* * * На Красной улице пожар. Горят гараж и мастерская, вся жизнь беспечная ланская, ее весенний пробный шар. Горит саратовская глушь, саратовских страданий место, и эта вечная невеста, которой что ни друг, то муж. Прощай, красавица! В дыму Венерин морок машкерада, игры безличная шарада, все то, что никому не надо ниотчего нипочему. В объятьях огненных сейчас тебя оставят — пыл угас — твои любовники лихие. Теперь, не открывая глаз, ты видишь, кто они такие. Устав пред пламенной стеной следить за невозвратной тенью, с Галерной, знать, на Соляной твое стремится привиденье рисунком в старенький альбом (улыбка, прядь волос, истома), незримым соляным столбом полуневинного Содома. На Красной улице пожар… Что вспоминать? Одна растрава. Толпа зевак ночных, орава, событий сбой. Не пой, красавица, не пой, другие голоса окрепли, освобождаешься от чар, вот и становишься собой — алмазом в пепле. «Тараканов полно. Хорошо еще, крыс не видать…»
* * * Тараканов полно. Хорошо еще, крыс не видать. Бытовуха в разгаре. От реалий тошнит. Длится битва за каждую пядь. Сыра нету, но масло и мыло-то мы отстояли. Требуха, требуха, подетально разъятый мирок, отчужден, и нелеп, и горазд на мечты даровые. От усталости вдаль устремиться, бежать со всех ног; тараканов не выгнать — проблемы решать мировые. Конструировать Вечность из банок консервных в глуши, из картонных коробок, цитат напрокат, антологий. Тараканов не вывести — вирши с чужого плеча отпиши, рефлексируй в своей костюмерной, бедолага убогий. Примеряй на себя образ-маску и харю ничью и прогуливайся в сумасшедшем прикиде и важно, и глупо. И никто не заметит безумную хитрость твою в бестоварном просторе от супа до супа. И ползут, и шуршат, очевидно, хотят на бега. То в стаканы стремятся, то тщатся убыть из стаканов. В кабинете вития-ваятель тачает своих истуканов. Кочегарит в подвале, строча по ночам на века, сберегаемый дамбой, неведомый князь Тараканов. Сестры
Возвела свои бруствер и редут, составила дольмен новая эра, где бегут и бредут сестры милосердия времен Первой мировой — Анна, Татьяна, Вера. Приказано штыку с картечью стараться, Смерти с косой — помечать обреченных мелом: стройся, пора! Перед ангелом, братцы, успевала над вами склониться сестра в косынке белой. Этот Храм-на-крови восстает в размыве сестринских слез. Милосердию и любви, задремав, просыпаться рано. «Сестричка, раненых привезли!» Сестры врубелевских берез — Вера Мухина, Татьяна Лаппа, Ланская Анна. «Добрый гений мой заглазный…»
* * * Добрый гений мой заглазный, страж полночный и денщик, собеседник безотказный, телефонный часовщик. У пространства нюх звериный, точен коготь, зол засов. Время голосом старинным откликается на зов. Как шампанское игристо! По юдоли снежный пух. Электронного хориста занесло в мой робкий слух. От порога до ГУЛАГа, откровенен и открыт, он для каждого живаго «ноль часов!» свое твердит. Диалог
(«— Для чего тебе, глупый художник…»)
* * * — Для чего тебе, глупый художник, охра, киноварь, сурик, лазурь и мольберта нелепый треножник в вековечной обители зла? Для чего тебе нужно портреты старых сов и безвестных детей рисовать под прикрытием лета при участии зимних страстей? — Про лазурь и перо я не знаю, ни задач и ни смыслов не вем, но зачем-то луна золотая, она тоже не знает зачем. У любви ни лица, ни личины, ни веселья, ни зла, ни причины, но ее я за то не корю; потому и с тобой, дурачиной, я, дурак дураком, говорю. Кармен
Кармен катает сигару на ляжке. На белой коже — золотой лист табачный. А может, вижу я плохо? И это кожа — золотая, а лист — зеленый? Да и очки мои никуда не годятся: это серьги золотые, а зеленое — платье. Впрочем, тогда кино было черно-белым. Черные брови. Черный веер. Белая ляжка. Серая сигара. Красная капелька крови: она прикусила губы, — подумала о возлюбленном? а может, она беременна и ей плохо? Кармен катает сигару на ляжке. Мы никогда ее не поймем. Даже с помощью Проспера, и Жоржа, и всех певиц мира. Я тоже ее не понимаю. Ей не до любви и не до песен. Беременная черно-белая Кармен катает сигару на ляжке. Оставьте ее в покое. Всадница
В горах Туркестана веселая кавалькада. Бирюза небесная бредит медянкой и ярью. Ах, как смеется, сидя в седле, дочь сербского господаря! Вписал фигурку всадницы в пейзаж художник влюбленный. Блеск ее глаз, серебряных браслетов звон, на шее монисто из Яффы: с первого взгляда! В горах Туркестана (эхо и пыль) веселая кавалькада. А на обочине художник: мольберт, краски, палитра с солнцем на склонах, с золотым и алым, с цветом небесным, недаром алую феску надела с утра, шляпку сняв, дочь сербского господаря: алое ей к лицу, златовласой. Придержи коня, погляди на меня, дочь беглеца в Россию, прекрасная беглянка Анка! Весела ты, изгнанница, юница. Запомнили смех твой горы. «Когда поворачивает река событий — волны вольны…»
* * * Когда поворачивает река событий — волны вольны, — меня охватывает тоска, и она полнее луны. Но потом я чувствую тишину, и так она высока, что опираются на волну ее голоса облака. Ты меня вспомни лет через сто на излучине горних вод, где все печали мои — ничто перед одной из нот. Сутки
Дни труда, в которые о себе забываешь, дни самозабвенья, дни беды, где все тебя ранит, дни самозащиты, дни тревоги, которой пропитан воздух, дни, начинающиеся поздно, дни, кончающиеся рано; дни суеты, в которые сжигаешь и наводишь мосты, и многие другие дни. А ночи — все! — колдовство! «Смотри!» — все равно что: «Странствуй!» Компания их отличается постоянством: вот Возничий и Дева, Стожары и Лев, Волосы Вероники (а где же сама Вероника? в какие края уплыла? какая была?); вот Стрелец — он по-прежнему целится в нечто или в ничто; Скорпион, Лебедь, Рак (Скорпион вместо Щуки); а на бархате черном нездешних широт и мест — Южный Крест. И ночные пташки, любительницы расцветать и летать в эту темень и тишь, — фиалка и летучая мышь. И наполнены грузом городов, нив, вод и лесов, ночь — это я! — букеты блистающей яви, день — это ты! — всё человечье в едином сплаве, — как колеблемы эти неравные чаши весов! Ночь — это я! — колючих свечений шары, день — это ты! — плодов рукотворных дары, и тебе — золотые поля, а мне — голубые долины. Но мы — сутки, мы — сутки, и мы неделимы! К портрету
Попадались ей топазы, розы редкой красоты, а она любила стразы и бумажные цветы. Предлагали ей хоромы, шемаханские шатры, были ей милее дома хулиганские дворы. За нос праведных водила, лишь с отребьем и спала, воду сызмальства мутила. Что за женщина была! Песочные часы
1. «Сделай из песка — стекло…»
* * * Сделай из песка — стекло, заточи в стекло — песок, чтобы время истекло, превратилось в ручеек; чтобы несколько минут не излились через край, заточи песок в сосуд, заточив, пересыпай. Все песочные часы — краденых пустынь слова; все стекольные красы — воровство из воровства… 2. «Запад, Запад, я — Восток!..»
* * * «Запад, Запад, я — Восток!» — шелестит стеклу песок. «А дыханье? А тепло?» — звякает песку стекло. Пусть нам несколько минут песнь барханную споют о молчанья дна и дюн в мире солнц, ветров и лун. 3. «Дай наглядеться, алхимик…»
* * * Дай наглядеться, алхимик, на ток песочный, на трехминутный, на очный, на бесконечный. С ног на голову поставить смешное время и показаться заставить, течь перед всеми. Но только с третьей минуты настанет что-то, какой-то лот лилипута, момент илота, секунда века скончанья, сеанс с летающим блюдцем, стремленье мира, желанье сейчас же пере-вернуться. Не медли, брат мой ученый, продли мгновенье урока, позволь увидеть крученый миг возвращения тока. 4. «Колосс — наука, и колос…»
* * * Колосс — наука, и колос, и тьмы удобств тары-бары; но и томительный голос молчащей в колбе Сахары, шуршащей в капсуле степью, песчаной бурей в печурке, где смерч играется с крепью то в кошки-мышки, то в жмурки. 5. «В песочных часах пустыни, перевертыше без конца…»
* * * В песочных часах пустыни, перевертыше без конца, бог с головой шакала взвешивает сердца. А в мираже полдневном плывет, предвидя закат, перевозчик загробного царства, всегда глядящий назад. И смеется со дна вертепа в одном из своих имен сестричка Аменхотепа принцесса Бахетатон. 6. «Пока течет песок…»
* * * Пока течет песок в песочных часах судьбы, — наша любовь длится, как жизнь наша длится, спеша излиться и исчерпаться, казалось бы. Все главы нашего романа — сплошь перевертыши; опять, гляди, опять — влюбиться, вслушаться, вглядеться и влюбляться, пока весь этот опыт не прервется, песочное стекло не разобьется, а горсть песка на землю не вернется волшебной долею песочниц одиночеств — Сахары или Гоби. Вот тогда и наш роман закончится распадом на мириады разных мелких чувств и множества побочных ощущений. «В чахоточной весне, чей сонм следов и вех…»
* * * В чахоточной весне, чей сонм следов и вех грязнее, может быть, грязелечебниц всех, стареющий поэт, блистательно угрюм, газету отложив, читает «Улялюм». У образов своя полночная пора, в пространствах назывных привычная игра; блуждающий поэт во сне дурной игрок, но, пробудясь едва, он пишет первый слог. Воздух
1. «Все хранит над вереском всплывший воздух…»
* * * Все хранит над вереском всплывший воздух: отпечатки пальцев, портреты, маски, позабытой жизни фундамент — остов? — склонный проявляться по-фантомасски. По иголкам, камню, песку, известке сны влачат театров своих повозки, а проснешься — видишь: крылами машут! И на наших оттисках, как на воске, мотыльки полночные польку спляшут. 2. «Едет неотловленный безбилетник…»
* * * Едет неотловленный безбилетник, призрак пассажира, почти безгрешный, в наш слегка заплеванный заповедник, то ли безграничный, то ли безбрежный. В лёт по буреломам — по баррикадам — лугом ли, болотом ли, бывшим садом — бабочки безвременья ставят клейма. В чаще муравейники, ряд за рядом, повторяют линию Маннергейма. Дачники наехали — съедут скоро, от лауреата до супервора, где теперь помойка — была лужайка; и ничья лютует собачья свора, клонов чернохвостых дурная шайка. 3. «Вечное хранилище, временящий…»
* * * Вечное хранилище, временящий, вдох и выдох, ветреный, многоликий! Дождь тебя разведает моросящий, все-то твои облики и улики, воздух, образующий клеть Евклида для библиотеки, заборов, сосен и для персонажей любого вида (пьесы смысл утерян и переносен). Издавна настоянный на норд-остах, поданный с туманом веселый роздых. Собака Фо
1. «Когда суета утихнет, тщета наскучит…»
* * * Когда суета утихнет, тщета наскучит, чудачество опротивит и комильфо, личный доктор Великого Кормчего, старый Щелкунчик, на Троицком поле ночью гуляет с собакой Фо. Исполнилось двести лет забытому днесь пожару, вода и ветер выходят из берегов. Собака приносит хозяину призрак шара, семь тысяч глиняных воинов спят недаром в глубине зачарованных докторовых зрачков. Обшлага двух цветов потрепанных: стали, хаки; око Марса видит поля и сады, когда от прогулки хозяина и собаки в будущем остаются следов следы. Ну, а пока возвращаются в дом, где дыбом шерсть на загривке, порядок пуще докук, чтобы приснилась зашторенному тубибу самая длинноглазая из пичуг. Снятся собаке Фо то свора, то стая, то потаенный город. А человек видит яснее ясного, в яви тая, горький и голубеющий дым Китая над желтизною победных даосских рек. И от их снов к утру выпадает снег. 2. «Что толку…»
* * * Что толку, что он учил ее играть в маджонг? Она с трудом освоила и кегли. Но выстраивает их (с мизинец) ряд точеный, наморщив лоб, малютку-шарик катит слоновой кости. А потом смеется и шелковым холодным рукавом случайно со стола сметает беззащитные бирюльки. Что толку, что китаянки слушались его, как императора? Она милее всех, наложница из постаревших школьниц с одной из тихих питерских окраин, из дома в безымянном тупике. У ней стоят в бутылке камышинка, репейник, одуванчик. И не прочь хотя бы истрепать, если не сгрызть неутешительную икебану его сопровождающая к даме собака Фо. 3. «Она рисует на стене…»
* * * Она рисует на стене камыш, кувшинки, трех лягушек. Как весело ему в ее хрущобе! как в путевом дворце Кекерико. Будь его воля, будь все чуть иначе, он бы хотел увидеть на спине любимой (под лопаткой, например, под правой, в частности) татуировку — зеленую лягушку, — чтоб над ней три родинки играли в три звезды. 4. «—…если вилкой…»
* * * — …если вилкой намять на блюдечке котлету с тортом, украсив зеленью, — увидишь призрак восточной кухни. Что ты за чертовка! Зачем ты сыплешь сверху красный перец? А вот за ягодку клубники из варенья — две благодарности по гарнизону… 5. «—…в багажнике…»
* * * — …в багажнике канистра для бензина, немного ветоши, два шелковых халата, штиблеты старые, бутылка водки, Жюль Верн, Агата Кристи, атлас мира, самшитовый домишко для маджонга; пошарь в углу: за шиной, под домкратом, лежит в коробочке колечко с изумрудом. Да не забудь найти и бросить мячик собаке Фо. 6. «Если будет у нас дочь…»
* * * Если будет у нас дочь, научи ее крутить шелк, научи ее ткать ковры цвета кошенили. Научу ее играть в го, читать «Книгу перемен», петь «Гандзю-любку». Если будет у нас сын, пусть будет чуть-чуть даос. Ничего ему не дари на память обо мне. Пусть сама память обо мне уйдет со мною. Но когда-нибудь со дна его зрачков всплывут семь тысяч воинов из глины, тайное войско тайных мыслей. Полетят над ними облака. Трава забвенья зашуршит. Выйдет из травы собака Фо и подарит ему, сыну моему, мячик свой волшебный на счастье. 7. «На пустыре подлунном…»
* * * На пустыре подлунном у Поднебесной на краю я про печаль тебе мою почти пою. Здесь только стебли и листы, стволов и крон тут нет. Но мы на «ты» с такой громадой лет. Ах, под Обводным шорох-шаг (а может, шифр и код) из мезозойских глин. Как будто лунный свет в поход идет над тысячью плотин. Со дна даосских желтых рек (волнист песчаный свей) всплывают: площадь, доктор, снег. собачий беззаботный бег, китайский соловей, который курскому, знать, брат и помнит ночь и рань, а также город Холмоград с рекою Потудань. «То-то холодно поветям…»
* * * То-то холодно поветям, всё летуче: пух и прах; ты ли это, или ветер дверь захлопнул второпях? То-то весело вертлюгу и гурьбе колесных лир; бьют луга поклоны югу: север небо отворил. «Весна настает, но я ли тому виной…»
* * * Весна настает, но я ли тому виной, а жизнь отлетает, не стоит тому мешать; уволь меня от посылок, дружок родной, пришли мне письмо, и стану я им шуршать. Почини в стране любви кровлю, и будет кров, а от улыбки и вздоха родится слог. Цена всем большим распадам — несколько слов, знак препинания, области между строк. Что за деревья! листья — писем листы! в этих бы рощах вечный пел соловей, и возникала бы жизнь из пустоты, шла по тропам чернил под рукой твоей. «Мгла октября нас ничему не учит…»
* * * Мгла октября нас ничему не учит, хоть вся она — предчувствие разлуки. Пустынно суетливое шоссе, забвенны придорожные трактиры, разобраны перроны дачных станций, замешана грязища долгостроя, загадочны гербарии обочин. Туман нас настигает, как письмо от некоей планеты без названья. Без толмача его не прочитать. «Как много на дачных станциях…»
* * * Как много на дачных станциях случайных пассажиров в воскресный хмурый вечер октября. Как одинаково молчат они в печали, фигурки с сумками и рюкзаками, старик с лукошком, девушка с письмом. Как бесприютно светятся огни осенних долгожданных электричек. Из цикла «Retro»
«Всем показывали жизнь на театре…»
* * * Всем показывали жизнь на театре, где не очередь, не лагерь, не нары, — декорации, то фосфор, то натрий, хороводы водят куколки-лары, красоты заветной пайка, заначка, елка, мыши да Щелкунчика челюсть, упакована в балетную пачку балерина по фамилии Шелест. Что за неженка, в трико обнажёнка, сон шинели или ватника грёза… По ретортам возгоняется пшёнка, самогонщика-алхимика проза. В белых тапках, на пуантах атласных, в сапогах кирзовых, босы, в обмотках, все при деле, никаких непричастных, разве зрители на час в околотках. Только зрители, партер да галёрка, не брала их ни чума, ни холера, ни житийная больничная хлорка, ни видения безе и эклера, что пленяли в театральном буфете завсегдатаев картошки в мундире: ох, и мыкались в Аидовой клети, а пожить, поди, в театр приходили. «Начни только петь, а я помогу…»
* * * Начни только петь, а я помогу. Изок, мой Лизок, уже на лугу. О крылышках двух, свободный, ничей, на ветке с утра свистит зурначей. Пчелиной пыльцой исполнена быль, цветет зинзивей, растет зензибиль, сиреневых кущ велик вертоград. Лизочек мой мал, да мир ему рад. «Вот отшумела новостями…»
* * * Вот отшумела новостями над календарными сетями (вся — шорох, ветряной размах) сухая с рыжими кистями трава сумах. За призрачным индейским летом с полулиловым полусветом подслеповатых вечеров бредет зима, полуодета, на бал воров. Дриады днесь на телогреи готовы променять ливреи листвы, и бредит деревцо Неоптолемом, Толомеи и Дюсерсо.