— Не-е! Молодцы! Говны так не летают! Я тоже так летал!
Тучи вдали над мысом продолжают гулко «катать шары». Мара кидает туда страстный, взволнованный взгляд. Я знаю, за кого она волнуется. Я уже наблюдала не раз, как она смотрит на Митю. Мара уже считала его своей собственностью, и тут появилась я.
Я заметила, что, когда мы провожали в полет Митю, Гуню, а также Митиного аспиранта Апопа, Мара вдруг залезла своей ручкой в перстнях под крышку стенда, взяла в кулачок «звездочку Зорина» и протянула Мите. Поймав мой яростный взгляд, она как бы виновато улыбнулась: мол, глупость, конечно, дурацкий институтский амулет... но женщины так слабы — во все верят!
И теперь Митя со звездочкой в руке там. И вдруг в черноте вспыхивает ветвистая молния, целое светящееся дерево — и самый толстый сук упирается в наш самолетик! Вырывается общий крик ужаса — правда, Цыпа успевает его облечь в более мужественную форму. Туча, как клякса, размазывается вниз — там, над измерительным полигоном, рушится дождь, приборы фиксируют: испытания принципиально новых зарядов йодистого серебра идут с блеском. На чистое солнечное место выскакивает наш сверкающий самолетик... Ура-а-а!
Потом появляются Митя, Гуня, Апоп — радостные, уже где-то нализавшиеся.
— Странно, — растерянно говорит Митя, — вдарило еще до того, как мы выстрелили!
Он с опаской возвращает «звездочку Зорина» обратно Маре, но та кокетливо отталкивает ее ладошкой — мол, возьми себе, «награда нашла героя».
— Спасибо, — вздыхает Митя и аккуратно кладет звездочку обратно на стенд.
Но уже ему было не отвязаться!
Однажды зимой, как всегда ерничая и балагуря, он уехал в Москву и, против своего обыкновения, не позвонил ни в первый, ни во второй день. Вечером второго дня непонятная организация сообщила, что меня ждет в кассе номер восемь билет на Москву.
На перроне в Москве меня встретили какие-то странные люди, не смотрящие в глаза.
— Что с ним? — спросила я.
— Случайное разбойное нападение, — пробормотал один, не поднимая глаз.
Машина наша вырулила за город, зашуршала по удивительно ровному и тихому шоссе — машины тут проносились крайне редко и, как я поняла, только правительственные.
Мы въехали в железные ворота с пятиконечными звездами, поехали по плавно изогнутой аллее среди удивительно ровных, аккуратных, ослепительно белых снежных отвалов по краям. Это после «случайного нападения» он попал сюда?
Мы вошли в палату. В центре стояла единственная койка. На ней лежал абсолютно белый Митя, облепленный контактами. Он был мертв. Потом глаза его открылись.
— Значит... обратный билет еще оплачивают? — пролепетал он.
— Зачем ты делаешь это? — спросила я его на обратном пути, в шикарном СВ. Мне удалось-таки вытрясти из уклончивых медиков суть работы. Престарелые члены Политбюро, растеряв с остатками здоровья и остатки материализма, вдруг очень стали интересоваться: что там? И щедро оплатили это исследование (щедро — кому?)... А «канатоходцем» оказался, конечно, Митя!
В институте и до этого было известно, что не из-за дождика лейтенант Зорин погиб — «командирован» туда... но никто не слышал, чтоб он вернулся.
— Зачем ты делаешь это? — спросила я Митю на обратном пути.
— Так я же... получаю зарплату, — гениально ответил Митя. Молодец! Правда, зарплата довольно скромная! «Продам материалистические убеждения. Дорого!» — уже сияя улыбкой в купейные зеркала, он завершил «пресс-конференцию» своей любимой, но дурацкой шуткой...
«Дорого»? Я этого не заметила.
Потом силы государства растаяли вместе с силами «кремлевских старцев», и они ушли друг за другом вереницей, проторенной тропкой, и финансирование зловещей этой программы умерло вместе с ними.
Год мы прожили с Митей хоть и бедно, но сравнительно спокойно. И вдруг финансирование возобновилось. Но уже вовсе не из Москвы.
— Международный фонд «Осирис», — однажды буркнул мне Митя после долгих моих расспросов.
Школу, слава богу, я успела закончить — но по этому случаю открыла учебник снова. «Сет, бог зла, принес на праздник в дом Осириса сундук. Все гости, захмелев, пытались в него ложиться, но впору он пришелся лишь Осирису (мерка была заранее снята). Сет заколотил ящик с Осирисом и бросил в Нил. Безутешная Исида нашла тело мужа и пыталась его оживить. Но тут появился Сет и разрубил тело Осириса на четырнадцать кусков и раскидал по всему Египту. Однако любящая Исида разыскала все его куски, кроме четырнадцатого, самого лакомого, который, оказывается, попал в Нил и был проглочен рыбой (ну и замашки у этой рыбки!). Однако Исида сделала недостающую часть из глины и даже сумела забеременеть и родить сына Гора». Для того мифы и существуют, чтобы брать пример с их героев. «Делать жизнь с кого»... Оказывается, я работаю Исидой уже давно!
Институт теперь ожил. Хотя слово «ожил» по отношению к Мите звучало издевательски.
Теперь я поняла, почему от так часто ходит на лед! Однажды, когда он ушел туда в воскресенье, институтский вертолет с медицинским оборудованием, обычно дежурящий над бухтой, в воздух не поднялся. Не все определяется лишь платой, особенно у нас: наши люди ширше и вольней. Митя перепрыгивал трещину и, не долетев, ударился своей мощной челюстью о край — и почти без сознания так держался и покрывался льдом. Его спасли совершенно случайно проходившие мимо пьяные рыбаки. Хотя «спасли» — это не совсем точно. Вытащив Митю из полыньи, они посадили его, обледеневшего, на автобусной остановке на пустом шоссе, а сами уехали... Действительно, не тащить же такого к себе домой! Посмотрев весь «исход» рыбаков со льда, я злобно решила, что Митя там и не был, и легла спать. И вдруг что-то ледяное и невидимое нырнуло под одеяло. Я выскочила из нашей избушки, в которой мы жили на Ладоге. И абсолютно безошибочно пришла на остановку!
Когда я навестила его в реанимации, он шепнул:
— Как вурдалак со стажем, скажу тебе: ничего хорошего!
Я уже догадывалась о том, кто именно «возобновил финансирование». Атеф! Аспирант Мити из далекой арабской страны. То был самый загадочный и наверняка самый богатый аспирант в мире. Когда он звонил нам домой своим глухим, лишенным всякого выражения голосом, по тону — да и по разговору — невозможно было понять: звонит ли он из своего роскошного дворца «Сердце пустыни», или с виллы на Сейшелах, или из обшарпанной научной общаги на Халтурина. Загадочная его неспособность сделать что-либо четкое с диссертацией о химии облаков настораживала даже простодушного Митю. Явно химичит! Но чего хочет?
По его бесстрастному пористому лицу, закрытому дымчатыми очками, ничего нельзя было понять.
Когда институт наш опустел почти на год, он подкармливал Митю разными грантами и конференциями, проводимыми обычно в принадлежащих Атефу «Шератонах» в разных концах света. В разных странах они были очень похожи — вся светская жизнь во внутреннем гостиничном саду, на островках и мостиках среди водных зарослей. Иногда только по типу бани — восточный хамам или финская сауна — можно было вспомнить, в какой стране ты находишься... хотя конференции посвящались именно окружающей среде. Атеф раскручивал гигантскую экологическую программу, собирая в своих «Шератонах» сливки научного общества — в основном горькие сливки: то были люди, лучше всех других представляющие, как прекратить всякую жизнь на земле, они же, естественно, могли ее и не прекращать — смотря какое угощение и какой комфорт. Атеф скромно объяснял, если очень упорно домогались, что деньги на все эти конференции дает его богатая, но патриархальная семья, предпочитающая по старинке вести прежнюю жизнь в шатрах. Но умные люди (а тут их бывало множество) с усмешкой объясняли, что это какая-то богатейшая нефтяная фирма, загадившая бензином всю планету, хоть как-то пытается отмыться, а Атеф лишь посредник, очень удобный, — ведь, действительно, их семьи и вообще их корни зачастую отыскать невозможно.
Однажды нас повезли на сафари в пустыню. Изнурительная роскошь, сопровождающая всю конференцию, шла по нарастающей, и на прощание нам готовили «фаршированного верблюда»: кур набивали рыбами, баранов — уже начиненными курами, и все это запихивалось в голого мертвого верблюда, который выглядел ужасающе неприлично и страшно эротично. Все сразу почувствовали это и смущенно стали переглядываться, перемигиваться, стараясь взбодриться, но скорее все же это было страшно, нежели весело. От духоты и перевозбуждения мне стало плоховато, и я вышла из шатра на воздух. Вокруг во все стороны расходились мертвые и абсолютно одинаковые барханы высотой чуть повыше человека. Поняв, что и снаружи воздух отсутствует, я стала карабкаться на четвереньках на ближний бархан — освещенный, как и все волны этого мертвого моря, яркой луной. Может быть, хоть на верхушке словлю какой-либо ветерок? Я вскарабкалась на вершину бархана, вдохнула и так и застыла, боясь выдохнуть. Внизу, под барханом, стоял Атеф в длинной белой галабее с головной накидкой и смотрел, не двигаясь, вверх. И вдруг луна, висящая в небе, стала головокружительно приближаться, увеличиваясь прямо на глазах... Потом я вырубилась и очнулась в шатре — толстые женщины натирали мне верхнюю губу солью. Кто доставил меня в шатер? Атеф при встрече со мной смотрел на меня теперь задумчиво и внимательно... Луна ли это была?
Однажды он скромно позвонил нам с Митей, и Митя даже не спрашивал, где сейчас Атеф, в Египте или на Сейшелах, настолько это было безразлично Атефу, а в конце концов — и нам тоже. Он бубнил про его диссертацию, которая опять в связи с «делами семьи» откладывается на неопределенный срок.
— Ну что же, — бормотал Митя, строя мне зверские рожи, — заходите как-нибудь... побеседуем! — Митя согнал глаза к переносице. — Ах, сегодня... так вы здесь? Заходите... Алена что-нибудь приготовит!
В то время от любви к Мите я готова была запечься в духовке сама!
Для встречи с загадочным миллионером был созван весь наш, вернее, Гунин интеллектуальный бомонд — худосочные интеллектуалы и покрытые легкой перхотью интеллектуалки. Я их недолюбливала, увы, со времен сборищ у Гуни, когда тот держал меня в черном теле и не допускал к столу, разве что только с подносом. С Митей, конечно, все было по-другому — теперь я сидела в центре компании, внимая то одному, то другому напыщенному монологу об эзотерике, мистике или христианской математике, время от времени страстно кивая, почти что с восторгом — блядь, но с элементами мистики. Печь картошку, однако, по-прежнему приходилось мне — интеллектуалки по-прежнему до такого не опускались. Единственной переменой в наших отношениях было то, что они перестали называть меня «девушкой», — видимо, я должна была их всячески благодарить хотя бы за это. Мой статус — в том числе и финансовые дела — за это время переменился, и я могла бы подать к столу и кое-что получше, но упорно пекла картошку, ведь главное для них всех — это духовная пища! Не правда ли? Картошка была подана, и я с выражением тупого восторга уселась слушать. Разговор сбивчиво, повторяясь, колотился обо все то, обо что он колотился в последнее время в таких салонах, — о древних мистериях и секретных обществах, о Лемурии и Атлантиде, об астрологии и каббале, картах Таро и дереве Сефирот — в общем, обо все то, что бурно заполняло место, оставленное исчезающей наукой. Все бывшие бездельники НИИ и КБ стали практикующими магами и волшебниками, успешно и небескорыстно творя чудеса, которые невозможно было увидеть, а тем более — проверить.
Мы с Митей зверски переглядывались, но бултыхание это и не собиралось заканчиваться, хотя была уже глубокая ночь.
Наконец Митя, надеясь, может быть, даже на ссору, повернулся к Атефу, скромно сидящему среди прочих в темной комнате (лампу мы не включали), и спросил его прямо в лоб: что же это такое — «Осирис», откуда он взялся и чем занимается?
— Осирис? — проговорил Атеф изумленно. — Вы не знаете, что такое Осирис?
Он медленно поднял руку, и вдруг в углу нашей комнаты появился неясный столб света — словно прохудился наш потолок и к нам проник лунный луч.
Столб этот начал вращаться то в одну, то в другую сторону... И вот в углу возникла высокая светящаяся фигура, руки ее внахлест сложены на груди. Глаза были живые, но видящие сейчас что-то такое, чего мы не видим.
Все потрясенно молчали.
У Осириса было лицо Мити.
Громко скрипнула половица, и все испуганно (оказывается, можно было испугаться еще) обернулись.
В двери темным силуэтом стояла Мара. Наша соседка. Пиковая Дама.
Пиковая Дама
— А вот кому Нефертити! — сипел простуженный Митя.
После разоблачения гнусной деятельности нашего института в Нью-Йорке аж на сессии ООН жизнь наша резко пошла на убыль. И до этого наша жизнь с Митей в «коммунальном раю», с буйными соседями, да и с Митиными благостными, но сильно пьющими родителями, была не сладкой... но теперь, когда исчезли зарплаты и премии!
Мите, как человеку «беспробудно талантливому», предлагали время от времени работу в разного рода секретных точках, намекая, что разоружиться-то мы, конечно, разоружились, однако... дело умному человеку найдется.
— Нет! — говорил честный Митя. — Я на статуе Свободы поклялся!
Между тем и даже в нашем институте можно было неплохо жить, что и делал мой бывший муж Гуня — кстати, тоже отчаянный борец за все новое и светлое. Из закрытых дел нашего института он настругал массу делишек, только теперь все это из разработок строгой секретности перешло в разряд эзотерических, мистических и прочих старинных тайн и широко распродавалось в этой упаковке. Гуня появлялся теперь в институте то в короне египетского фараона, то в лохмотьях шамана. Митя вполне мог бы участвовать в этом «празднике духа» где-то на уровне жреца (с его-то знаниями!), но он решительно отказывался. После долгих моих уговоров согласился участвовать лишь на самом нижайшем уровне — продавал на Сенной площади голографическое изображение «Нефертить», которых на институтском оборудовании штамповал Гуня. «Нефертить» брали: всего за пятерку — погрузиться в янтарные глубины истории и искусства!
— Да! Не бодряк. — Я подошла к Мите, поцеловала его. Губы его были сухие и горячие.
Дома я намешала отвратительную смесь, измельченный чеснок с медом, и заставила его глотать, запивая горячим чаем.
— Хорош-шо! — довольный, булькал Митя.
Нарвав тряпок из ветхой простыни, я утирала ему сопли:
— Поганенький ты мой!
Раздался громкий стук в дверь. Я открыла. Отпихнув меня пузом, в комнату вошел наш участковый Ткачук. За дверью маячила в засаленном своем халате Сима, подруга соседа, «хорошего человека» Толяна.
— Говорят — вы музейные ценности распродаете? — прохрипел Ткачук. — Покажьте!
Очевидно, он имел в виду «Нефертить», вызывающих ревность безумной Симы.
Я захлопнула дверь перед носом соседей: с властями разберемся без них.
— А этот чего лежит? Помирает? — Ткачук так шутил.
Через час, откушав всех настоечек — и лимонной, и полынной, и померанцевой, и на березовых почках, получив в благодарность за визит одну, благосклонно им принятую «музейную ценность», Ткачук убыл.
Потом мы лежали в темноте, вздыхая. Митя очень переживал за свою научную деятельность: неужто все, что он успел сделать, бесследно пропадет?
— Беда не в том, — сипел он, — что тебя спросят и ты не сможешь ответить, а в том, что тебя и не спросят!
— Спросят! Обязательно спросят! — утешала его я.
За стенкой послышался грохот: то честнейший Толик в очередной раз убивал свою подругу Симу — в этот раз, видимо, за то, что она на нас настучала. Надо заметить вскользь, что принципиального Толика, не расстающегося с ножом, мы боялись гораздо больше, чем его верную подругу. Когда грохот слегка утих, я приблизила губы к Митиному уху и прошептала:
— Клянусь: через полгода мы будем жить тут с тобой одни!
Так все и вышло, хотя случилось все гораздо страшней, чем я планировала.
Вскоре Ткачук упаковал Толю, скрутив его в момент очередной расправы над его боевой подругой.
Родители Мити, застеснявшись, уехали в Новгород — «к сестры», как они это произносили.
Подруга Толяна Сима стала подолгу пропадать... и совсем исчезла.
Оставалась Пиковая Дама.
Наш длинный коммунальный коридор, обшарпанный и скособоченный, упирался в конце в высокую белую резную дверь. За ней начинались барские покои, а те, где жили мы, прежде были комнатами слуг.
Ясно! Мы люди «черного хода». Деление это четко соблюдалось и в советское время. Когда Военгидромет, еще всемогущий, давал площадь своим работникам, то барские покои получил директор, адмирал Цыпин с супругой, а холуйские комнаты дали научному сотруднику Дмитрию Варихову с родителями, а также слесарю Толику, чтобы приглядывал за гнилой интеллигенцией.
Теперь все несколько изменилось. Толик приглядывал за интеллигенцией из тюрьмы, а в барских покоях осталась лишь несчастная старуха Мара, бывшая жена адмирала, от которой он ушел жить к Сиротке, резко вдруг ворвавшейся из какой-то горячей точки в размеренную жизнь нашего института и с ходу закинувшей свои тоненькие ножки на плечи нашего старого «моржа».
Кругом лишь «обломки империи», и, видимо, чтобы строить новую жизнь, надо сначала их убрать?
Хотя, честно сказать, я поражаюсь выбору адмирала. Мара была ослепительной, знаменитой красавицей, и вокруг нее — а не вокруг Цыпы — кучковался советский бомонд — самые крутые партийцы, под этим кровом цинично-очаровательные артисты кино, знаменитые спортсмены и просто неизвестные, но холеные личности — видимо, послы или разведчики. И Мара ими командовала, не только салонной их жизнью, но и делами. Я пару раз была к ней приглашена — и успела почувствовать это. А теперь адмирал (или время?) разрушили эту жизнь, казавшуюся столь мощной, устойчивой и великолепной. Ради какой-то хорошенькой дурочки... Хотя, может быть, насчет дурочки я не права.
Я довольно тесно общалась с Марой, особенно после ухода Цыпы. Мы частенько выпивали с Марой у инкрустированной ширмы, сидя низко, почти у мохнатого ковра на ее «гробике» — так она называла настоящий египетский саркофаг из тяжелого дерева, с остатками раскраски, крыльями каких-то птиц, проступающими скрещенными руками фараона... Там, где когда-то было его лицо, верхний слой был вырезан, как неохотно рассказывала об этом Мара, одним из их всемогущих друзей, унесших портрет с собой. Впрочем, всемогущие ее друзья, разгулявшись, устраивали и не такое: однажды разгромили, хохоча, все витрины на улице, а примчавшаяся милиция их же почтительно развозила по домам. Да, бурлила тут прежняя жизнь... а теперь мы сумерничали с Марой на ее «гробике», в который она завещала ее положить, а пока что прятала грязное белье. Египетской своей коллекцией — статуэтками, посудой из древних захоронений — Мара гордилась особенно и любила... служба с красавцем мужем в Египте, молодость, азарт, успех!
И вот все, что осталось... пыльный музей. До многих бесценных вещиц, не поднимаясь с «гробика», можно было дотянуться рукой: ширмочка, вырезанная из слоновой кости, охота на львов, Иран, XII век; лампа на столике у кровати, с финифтью и позолотой — XVIII век, Франция. Какая жизнь заканчивалась тут, у меня на руках! Бокал граненого хрусталя с серебряными накладками из захоронения какого-то фараона, сделанный в XI веке до Р. X.
Мара за свою жизнь успела побывать и роскошной кафешантанной дивой в Варшаве, где ее завербовал после войны красавец разведчик, и, как я понимаю, разведчицей от Лондона до Аргентины, и хозяйкой салона, где решалось все. Теперь она лишь хотела в этот ящик — и то не удалось!
Теперь она была лишь мишенью для бандитов, интересующихся искусством, а также благоустроенными квартирами в центре.
Из бокала с серебряными накладками она пила теперь водку, а фарфоровой ложечкой в виде лежащей на животе обнаженной рабыни из захоронения XII века до Р. X., Египет, выскребала остатки сгущенного кофе из банки.
На пальце у нее при этом тускло сверкал перстень с камеей — Иосиф и братья, сардоникс, Флоренция, XV век.
Захмелев, Мара сначала лишь поносила Цыпу: «Да что толку от него было в последнее время! Только подштанники менял!» Потом начинала поносить все, особенно она почему-то ненавидела демократию... Впрочем, Мару можно было понять — именно новая свобода, позволяющая адмиралам, членам партии и директорам уходить от своих заслуженных жен, причем безнаказанно, и погубила ее жизнь. Тут я ей сочувствовала.
Но когда она начинала восхвалять революцию как единственное счастье на земле, тут я взвивалась змеей:
— Что ж в этом хорошего? Ну, положим, вы с Цыпой, — тут я объединяла их, — благодаря «завоеваниям революции» награбили себе второй Эрмитаж, но как тебе покажется новая революция, которая все у тебя отнимет, а тебя убьет?
— Это сейчас, что ли? — хрипела Мара. — Да это не революция, а говно!
— А что — бывают другие?
— Бывают — представь себе! — В ее огромных глазищах зажигался как бы святой огонь.
Тогда я спрашивала ее, какое отношение роскошь, в которой она жила, да и продолжает жить, распродавая понемножку мелкие безделушки, имеет отношение к революции?
— Какое? — Глаза ее зажигались яростью. — Да это все... дерьмо! — Она отпихивала лампу работы Палисси с ящерицей, ползущей вверх, к свету и теплу (Палисси заливал своей знаменитой темно-синей глазурью живых ящериц, а также других зверьков, и это в нем Маре явно нравилось). Но сейчас она ненавидела все. — Только революционное искусство имеет цену, остальное все... крем, от которого охота блевать!
«Особенно после водки с портвейном», — подумала я. Как раз в вопросах выпивки Мара, тем более в последнее время, придерживалась революционных, пролетарских традиций!
— А разве есть оно... революционное искусство? — съязвила я.
Меня тоже подмывало на драку. Обычно наши посиделки с Марой заканчивались диким ором, если не дракой... но до убийства, слава богу, не доходило... до убийства дошло потом.
— Что? Революционное искусство? — Мара вскинулась. — Ты не знаешь революционного искусства? Пошли!
Слегка пошатываясь и хватаясь по пути за бесценные бронзовые статуэтки, она перешла в гостиную — огромную комнату за высокой аркой, с большим дубовым столом посередине и старинной медной люстрой с цепями, позволяющими поднимать ее и опускать.
— Вот! — Она раздвинула зеленые тропические заросли у высокой стены. — Это, по-твоему, не искусство?