Удобство, шик!.. Ванны только нет. Ну, без водопроводу ванную не устроишь. — Отставив деревянную ногу и накренившись на нее всем телом, Прошка вдруг потребовал: — С тебя, Володя, причитается поллитровка. А то печка задымит, а тепла — фью! — Прошка свистнул. — Ты знаешь, что значит сложить печку? А?.. Все будет правильно, любая комиссия примет. А через какой-нибудь месяц начнет дымить. Можно сложить по всем правилам, а греть не будет, хоть тресни, и дров на нее не напасешься. Это, брат, называется сложить с секретом. В мире нет двух одинаких печек. У одного мастера и то одинакие не получаются… Понял?.. А эта будет хороша. Так что ты того… раскошеливайся.
Владимир Жбанов поглядел на Прошку с покровительственной улыбкой.
— Я не пью.
— А ты и не пей, я выпью.
— Дом не мой, отца. Думаю, что он угостит…
И пошел.
— Э-эх! — выдавил из груди Прошка. — В кожаном пальте, в шапке, а людям чужой… Гордость заела.
— Не торопись судить человека, — заметил бригадир, старик Лавруха. — Не бывает людей совсем плохих либо совсем хороших. Каждый в себе носит и то и другое. У каждого человека два бока: одним боком к людям повернулся — кажется хорошим, другим повернулся — плохой. Ты Жбанова не знаешь.
— Жадный! На обмывку печи пожалел, — сердито ответил Прошка.
— А может, это хорошо, что отказал тебе в выпивке.
— Чего ж хорошего-то?
— А возьми себе в голову вот что. Ну, дал бы он тебе на водку, выпил бы ты, пришел домой пьяный — жене неприятность.
— Все равно недобрый он.
— Суди о человеке не по тому, добрый он или злой, а справедливый ли…
— Ну, я ему устрою печку! Будет помнить.
— Да ну тебя! Совесть свою побереги! — Лавруха сплюнул и отвернулся от Прошки.
Наступило тяжелое молчание.
— И куда хорошая жизнь девалась! — Прошка сердито смял окурок, бросил в мусор.
— Привыкай, брат, жить без калыма, на трудовые, — заметил Лавруха.
— И так привыкаю.
Прошку мутило с похмелья, и он злился на весь мир. Вспомнилось, как еще совсем недавно спаялись они, строительные мастера, в артель. Прошку молчаливо признали главным. С весны до осени работали они по всей округе. То амбар в совхозе построят, то коровник в колхозе, то школу отремонтируют. А уж про дома жителей и говорить нечего: все на поклон к ним шли, хотя и звали за глаза шабашниками, вкладывая в это слово оскорбительный смысл. Шабашники работали быстро, денег брали сколько хотели, делили поровну. Каждая работа заканчивалась «обмывкой» за счет заказчиков. Все привыкли к шабашникам, к их привольной, «свободной» жизни: «хочу работаю, хочу гуляю».
И вот этой жизни пришел конец. Все случилось неожиданно. Новый председатель колхоза Николай Семенович Венков в первые же дни, узнав, что колхоз заключил с артелью шабашников трудовой договор на строительные работы, распорядился расторгнуть его и стал создавать бригаду строителей.
Шабашники возмутились, пришли к Венкову с криком.
— Это незаконно! Рвать договор! Будем жаловаться в Москву.
Больше всех кричал Прошка, хвалился тем, что в войне с фашистами потерял ногу. Его злило, что Венков вел себя спокойно, молчал и как будто не слушал. А Прошке хотелось, чтобы председатель «взорвался», вот тогда-то пошел бы разговор «на всю катушку», с крепкой руганью. Хотелось испугать председателя, чтобы он стал мягче.
Долго шумели шабашники, наконец, не встречая возражений, выдохлись и умолкли.
— Накричались? — спокойно спросил Венков. — Теперь послушайте меня. Кричать легче всего. Для этого не надо кончать университет. Кричать и я сумею, но не хочу, потому что в вас я уважаю людей. А кричать на человека — значит унижать его.
— Да ведь обидно! — не удержался Прошка.
— За что вам обидно?
— За заработок, за кровные трудовые денежки.
— А колхозникам не обидно? Ведь вы к ним в карман залезаете, трудодень обкрадываете.
— Какая же кража! — хором возмутились шабашники. — Мы честно, по договору, все законно.
— За-кон-но! — Венков усмехнулся. — Вы члены колхоза?
— Да.
— Ваши дома стоят на колхозной земле?
— Ну да.
— Вы в колхозе ни одного трудодня не выработали.
— А жены? Жены наши работают.
— Постойте! — Венков поднял руку, призывая этим жестом замолчать и дать ему высказаться до конца. — Членом колхоза является не двор, не семья, а персонально каждый трудоспособный. Вы своими женами не прикрывайтесь, речь идет о вас. Если бы и жены ваши не работали в колхозе, так мы лишили бы вас приусадебных участков, выселили бы из села.
— Ого! Приехал чужак да еще и свои порядки наводит.
Шабашники кричали каждый свое, размахивая кулаками, готовые полезть в драку.
Венков даже не шелохнулся. Смуглое лицо его потемнело от прихлынувшей крови, взгляд стал острее. Как ему хотелось ударить кулаком по столу, заставить замолчать эту ораву. Весь он подобрался, напружинился, твердо уперся подошвами в пол, сжал кулаки. Но сознание сдерживало клокотавшую в нем горячность.
Долго, до хрипоты шумели шабашники и вдруг утихли, пораженные внезапным, так не идущим к обстановке смехом Венкова.
— Вы над чем смеетесь? — тихо спросил Прошка. — Над нами смеетесь?
— Над вами, если хотите знать. — Венков перестал смеяться.
— А что в нас смешного?
— Мужики вы хорошие, некоторые славно воевали. А сейчас, в серьезном деле, горлопаните, страху на меня напускаете, спектакль устроили, да и плохой. Ну не смешно ли?! Вы люди взрослые, серьезные, и давайте говорить серьезно, а спектакль ваш мне смотреть некогда.
Шабашники опешили: это для них было неожиданностью.
— Вы или вливайтесь в колхозную строительную бригаду и работайте, как положено, или придется уехать из села. Созовем собрание, осудим вас и выселим куда-нибудь подальше, чтобы здешний воздух не портили. Жаловаться можете, куда угодно… Вот так… И еще одно скажу. Чужаком меня назвали. За это не обижаюсь. Да, я не здешний. Но я крестьянский сын. В меня кулаки из обреза стреляли. Выжил. И на войне был, и раны мог бы напоказ выставить. Но этим никого не удивишь… Идите и подумайте, как вам жить…
До сих пор Прошка не мог понять, как они, семь мужиков, покорно встали и молча ушли.
Три дня и три ночи сидели они в избе у Прошки, выпили три четвертных бутыли самогону, съели полкадки соленых огурцов. Временами взвивалась и быстро падала песня. Больше всего думали, каждый свое, спорили, ругались, пока не свалились замертво, кто где сидел. Выспавшись, хмуро вели меж собой вялый разговор.
— Чего делать будем? А?
— Э-эх, то ли дело было с прежним председателем!
— Куда там! Только не ленись, работай, а деньги сразу на бочку.
— С этим не обрыбишься. Выселением пугает.
— Теперь это модно: тунеядец, будь добр проехайся в тайгу, подале от народу, сам себя покорми.
— Очень просто: кампания такая началась. Помните, как Указ вышел за колоски судить. Поначалу за горсть колосьев на сколь лет сажали. Вышки в поле понаставили, пионеры на них дежурили, А вскорости как-то позабылся Указ, с мешками ворованного зерна попадались — и ничего…
— А с опозданием на работу в городах. Опоздал на полчаса — пожалуйста, в тюрьму… А теперь по три дня прогуливают — и ничего…
— А тунеядцы — это новое, только начинается. Сейчас можно влипнуть, пока горячо.
— Какие мы тунеядцы! Мы рази не кормим себя и семьи! Мозоли на руках тверже железа, стамеской сострагиваешь.
— Теперь это, значит, не поощряется, — изрек Прошка. — Значит, на ноги стали подыматься, и требуется порядок.
— Что ж, выходит, надо в бригаду идти?
— Выходит, так.
Трещали похмельные головы, медленно ворочались в них мысли, наконец остановились на одном: не миновать идти на мировую с Венковым. Для разговора выбрали Прохора: «Ты словоохотный, тебе это с руки, словомолу».
Венков встретил вежливо, как будто и не было перепалки.
— Согласны в колхозную бригаду, — с порога сказал Прошка. — Куда же деваться: прошло то время, побаловались. Было, никуда не спрячешь. Наш брат ведь какой? Смотрели на шабашку, на калым сквозь пальцы — мы и рады. Раз нельзя — значит, не будем. С нами просто: руки при нас, мы где хошь прожиток себе заработаем. А вот есть такие, что за государственной спиной себе нечистыми руками хоромы отгрохали. Вот каково им будет, когда до них доберутся да как из партии шуганут! Во-от!..
— Вы о ком? — спросил Венков.
— Есть такие.
— Есть, к сожалению, — согласился Венков.
— Вот под них бы…
Прошка не договорил, не нашел тогда нужных слов, а только сделал резкий жест, будто лопатой копнул… Теперь же слова Лаврухи о том, что надо жить на трудовые деньги, вызвали в нем чувство досады.
— На трудовые, говоришь. Да, деньги как бабы: дороги, когда с трудом достаются. Но мы калымили-то как? А?.. Кожа с рук сползала, через кровавые мозоли деньги-то доставались. Так разве они нетрудовые?
— Да уж работали на совесть.
…Только Прошка снова принялся за печку, опять пришел Владимир Жбанов, вынул из кармана бутылку. У печника глаза радостно заблестели.
— Володя!.. А я-то тебя заглазно костерил! Ух! Жадюгой обзывал, а ты… ты вошел в положение.