Сестры жили с Таисией. Лидия училась в Геологическом институте, Александра — на курсах счетоводов. Старшему брату приходилось трудно, он болел ногами, как отец. А Сергей, демобилизовавшись, учил неграмотных красноармейцев. Все сестры на работе красовались на доске почета.
«Мы были патриоты, так нас воспитали. Мне сейчас больно видеть эту нашу разруху, как тогда было больно видеть тогдашнюю. Советская власть изначально сделала ставку на люмпенов, это к добру не привело.
Столыпинская реформа была замечательная. И сам Столыпин — прекрасный человек. Его у нас потом оболгали. Удивительные были его думские речи. А царь наш был не политик, в чем-то человек наивный, окружение себе подобрать не мог.
Никто теперь не помнит, что старшая царевна была поэтесса.
А мои вышивки дарили царице. Я — единственная из семьи — в церковь не ходила, я от ладана в обморок падала; молилась дома и вышивала дома».
38-й детдом, арестантский, в решетках, стал для нее настоящей школой педагогического мастерства. Она научилась владеть коллективом, ладить с трудными детьми. По выходным по очереди брала детей домой поить чаем.
Была у нее тогда первая попытка окончить дошкольное отделение Герценовского; ее выставили за то, что она — дочь священника. Впрочем, позже «командировали на учебу» на заочное отделение.
Сестры и братья хозяйство вели вместе. «Разгружали вагоны, питались в основном картошкой. Жили плохо».
Все дети Романовских жили, как все в стране. Сестра Лидия стала геологом, была автором монографии, которую, кроме нее, подписало все начальство, тридцать пять лет ездила в экспедиции, в геологическом музее заведовала «мелом». Младшая, Галина, окончив Химико-технологический, работала дегустатором, слыла неподкупной. Судьба Александры сложилась тяжело: ее репрессировали за слова: «Немцы потому так быстро продвигаются, что у них техника лучше». Десять лет лагерей, пять лет поражения в правах. В детстве она пережила полиомиелит, ходила в корсете, фиксировавшем шейные и грудные позвонки; по этапу ее отправили пешком. До конца жизни, вернувшись из лагеря, работала бухгалтером в Валдае. Сестра Лариса умерла во время войны от голода. Средний брат попал в плен, работал на подземном заводе, бежал из фашистского концлагеря, как многие, побывавшие в плену, уехал в советские лагеря. Два других брата погибли на фронте.
В 1924-м детдом Таисии Васильевны слили еще с одним и перевели во дворец Кшесинской. В том же году Таисия Романовская познакомилась с Чоловским. Познакомились они в поезде: она везла младшую сестру на лето домой, а он вез брата.
В 1925-м она перешла на последний курс заочного отделения, где училась с сестрами Чоловского. Но туберкулез у нее прогрессировал, сказывалось переутомление, из-за резкого снижения зрения она не могла читать. Ей пришлось оставить учебу. Чоловский заканчивал Военно-медицинскую академию. Он подлечивал Таисию, делал ей уколы; в конце концов сказал: «Выходите за меня замуж». В 1926-м он закончил учебу, они поженились, он увез ее в Тбилиси, где его демобилизовали: молодую жену доктор Чоловский от чахотки вылечил, а сам заболел. Прожили в Тифлисе два года, вернулись в Ленинград с двухлетним сыном.
Тогда в Ленинграде открылись подготовительные классы для шестилеток, «нулевки», и, работая в них, Чоловская начала учить детей с аномалиями развития.
Еще в институте заинтересовалась она системой Монтессори, позволяющей учить говорить сенсорных алаликов, тех, кто «слышит, но не слушает», опираясь на развитие органов чувств. Поразили ее и работы Тихеевой о развитии внимания на речь, индивидуального и коллективного, и о тишине во время занятий как обязательном условии — чтобы сидели тихо! И говорили тише! Чтобы не кричали, даже во время игры.
В «нулевку» свою она вызывала биолога, занимавшегося с педагогами: признаки весны, травы, насекомые; чему учить маленьких детей? Как? В каком объеме? Вызывала и логопеда, учившего ставить звуки речи.
В 1934 она защитила в Герценовском диплом: «Методика решения задач в подготовительных классах у шестилеток». Потом этот диплом был напечатан в виде брошюры под другой фамилией.
«Инспектор Суровцева из Москвы была поражена тишиной у моих приготовишек.
— Почему они ведут себя так тихо? Почему они молчат?
— Да они делом заняты».
Профессор Фельдберг из Института глухонемых пригласил Чоловскую в экстернатуру. Вечерами год она там проработала, сдала экзамен «на логопеда» (на пятерки, конечно). Фельдберг дал ей класс сенсорных алаликов. «Сделайте их слушающими и говорящими». — «А как?» — «Творите!»
«Три года у меня на занятиях сидела Наталия Николаевна Траугот. С финской кампании мы с ней работали вместе. Отделили сенсорных алаликов от моторных. С моторными работа не пошла, педагог оказался болтун и малоработающий. А с сенсорными к началу войны у нас уже были опыт и результаты».
Перед блокадой институт эвакуировали. Старые сотрудники уехали, молодые остались. Чоловская поступила работать в детсад завода Кулакова и повезла детей в эвакуацию. В Бологом всем было приказано возвращаться в Ленинград. Первый эшелон, где ехали заведующая и часть детей, разбомбили, все пассажиры погибли. Вторым эшелоном вернулась с детьми Чоловская. Деверь увез ее с сыном из блокированного города по Дороге жизни; ехали по льду Ладоги, под бомбами, между полыньями, чудом проскочили.
Оказалась Таисия Васильевна в совхозе в Вологодской области, где ссыльные кулаки с юга обитали. «Кулаки отгрохали в совхозе теплицы с дынями, невероятные хлеба вырастили, стада чудесных овец ходили, хоть заново раскулачивай. Зимой в теплицах помидоры и огурцы росли. Люди были замечательные, работящие. Я работала заведующей детсадом. Многие дети, и совхозные, и приезжие, ходили в парше, в болячках. Я собрала чистотел, валериановый корень, мяту, зверобой, сдала фельдшеру, он нам йода взамен привез. Я мыла детей чистотелом, отпаивала травами, они все вылечились, я их стала грамоте и счету учить».
Муж Таисии Васильевны, доктор Чоловский, был всю блокаду главным хирургом эвакогоспиталя в лавре. В 1943-м его бросили на Курскую дугу, в самое пекло, в самую мясорубку. Он дошел до Берлина.
«В 46-м он вызвал меня туда. Берлин был снесен бомбежками. Немцы копались в мусоре и искали свои пожитки. Мужа держали там до 1948 года. А с 1949-го он на Суворовском проспекте заведовал отделением военного госпиталя. Здесь он и умер в 1988 году. Последние слова его были: „Толечка, отключи капельницу“. Последние десять дней и ночей я сидела около него. До последнего момента он анализировал свое состояние. Он был врач. А теперь там все больше дежуранты».
«К нашему возвращению в Ленинград Институт глухонемых закрыли. Фельдберга обвинили в сожительстве с глухонемыми (это с молодой-то красавицей женой) и еще черт-те в чем. Сенсорной алалии не признавали. Я ушла на пенсию учительскую: 66 рублей 90 копеек. И стала сама заниматься с учениками — почти бесплатно».
Она обучала сенсорных алаликов, вырабатывала методики. Начинала учить грамоте с трехлетнего возраста, понемногу, постепенно вводя новые буквы и слова. Детей приучала сидеть на месте и заниматься с пятнадцати минут до двух часов, незаметно наращивая время, учила не отвлекаться, развивала работоспособность, желание учиться дальше.
Буквы мы с Алешей писали на все лады: водя его рукой, по точкам. Разноцветными фломастерами, кистью. Мы лепили их из пластилина на картонных квадратиках, раскрашивали пластилиновые буквы гуашью; складывали их из счетных палочек и спичек, выводили акварелью на промокашке, а на игрушечной доске — мелом, вырезали из лото с алфавитом.
Под фотографиями родителей и брата крупными буквами выведено было: «ПАПА», «МАМА», «САША» — первые прочитанные слова.
Кстати, аутисты, как и сенсорные алалики (или все аутисты — сенсорные алалики?), читают слово целиком. По методике Чоловской Алеша и читал слово целиком, а потом сам — с моей помощью — разрезал его на слоги. Тогда как в букваре вспомогательной школы (и нормальной) слова написаны по слогам, с дефисом, и аутичному сенсорному алалику разламывают его «целиковое» чтение, создавая лишние сложности для ученика и для учителя…
Счетный материал тоже отличался разнообразием. Таисия Васильевна — и мы за нею — подкладывала под цифры 1, 2, 3 и пластмассовых объемных «уточек и гусочек», и палочки, и геометрические фигуры.
Особое значение придавалось выкладыванию на столе из счетных палочек (я на своей половине, Леша за мною на своей — сначала его рукой, потом сам) зубчатого забора (остроугольного и п-образного), квадрата, треугольника, домика. Труднее всего, как ни странно, давался зубчатый забор. Через месяца три или четыре удавалось выложить огромного робота, на которого уходила уйма палочек, и в этой путанице ребенок ориентировался прекрасно, ухитряясь выложить в нужном квадратике нужную диагональ безошибочно. По мере того, как усложнялись выкладываемые фигуры, заметно наращивалась речь.
В свою очередь, изучение предлогов (большей частью — в игре: положи это
Задачи вообще начинались с ходу, с цифры 2.
Когда я впервые пришла на Охту в крошечную квартирку Чоловских, за столом сидел русый мальчик лет пяти и читал задачу: «И ле-те-ли пять си-ниц. Две у-ле-те-ли. Сколько си-ниц оста-лось?» Говорил он с трудом, скандируя, запинаясь. Мальчика увела мать. Чоловская сказала мне, что два года назад мальчик был неговорящий.
— А через год он будет говорить, как мы с вами, и пойдет в нормальную школу.
Таисия Васильевна была маленькая, голубоглазая, поправляла иногда шпильки в высокой прическе, темные шпильки в седых волосах. Чоловский, худой, остроносый, изящный, великолепно находил общий язык с трудными учениками жены, даже с моим Алешей, который был труднее всех.
После урока Таисия Васильевна всегда поила ученика чаем, чаще всего — с печеньем (например, с крохотными меренгами, она сама их пекла). Она считала, что так сложный ребенок, для которого учеба требует огромных усилий, легче восстанавливается.
До сих пор видя воробьев, синиц, снегирей, чаек я вспоминаю стайки свободных прилетающих и улетающих птиц из задач Чоловской.
Она научила меня записывать слова, сочетания слов, предложения за моим учащимся говорить сыном. Это «от двух до пяти» растянулось больше чем на двадцать лет — и продолжается.
Однажды мой «человек дождя» сказал (а я записала):
— Я обижаюсь на старых людей: зачем они умирают?
Одна композиция
До института Михаил Копылков работал в реставрационных мастерских. Будучи учеником реставратора, влезал он в механизм часов Петропавловки; в ноябре было холодно, мастер перед входом в часы выдавал стакан водки. Михаил случайно сбил плечом ось, и часы исправно врали три месяца: отставали (или спешили?) на сорок минут. Маленький человечек на высоте над городом внутри часового механизма, движущиеся огромные шестеренки, стужа, вой ветра.
Вторая волшебная шкатулка, приютившая юного реставратора, была прямой противоположностью первой: в эрмитажной домашней церкви, устав от работы на лесах, Михаил засыпал, свернувшись калачиком, в «луковке» храмового куполка.
Словно шекспировский актер, Копылков для неведомых зрителей (возможно, для ангелов) разыгрывал живую картину, одну композицию под названием «Фракталы»: человек во времени и человек в Вечности.
Но поскольку всякая уважающая себя история трехчастна и троична, чуть было не представилась ему возможность побывать в третьем необычном вместилище.
Эрмитажные реставраторы частенько, сокращая маршрут, переходили от лестницы к лестнице по подвалам. И Михаила постоянно притягивал уходящий во тьму подвальный коридор, мимо которого он следовал за мастером. Однажды, захватив с собою фонарик, улучив подходящий момент, нырнул он во тьму. Коридор был длинен, а в торце его, в тупике, неожиданно возникла огромная клетка, в каких перевозят животных бродячие цирки или приобретший нового обитателя зоопарк.
Замирая — сердце стучало вовсю в подвальном мраке — «Сейчас туда войду!» — Копылков подошел поближе, увидел висячий замок, посветил внутрь. Клетка была полна Сталиных всевозможных размеров, самомасштабировавшихся вповалку маленьких, средних, больших скульптур из яшмы, малахита, хрусталя, сердолика, серебра, янтаря, незнамо из чего.
Не сумев попасть в уже занятую клетку для зверя, свободный художник ретировался.
Беседа о музыке
Гости, съехавшиеся на дачу, внезапно заговорили о музыке.
Начал разговор Б. Л.:
— Наш комаровский эльф, композитор О. К., был вундеркиндом, пианистом-виртуозом, матушка выводила его на сцену за ручку, маленького, золотоволосого, в темной нарядной курточке с белым кружевным воротником. Слушатели восторженно аплодировали, говоря: «Он точно Моцарт!»
— Я его помню молодым, — откликнулся А. М., — этаким спортивным кузнечиком в зеленых брюках. Он был так экстравагантен, что казался мне рыжим. Меня однажды привели к нему в гости, в квартире стояли два рояля, и я ждал, что он нам что-нибудь сыграет. Но он поставил для нас запись своих произведений, играть не захотел.
— Эка невидаль, что он для вас играть не захотел! — заметила В. Р. — В юности О. К. пришел сдавать выпускной консерваторский экзамен по классу фортепиано, сел было за клавиатуру, а потом, повернувшись к приготовившимся слушать экзаменаторам, промолвил: «Прямо не знаю, что вам сыграть. Моцарта вы не понимаете, Бетховена не любите, а Баха притворяетесь, что любите. Лучше я вам ничего играть не буду!» — и удалился.
А. сказал:
— К. — наш комаровский бренд, здешний символ, почти «гений места». Если летом его долго не видишь, становится не по себе. «Где же он?! Куда он подевался?» — думаешь; и тут же появится: идет, заложив заломленный руки за спину, вывернув плечи, нос по ветру, глядя в небо, сочиняет музыку, должно быть.
Вступила Н.:
Мне кажется, он не то что ее сочиняет, а в ней пребывает, ходит, живет. У нас неделя, а у него гамма. От понедельника до понедельника: от «до» до «до». У нас среда, к примеру, а у него «ми». И, возможно, «ми бемоль». Проснется, бывало, в субботу и думает: «ля» настало.
Ш. воскликнул:
— Разумеется, К. живет в гамме! Он даже поссорился из-за этого со своим знакомым художником, который жил в семи цветах радуги, то есть спектра: художник утверждал, что нынче перманент зеленый, а композитор кричал, что «фа-диез». Чуть до драки не дошло.
Т. завершила беседу:
— В прошлом году, случайно забредя в Музей Бродского, я попала на концерт О. К. Зрители собрались в Малом концертном зале, ибо больших помещений композитор не признавал. Все, человек двести, расселись в креслах; тут вышел конферансье и попросил слушателей покинуть ненадолго места свои, потому что присутствие людей мешает исполнителю занять место у рояля. Слушатели были в основном к-ские фэны, сопровождавшие его годами, перебирающиеся из концерта в концерт, хорошо знавшие его причуды; поэтому зал безропотно вымелся в фойе, чтобы вернуться через три минуты. Исполнитель уже сидел за «Стейнвеем» на длинной банкетке, подогнув под себя ноги, то есть сидел на коленках; на голове у него был мешок, сшитый из вафельного полотенца, раскрашенный для красоты: с мешком на голове никого он не видел, поэтому спокойно приступил к импровизации. Зрители погрузились ad abrupto в музыкальный поток, увлекающий их в неведомое, сидели около часа совершенно зачарованные. Они не могли определить, с чего началось произведение и почему оно закончилось, словно удалось им чудом вернуться в покинутое год назад в предыдущий концерт прекрасное виртуальное пространство из звуков. После чего им было предложено уйти из зала поживее, чтобы исполнитель мог удалиться со сцены. Что они и произвели, совершенно вознагражденные за послушание началом второго отделения, вполне обычным. Композитор появился безо всякого мешка, в вечном своем берете (в котором, как всем казалось, он и спал не одно десятилетие), волосы до плеч, темные очки, и стал играть на сей раз не свои произведения, а чужие. Под конец вечера исполнял он Вагнера, для чего банкетка задвинута была им под рояль, и он лег на банкетку; словно на выступлении иллюзиониста, из-под инструмента выглядывали только его голова да расположившиеся на клавиатуре руки. К. объяснил слушателям (по совместительству зрителям), что Вагнера все играют неправильно, что исполнять его можно и должно только так, таким образом и никак иначе. Похоже, что он был прав, роль в исполнении играло и лежание пианиста под роялем, потому что из Вагнера загадочным образом улетучились помпезность и державность, не говоря уже о масштабности, а осталась одна только Музыка…
Остров на Волге
В школе Паша Абрамичев был одним из лучших пловцов, и его отправили в Саратов на спартакиаду по плаванию.
Призового места он не занял, и, хотя поездка сама по себе была ему в радость, после заплыва он огорчился, отошел в сторонку и, пройдя по берегу, приметил остров на Волге, до которого решил доплыть, то ли желая что-то доказать (не спартакиаде, так себе), то ли просто от нерастраченного пыла пловца.
Расстояние для мальчика было немаленькое, больше, чем в самом широком месте Невы у Петропавловки, однако он доплыл, лег на песок, чтобы отдышаться, и тут увидел девицу, вышедшую из кустов, из высокой травы.
Она вступила в реку, заходила все дальше и вдруг ушла под воду с головой, исчезла. Мальчик понял, что девушка не умеет плавать, что попала она в донную ямину и тонет. На секунду она выскочила, как поплавок, но тут же снова канула в Волгу.
На несколько мгновений оторопев, вспомнил он мучительно длинную сцену из совсем раннего детства, как он сам чуть не утонул, молниеносно в памяти промелькнуло. То был затон канала или речки, один из желтоглинистых водоемов Армении, теплая вода, излучина возле железнодорожной насыпи, посередине глубокое место, мелкий «лягушатник» у берега. Он бултыхался с мелюзгой в «лягушатнике», большая девица сползла с высокого бережка, переместилась на глубину, он ладошкой брызнул ей в лицо водою, дети вокруг хохотали, тоже стали на нее брызгать, изловчившись, она ухватила его, ближайшего, за шкирку, окунула в воду с головой, да и стала под водой держать. Он ополоумел от страха, удушья, тоски, выпучил глаза, в глинистой, мутной, пронизанной солнечным светом воде увидел две прозрачные соленые струйки своих слез, сейчас вдохну, глотну, сдохну, умираю, всё, тут она отпустила его, мальчик отлетел в сторону, на глубокое место, пошел было ко дну, но забарахтался, забил руками и ногами — и поплыл по-собачьи: научился плавать!
Бросился он спасать утопающую, хоть и боялся, что она, такая большая и длинная, с перепугу может утащить на дно и его; нырнув, он подобрался к ней сзади, снизу, стал выталкивать ее на мелководье — и вытолкнул. Девица была без памяти, он вытащил ее на берег.
Она лежала, как огромная рыба, вздрогнула, изо рта вылилась вода, она открыла глаза, но не двигалась, глядела в небо, ни звука, ни слова, как мертвая, в мертвой тишине. Стало ему по-настоящему страшно, страх сковал его, безмолвие объяло. Из-за кустов вышли двое парней, увидели лежащую девушку, подбежали. Они махали руками, складывали пальцы, кивали, гримасничали, ни звука, и тут его осенило: глухонемые! Все трое были глухонемые, девушка, которую мальчик вытащил из воды, не смогла бы позвать на помощь, а спутники ее не смогли бы ее услышать; сущим чудом было то, что вовремя поплыл он на остров, почуяв беззвучный зов судьбы.
На обратном пути наш пловец слишком поздно заметил приближающийся пароход и не был уверен, что успеет проскочить перед ним, не хватало только самому здесь и сейчас пойти на дно, выбиваясь из сил, он побил все рекорды, успел, проскочил, выбрался на берег и с бешено колотящимся сердцем долго лежал у воды на мокром песке.
Сантьяго-де-Куба
Ольга К. приехала из отпуска рано утром. В начале дня в квартиру позвонили. Она отворила. Стоящий на пороге мрачный человек в замасленной куртке хрипло спросил:
— Сантьяго-де-Куба, пятнадцать, двадцать пять?
— Что?..
С упорством шпиона, произносящего пароль, он повторил:
— Сантьяго-де-Куба, пятнадцать, двадцать пять?
На сей раз цифры показались ей знакомыми, поскольку жила она в двадцать пятой квартире дома номер пятнадцать. Оказалось, что за время ее отпуска ленинградскую улицу на окраине Выборгской стороны переименовали, о чем она не знала, а только что нанявшийся на работу водопроводчик понятия не имел, что прежде у улицы было другое наименование.
Тема водопроводчика для советского и постсоветского (все того же) обывателя в принципе неисчерпаема, извините за глупый каламбур.
Ирина Ч.-Д., прождав с неделю жэковского человека, собиравшегося починить ей кран, предположила, что в Санкт-Петербурге в 2000 году началась эра Сан-Техника.
А вот к Галине Желубовской водопроводчики пришли чуть свет, как обещали, в ванной воцарились мат, запах перегара, грязища и звон. Тут открылась дверь в соседнюю комнату, на пороге показался трехлетний Артемка, босой, в пижаме, вьющиеся волосенки венчиком, и произнес:
— Мама, мы еще не пили святую воду и не молились.
Водопроводчики выронили разводной ключ, в глубоком молчании закончили работу и, не прощаясь, убыли восвояси.
Дорого
Вот помнится, когда цены повысились нещадно, совершенно не к случаю, но отчасти в рифму произнес тогдашний постсоветский градоначальник:
— Дорого яичко к Рождеству!
Любимый зять
У всех дочерей мужья были как мужья, а тут как раз младшая замуж вышла. Перед свадьбой и началось: размешала мать невесты в двух тазах винегрет и салат «оливье», жених с работы прибежал, щей хватанул, решил завтрашней теще по хозяйству помочь. Оба таза, один за одним, бегом, с улыбкою, свиньям и вывалил. Теща на диван, за валидол, в слезы, ах, говорит, ах, а он: простите, мама, я думал, это свинячья жрачка. Своей улыбкой немеркнущей улыбается, в глаза глядит небесно-голубым взором. Теща встала, пошла по новой свеклу варить.
Но бдительности ни на грош в ней не возникло: через два дня после свадьбы поставила рядом сдуру два котла, с бульоном да с компотом, побежала в сельпо, куда что-то невзначай завезли, а зятя попросила в компот сахара насыпать, бульон посолить. Взял он, красавец, песок, в бульон ухнул. Поскольку ничего гаже сладкой курицы в мире нет, вылили котел в помойку, ни Дружок цепной, ни Жулька отвязанная не прикоснулись, побрезговали. По счастью, соль голубчик не нашел: накануне ее вместо кладовки в холодильник поставил; компотом картошку запить удалось.
У каждого на наших широтах свой бзик есть. Был и у тестя. Все ему хотелось, чтобы под окнами вишенье цвело. И как-то удачи с саженцами ему не было, пока не списался он через знакомых с садоводом-любителем из Брянска, коллегой по заскоку, и не поленился в Брянск съездить, сколько денег убухал, не говоря уже о моральном ущербе от общения с путейской юдолью, однако восемь саженцев привез: пять вишневых веников, три экзотических. За первую зиму два деревца вымерзли, за второе лето тлетворный соседский козел Тарас одно растение порешил (тесть в дом забежал, берданку схватил, еле жена удержала), а четыре вишенья с чудом сребролистым в центре перед фасадом избяным в красоте стояли и росли почем зря. Весной кто-то пять кольев из изгороди в праздник для дела выворотил, а тесть неразумный велел улыбчивому зятю пять хлыстов срубить; ну, тот и срубил по неведению эти самые заветные, чтоб свет в окнах не застили. Тесть орал на всю деревню, зятя теща на три дня в соседнее село отправила, а за три дня его отсутствия мужа, влезши в долги, язык обтрепав, снарядила обратно в Брянск.
Так и жили. Изобретателен был муж младшей дочери до крайности. То цыганского меда ведро купит, то дубленку на джинсовый жилет поменяет. Уж ему и газету стриженую вместо денег в городе на ярмарке подсовывали, и с наперсточниками он соревновался, и газовую плиту приватизировал, и в пирамиду вляпывался дважды, и паспорт ему подменили, а все трын-трава.
Трое детей, жена молодая опять беременна, поехал на станцию в секонд-хенд за вещами, в станционный магазин за колбасой да за консервами, ждут-пождут, а вот и он, грядет налегке, в правой руке гроздь надувных шаров, штук эдак сорок (дети за полкилометра увидели, от счастья воют), в левой руке ноутбук (деревня, естественно, не телефонизирована, свет то потухнет, то погаснет), в кармане пряники, джин для тестя, луковицы голландских тюльпанов для тещи, серьги для жены, чуб по ветру, глаза сияют, улыбка неразменная, румянец незаёмный, не пьет, не курит, матом не кроет, книги читает, зарядку делает, раньше гирю подымал, а как в сенях гирей пол прошиб, перестал: любимый зять!
Экстрим
В шестьдесят лет О. Л., уважаемая всеми дама, профессор, заведующая кафедрой, приехав в отпуск в личную крымскую развалюшку, купила мотоцикл, сдала на права и села за руль.
Разбилась она на приморском серпантине. Пара автомобилистов, машина за машиной, затормозили, кто-то вызвал по мобильнику «скорую», а поскольку в багажниках обеих машин имелось вино, им и поливали О. Л., разбившуюся вдребезги, вместо йода и спирта, асептика и антисептика, пока не приехали врачи.
Ноги у нее были в гипсе, в поезд на Петербург и из поезда лихачку вносил и выносил муж, ему было не привыкать, балетному, он с юности тягал партнерш на руках, а мотоциклистка его неудавшаяся была тонкая, изящная, легкая, вот только гипс ей весу придавал.
Братья Карамазовы
Вот пришла в библиотеку старшеклассница и говорит:
— Есть ли у вас книжка Чернышевского «Как быть?»