Валерий Попов
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ МАГДАЛИНЫ
И, закрыв Его, ударяли Его по лицу и спрашивали: прореки, кто ударил Тебя?
Убийц по осени считают
Мы стоим с Митей на краю шумной бомбейской площади. Как часто бывает во сне, я не вижу его, а лишь чувствую, что он здесь. Перед нами — факир в грязном бурнусе, и под его вытянутыми вперед костлявыми руками — кобра в боевой стойке и худая облезлая обезьянка. Обезьянка смело лупит кобру прямо «по очкам». Та лишь лениво отклоняется от ударов, и взгляд ее страшных бусинок возвращается к нам.
Себя во сне я тоже не вижу и вдруг понимаю: я и есть эта обезьянка. И тут кобра прыгает, и я слышу Митин хрип.
Нет — для сна это слишком, на фиг нам такие сны! Я резко просыпаюсь, с колотящимся сердцем, и снова слышу Митин хрип — но гораздо тише, чем во сне. Где он? Я выбежала из квартиры. Он лежал возле лестницы — связанный так, что, опуская уставшие ноги, сам себя душил. Я растянула петлю.
Потом он сидел на кухне и осторожно глотал воду из чашки, прислушиваясь к себе: не порвал ли где глотку своими жуткими всхлипами?
— Что ж такое? — сипло проговорил он. — Честно шел по улице... схватили сзади за горло...
Месть моего прежнего мужа Гуни? Он может! Я была одной из главных опор его величия, живым экспонатом, подтверждающим его благородство, — теперь он успокоится не скоро.
Пока не отомстит... желательно чужими руками.
Поддерживая миф о своем благородстве, он не уставал повторять, что взял меня с самого дна и поднял до себя. Но думаю — этим я его и привлекла. Всегда была орально неустойчива. Тьфу, опечатка! «Дном», откуда он меня взял, были языковые курсы при «Интуристе». Действительно, там были в основном девчонки, нацелившиеся на древнейшую профессию. Как раз за окнами класса видна была могучая, как крепость, гостиница «Астория», где жили красивые (особенно они выделялись в те годы) и богатые иностранцы, и нам эту крепость предстояло взять. Но в молодости всегда влечет романтика, а судьбы складываются по-разному. Например, одна из тех девчонок, самая неприметная, теперь директор банка. Я тоже не особенно выделялась среди прочих — те же юбочки, губки, чулочки. Все отличия пока были невидимы и заключались лишь в моих планах, идущих гораздо дальше «Астории», — и в характере. Кстати, и все девчонки учились толково — им без языка что без рук. Гуня, что интересно, оказался самый тупой, и когда он величественно провалился, то, покидая наш вертеп, надменно пригласил меня «к себе в дом» (типичное их выражение) на чашку чая. Чая не помню. И ничего такого особенного в их доме, как бы хранящем традиции, я не заметила. Но я должна была, видимо, обомлеть от счастья, и я обомлевала, сколько могла. Я человек очень терпеливый и улыбаюсь очень долго, насколько хватает сил, и потом еще немножко — и только после этого, продолжая улыбаться, сообщаю, что все — конец.
Когда на моей памяти в первый раз собрались «у него в доме» гости (свадьбы не было), я сразу поняла по их взглядам, что он сообщил им, откуда он меня «спас».
В основном я находилась на кухне. Плача от чада духовки, я вытаскивала противень с печеной картошкой, разрезанной пополам и покрывшейся по срезу оранжевыми пузырями, потом раскладывала картошку по тарелкам — и уходила. К беседам я не допускалась — Гуня выпихивал меня взглядом. И так проходили для меня все встречи Гуниных друзей, интеллектуалов и интеллектуалок, обсыпанных перхотью и очень важных. Не все, кстати, будучи бедными, они очень бравировали бедностью и печеной картошкой — но большего они и не стоили. Сначала он прятал меня на кухне по причине моей глупости, а потом — по причине прямо противоположной: появившись пару раз, я с улыбкой посадила его проверенных интеллектуалок в лужу, так что лучше было ему поддерживать слух о моей невероятной глупости.
— Все! Кончилось ваше болтливое время! — злорадствовала я, слушая доносящиеся на кухню их абсолютно пустые речи.
Гуне я была нужна для того, чтобы унижать меня и самому на этом фоне казаться величественным. Иногда он приподнимал меня с пола, но невысоко — до той высоты, где моей голове было место. И текст: я тебя поднял, и ты должна быть благодарна мне... Но за что? Сцена эта, как правило, происходила на кухне, в чаду духовки, — после ухода гостей и мне находилось место. Но невысоко.
Однажды после такого «праздника духа», с дымом духовки и сигарет, я, улыбаясь, сказала Гуне: «Сам убирай все это» — и пошла из дома, а чтобы удаляться от него еще быстрей, вскочила в автобус. Видно, чуя мое состояние, ко мне привязались двое ханыг: — Смотри, как титьки торчат! Видно, хочет! Пойдем, рыжая, с нами! Не гляди, что у нас одежда поганая, зато под одеждой — о-го-го!
«А пойти, что ли?» — в отчаянии подумала я. После «интеллектуалов» (сейчас таких «салонов» больше нет) мне было ничего не страшно.
Увидев мои колебания, они стали прихватывать меня прямо в автобусе, абсолютно нагло. Я заметила краем глаза, что вслед за мной в автобус вошел какой-то парень, но он сразу ушел вперед: кому охота связываться? Двери с дребезжанием открылись возле Гостиного двора, ханыги стали тащить меня, почему-то за ноги, я вцепилась в никелированную трубу и отбивалась ногами молча. И вдруг налетел вихрь — я даже толком ничего не успела понять. Ханыги мелькнули своими опорками и вылетели на тротуар. Рядом со мной, дрожа от ярости, стоял стройный синеглазый блондин с тонкими побелевшими губами. Двери закрылись, автобус дернулся, и я качнулась к нему.
— Спасибо вам!
Он глядел куда-то в пространство.
— Боже! — пробормотал он. — На моих пальцах королевская кровь, а я прикасаюсь к этому дерьму!
«Откуда королевская-то?» — с некоторым удивлением подумала я. Однако загадочность эта завлекла бедную девушку.
На остановке у «Катькиного садика» он сошел, и я преданно побежала за ним. Передо мной был крутой шанс изменить мою жизнь, и я уже чувствовала, что — в сторону сладкого ужаса. Без сомнения, он был исчадием ада — но как любопытной девушке в аду-то не побывать, раз подвертывается такой случай?
— Спасибо вам! — лепетала я, семеня за ним, и наконец он повернулся.
— У меня несколько необычное имя — Март! — проговорил он, гордо усмехнувшись.
Мы встречались с ним почти год — я смиренно подавала картошку интеллектуалам и, дрожа мелкой дрожью, бежала «на курсы». В его полупустой квартирке была уникальная коллекция всяких штучек, начиная с плеток и удавок вплоть до некоторых чудес электроники, но на эту же тему. Тут я впервые остро и сильно почувствовала то, о чем раньше лишь пугливо грезила: смертельный ужас и самое острое наслаждение ходят вместе. Из туманных намеков Марта (он продолжал со мной общаться как с малознакомой, каждый раз все было как бы впервые) я усвоила, что он работает лишь «штучно», по заданию какого-то абсолютно законспирированного комитета, правящего миром. Правда, короли, к которым он наведывался, были в основном азиатские, дряхлые, их столицы заросли джунглями. Но разочарование мое пришло не от этого — а от того, что он был такой же узкий педант, как и Гуня, — только наоборот. В нем не было ни капли лихости, а тем более веселости, он двигался как заводной, а когда завод ему не подкручивали, он был почти мертв.
Неужели это и есть весь диапазон жизни — от Гуниной правильности до этого «робота зла», — и ничего больше нет на свете?
Помню, я была в отчаянии: неужто это и есть весь простор, в котором мне разрешено двигаться?
Даже хаты их были рядом: у Гуни — в коммунальных трущобах Мучного переулка, у начала Сенной толкучки, у Марта — высоко над этой же самой толкучкой, в угловом доме на углу Сенной площади и Московского проспекта.
И единственный глоток свободы между двумя пытками занудства — кишение людей, в основном грязных и рваных, на Сенной; но потолкаться среди них, посмотреть, понюхать, послушать — это было долгое время единственной вольностью и радостью в моей жизни. Надо было найти спасение где-то здесь, другого в то время не было — и я нашла. Не помню даже, от кого к кому я шла, — настолько долго я болталась в толпе, что даже забывала, куда двигалась. Март обожал «утренники», сеансы ужаса в самые невинные и свежие утренние часы, — от него ли я шла или к нему — но время было не позднее, самая жизнь. Хотя погода была мерзкая, тот промежуток между зимой и весной, грязный и слякотный и, главное, гораздо более продолжительный, чем сама зима и весна. Ноги чавкают в болоте из грязи и снега, небо лежит прямо на крышах темным одеялом. И тем не менее я чувствовала ликование: сейчас, сейчас что-то произойдет! Хотя что можно найти среди этих оборванцев, прижимающихся к тебе, чтобы вытащить кошелек? И тем не менее предчувствие счастья нарастало. Наверное, я уже увидела ангелов и все поняла, но заторможенное реальное сознание еще не врубилось, не усвоило того, от чего уже возликовала душа.
— Девушка! Купите рыбки! — услышала я наконец и лишь тогда обернулась. Вот ангелы — старичок и старушка, бедные, но чистенькие, улыбаются мне.
— Последний пакет остался, ровно полкило! — светло улыбаясь, произнесла старушка, одетая в какую-то детскую курточку. — Хорошая корюшка, хорошая! — Для убедительности она важно кивала маленькой головкой, одновременно утирая сухонькой ручонкой губы. Старичок, сияя, влюбленно смотрел на нее: надо же, какая у меня супруга проворная, умеет дела вести!
Правда, причины сияния его взгляда были очевидны и не совсем безгрешны, но и причина эта, помню, наполнила меня умилением: надо же, в таком возрасте и так любят друг друга, не могут глаз отвести и все прощают!
— А свежая? — Присев к ящику, служившему им прилавком, я подтянула целлофановый пакет к лицу; за мутным целлофаном, прижавшись серебристыми боками к стенке, светились рыбки. Прикрыв от наслаждения глаза, я глубоко вдохнула огуречный аромат свежей корюшки, этот первый весенний запах в нашем городе.
— Свежая, свежая! — обрадовался старичок. — Только что сын вернулся... ночью на лед ходил!
Ликование наполнило меня до кончиков пальцев — все приближалось, причем стремительно!
— Но сейчас ведь лед слабый, наверное? Не боитесь за сына?
Я услышала свой голос слегка со стороны... правильно идешь!
— Вот такой он у нас! — проговорила старушка. — Не спорь, мама, — и весь разговор! Всю ночь Богу молимся, когда он уходит!
— А можно мне увидеть его? — проговорила я, замирая. Иначе как с ангелами, путь этот мне не пройти.
— А что ж? Можно, — рассудительно кивая, сказала старушка.
— Вот это характер!,— имея, очевидно, в виду меня, но радостно глядя на свою супругу, воскликнул старичок.
— Тогда денег не надо, не надо! — Старуха замахала темной ладошкой. — Мы тебя угостим!
Счастливые таким удачным завершением торговли, они запихнули пакет в клеенчатую потертую сумочку, и мы пошли.
Оказалось, что и за домом Марта жизнь существует, о чем я, правда, и раньше робко догадывалась. Мы свернули с шумной Садовой, прошли через сквер Никольской церкви мимо молящихся и нищих, под сенью огромной голубой колокольни на тихий Крюков канал.
И тут меня нагнал новый шквал счастья, заставивший даже вспотеть, — наконец-то разум догнал душу и все объяснил, расставил по местам — но и припугнул до дрожи. Конечно, я уже бывала здесь, но в качестве Гуниной прислуги, и здесь пекла картошку... А прийти сейчас так, одной, с согласия старичков — то было уже полной и окончательной счастливой капитуляцией, тут не стоит уже лепетать: «А не одолжите ли спичек, у нас вдруг закончились» — тут уже полная «явка с повинной». Ну и пусть! Все правильно! Я даже обогнала старичков и с колотящимся, прыгающим сердцем подождала их у арки — не стоит и их роль принижать, показывать, что путь мне известен — сколько уже раз я пролетала его в мечтах, — и неужели мы идем по нему на самом деле?
Мы вошли через кривую трубу арки, через двор, обтянутый нежным мхом, словно ложа бархатом, в темную, сырую дыру лестницы, три ступеньки вниз, потом вверх. Такой узкой и крутой лестницы я не видела больше нигде. Дверь, ослепив светом, открылась не на площадке, а прямо посреди лестницы — в длинный и узкий коридор. Потом батя лихо и слегка даже воинственно распахнул дверь в комнату — и Митя, сидевший за столом под абажуром, вскочил так резко, словно испугался. Потом он сказал мне, что тайно ждал этого и боялся, — но, видимо, больше боялся — ежели пришла я, а не он!
— Вот — невесту сторговали тебе! — радостно сообщил батя.
Мы с Митей вдруг ухватили друг друга за одежду, словно боясь, что один из нас растает.
И вот — батя отбушевал за столом, а мамаша тихо отликовала — не зная, к счастью, некоторых тонкостей ситуации (в толпе гостей Мити они не запомнили меня, да я и была совсем другой — Гуниной прислугой) — ...а теперь...
Мы удалились наконец в Митину комнату, продолжая пребывать в некотором шоке. Трусость, к счастью, приходит ко мне уже после действия, и вот она меня охватила, но ничего уже не могла изменить — теперь уже пришла пора Митиной смелости.
— Э... э... — пробормотала я изумленно, — что это мы?
«Ку де фудр» — удар молнии, как называют французы такой род любви.
Сколько времени она тлела, накапливалась, брезжила. Да нисколько не брезжила, все было ясно с первой нашей встречи, но мы были не одни... и если бы я не пришла... все бы и осталось грезой?
Началось это так давно... сколько же мы мучились?
Мы — я, Гуня и Митя — сидим на валунах у тихой, удивительно спокойной в тот день Ладоги и ждем проводника, который должен провести нас в заповедную зону, которую, по слухам, активно осваивают инопланетяне, — птицы там совершенно не поют, а коровы, напротив, непрерывно мычат. Но путь туда очень непрост, требуется проводник.
Мы сидим на валунах, греясь на тихом солнышке... официально я с Гуней, а сердцем... сердце, молчи! И вот приходит, весь в веснушках и цыпках, пастушок Ваня, словно бы сбежавший с картины Нестерова, и смотрит на нас своим ясным и пустым взором. Митя накануне уговорил его — за две банки тушенки.
— Здрасте! — робко произносит пастушок, потирая одной босой ногой другую.
Гуня презрительно оглядывает пастушка, потом, устало вздыхая, смотрит на Митю. Господи — даже мелочи нельзя поручить? Неужели же нельзя было сделать это умней! Гуня, видимо, представлял себе обветренного, сурового, крепкого человека в комбинезоне, стетсоновской широкой шляпе и с трубкой во рту... а тут — какой-то сопливый недомерок ведет такую экспедицию. Гуня всегда капризно добивался, чтобы все соответствовало его представлениям, и иного не терпел.
Однако надо было вставать и следовать за пастушком. Глухая дорога все чаще перегораживалась упавшими соснами — с засохшими острыми сучьями во все стороны, они напоминали скорее машины для колесования — перебираться через них было трудно и опасно: пики впивались в самые нежные места. Гуня брезгливо морщился: «Неужели нельзя было это как-то убрать?»
К закату солнца мы вылезли из бурелома на сравнительно чистое место, заросшее, правда, лиловым иван-чаем. Никаких особых аномалий, в том числе и зловеще молчащих птиц, не наблюдается: птицы, не ведая о наших замыслах, бойко разноголосо чирикают. На лице Гуни — обида: снова недобросовестные, неумные люди загубили очередной его светлый замысел! Митя вздыхает — не он это затевал, но он-то как раз не может допустить, чтоб все заканчивалось злобой и унынием. Яркие головки иван-чая уходят куда-то вниз — Митя, несмотря на усталость, спускается туда. Узкая, быстрая, темно-коричневая речка.
— О! Речка! — восклицает Митя: должен ведь быть хоть какой-то результат, и он решает его изобразить!
Он как бы радостно раздевается, раскидывая одежду, и с размаху кидается в стремительную темную воду, неизвестно что таящую в своей глубине.
— Ф-фу! Отлично!
Он выныривает, снесенный течением, с расцарапанной грудью, но, слава богу, живой. Бодро выскакивает на берег, носится, согреваясь, и его моментально облепляют крупные, с металлическим отливом слепни, особенно густая полоса их уселась на царапине.
— Шикарно! — как ни в чем не бывало говорит Митя, одеваясь. Отличная прогулка, и вообще все хорошо! Вся моральная ответственность за нелепую эту экспедицию, придуманную Гуней, полностью перешла на Митю. Он должен наполнить счастьем весь этот абсурд. И он наполняет.
За это я его и люблю.
Но только теперь — внезапно, как во сне, оказавшись у него дома, я могу этого не скрывать... Наш первый поцелуй был не самым безмятежным: тут же раздался грохот в стену.
— Петрович! Отстегни пятерочку! А то в гости приду! — донесся к нам глухой голос.
Митя, вставая, пробормотал:
— Сосед... он, вообще, неплохой мужик!
Мы вышли в столовую. Полупустая бутылка сияла на столе.
Митины родители, умиленно улыбаясь, спали сидя, склонив друг к другу седенькие головки.
Мы с Митей долго шатались под дождем (или снегом?) среди патриархальных облупленных домиков петербургской Коломны, но холод и мразь окружающей жизни никак не охладили нас — наоборот, становилось все ясней, что мы не расстанемся. Когда мы снова оказались возле его дома, я, в последней надежде соблюсти приличия, ухватилась за фонарь.
— Подожди, — проговорила я жалобно. — Не так сразу!.. Может быть, существует какой-нибудь ночной музей?
— Есть! У меня дома! — неумолимо произнес Митя.
Некоторая борьба развернулась еще на лестнице.
— Мы греемся... или мы что?
— Мы что, — страстно промычал Митя.
К Марту я испуганно продолжала приходить и, когда он желал этого, позволяла ему провожать себя — но до Гуниного, прежнего дома — и, постояв с колотящимся сердцем на лестнице, летела сюда.
— Может, все же надо тебе... мужу позвонить? — однажды вздохнул Митя.
— Уже! — бодро ответила я. — Вещички-то мои тута — гляди!
— Как-то все больно динамично. — Митя озадаченно-счастливо чесал в затылке.
Однажды я выскочила из подворотни дома, нырнула в образовавшееся рядом такси — и захрипела: сзади мне накинули на горло жгут. Задыхаясь, я косилась в зеркальце: он?.. Он, родимый! Дыхание почти прервалось, но жгут никак не слабел. Обычно мы останавливаемся с ним на самой грани отключки, но я не знала, докуда он пойдет сейчас... Сердится за мою «измену»? Выгнувшись, как только могла, встав ногами на сиденье и светя коленями, как фарами (водитель меланхолично рулил), я достала сзади возбужденно распахнутый рот, забегала пальчиками по мокрому языку.
— Г-гут, Алена... г-гут! — шли мне в ухо горячие хрипы.
В столь неловкой позе я делала все, что могла (он обожал неловкие позы).
— Гут... Алена! — Март буквально задыхался, словно это я душила его. Потом пошли содрогания. Удавка ослабла.
Фонд «Осирис»
Работая с Гуней — а теперь уже, скорее, вместе с Митей в их Военгидромете, — я стала замечать, что веселые и даже нахальные (особенно в буфете) сотрудники начинают заикаться и бледнеть, когда речь вдруг касается их работы. Я работала в экспедиционном отделе, организовывала их поездки, доставала им железнодорожные и авиабилеты и чисто из вежливости иногда спрашивала: как съездили? Двое так и не вернулись из поездок на испытания, но не было и их фотографий с некрологами, как это бывало в случае чьей-то обычной смерти.
— Нет... это оружие массового уничтожения будет признано немарксистским! — Мите хватало духу еще шутить.
В бывшем монастыре на Ладоге, где «жил» тогда филиал Военгидромета, в часовне, где раньше покойные проводили свою последнюю ночь на земле, был небольшой архив. Там хранились, например, куски танковой брони, пройденные насквозь шаровой молнией, — ее пытались тут «ваять». Институт интересовали те уникальные явления природы, которыми можно воевать.
В уголке стенда лежала слегка оплавленная красноармейская звездочка и рядом с ней табличка, рассказывающая о «необъяснимом явлении природы»: «2 июля 1971 года лейтенант Зорин стоял на обрыве с солдатами и ждал начала надвигающейся грозы, чтобы продемонстрировать солдатам явление молнии и грома. В этот момент молния ударила в звездочку и убила его».
— «Молебен о дожде» по-коммунистически! — язвил Гуня.
— Ох, чую, ждет меня судьба лейтенанта Зорина! — дурашливо восклицал Митя, хотя боялся по-настоящему.
Мы сидим у окна часовни, и я уже с Митей, но его сейчас здесь нет. Больше всего Гуню бесило, что я ушла так недалеко — от одного младшего научного к другому. Такому же? Нет! Гуня был серьезный, принципиальный, ставил проблемы крупно и дерзко их решал. А Митя был шалопай, которого все любили — и начальство, и подчиненные. Гуня так и изобразил: от серьезного, принципиального борца — к приспособленцу, дамскому угоднику (мне, во всяком случае, угодил)... Однако судьба лейтенанта Зорина ждала именно Митю. В часовне сейчас адмирал Цыпин, рядом с ним его шикарная и ослепительная жена Мара (они еще вместе). Тут же и я, тоже принаряженная, — после испытаний намечен небольшой банкет, мы с Марой уже раскладываем по тарелкам дольки малосольного ладожского сига. Но взгляды наши устремлены в небо, где наш маленький серебристый самолетик таранит тучи и прячется во тьму (щекотать тучи зарядами полагается с теневой стороны). Цыпин, директор института и адмирал, довольно морщит свой абсолютно лысый череп, шевелит седыми пушистыми усами и бровями (наш славный «морж»!):