Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Яснослышащий - Павел Васильевич Крусанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда осознаёшь желание (пусть даже не вполне определённое) и представляешь, какими можно средствами его достичь, но дело не даётся, оказавшись сложнее, чем вначале представлялось – надо запастись терпением, чтобы не впасть в уныние и вдребезги не разнести ту глыбу мрамора, которая не хочет становиться Галатеей. А глыба нерасчленённых звуков, точно музыкальный риф, скрывавший бо́льшую свою часть за пределом слуха, не давалась моему резцу. Возможно ли вообще для человека все звуки мира распознать и, ничего не упустив, в божественном подобии сложить повторно? Один упустишь обертон, один оттенок – целому не быть. Ведь, случается, и композитор, слушая со стороны оркестрованное исполнение своей вещицы, иной раз не ловит ухом ту или другую ноту того или другого инструмента, которые сам в партитуру по внутреннему наущению вносил. Зачем он делал это, раз слух подчас не способен различить в сложных аккордах каждый тон в отдельности? Возможно, не для того, чтобы их слышать, а чтобы музыка свершилась до конца. Или, скажем, техника игры. От неё наверняка зависит что-то. Если твоя техника не в силах (а она не в силах) соперничать с техникой Первого Исполнителя, что тогда? Ведь, может статься, произойдёт не просто пшик, а нечто страшное… Отчаяние охватывало, как тяжёлая ангина, голова туманилась, опускались руки, и наступала тишина. Такая тишина, что было слышно, как за окном в порывах ветра стучат деревянным стуком, словно бусы, гроздья замёрзшей до костей рябины.

Но я не отступал. И повторялось снова: я находил едва ли не на ощупь созвучия, как слышимые, так и нет, хотя назвать последние «неслышными» – странно, ведь они довольно внятно отзывались в чутком от напряжения внутреннем пузыре, где и решалась мера их гармонии и свинства (ох как умеют свиньи разрушительно визжать, заслышав поступь свинобоя). Порой казалось, что нащупал, и прямо здесь, сейчас, вот-вот что-то произойдёт с материей – полыхнёт в безвидной пустоте цветок огня или из-под ног взовьётся гейзер. Но не случалось ничего. При этом я определённо слышал сдвиги в теле мира, слышал вздохи сущего и пробегавшую по нему дрожь. Но – ничего. И снова тишина, отчаяние и на ветру – стук заледенелых ягод.

Камень срывался, но бедный Сизиф, отдышавшись, вновь катил его на гору. Конечно, голой темы мало, даже для самого что ни на есть ничтожного события. Нужна поддержка дружественных колебаний, сопутствующих звуков, маленьких причин, сливающихся в одну великую причину, способную из ничего произвести хотя бы что-то, пускай мельчайшее ничтожество – нужна тончайшая инструментовка, тему надо обогатить по широте всех мыслимых диапазонов, предельно насытить гармониками, одеть в роскошные одежды, на деле сотканные только из необходимости, и тогда… Опять сомнения: но разве смертному по силам в симфонии бессмертной каждый инструмент учесть? Замахиваясь на вещий звук, Вагнер увеличил число музыкантов, а стало быть, и инструментов в своём оркестре вчетверо против того, что было принято в те времена. Так же и с хором. И что, помимо чуда музыки земной? Или Германия своим последующим бытием обязана именно ему, искателю тевтонства в звуках? Вполне возможно. Ведь и Ницше играл и сам музыку писал, любил импровизировать – словом, вступал в таинственные отношения с гармонией. И пусть не просиял как композитор, но музыки инстинкт так оказался в нём силён, так одухотворял его порыв, что исподволь он воплотил искусство звуков в ином материале – отлил не в нотах, а в словах. Недаром и Малер, и Рихард Штраус познали в «Заратустре» скрытую музыку. Да и сам Ницше писал сестре: мол, если я хотя бы на минуту задумываюсь о том, о чём мне хочется, то я ищу слова к мелодии, которая звучит во мне, или – мелодию к словам, которыми располагаю. И с Вагнером Ницше дружил, пока не раздружился. С такими зубрами, при их неудержимом титанизме, любая небылица станет былью…

Я заводил в память синтезатора одну, другую, пятую партию под основную тему, обращался к лидийскому, фригийскому и дорийскому ладу, балакиревскому русскому минору, смешивал их и разводил, формировал два, три, четыре тональных центра, сгущал их, подобно Стравинскому, до динамического покоя (если уместно так говорить о музыке, которую не слышит ухо и наполовину), правил, добавлял, снимал и так – до изнурения, до бесчувствия, до тишины и перестука красных бусин.

Обессиленный я засыпал и видел жуткий сон: огромный и безлюдный музыкальный магазин с убегающими в бесконечность стеллажами, на которых – всё музло мира (теперь уже и лазерные диски – в прошлом), и вдруг это безбрежное пространство законсервированных звуков, весь этот чулан Евтерпы, всё это остолбеневшее херувимство и чертобесие само собой включается и начинает грохотать одновременно… Божий страх.

Однажды, протапливая печку на ночь, я сунул в пылающую топку полено, принесённое в охапке прочих, и, уже закрывая дверцу, вдруг заметил, как из-под отслоившейся коры выползла заспанная муха – затаилась с осени в надежде перезимовать. Миг – и её охватило пламя. Чёрт знает что – мне стало скверно так, будто цыган плюнул в душу. Чепуха, мелочь, чих бараний – муха. Однако весь остаток вечера и даже после, утром, я страдал душой и осуждал себя за смерть этой несчастной зимней мухи. Странно, но именно тот случай натолкнул меня на мысль, что для начала следовало бы поставить скромную задачу – реши сперва её, а уж потом замахивайся и дерзай. К примеру: сыграй живую муху, сделай так, чтобы твои созвучия её вернули к жизни. И снова странно: разум внял идее малых дел.

Нет, ни сном ни духом – не думал и не говорил, будто живую муху сыграть/исполнить проще, чем извержение Везувия. Откуда знать мне – так или не так? Масштаб, энергия, конечно, несравнимы, но это ли мерило, когда коснётся дело колебаний вещих струн?

В Чистобродье я жил уже десятый месяц. Не захребетником – кое-какие деньги были у меня. Остались после покупки синтезатора. К тому же накануне отъезда из Петербурга нежданно мне вернули старый долг, который получить уже и не рассчитывал: один рассеянный парнишка – ему когда-то я в рассрочку продал свой белый Fender Strat – вдруг расплатился. Словом, приживалой не был и вносил положенную долю – осенью заказал машину дров, Оксане подарил новый сепаратор, сгрузил в закрома запас консервов, круп и макарон, ну и в текущих кормовых расходах участвовал, хотя никто на этом не настаивал. Глаза людям, давшим мне приют, старался не мозолить: Евсей – в мастерне, Оксана – по хозяйству, у детей – удалённая учёба, игры, помощь старшим, я, пока не пришли ночные заморозки, – с корзиной в грибном лесу или на озере, а после – в пристройке с умным, но пока что бесполезным инструментом. Иной раз, заскучав в однообразии снегов, мы с Евсеем отправлялись в гости к мичуринцу Бубёному, где под неторопливый разговор пили яблочный самогон, закусывая грушевым компотом. Так и тянулись дни.

Как-то в конце зимы, оставив на синтезаторе крутиться в автоматическом режиме неделю с лишним оформлявшуюся тему, я заглянул к хозяину развеяться. Евсей сидел перед компьютером – на экране красноармеец Сухов геройствовал в барханах Азии.

– Раз сто уже смотрел, – предположил я.

– Больше. – Евсей не отпирался.

В доме мы были одни – Оксана с детьми отправилась в клуб, где давала концерт приехавшая на Масленицу Умка. Мы с Евсеем встречались с ней накануне и под блины с рубленой селёдкой даже немного попели.

Когда красноармеец Сухов победил врагов, принялись за вечерний чай. Разговор вился путём естественного роста – вся жизнь в трудовом скиту происходила именно таким манером.

– Кто сказал, что крепкий рубль – плохо?

Я не говорил. С какой стати Евсей завёл об этом речь? Телевизора в доме не было, а в интернете он по большей части смотрел «Твин Пикс» и старые советские фильмы, в которых актёры, как кто-то точно заприметил, с каждым годом играли всё лучше и лучше.

– Крепкий рубль, – продолжал Евсей, – это значит ниже цены. За те же деньги килограмм становится больше, а литр – глубже. – Он почесал затылок барабанной палочкой, которые в большом количестве переместились вслед за ним в здешний дом из его прошлой жизни. – Умом я не востёр, однако понимаю, что для меня, человека с рублём, это хорошо. Мне говорят: это плохо для экономики. Но что это за экономика, если для неё хорошо то, что плохо для меня? А? К чёрту такую экономику.

Чертыхнувшись, Евсей торопливо перекрестился.

И тут над столом грузно пролетела муха. Я замер, как, бывало, замирал, услышав имя Вера. Потом кровь побежала быстрыми толчками, словно помпа работала взахлёб. Стоп, сердце, стоп – пока не торопись, дай приглядеться. Отогрелась или… Ну да, похожа – точь-в-точь та, что заживо сгорела в печке. Хоть коротко её и видел, но вспышка памяти, как пламя топки, фотографически высвечивала жертву до щетинки, до последней жилки на крыле. Взглядом сопровождал муху в её перемещениях. Она была медлительна – то тяжко погудит в углу, то покружит вокруг горящей лампы, то сядет под потолком на стену и затихнет, то проползёт, взлетит и снова сядет. В висках стучало, в голове закручивалась чёрная воронка… Мелькнула мысль: а если темп ускорить?

Под немой вопрос Евсея я выскочил из-за стола и устремился в свою келью. Синтезатор по-прежнему негромко гонял загруженную оркестрованную тему. Я тронул реостат и несколько ускорил темп. Потом подумал и ещё ускорил.

Вернувшись, мухи не услышал. Куда девалась – и минуты не прошло. Потом увидел: прибитая барабанной палочкой, муха сыро чернела возле вазочки с вареньем.

– Метнулась прямо на малину. – Евсей проследил мой взгляд и палочкой сбросил муху со стола. – Но у меня не забалуешь.

Обычно мой товарищ не грешил избытком самомнения, его стихия – скоморошество, фиглярство, балаган. Не стоило и начинать. Муху, разумеется, убил не он, а я. Так, как и в прошлый раз: убил без умысла однажды, воссоздал и вновь нечаянно убил. Понимаю – бездоказательно, смешно, не примет к рассмотрению ни одна инстанция. Но разве доказательства нужны нам, когда умирает кто-то близкий и мы виним себя, что последние пятнадцать, двадцать, тридцать лет были к покойному недостаточно внимательны, и именно оно, наше невнимание – причина тревог, переживаний, увядания и смерти, и этого уже не отменить? Согласен, не тот случай, но убеждённость в том, что я – виновник и причина – во мне, была абсолютной силы. Виновник не только повторного убийства, но и предшествовавшего воскрешения.

Стоит ли говорить, что день за днём с удвоенным упорством я повторял опыт, как в детстве с зеркалом и муравьями? Всё делал так же, но оживающие мухи больше не показывались на глаза. Зато заметно распоясалась безносая – пошла косить, сорвавшись, точно пёс с цепи.

Недели не прошло, как занедужила Гороховая Фея. Иссохла, съёжилась, а из седенького темени пробился зелёный хвостик, нацеленный усами сразу во все стороны. Этот росток высосал её за считаные дни. Врач, прибывший из Сортавалы, отсёк зелёный стебель, пустивший корни в мысли Феи, но было поздно. По поручению Оловянкина Евсей изготовил гроб и доску на могилу, где начертал по завещанию покойной: «Упала в землю – пойду в рост». Отец Иона со смирением покойницу отпел. Её могила на кладбище скита – четвёртая.

Следом Семён-Грибовик сварил какой-то хитрый зимний сбор, и великий мицелий потребовал жертву – Грибовик отсёк себе второе ухо, развёл в подполе большой костёр и прыгнул в пламя. Его Иона отказался отпевать. Да и в гроб, собственно, класть было нечего, так здорово Семён раскочегарил подпол.

А вскоре позвонила Клавдия, моя забавная сестра, и сообщила… В общем, дала мне в полной мере почувствовать вину за то, что был последние сто лет к родителям довольно невнимателен. Они погибли. Какой-то недоделанный шумахер не справился с рулём и вылетел на автобусную остановку. Умерли на месте оба – отец и мать. С учётом их привязанности друг к другу, которая имела такую выдержку, что сделалась сильнее и крепче любой любви, это выглядело милосердно. Единственное утешение. Больше смирить тоску вины мне было нечем – не помог и самогон, доставленный Евсеем от Бубёного.

На следующий день после звонка сестры простился с приютившими меня людьми и оставил скит. Воронец-озеро не провожало, не смотрело вслед – лёд закрывал гладь тяжёлым веком.

Действие четвёртое. Сверхзвуковая

Первые дни по возвращении из трудового скита в Петербург прошли словно в тумане – точнее не сказать. Попытки выразить это состояние иначе – пустая гонка за оригинальностью. Густой туман заволок и обложил ватой все чувства, направленные вовне – вплоть до ощущений от рукопожатий и прикосновений. Я погрузился в кокон внутренних переживаний: всё, что способно было тронуть и ранить, сосредоточилось под телесной оболочкой – внешний мир оставался размытым, глухим и плавным, точно кисель. Точно вязкая хмарь, глотающая звуки, краски и перемещения предметов. Вероятно, так чувствует себя живое, преобразующееся вещество куколки, укрытое под плотной кожурой, чуткое лишь к самому себе, к движениям внутри своего студня и снаружи воспринимаемое как мёртвый лист, кора, сучок. Или в лучшем случае как нечто вычеркнутое до поры из повседневной круговерти.

Определённо, из круговерти я был вычеркнут. Но там, под кожурой – голгофа. Там – хруст суставов души и боль необратимой перемены.

Такой была встреча с великой разлукой.

Да, мы давно отдалились, я мотался по съемным квартирам и виделся с отцом и матерью от случая к случаю, но они были живы и значит – рядом. Ведь, в сущности, наш мир так мал. И я любил их. Пусть иначе, чем в детстве, когда они были молоды и красивы и я возле них чувствовал полноту и совершенную достаточность, какие чувствовал потом возле женщин, в которых был влюблён. Пусть они стали просто дорогими, родными, привычными людьми, пусть распалось уже неразрывное единство, какое было когда-то, в мальстве… Ничего не попишешь, взрослея, мы неизменно теряем это единство. И, теряя его, теряем детство. С ним вместе – теряем родителей, обрывая пуповину сердца. Такова первая утрата самых дорогих и близких. Мы ещё живём вместе и любим друг друга, но великая разлука уже дышит нам в затылок, и изменить это никак нельзя. Великая разлука явилась в своём холодном величии и открыла ужасную тайну: оставайся мы рядом в любви и согласии, до смертного часа не сводя друг с друга глаз – это всё равно ничтожная мелочь в сравнении с ней, великой разлукой, с веками, с тысячелетиями, с ослепляющей тьмой бездны, где уже не будет нас и не будет никакой памяти о нас… Так говорил я Клавдии, сестре – единственной, кого в те дни впускал под оболочку кокона.

Но ведь тепло живого участия, любовь, внимание и родственная близость ценны именно потому, что впереди – великая разлука. Как можно обижать, браниться, воевать и убивать, как можно порождать неправду, делать зло, если за шкафом, за углом, за горизонтом – она, великая разлука? Как можно этого не понимать? Ведь оно, это чувство великой разлуки, так мучительно, так огромно, что для того, чтобы его избыть, мы сочиняем сказки, пишем маслом, возводим храмы и верим в Бога, который обещает, что будет, ещё будет впереди у нас встреча с теми, кто нам дорог, кто любим – не на земле, а… в другом месте. Будет встреча и с подругами, пути с которыми давно уж разошлись, и с Витей Цоем, постер которого был зацелован в прах, и с умершей от мочекаменной болезни кошкой Кляксой, и с мальчиками, в которых была так смешно и глупо в школе влюблена, и с мёртвыми, но там, в другом месте, всегда живыми родителями… Так говорила Клавдия, и по лицу её катились слёзы.

Мы сидели с ней за кухонным столом, в пустой родительской квартире, и между нами тоже была великая разлука.

В те дни я почти не спал. Вместо сна – лихорадочное забытьё, пестрящее чередой бессвязных кадров, быстро сменяющихся, ярких. Будто кто-то настойчиво стучался в моё сознание, и даже заходил, и оставлял послание-вспышку, которая озаряла чёрный экран и поражала масштабом, красками, резкостью деталей, но тут же её перекрывала следующая вспышка-кадр, как будто вырванная из другого фильма. Они, эти репортажные вспышки, показывали что-то, что прежде я нигде не видел: картины грядущего или миры иные? – я не мог понять. Вернее, там, в изнуряющем сне – понимал. Но вынести этот альбом внезапных озарений из хрупкого беспамятства, увы, не мог. В итоге – усталость и опустошение без награды.

Прошедшие годы многое спутали и изменили в наших отношениях с сестрой. Простота родственного соперничества ушла, гуттаперчевый серенький волчок с обкусанным ухом – символ нашего раздора – остался в минувшем, беспечно качаясь в светлых волнах памяти детства. Каждый погрузился в собственное долгоденствие. Теперь Клавдия благополучно жила во втором браке с деловым Василием, сумевшим не только замутить в прошлом какие-то коммерческие штуки – кто их только не мутил, – но довести дело до ума, развить и, что достойно удивления, сохранить за собой в пору отжима и захвата. Василий обеспечивал семье достаток, так что Клавдия имела всё необходимое и даже сверх того. Благодаря чему не работала, дни напролёт боролась с вселенской скукой и растила дочь, нормальную пятнадцатилетнюю девчонку, в голове которой сообразно возрасту главное место занимали отношения: ведь это важно, это чертовски важно – какое впечатление я произвожу. Так, говорила Клавдия, девчонка этим озабочена, что дымится сердце. В остальном: учится в школе, тройка по информатике – всё как у людей.

Между тем я вроде бы оставался прежним – великовозрастный балбес без постоянного дела: несколько пар белья, два свитера, штаны – три пары, кроссовки, четыре футболки, синтезатор, зимние ботинки и куртка – вот весь мой скарб. Заработки случайны – неприкаян, как пушинка одуванчика. Тем не менее с тех пор, как я впервые услышал её мелодию и Клавдия это поняла, она заметно переменилась в своих чувствах ко мне. Появились внимание, участие, расположение. Я стал для неё родным и близким, на что прежде, несмотря на узы крови, рассчитывать никак не мог. Впрочем, возможно, именно потому, что она не видела во мне развития – об успехе, в привычном смысле, и речи нет, – её не изводил и зуд соперничества. Напротив, к месту было сочувствие – непутёвый, но свой и понимающий. Нет, Клавдия не докучала мне ни навязчивой заботой, ни стремлением во что бы то ни стало обустроить мой хромающий быт. В ней всего лишь проснулось то мягкое тепло, которое питает внутреннюю готовность прийти на помощь – искренне, самозабвенно, без любования и задней мысли. Славная, славная Клавдия…

Спустя пару дней после похорон настало время решать формальности, от которых, какова бы ни была печаль, не отвертеться. Мы с сестрой сделались наследниками квартиры на Большой Конюшенной, где выросли и где с переменным успехом трепали друг другу нервы, и дачи в Зеленогорске, которую родители, в свою очередь, в середине восьмидесятых унаследовали от какой-то дальней отцовской родни. Дом был летний, неказистый, но восемнадцать соток земли, кажется, теперь имели цену. Ещё у отца была машина – пятилетний «фокус», бывалый, но ухоженный. Остались и кое-какие трудовые сбережения…

Разговор завела Клавдия – деловитость вещь заразная. Речь шла о квартире: потолки с лепниной, старый фонд, металлические балки перекрытий плюс положение: на языке агентов/маклеров – «золотой треугольник». Клавдия размена не хотела, мечтала оставить родовое гнездо, набитое воспоминаниями детства, за собой. Мне было всё равно – великая разлука ещё не отпустила меня из объятий. То есть я за эти стены не держался, как и за дачный домик, к которому не питал тёплых чувств, поскольку он появился в пору, когда детство уже кончилось.

За отказ от прав на родные хоромы и загородную землю деловой Василий организовал мне чечевичную похлёбку – небольшую квартиру-студию на Малом проспекте Петроградской и отступные – таких деньжищ я сроду не держал в руках. Возможно, мне причиталось больше, но это была не та гармония чисел, о которой я готов был думать. И прежде, и тогда числа слагались, умножались и дробились где-то в стороне, всё время в стороне: такой аттракцион, наподобие жизни под окуляром микроскопа – забавная, но посторонняя, несмотря на очевидное соседство, возня.

Из вещей взял кое-какие книги и домру матери – четырёхструнный альт, подаривший первые покорные моей воле звуки. И серого волчка, который нежданно, облепленный мягкими хлопьями пыли, отыскался под шкафом в родительской спальной. На машину сестра не претендовала, была при своей, так что и «фокус» достался мне – с тех пор, как я получил права (нахлынул некогда такой порыв), отец неизменно вписывал меня в страховку.

Так, через великую разлуку, я обрёл логово, колёса (спустя год, почувствовав интерес к разнообразию земли, сменил «фокус» на трёхдверного «поджарого») и нежданный капитал, который Василий рекомендовал вложить в его дело и преумножить. Я не вложил. Поскольку капитал не цель, а средство, я не хотел преумножать – хотел не торопясь и вдумчиво пустить на ветер. Помнится, однажды очередной работодатель, задолжавший мне зарплату за четыре месяца, в сердцах посетовал, когда я выразил настойчивое недовольство: «Август, скажи на милость, зачем тебе деньги? Ты же всё равно их все потратишь!» Смешно. Но верно. Именно так я всегда и поступал. Так же намеревался поступить теперь. Поскольку – что деньги? Говорю же – инструмент.

Да… Но музыка ушла. Тогда не знал, что лишь на время. Показалось – будто навеки залило звучащий мир чем-то чёрным, густым и маслянистым, как тяжёлая нефть. Показалось – тяжёлая нефть навсегда.

Что ж, с великой разлукой как будто понятно – кто не испытывал, тот так или иначе предощущал, и чувства холодели. А вот проблема денег, кажется, раскрыта недостаточно.

Переключу регистр.

* * *

Интермеццо: фрагмент интервью журналу «Аритмия» (середина нулевых)

Корреспондент. В нашем разговоре вы уже касались особенностей локального менталитета – петербургского самоощущения. Вы действительно чувствуете его отличие от прочих?

Август. Да, я слышу его звучание довольно внятно. И оно особое, не равно другим. Хотя в своей полноте эта тема неоднородна и некоторые её вариации подчас напоминают что-то, что можно услышать где-либо на стороне.

Корреспондент. Но мы ведь сейчас говорим не о музыке, верно?

Август. Джон Кейдж, простите за общее место, утверждает: всё, что мы делаем, – музыка. Другое дело – музыка, как вода, бывает мёртвая или живая.

Корреспондент. Ну хорошо. Вот, скажем, вы в качестве координатора «сверхзвуковой поддержки» участвовали в арт-проекте Котлярова-То́лстого «Деньги. Третье тысячелетие». Но это же, пардон, московская тематика. Здесь, на невских берегах, говорить о деньгах, пусть это всего лишь художественное высказывание, так же нелепо, как рассуждать об американском футболе. И то и другое во всей, так сказать, полноте свершается где-то в другом месте. Вы так не думаете?

Август. Нет, не думаю. В Античности, помнится, была хорошая традиция…

Корреспондент. У вас хорошая память.

Август. Не жалуюсь. Так вот, в Античности была хорошая традиция – помышлять о природе вещей. Полезное – хотя бы в плане умственной гимнастики – занятие. Вещи уже носили данные им Адамом имена, но само их существо, их идея для пытливых эллинов и строгих римлян требовали осмысления. Вернее, требовало выхода клокотавшее в них любопытство, поскольку в человеческой голове, особенно античного склада, всегда находилось место если не помыслу, то впечатлению.

Корреспондент. Ну как же – Тит Лукреций Кар «О природе вещей». Пересказал на латинском взгляды Эпикура.

Август. Анаксимандр, Эмпедокл, Парменид, Гераклит… Да взять одного Демокрита: «О ритмах и гармонии», «О пении», «О вкусах», «О чувствах», «О планетах», «О цветах», «О военном строе»… Так вот, склад головы сдержанного петербуржца в силу ряда особенностей – примерно тот же.

Корреспондент. То есть причина в организации ума?

Август. Можно возложить ответственность на кишечник, привычный к корюшке. Это не существенно.

Корреспондент. Понятно.

Август. Известно: память о первоначалах была частью повседневного опыта греков. Что же касается народов, пришедших им на смену, то история для них растворяется во мраке лет: чем дальше в лес, тем меньше мы о ней знаем. У греков наоборот: самой яркой страницей была первая. Они, как Лев Толстой, помнили себя с порога материнской утробы – каждый город чтил своего основателя, у каждого закона был свой творец, у каждого обычая – своя причина. С этой точки зрения мы здесь, в Петербурге, – сущие эллины. Город встал едва не в одночасье, и мы знаем (или думаем, что знаем), по чьей воле. Все местные призраки откликаются на имена, которые живым известны, все здешние традиции имеют родословную.

Корреспондент. Да, верно. Другого города, столь густо населённого литературными персонажами, в России нет. А жизнь литературных персонажей, как мы понимаем, строго задокументирована.

Август. Тут вообще как-то лучше с памятью. И время новые эллины понимают не как заведённый хронометр или бездушную дробильню, а как помощника, как струящуюся через них текучую энергию. Так что если кому-то где-то и пристало сегодня помышлять о природе разных штук, то нам и здесь. А если говорить о деньгах, стяжании и умеренности – тем более, поскольку Петербург умеет быть не только богатым, но и сдержанным, и даже аскетичным.

Корреспондент. Однако Москва в этом смысле показательнее. Не находите?

Август. В смысле сдержанности и аскетичности?

Корреспондент. Нет, в смысле… наоборот – умения быть богатой.

Август. Но для раскрытия природы этих вещей – денег, стяжания и умеренности, а именно о них шла речь в проекте «Деньги» – сдержанность как раз важнее, потому что деньги, вопреки расхожему предрассудку, не делают нас свободными, напротив: украл, нажульничал, скопил – карауль, дрожи и чахни. И вопрос, кто свободнее: Крез или Диоген Синопский, – не вызывает у нас сомнения, хотя Диоген и познал рабство.

Корреспондент. Оригинальный метод – исследование природы денег через аскетизм.

Август. Разговор пока о сдержанности, а не об аскезе. Итак, деньги. Что мы о них знаем?

Корреспондент. Их вечно не хватает. Лично мне.

Август. Есть кое-что ещё. Они звенят в горсти, жгут ляжку и лишают сна. Они умеют таять, обращаться в дым, пускаться в оборот, лежать в чулке, улетать в трубу и возвращаться сторицей, как подружейная собака с уткой. Они ходят по свету, но их тянет друг к другу. От них дают прикурить. На них можно купить удовольствие, но нельзя построить счастье. Они дешевле уговора, но любят счёт и тишину. Они бывают лишними и бешеными. Играют в прятки. Вводят в грех. Идут мерцающим курсом. Их ссуживают под процент (нехорошие люди) и кладут на язык в уплату Харону.

Корреспондент. Разве их кладут не на веки?

Август. Ещё один расхожий предрассудок. Ко всему, если приглядеться – деньги подражают людям: они бывают цветными, носят на себе лица, забавны на просвет и хрустят на изломе. Шутка Веспасиана, будто им не присущ запах, – сомнительна. Иначе с чего бы им отмываться?

Корреспондент. А как быть с фальшивомонетчиками? Что деньги думают о них?

Август. В истоке природы денег – фальшь. Но при этом деньги не любят подделки. Потому что честолюбивы – тем порочным честолюбием, которое превышает дарование.

Корреспондент. Мрачная картина. Но разве есть деньгам противовес?

Август. Не только деньги объявляют войны. Порой и им бросают вызов. Нам известны подвиги бескорыстия, сбивавшие программу построенного на стяжании земных благ мира. Чего стоит пример Гаутамы, образец кинической школы, опыт первохристианских общин, жест – пусть и половинчатый, не доведённый до предела – битников и хиппи. Деньги несут потери, но не сдаются – отбивают сданные рубежи. Благодаря короткой памяти они считают, что не знают поражения.

Корреспондент. Мне отчего-то думается, плохи не деньги сами по себе, а люди, ослеплённые деньгами и не знающие удержу.

Август. Но точно так же можно заявить, что плохи не люди, а их дурные помыслы. Я говорил уже: в самой идее денег как универсального эквивалента сокрыты соблазн и фальшь. В действительности они не универсальны. Однако таковыми быть хотят. Причём – во что бы то ни стало. Поэтому деньги сделали посмешищем достоинство и добродетель – чувствуя призрачность своей цены, они обесценивают всё, что цены не имеет. При этом мудростью сердца мы всё же понимаем – а если не понимаем, то ощущаем, и порой довольно болезненно, – что путь Башлачёва вернее пути Вексельберга. И все разговоры о том, что, выбирая дорожку, мы не знаем, куда она приведёт, – лукавство и обман. Знаем. Отлично знаем: будет смерть и будет суд. В этом смысле с будущим всё просто. А то, что мы здесь, в Петербурге, сами зачастую не имеем сил быть безупречными, – так это ничего, бывает.

Корреспондент. То есть вы готовы отчасти тельца принять и поклонение ему простить?

Август. Готов понять. Не более того. Новому эллину противен вид соотечественника, давящегося за копейку, как противен вид художника, сбежавшего от муторной реальности в искусство и обретшего там то, от чего бежал, – отвратительные сцены тщеславия и дикой погони за прибылью. Уже не говорю, насколько скверно всё это, если проецировать на музыку, звучит… Особенно если это сверхзвуковая музыка, которой я отдаю предпочтение.

Корреспондент. Вернёмся всё-таки к деньгам.

Август. Деньги новому эллину нужны лишь для того, чтобы держать дух в бодрости и иметь возможность жить внутри культуры, поскольку культура – это то, что придаёт короткой жизни длинный смысл. Речь о культуре как о внутреннем порыве – когда человек добровольно делает что-то задаром ради того, что не совсем осознаёт и что, как это ни странно, возможно, совершенно смысла лишено.

Корреспондент. Значит, деньги всё-таки нужны.

Август. Как функция. Как агент по доставке насущного. Только и всего. Но нельзя забывать, что деньги лукавы. Они обводят человека вокруг пальца и, точно базарный плут, совершают подмену желаемого. В мире стяжания, где единственным мерилом успеха становится банковский счёт и всё имеет свою цену, человек, стремящийся к радостной сосредоточенности на любимом деле, сначала должен раздобыть к этому средства. Иначе говоря, вынужденно и суетно побеспокоиться. Но тут – ловушка, поскольку деньги от начала времён несут в себе порчу. Постепенно они, эти молчаливые лакеи, служащие поставщиками необходимого и желанного, прибирают вожжи и сами становятся объектом вожделения. Утоление страсти обладания деньгами теперь – такая же потребность, как утоление страсти физического обладания. Деньги превращаются в источник чистого наслаждения.

Корреспондент. Понятно. Стало быть, единственный противовес – культура?

Август. Не столько культура сама по себе, сколько творящий её бескорыстный порыв. Ведь и в культуре заводятся черви. Вырождаясь, люди и культуры теряют способность к благородному устремлению и становятся меркантильными. При этом они непременно подчёркивают своё внешнее изобилие и тучность, как бы говоря, что если бы дела их шли из рук вон плохо, разве им было бы настолько хорошо – им, с их надутыми щеками, таким роскошным и богатым? Но внутри это наливное яблочко давно уже источил червяк – деньги. Они – тот паразит, который управляет обречённой жизнью лишённого собственной воли хозяина.

Корреспондент. Знаете рецепт исцеления? Что предлагаете?

Август. Намордник на алчность. Есть хорошее русское слово «достаток», спокойное и твёрдое. В нём чувствуется осмысленность стремления и равнодушие к излишеству. В этом слове деньгам определён предел. Ведь богатство, не обременённое границей разума, равно как и само стремление к нему – уродство, горб, жутчайший флюс. Другое дело, что по сию пору все попытки построить мир, в котором денег будет ровно столько, чтобы постоянно о них не думать, потерпели крах, потому что деньги соблазняют, а человек слаб и непременно начинает откладывать в сундук по дукату или воровать – кто медный грош, кто миллиард. И ведь ворует и копит, и страсть эту не объяснить ни дурным воспитанием, ни скудостью детства.

Корреспондент. Помнится, пробовали строить мир вообще без денег.

Август. Попытка построить такой мир, несмотря на солидное теоретическое обоснование, провалилась потому, что мир хочет оставаться продажным, а деньги – им править. И раз уж мир таков, то в итоге предпоследний человек купит всё, из чего этот мир составлен – его воды, леса, горы, степи, газы, недра, воспоминания и даже его Бога, а последние люди, дети предпоследнего человека, спустят имение отца в выгребную яму вселенной, в её клоаку, где смрад и разложение. Так умрут деньги и купленный ими мир.

Корреспондент. То есть никакой обнадёживающей перспективы? Неизбежный конец света и вечный мрак?

Август. Пройдёт время, и в этой выгребной яме заведутся блохи, которые через эпоху разовьются в других людей, вездесущих и шестиногих. Те придумают новые деньги, и всё начнётся сначала. Будет новый свет, новый газ для дыхания и новые предложения для нового спроса. Только не будет нас, нашего смеха и нашего волшебного города. Так что сказать, будто мир лишён перспективы, может лишь дикарь, весёлый киник, называющий вещи своими именами, тот, кто желает невозможного – отменить дьявольский сценарий или насколько удастся оттянуть его окончательное воплощение. То есть сказать это может он, сдержанный петербуржец, новый эллин с незарастающей дырой в кармане.

Корреспондент. Хочется верить, что небеса будут к человеку более милостивы.

Август. Если вообразить, будто Господь по милости Своей исполнил хотя бы треть обращённых к нему просьб и хоть отчасти внял мольбам, то в Тихом океане будет не протолкнуться от белоснежных яхт с вечно юными парами, лакающими шампанское. Апофеоз пошлости. Чтобы заслужить милость, надо научиться желать.

Корреспондент. А возможно ли в принципе в одном человеке такое сочетание – мудрость и богатство?

Август. Редчайший случай. Из области чуда. Но один, по крайней мере, общеизвестен. В Гаваоне Соломону во сне явился Господь и сказал: проси, что хочешь, и дам тебе. Соломон сказал: даруй рабу Твоему сердце разумное, чтобы судить и различать, что добро и что зло. Господь немало подивился и решил: за то, что ты не просил себе долгой жизни, не просил богатства, не просил душ врагов твоих, а просил разума, чтобы уметь судить, Я даю тебе сердце мудрое, какого ни у кого не было прежде, и вдобавок то, чего ты не просил – богатство и славу земную.

Корреспондент. Ну хоть кому-то пофартило…

Август. Важно не это. Важно то, что ни у кого не возникает сомнений в справедливости подобного решения.

Корреспондент. И последний вопрос: говоря о новых эллинах, кого вы имеете в виду?



Поделиться книгой:

На главную
Назад