— Нету.
— Пожалуйста, поищите.
— У нас Чернышевского только «Что делать?».
— Ну, дайте хотя бы «Что делать?».
Услышав эту историю, Владислав Петров сказал задумчиво:
— Чернышевский много чего написал. Например, «Кем стать?».
А подруге Наталии Н. понадобился Достоевский. Стала она томиться, что нет у нее в доме «Братьев Карамазовых». Долго искала по Санкт-Петербургу интересующий ее роман, совершенно безуспешно, и, обессилев, зашла в самоновейший книжный у Финляндского. Появилась пред нею фешенебельная молоденькая куколка-продавщица, не без презрения оглядев бедно одетую не первой молодости даму, спросила:
— Что вы хотите?
— У вас есть «Братья Карамазовы»?
И продавщица поинтересовалась надменно:
— Что именно?
Слепи мне китайцев
Великая Китайская стена снов разделяет два мира, земной и мистический; но есть третий мир — искусство, то ли стена, то ли межа между прошлым и будущим, одновременно связующая и разделяющая их.
Первый император Поднебесной построил историческую Великую Китайскую стену, сжег книги (расстался с прошлым!) и приказал создать глиняное войско (в коем ни один воин не походил на другого), магически оберегающее будущее.
Последняя императрица Китая повелела поставить (в качестве морского флота, надо полагать) на одно из озер или на один из прудов своих непрерывных парков Мраморный Пароход — с неизвестной целью.
Из маленького выдвижного ящичка старинного чернильного прибора с письменного стола моего дедушки любила я в детстве доставать керамических (или то был фаянс? может, фарфор особой рецептуры…) китайцев. Были ли это чиновники? ученые? даосы? конфуцианцы? крошечные, величавые, с фалангу безымянного пальца, они прятали руки в широкие длинные рукава, держали чаши, свитки, курильницы, их халаты и замысловатые головные уборы различались по цвету, слабо-розовый, охристый, серо-голубой, бутылочно-зеленый, каждый цвет приглушен воздухом времени, патиной его покрыт. Откуда они взялись? Привез ли их дед из Благовещенска? или обрел в одной из послереволюционных лавок древностей? Куда они делись? Беспощадная метла трагических, драматических, абсурдистских событий бытия вымела их. У меня остался только один, без головы, тонкий, в котором, должно быть, я одна теперь могу различить фигурку.
Кто бы знал, как я скучаю без них!
Конечно, их не воспроизвести, не повторить; но, может быть, можно было бы создать их маленькие современные овеществленные привидения, театральных гостей, которые встали бы вокруг этого, единственно настоящего, безголового (с отбитыми ручками и без особых примет), невеликим, полным уважительного молчания кружком.
Но жизнь трудна, разнообразна, клонится к закату, томит спешкой с суетою, и вот уже три десятилетия, приходя к одному из друзей, несравненному художнику-керамисту, или звоня одной из великих фарфористок, я забываю озвучить эту — невыполнимую? бессмысленную? — просьбу: «Слепи мне китайцев!»
Дождь в Челомытне
В какой-то момент приходит в движение скособоченный деревянный вагончик узкоколейки.
— В сущности, классик N. написал семь окопов.
— Что вы имеете в виду? Семь пропастей сознания? Это вы в прямом смысле или в переносном?
— Окоп — это самозащита от нападения действительности.
— Да полно вам. Какая самозащита! Ну, что такое окоп? Узко, тесно, душно, страшно, трупы воняют, вот-вот убьют.
В какую-то минуту туча становится плоскостью, резко планирующей над головами. Крик. Поезд останавливается. По счастью, приехали, вот и Челомытня, все бегут и прячутся в ближайшем к железнодорожной насыпи доме. Дом похож разом на курзал, вокзал, санаторий (под клепсидрой?). Оконные проемы велики, внешние галереи полны меркнущего света. Кажется, туча сейчас спикирует и раздавит кровлю. Однако ничего не происходит, ниспадающая нападающая плоскость растворяется в воздухе, остается от нее только дождь, который и продолжается, то сильнее, то слабее.
Художник Михаил К. с эскизом смерча. Маша с букетом. Смешанные одежды: костюмы разных эпох, полная эклектика. Чеховские офицеры. Современные расстриги.
Должен начаться домашний спектакль. Зал очень маленький. Режиссер (великий), я в роли переводчицы пьесы, хочу что-то сказать вступительное, но мне слова не дают. Пьеса, само собой, тоже великая и, как все уже поняли, переводная. Но не «Шантеклер», его я переводила в детстве.
Дождь в Челомытне — сплошное ожидание. Начало спектакля все время откладывается. То ли актер, то ли натуральный рыцарь в доспехах. Молочница с Охты. Маленькая монашка неведомого ордена в усложненной, сложенной, как двухтрубная бумажная лодочка, крахмальной шляпе. Возможно, все ждут первой возможности разбежаться по своим эпохам. Маменька в длинном халате вынимает из прически шпильки. Б. А. готовится ко сну. Может, это все же санаторий? Под клепсидрой? Живые и мертвые в ожидании окончания дождя.
Деревянные туалеты, чистые, вымытые, заканчивающиеся кладовками. Лестницы на чердак.
Снова проходит Маша с букетом с тувинской фотографии из экспедиции Грача, не хватает только соседок по фотографии: Савиновой и Жанны (тоже с букетами). В экспедициях Грача бывал не единожды Шойгу; Маша напоминает мне об этом, говоря, что инопланетная туча исчезла, катастрофа отменяется, МЧС не вызывали.
Курзал возле узкоколейки, похожий на курзал Сестрорецка, замерший за деревьями, лиственными и хвойными. На верхушках елей искрят огни святого Эльма, дождь превращается в грозу, неземную, пугающую. Страх перед этой грозою.
Но я уже знаю, что вижу сон, и сон рассеивается понемногу под разговоры.
— Вся советская жизнь — затянувшийся сон Веры Павловны. Кошмар, так сказать, вековое сновидение выдуманной передовой женщины.
— Литература иногда представляется мне вредным занятием.
— А от кого, скажите вы мне, из русских писателей меньше вреда?
— Кто побездарней, от того и меньше.
Дождь прекращается, одеяло падает, как занавес, Челомытня исчезает, я остаюсь.
Любимая опечатка
Переводчики собирают небольшие коллекции ляпов, нелепостей и опечаток. Любимая опечатка одной из известных переводчиц: «наглосаксонская литература».
Англ
— Англ, англ! — кричал младенец, протягивая ручку.
Маменька пояснила:
— Он просит ангела с елки и луну с неба.
А тетушка предположила:
— Может, он думает, что луна — это нимб?
Любимые герои
— К своему удивлению, — сказала я Хану Манувахову, — я поняла, что три моих любимых литературных героя — Хаджи Рахим, Дерсу Узала и Ходжа Насреддин.
— А мои три любимых героя, скажу я тебе, — сказал мне Хан, — князь Мышкин, Дон Кихот и протопоп Аввакум.
Барышня, барышня
Где эта невидимая волшебница-телефонистка времен изобретения телефона, к которой взывали сильные мира сего: «Барышня, барышня, соедините меня со Смольным!»?
Она исчезла, но по-прежнему спешит на свидание и соединяет всех со всеми наобум святых.
В квартире Вдовиной только что поставили телефон (в конце 50-х?), он тут же зазвонил, Раиса взяла трубку и услышала:
— Это хомутатор? Это хомутатор?
— Нет, это частная фатера, — ответила она.
Нам на Тверскую постоянно звонили пациенты, путая нас то с поликлиникой, то с госпиталем.
— Когда вам можно принести анализы? — спросили меня на заре.
— В любое время, — отвечала я, — но почему именно нам?
Однажды ночью усталый голос сказал мне:
— Муза, я Пчелин.
А Федерико Гамба позвонил вечером, соединили его должным образом, слышно было великолепно, он поздравил меня с днем рождения, и я спросила:
— Где ты?
— В поезде, — отвечал он.
— А куда идет поезд?
— Поезд идет в Венецию.
Несколько слов
А вот еще несколько слов о телефонной сети.
Старому одинокому петербургскому интеллигенту тоже только что установили телефон без коммутатора.
Улыбаясь, он с удовольствием представляет себе, как сообщит эту приятную новость друзьям, быстро темнеет, за окном ветер, снег, телефон звонит, и в трубке выразительный голос влюбленной молодой женщины произносит:
— Я выхожу…
Глядя в заоконную вьюгу, абонент-неофит заговорщицки отвечает:
— Я тоже!
И кладет трубку.
Лыжню!
Хан Манувахов, учась в Политехническом, должен был, как прочие студенты, сдавать нормы ГТО. Пришлось ему впервые в жизни встать на лыжи. Задыхаясь, шел он по снегу в указанном направлении; тут сзади нагнал его лыжник и крикнул:
— Лыжню!
Хан продолжал идти, не отвечая.
— Лыжню!
После третьего оклика Хан сел в снег, снял лыжу, протянул ее наступавшему ему на пятки и сказал:
— На, раз так тебе надо. На двух еле иду, как на одной пойду?!
Прапрадед
После смерти матушки приехала к нам на дачу любимая тетушка Изабелла, и стали мы с ней старые фотографии разбирать, некоторые настолько старые (XIX века), что я понятия не имела, кто на них запечатлен.
Вот уже обрели имена двоюродные тетки, двоюродный (польско-белорусский) дед на коне (усы, фуражка) возле деревянного дома за деревьями, Тверской губернии волостной писарь (тоже двоюродный дед), владелец огромной библиотеки («Тургенев там в избе на полках стоял, Чехов, Лесков, Жюль Верн», — рассказывала тетушка). Тут попалось нам фото, на коем сидел в кресле седобородый коренастый человек в кубанке, грудь в орденах и медалях; у ног его на скамеечке глядел вдаль мальчик в матроске и бескозырке, рядом смотрела в сторону светлокосая светлоглазая девочка-подросток, а сзади стояла юная, талия рюмочкой, но совершенно узнаваемая прабабушка моя — Глафира Николаевна, баба Глаша.
— Кто это? — спросила я, разглядывая старика.
— Это твой прапрадедушка, — последовал ответ, — Николай Дмитриевич Майман.
Так чуть ли не через сто лет отсутствия — да натурально в XXI веке! — нашелся у меня прапрадед, совершенно по советским меркам никудышный: еврей, выкрест, участник трех войн, личный фельдшер императорского двора. С семнадцатого года о нем в семье вслух не вспоминали, разве что в узком кругу посвященных.
Девочка со снимка умерла в четырнадцать, мальчик, любимый младший сын, — в двенадцать лет. Прабабушка Глашенька вышла замуж за петербургского банковского чиновника Арсения Панова (его квартира на Надеждинской, знакомая мне прабабушкина квартира на Маяковского, 16 значится в дореволюционных справочниках «Весь Петербург»), было у них шестеро детей: Вера, Елена (Лёля), Капитолина, Павел, Александр и Лидия (моя бабушка). Читая книги о Гоголе и доходя до абзаца, где говорится, что провожал Николая Васильевича за границу его фанат, читатель, молодой чиновник Панов, замираю…
Глафиру Николаевну помню грузной, старой, за восемьдесят, слепой совершенно, на одном глазу бельмо, другой сияет голубизною; бабушка Лида водит ее по квартире; прабабушка очень веселая, слушает футбольные матчи по радио, болеет за «Зенит». Когда слушала речь Хрущева на XX съезде, аплодировала. Любимой ее поговоркой было: «Ну, совсем как в мирное время!» (имелась в виду дореволюционная эпоха).
Она всегда говорила: «Государь император, государь император», — я, дура, пионерка, думала: прабабушка, увы, из ума выжила; а как ей было говорить? она выросла напротив Зимнего дворца, в доме на Мойке, соседнем с Главным штабом, — там вся челядь жила. У прапрадеда был свой выезд, он приезжал по праздникам внуков поздравлять на Надеждинскую; девочкам к шестнадцатилетию дарил золотые колечки, только младшей Лидочке не успел подарить, умер в 1916 году…
Тут до меня дошло: ежели бы своей смертью не умер, мог бы вполне оказаться вместе с доктором Боткиным в екатеринбургском подвале. И расстрел царской семьи для меня, праправнучки их личного фельдшера, кроме всего прочего, — личное дело.
Прощание с садом
Как можно прощаться с садом, которого уже нет?
Хотя в некотором роде он еще есть, еще стоят его деревья, зелены его кусты и травы, полнолистны купы бывшей территории Обуховской больницы, лавры милосердия напротив Витебского вокзала, бывшей столько лет вотчиной Военно-медицинской академии. Сад простирался от Загородного до набережной Фонтанки, пройти можно было только через турникет, пропускная система, в зелени утопали корпуса разных клиник, осенью листва осыпала скамейки, то была закрытая зона, где сотрудники могли спокойно оставить играть под деревьями детей или внуков, уходя на свою кафедру, в свою клинику, в библиотеку, в лабораторию. Я помню не только весеннелетние газоны, золотые от одуванчиков, кружевные от цветущей сныти, но и оранжерею с розами, георгины, астры, замечательный был садовник, а розы! — как хороши, как свежи были, как Мятлев, помнится, заметил. И что же? продали обедневшие вооруженные силы свою лавру вместе с еще живым садом городу, с потрохами, так сказать, продали; городу? городским чиновникам? кому вчера досталась? кому перепадет завтра? никто не знает. Да покупатели богатые чаще всего не местные, что им эти уголки городские, которые и делают город прекрасным, узнаваемым, живым и жилым?
Вы еще не видели, что сделали с тополями Новой Голландии, воспетыми Базуновым? И не ходите смотреть, не советую. Странна судьба флоры в Санкт-Петербурге начала XXI века, словно на город налетела саранча. Для чего во дворах корчуют садовую сирень, сажая вместо нее елки? Зачем срубили серебристые ели у Русского музея? Говорят, чтобы вернуть городу облик XVIII века; но чтобы вернуть его, на самом-то деле надо город снести.
Прощайте, сиреневые, прощай, вишневый, отцвели уж давно.
Но пока бывший Обуховский сад жив, пока не перекрыт для нас кислород его листвы, мы его видим, а не помним, он помнит многое и многих, знаменитых и незнаменитых, замечательных врачей-бессребреников, давших Гиппократову клятву и до конца дней не отступавших от нее, как от присяги, помнит важные события и полные жизни мелочи ее.
Как гуляла, например, между розовых кустов маленькая внучка великого невропатолога, Лилечка Давиденкова, и подошел к ней нехороший мальчик, да и спрашивает:
— Хочешь, в морду дам?
На что Лилечка (музыка, французский, кудри, воспитание в традициях XIX века, сильно отличавшегося от нашего съехавшего с глузду двадцатого) вежливо отвечала:
— Спасибо, не хочу.