Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Беглецы - Вениамин Залманович Додин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не привык бояться, не научили. И они же моего Карьку–сохатенка застрелили и сожрали, упыри.

— Ну, этта ты злисси зазря: "'упыри». У их тайга — дом. И зверь, он и ессь зверь…

— Точно, — и волк — зверь…

— Не залупайси, брат. Сохатенок — не волк. От него урону нету. А в тайгу, эслиф он твой, — чего было его пушшать? Мяса все ж… Элиф, Айболит ты, как в дочкиной книжке. Григорий говорил: полна у тибе изба зверья, — и кот, и волк, и лиса была — была лиса–то?

— Ну, была. Не долго, правда, месяца с два.

— Ободрал?

— Зачем же… Я их живыми люблю. А лиса сама смылась… Ну, а соболь… Этот, паразит, кота моего зарезал… Выгнал я соболя.

— Эфтого–то уж точно — ободрать надо было. Соболь все же… Ты в Чинеуле у кого бываашь?

— У Соседовых, — у дяди Миши и тети Ольги.

— Соседовы — хорошие люди.

— Хорошие: гостеприимные, теплые очень…

— Тёплые? Это как же понимать: «тёплые»? Алкаши, что ли?

— Нет! Ну, добрые, отзывчивые. Стараются помочь, даже если не просят их…

Так, с разговорами, через несколько часов вынеслись мы в кромешной темени зимнего предутра на «Больничную сторону» Южно—Енисейска. Редкие огни его завиднелись по–над укрытым льдом и снегами Удереем. Лошади стали, упершись мордами в высокий снежный вал от «клина», за которым угадывалась расчищенная дорога. Тычкин поднялся с кошовки, подал мне руку, а когда я встал на ватные ноги, помог надеть тяжелый рюкзак:

— Дале тибе со мною неззя, дале тибе через Удерей пешим топать. Сам понимаашь, — увидить какой полуношник… А то, я бы тибе до сибе взел. У мине изба просторна. Ну?

— Да, все я понимаю, Аркадий. Я уж и так тебе обязан: без тебя из Партизанска еще полмесяца не выбрался бы! Спасибо. А заночую я у Акцыновых. К ним в любое время можно — такие это люди. А к тебе — тоже ведь увидят какие–никакие полуношники…

— Значить, у Акцыновых загостюишь?… Лады…

Когда лошади взяли вал и кошовка раскатилась на завороте, Аркадий, оглянувшись, крикнул негромко:

— Утречкём, часиков в восемь, ко мне загляни. Не емши, чтоб! У Акцыновых, небось, все из магазину, все куплено, а заработков ихних, парень, не вижу шибких… Так не емши!…

…У Акцыновых меня кормили весь остаток ночи. Аркадий — мой хороший знакомый; художник со школой Сорбонны, был со мною еще в пересыльной тюрьме Красноярска, потом на этапе по Енисею и Ангаре, — в паузке, который, под конец, превратился в «дом отдыха на воде». Мы вместе начали жизнь в Удерее. Он гостил у меня на Ишимбе, писал этюды, ходил со мною на охоту. Людмила, его жена, школы искусств не имела. Но от природы одаренная, впитала мастерство мужа и в чем–то превзошла его. Вместе они представляли собою необыкновенно спаянное любовью и творчеством содружество интеллигентных людей, выше всего ставиших свое призвание. И дети их вырастали подстать родителям…

В восемь утра я явился к Тычкиным. Меня встретила его супруга Леночка, пригласила в избу, где сам Аркадий уже сидел за накрытым столом. Потому, несмотря на мое «сыт по горло», все здесь началось сначала:

— Говорено тибе было — «Чтоб не емши»? Вот, терьпи теперя…

Сперва подана была–прямо из печи дежурная яичница с салом, как у Акцыновых. Но пошли разносолы, которые могут быть поставлены только на стол семьи охотников и рыбаков: вечерние пельмени с тайменной начинкой, холодная стерляжья юшка, море грибов — жареных, соленых, маринованных. И ягода, будто только из летнего леса!…

Не дождавшись самовара, Леночка напилась парного молока и убежала к себе в Сельпо. Когда «Туляк» — ведерный самоварище — был нами почти опустошен, Тычкин, поглядев на меня, сказал вдруг:

— Ты, парень, на время отвадь гостей–то от свово зимовья на Ишимбе. Ну, эслиф оне до тибе зачастят. Ни к чему тибе гости покедова. Есть дело. Сурьезное…

— Интересно, что за дело такое?

— Придеть время — скажу. Значить, без гостей покеда?

— Ну, а как Зенин пожалует? Он ведь ко–мне наведывается на охоту.

— Зенин—Зениным, — он человек казенный, начальство. Ему не прикажешь… Так, значить, договорилися? Не соскучисси без гостей–то? А дён черись пять–шессь, как на Чинеуль соберуся, — заскочу. Жди…

…Я ломал голову в догадках: зачем Тычкину нужна Ишимба? Не на охоту же? У него свои зимовья, своя, старая, почти «родовая» территория для промысла!…

Тычкин прикатил через неделю. Осмотрел домик. Залез даже под пол и на чердак — на «вышку» по–местному. Почему–то я, вдруг, расстроился. А на себя озлился: болван! Вроде, опыту навалом, а я сразу, с первого знакомства раскрылся, поверил новому человеку. В сущности, милиционеру… И вот, все обернулось банальным «шмоном», обыском. Когда Тычкин вышел, аккуратно затворив двери из избы, а потом из сеней, я не сдержался, — выругался: злоба вдруг захлестнула сердце — на себя злоба, на дурака! А на «милицию», — на ту же «Спецсвязь», — что злиться–то? Служба у них сучья, — что в «Спецсвязи», что в «милиции». Но я‑то, я‑то хорош!…

В окно я увидел, что Тычкин свертывает на снегу две медвежьи полости, которыми были накрыты сани, стаскивает с кошевки огромный тяжелый мешок.

— Эй! Парень! Подсоби–ка! Не видишь — тяжело жа!

Я вышел.

— Чего глядишь гусаком? Подсоби, говорю: в куле–то пудов восемь с хвостом! Никак не мене, — центнер жа! Давай–ка мешок на вышку, на холод! И место не займеть в избе… Выдоржит вышка–та, ай нет?

— Это что? И для кого? …Груз–то этот?

— Не груз ета, а сила, — в куле! Тама, брат, пехотной роте — на месяц хватить — «витаминов Ц». А тебе, да гостям твоем — так на цельный пятилеток приварка!… Ташши, ташши, не ленися!

Я понял, наконец, что не обыск это, а готовит Аркадий путевой лабаз для своих поездок. Ведь не будет же он докладывать мне, вообще, каждому встречному, где завтра пройдут пути его «золотого» транспорта, а значит, откуда и куда повезет он свой «приманчивый» груз?… Или все это — на время охоты? Но зачем столько продуктов?

— Белковать? Или за соболем надумал в нашем краю?

— Угадал! И соболевать почнем. И белковать. Дай срок. Хоть, конешна, чернотроп просрали мы: снега–то — эвона сколь намело! По сами яйца… Давай–давай! Заноси круче, — не пройдеть жа так!… Неумелец какой!… Не обижайси…

Наконец, куль–великан устроен на вышке. Заслонен мхом. Прикрыт лазом. Сверток с медвежьими шкурами устроен под моей постелью.

— Ты что–нить порубать сообрази, друг. У нас с тобою ишшо дорога…

Вечером, когда навалилась на мир чернильная тьма зимней лесной нескончаемой ночи, мы поднялись с Удерейского заснеженного льда на утонувшую в сугробах коротенькую, в четыре избы, улочку Чинеуля. Когда открылась дверь в чистую уютную горницу соседовской пятистенки, встретивший нас на пороге Миша широко улыбнулся, показав свои молодые зубы, пропел–поприветствовал:

— Мотри, Оля, голуби–то наши снюхалися, слава Тебе, Господи!

Только здесь, в доме Соседовых, я начал узнавать настоящего Тычкина. Он оказался удивительно чистым, прямым человеком. Его не сумели испортить ни популярность, ни власть фельдъегеря "№ 1».

Он знал по имени всех жителей этой территории. И, конечно, знал о каждом новоприбывшем сюда человеке — ссыльном ли, вольном, который, в одночасье, может появиться перед ним «охотником» — бандитом, чтобы огнем автомата или взрывом гранаты отобрать казенное золото, заодно с его, Тычкина, жизнью. Но может предстать заблудившимся и бедствующим человеком. И когда, однажды, в конце зимы 1950 года в кромешном заваленном снегами буреломе Медвежьей пади у верховий Каменки, на охоте, случайно набрел на стоянку японцев — беглецов из лагеря военнопленных, он, не задумываясь, вышел к этим людям. Вышел не потому что, все разглядев, увидел — у них нет никакого оружия, кроме самодельного ножа. Любой нож в чьих–то руках был для него, зверолова и армейского разведчика, детской забавой. Но вышел потрясенный тем что у этих людей, оказавшихся в непролазной чащобе беспросветной чернохвойной тайги в самую лютую пору уходившей зимы, не было ни пищи, ни огня! Об этом он чуть раньше, еще приближаясь к трагическому стойбищу японцев сообразил по поведению собаки, которая не «потянула» носом, не принюхалась откровенно, как это обязательно проделала бы каждая лайка, почуяв человеческую стоянку с костром и «прижаренной» пищей. Отсутствие кострища, огня потрясло бывалого охотника. Он не знал о существовании христианских сантиментов. Но зато отлично представил себе состояние замерзавших в таежном безмолвии голодных и обессиленных людей. Осведомленный человек, Тычкин не сомневался, что бежать они могли только из Илимских лесоповальных лагерей — там, он знал это точно, работали и пленные японцы. А если так, то бежать они могли только осенью, перед снегом. И если японцы хоть на что–нибудь надеялись, а иначе они не решились бы на побег в тайгу, — они могли сообразить, что их ждет в пути зимою, в снега, которые ложатся здесь рано… Зимой они не прошли бы от Илимска и пары сотен километров — обессилили бы сразу на первых же буреломных лесных завалах, где и опытные таежники проклинают день, когда, вдруг, на их пути встает эта непреодолимая преграда из переплетенных падением стволов, корневищ вывернутых лесин, обломанных коренных веток… Встает, замоноличенная снегом и льдом…

И еще представил себе Аркадий: что могли прихватить с собою в побег японцы?.. Ничего не могли взять, — истощенные годами лагерей, каторжным, непосильным трудом, скованные незнанием языка и традиционной армейской дисциплиной… Не могли, потому, что у них и у товарищей, что оставались в лагере, ничего не было! Вот почему этот суровый человек так остро воспринял несчастье чужих ему людей. Потом он признался мне, что из–за того, что у японцев не было огня, он не сразу задался вопросом: если они ушли из Илимска осенью… то каким же образом… оказались… в конце зимы здесь, в верховьях Каменки, — ведь это километров семьсот, если водою? А если тайгой?… Вроде, быть такого не может, чтобы эти бедолаги выдержали эдакий путь!?…

…И вот, Аркадий вышел к ним. Оба сидели прижавшись друг к другу в углублении под заваленным снегом корневищем огромной, снесенной бурей лиственницы. Они только взглянули на него обреченно и не сделали даже попытки подняться на ноги — два затравленных, полуживых человеческих существа, больше похожих на загнанных и измученных погоней зверей… Они смотрели на Аркадия, и ни один мускул не шевельнулся на их иссушенных голодом и стужей черепообразных лицах. Аркадий, забыв, что они не могут его понять, спросил машинально: — Замёрзли, мужики?!… Они не ответили. Тогда он подошёл к ним вплотную, сбросил рукавицы, шапку и провел рукою по их лицам… — Однако, замерзли вы… И снова молчание. Только глаза японцев смотрели пристально. И изо рта у них временами появлялся чуть заметный живой парок… Тычкину стало невмоготу — будто ударило что–то под сердце, — он сбросил с себя рюкзак, скиннул с плеча «Зауэр», расстегнул ремни патронташа и стянул с плеч полушубок. Потом он с трудом оторвал примерзших людей от корневища в их норе, укутал японцев в теплый мех — полушубка вполне хватило, чтобы обернуть этих двух скелетоподобных людей… Финкой срезал с ног несчастных примерзшие к их коже давно сгнившие тряпки, заменявшие им обувь. И, ужаснувшись страшному виду ран на их ногах, белизне отмороженных пальцев рук, быстро развязал горловину рюкзака. Из его «глубин» он вытащил чистые портянки, налил на них постного масла из бутыли и аккуратно обтер ноги и руки японцев. Завернув их ноги в портянки, Аркадий отстегнул от рюкзака меховые «собачьи» унты — охотники берегут их на случай, если вдруг, провалятся в ледяную воду. И через минуту ноги поверх портянок были надежно втиснуты в благодатное тепло — обе ноги каждого в одну унтину…

Японцы молчали. Аркадий вытянул из кармана рюкзака плоскую флягу со спиртом, отвинтил крышечку… Сидевшие неподвижно японцы чуть шевельнулись.

— Что, мужики, почуяли родненькую? — Он налил в алюминиевый стаканчик грамм сто жидкости, поднес ко рту одного из японцев. Тот попытался выпростать руку из полушубка. Не смог. Тогда он припал к стаканчику и выпил все без остатка. — Хватить пока, а то потом замерзнешь… — Тут зашевелился другой. — Извини, друг!… Аркадий налил и ему, напоил его. Потом налил себе, выпил. Завинтил крышечку. Спрятал флягу: — Она, братцы, нам ишшо пригодится! Тута с литер, элиф чудок по–боле. Я вам оставлю…

Потом Аркадий разрубил на двухметровые плахи сваленную им сушину–елку, расколол кряжи вдоль, устроил — балаганом — костер, зажег… Его поразил свет, который впервые с момента встречи увидел он в глазах спасенных им людей… — Грейтеся, — сказал. — Костер эфтот будеть греть до следущева утра — така конструкция! Отдыхайте покедова. А я сичас питание соображу…

Крохотной лопаточкой он разгреб снег, внаклон воткнул промеж корней сосны два тагана–слеги, разжег под ними костерок. Подвесил котелки со снегом… Через полчаса у него готова была крепкая уха из замороженных хариусов и сохатиной губы, и крепкий же чай — все, что нужно было для ослабевших, голодных людей. Он оглянулся к японцам… Согретые спиртом, меховой одеждой и упругим теплом костра, они давно уснули…

Они спали весь вечер, всю ночь и часть следующего утра. А когда проснулись… Один, видно, старший возрастом, неожиданно произнес: — Мы, тавар–рисса, пренная, ис рагери… Я савут Ямамото Хироси… Тавар–рисса мои савут Кобаяси… Тавар–рисса Кабаяси–сан снаит русски гавар–рит… Тавар–рисса барьнои… Рота барьнои… И показал на свой рот. Губы его были в язвах. Когда он их приоткрыл, Аркадий увидел сплошную, заполнившую весь рот рану. Оттуда в лицо Аркадия пахнуло сладкой прелью разложения… Цинга!

— А ты, друг, тоже не шибко здоров, — мотри–ка — зубы–то твои игде?… Господи, дак зубов–то у тибе не–ету!

— Нет субы, падар–ра сассем…

— А как жа я вас кормить буду–то, горемык?… Тюрей, что ли из ухи? — Аркадий думал только об одном — поставить японцев на ноги, чтобы их можно было увести в жилье — в его зимовье, например. Ему не приходило в голову, что японцы озабочены другим: кто он? И не отправит ли он их обратно в страшный лагерь, откуда они бежали однажды, — с отчаяния, от голода, от страха умереть безвестно с биркою на ноге… Бежали, чтобы ни в коем случае не вернуться, пусть даже приняв для этого самую мучительную смерть… Много позже Кабаяси–сан признался: когда они поняли, что пропадут, что не переживут зиму, когда у них начались галюцинации — мнились циновки с блюдами, в которых… баланда с гнилою рыбьей «начинкой», снился огонь лагерных костров и тепло печи в дырявом бараке, слышались команды «на обед» — им становилось страшно. И не потому, что это был конец. А из–за того, что они ловили себя на желании… вернуться к той тухлой баланде, насытиться ею, наконец, уснуть хоть однажды, хоть на одну единственную ночь, хоть на час под гудение никогда не гревшей их барачной печи, но манившей раскаленной дверцей в забытые, запрятанные глубоко в их души такого же цвета солнечные восходы на их пропавшей, забывшей их, ее солдат, далекой, теплой родине… — Хироси всегда чувствовал, когда у меня появлялись эти подлые, эти недостойные мысли. Наверно, они посещали и его. Но он — человек необыкновенно сильный духом. И я знал, что он не даст мне упасть в бездну… Я отдал ему нож и успокоился… Потому, что сказал себе раз и навсегда: будь проклято все рабское, что есть во мне. И с этой минуты я свободный человек…

Ни о чем таком Тычкин не задумывался. И только накормив японцев тюрей–юшкой с сухарями, рыбой и мелко нарезанным лакомством–лекарством — сохатиной серьгой, протертыми сквозь запасную сетку конского волоса, что сохраняется постоянно в мешке охотника…

Мы сидели за большим семейным столом Соседовых в их теплом и светлом чинеульском доме. Напоследок, чтобы по–доброму отметить собственную свою дорогу из обильной тайги, Ольга расстаралась: горкой лежали на блюде только что изжаренные в печи котлеты из рябчиков, струганина из мороженного осетра, заливное из стерлядки, жаренные в сметане рыжички, белые и черные грузди — грибные короли — в медовом рассоле /такое едал только на том же Чинеуле у Соседовых!/. Батарея бутылок выстроилась призывно… Но, что–то не елося никому, не пилося…

— Понимаешь, парень, — тихим своим голосом неторопко говорил Михаил, — лонись /в прошлом году/ зима была сиротска — мерзлых синицов не попадалося. А ноне, — видали, каки рябинники? Быдто кулями виснут повезде. И у кота, вот, шерстишша повыросла, быдто омороча /рысь/ кака ходить, — глянь ка! — И Михаил огладил здоровенного кота, дремавшего на его коленях.

— И серьга ноне у сохатого тоже навроде куля — толстушша. — Бросила Ольга.

— И серьга, точно. Значить, зиме быть лютой. А они прошлую–то чуть выжили. Ну, конечно, теперя не то, — теперя и приварок у их добрый, и одежа, и обувка… Конечно, зимовье ново с имями срубили, с каменкой… Но страховка нужна. Мало ли что? Эли, например, утти требовается — и такое могет случиться: геологи похаживають. Ну, и шушера всяка разна… Так вот, парень, — Тычкин поглядел на меня, эслиф ты согласен помочь, сбегаем тогда до японцев и попробовам их к тебе на Барему перевести, на зимовье твое. Туда, знаю, никто из тутошних не ходить. А чужие и вовсе туда не попадуть… Как ты?

— Никак. Надо — пойду с тобой и сделаю все. Хоть сейчас.

К японцам мы с Тычкиным и Соседовым добирались трое суток. Все это время вьюжило. Ветер шел валом с Севера, насквозь продувал вершинный сосняк. Деревья гудели, гнулись упруго. Попряталось зверье, куда–то исчезла птица. Только колкие клочья снега метались меж стволов, то припадая к земле, то взмывая к низкому белому небу. Когда мы подходили к месту, утро поднялось навстречу в багряных отсветах слепого солнца. Метель улеглась, но Север по–прежнему дышал глубоко и студено. Солнце, по которому соскучились за прошедшие дни, заставило нас забыть тяжелый путь через Оймолонскую падь, а потом и по самой гриве, где бились мы в снежных завалах больше суток. Здесь, в Медвежьей пади было тихо. Только мороз давал знать частым треском сухого валежника, укрытого снегом — будто кастаньеты клацают, когда наступаешь на такой вот сушнячок, не видя его под сугробом, не чувствуя, когда прогибается он под ногой…

Когда мы подходили к стойбищу, собаки, уже побывавшие там, встретили нас у подходов к землянке. Продравшись сквозь непролазную чащобу, мы вышли на маленькую полянку–просеку. Я увидел японцев сразу, — очень ждал встречи, очень хотел встретить их.

— Конничива!

— Здравствуйте! Кто из Вас Хироси? А кто Кобаяси? А я — Додин.

— Сдрастуй, Доззин! Я еесь Кобаяси. Я снаю русски. Я слусил много во Сакалин, я снал многа русски. Я говорил с русски. Я понималю русски. Маку гаваррити русски. Давай гаваррити!…

Кобаяси–сан выпалил все это мигом. Он, действительно очень неплохо болтал по–русски. О себе он мало что рассказывал. А спрашивать его я не мог — ошметки все той же лагерной «этики»' не позволяли этого; тем более, спрашивать у беглеца!… Я шел за японцами, разглядывая бивак. Падь утопала в снегах. Кругом дремали вековые сосны и пихтачи в белых пушистых шлемах. На обрыве, который нависал над упрятанным в ельнике зимовьем, притулившись к сизой, обдутой ветрами скале, под снежными шапками виднелось какое–то бесформенное сооружение, похожее на сдвинутую шляпку большого гриба. С проторенной тропы я увидел кладку из больших гранитных валунов. Над «грибом», вплотную к нему, возвышалась уходя вверх, к небу, отвесная скала. По ней, дорожками, непостижимым образом карабкались плотные сосновые рощицы–колки, тоже заваленные снегом. Картина была неописуемо прекрасна…

— Каррасиво? — спросил Кобаяси–сан. И сам ответил: — Каррасива! А вот сиддеся, фнису, — банька. Хочите помыть себя? Там ис гора течет горряча вода! Оцень! Как на Тиссима—Реттоо…

Территория Кряжа богата источниками. Горячую воду, брезгуя пить; хозяйки берут и для мытья полов… Но изобретательности подивился.

С удовольствием обмывшись с дальней и нелегкой дороги, мы выползли из баньки и подтянули наши тяжеленные нарты к двери зимовья. Аркаша затащил мешки и рюкзаки в дохнувшее на нас живым теплом убежище, развязал их и стал доставать и раскладывать содержимое на чис–том, ухоженном полу зимовья. Кобаяси–сан расстелил на чистых мешках — «циновках» маленький коврик из тряпочек /такие плетут здесь повсюду/ и тоже принес и стал раскладывать на нем копченый окорок /явно Аркашиной выделки/, жареную рыбу, еще какую–то таежную снедь:

— Пожарруста! Садитесь, буддета фкуссана!

— Не хвались, брат, — проворчал Аркадий. — Вот сичас взаправду укусна будеть! — И вытащил из рюкзака вместительный туес с заливным из стерляжины, с десяток полулитровых "'мисок» замороженного молока с пупками жира на его поверхности, штук двадцать тоже мороженных хариусов, большие кусы свежемороженного свиного сала, увесистый брус внутреннего медвежьего лоя–жира, который великолепно затягивает раны после обморожения, но особенно — нанесенные самим медведем… Выйдя к нартам, он вернулся с кулями муки и банками со свиною тушенкой. Кобаяси–сан и Хироси молча переглянулись…

А Аркаша, тем временем, еще раз вышел вон и принес в высоком туесе несколько бутылок спирта. Торжественно поцеловав каждую в донышко, — Прощай, родимые!, — Аркадий вновь опустил бутылки в туес:

— От души отрываю ради дорогих гостей!… Все засмеялись…

…Уже вечером, сытно поев с дороги и после бани, выпив «положенные» двести граммов, я не утерпел, нарушил многолетний лагерный запрет — «этику», спросил:

— Кобаяси–сан! Как же вы выбрались из Илимска? Ведь оттуда — если по реке — километров семьсот–восемьсот — не меньше?

Кобаяси–сан промолчал сперва. Потом глянул на Хироси…

— Выбрались просто. У нас там для сплава готовили лес — на «нижнем складе». У самой Ангары. За три года и по рассказам местных рабочих мы поняли, что никто там ни о чем не думает и ни за что не отвечает. Лес для сплава «в плотах» штабелевали всегда в одном и том же месте. И в одно и то же время — во второй половине августа, когда вокруг, в тайге, оттаивают, наконец, замерзшие болота, и вода быстро прибывает, — эта вода всякий раз обязательно смывала в реку все уложенные нами штабеля и уносила их вниз по Ангаре, потом по Енисею — в Океан… Русская работа. И ни разу мы не видели, чтобы кто–нибудь хотя бы скомандовал нам, чтобы мы этот лес штабелевали в безопасном месте, или просто попытались его задержать. Задержать хотя бы одно бревно! Страшно было смотреть, как они годами губили свое богатство — лес! — Плевать!, — говорили. — В Сибири лесу — что мошки. И никто из них ни за что не отвечал. Да, если бы только за лес! Они ни за одного человека не отвечали из тех, кто погибал на вязке плотов. А гибло там множество людей: ни специальной одежды, ни обуви не было, ноги скользили по бревнам и плотовщики проваливались между ними… Полтора года назад в лагере начался голод. Люди умирали бригадами. И не потому только, что в стране не было еды. А из–за того, что начальству — маленькому и большому — было на все наплевать. И если оно не думало о своих, о русских, то чего было ждать нам, чужакам? Вот, люди умирали и умирали. А план надо было выполнять. Из Тайшета, из Братска стали к нам пригонять то пешие этапы — зимой, по льду, то по воде летом. Новые люди рассказали нам, что с 1948 года везде — на воле в России, и в лагерях, снова начались аресты. И многие военнопленные из японцев стали исчезать неизвестно куда… Сперва, говорили, их направляют в какие–то режимные лагеря, откуда никто не возвратится. Потом всех расстреливают… Главное, что нас особенно насторожило: по трассе Тайшет—Лена организован Особый закрытый лагерь… Вот тогда мы и решили бежать. Четверо. Потихоньку начали копить сахар, сушить сухари, ловить на работе рыбу и сушить ее. Сахара и сухарей у нас скопилось очень мало — где их было взять? А рыбы — порядком, больше двух мешков припрятали мы на сплотке! Ее в Ангаре много — лови, не ленись!… Приготовились к августу. И стали ждать «большую воду». Вода пришла — как всегда ночью — числа 20–го. Мы накрутили на себя побольше тряпок, чтобы сразу не замерзнуть. В рыбьи пузыри обернули спички, — так делал отец, когда уходил рыбачить в море…

Вода нагрянула, как при цунами! Враз — метров на пять — семь! Конвой нас поднял и погнал на берег. А там! Бревна, как хворост, сперва вздыбились, раскромсали всю сплотку и рухнули в водоворот! Штабеля наши заколыхались, загудели и тоже взбросились в мешанину воды.

…Страшно нам стало — не передать! Но что задумано — свято… Мы попрощались друг с другом, пробежали к подготовленным «плотикам», — двум бревнам на каждого, связанным между собою «плотом» веревками из расплетенного каната. К этим плотикам, еще вечером, были привязаны мешочки с нашим запасом еды… Ну, привязались и мы к плотикам — уходить–то надо было на–свету, солнце уже взошло, и лежать поверх бревен было опасно: сразу увидели бы и открыли огонь!… Привязались мы к плотикам веревками, столкнули друг друга в воду, которая все прибывала и прибывала… Еще страшнее стало: как только мы оказались в воде по самые глаза, на нас — показалось — пошел вал несущихся бревен!.. Тысячи их торпедами врезались друг в друга, разворачивались на нас… А мы только еще глубже опускались в кипевшую воду и лихорадочно пытались отталкивать огромные лесины от своих лиц, и разворачивая плотики, уходили от ударов, из которых каждый был бы для нас последним… Так мы вынеслись на главный форватер, где течение было совершенно бешенным, а вал бревен был выше и опаснее… Мы неслись в этом хаосе из разлетающихся и снова сплетающихся между собою обломков бревен. И каждый из нас понимал, что выбраться отсюда живым невозможно… Или эта безысходность, или ледяная вода срединного потока Ангары нас сковала, но мы впервые почувствовали убийственный холод, — прежде нам было жарко от мысли: увидят и начнут стрелять!… Там, в где–то пропавшем Илимске, многие из наших погибли в воде от пуль конвоя…

…Все началось плохо и трагично: один из наших товарищей погиб сразу: на наших глазах он был раздавлен столкнувшимися бревнами… Еще один, парень из Кобе, переводчик, исчез со своим плотиком в потоке бревен… Он сильно кричал… Должно быть, был ранен или захлебывался… Никакой возможности не было прийти к нему на помощь: мы сразу потеряли его из виду за высоченными завалами… Да, и в потоке бревен мы были даже не тонущими муравьями… До сих пор я слышу его крик… Как мы дожили до ночи? — лучше не рассказывать. Да и дожили потому, наверно, что пережив несчастье и гибель товарищей, мы догадались сблизиться и связать вместе наши плотики… Чтобы уж — или вместе спастись, или вместе погибнуть…

Ночью нас течением прибило к обрыву на противоположной стороне реки. Но вылезть на берег было невозможно. Стало совсем холодно: ночью у берегов намерзал пока еще тонкий лед. А мы промокли, промерзли до самой души, до позвонков…

Здесь обнаружилось: сахар и сухари остались на плотиках погибших товарищей… И спички наши размокли. Но даже сухими — они были бы бесполезны: негде было развести огонь, и не из чего — обрыв был бесконечен… Съели по сырой рыбине — тоже размокшей и разбухшей. Запили ледяной речной водой. И стало еще холоднее. До ночи простояли по горло в воде за плотиками — страх погони был сильнее холода. Страх от настигающих бревен — сильнее страха погони… Ведь поток несущихся лесин нарастал: поднявшаяся на тысячекилометровом протяжении Ангарского понизовья талая воде слизывала сотни гигантских штабелей лесных бирж прибрежных поселков, и новые миллионы бревен врывались в сокрушительное движение стихии… Страх погони заставлял нас двигаться вперед в этом потоке, пробиться через который мы не могли. Но и нагромождения бревен позволили вылезть, наконец, на плотики без угнетающих мыслей о погоне… А ведь эта мысль с каждым часом, с каждым днем становилась мучительнее… И нас никак не успокаивало, что там, откуда мы бежали, всем начальникам было наплевать на то, погибли ли мы в наводнении, или сбежали в то утро…

Втягиваясь в движение завалов, мы, конечно, очень рисковали быть раздавленными: бревна в движении перемешивались будто дьявольской ложкой! Но когда мы выбирались из воды, одежда на нас высыхала к полудню на ветру и на солнце, — солнце–то еще грело! И мы отсыпались на плотиках до позднего вечера. А река унссила и уносила нас все дальше и дальше от страшного лагеря. Дней через десять–двенадцатъ речного пути мы, наконец, смогли — и решились! — пристать к низкому берегу, к которому, как и повсюду на Ангаре, вплотную подходила тайга. Ни до этого места, ни дальше по берегам ночной реки мы не видели огней. А наши запасы еды кончились. Попытки ловить рыбу с плотиков ни к чеиму не привели: кипение воды от гремящих бревен отпугивали все живое в воде. Да и наживка была — сухарные крошки! Мы подтянули наши плотики на сухое место, нашли неподалеку узкий и довольно глубокий лог, укрытый сосняком и ельником. И впервые за эти страшные, холодные и голодные полмесяца развели маленький костер. Какой же это был праздник! В железной кружке, прихваченной из барака, мы по–очереди согрели себе кипятку, наломали в него веточек смородины… Мы блаженствовали — пили горячий и душистый «чай» греясь у жарких углей костра… Ночь мы проспали на земле, завернувшись в мягкую хвою наломанных ветвей елей, подкидывая в костер сухого валежника… Утром, еще раз проверив наши «запасы» мы ужаснулись: у нас оставалось всего пять спичек… Остальные еще в начале пути раскисли и стали негодными. Это было такой бедой, что полдня мы не могли опомниться. И просидели у костра в страхе, что огонь может погаснуть… Но, делать нечего! Нужно было жить и двигаться дальше… Еще полдня мы собирали грибы. Результат нас очень ободрил: грибы оказались свежими, морозами не тронутыми, — вкусными и сытными. Их было множество вокруг. Видно было, что никто никогда их здесь не искал. Кругом желтели заросли брусники. Мы и ее собирали и сушили. Но до ночи мы собирали и тут же сушили грибы. Их у нас набралось за трое суток почти два мешка. Между делом мы отъелись и малины. Ее полными ягод кустами было заполнено все пространство лога. Ранними утрами и вечерами мы ловили рыбу. Червей для наживки было полно. Мы их тоже варили с таежным луком — черемшой. Получалось отменное блюдо. Но рыбы мы наловили сколько смогли съесть и насушить! Десятка полтора рыбин мы зажарили на костре, обернули в листья и бересту. И заложили в мешки. Мы снова были готовы в путь. Эта удача с едой, трехдневный отдых у костра придали нам сил и уверенности, отогнала, страхи, которые нас преследовали постоянно…

И мы; тронулись в дорогу по реке. Какой она будет? Куда приведет? Что станется с нами, куда судьба нас причалит? Об этом мы старались не думать. Мы только стремились вперед, подальше от той недостойной человека рабской мерзости, которая называлась жизнью в лагере. Нет, думали мы, — мы не пропадем, двое молодых здоровых мужчин, двое солдат, многое переживших до плена. Людей, сумевших выжить в ледяной воде, без огня и еды! Выжить уже более полмесяца в нечеловеческих — в звериных условиях!… О, мы были очень самонадеяны!

Еще через двое суток мы, ранним утром, столкнули наши плотики в воду и смешались со все еще плывущими по реке сорванными наводнением бревнами… Через три или четыре дня пути мы еще раз пробились к берегу и там ночевали, отогреваясь и вновь набирая запасы еды. Ночью, с берега, мы увидели двигавшийся но Ангаре плот. Его сопровождал причаленный к нему катер. Издали нам показалось, что на плоту были одни женщины. Они сидели вокруг костра, пылавшего на песчаной или земляной «подушке» поверх бревен. В ту ночь мимо нас, один за другим, прошло несколько таких плотов с катерами. Ночи были очень темными. И самих плотов видно не было. Только освещенные лица людей, сидевших у костров, можно было разглядеть в этом движении. До сих пор мы плотов не видели. Возможно потому, что двигались в потоке быстрее. Но ведь и не нагоняли их. И потому удивились: почему именно теперь они движутся один за другим, да еще сопровождаемые катерами? Еще нам пришло в голову, что ночью, на многокилометровой шири реки наших «плотов» и вовсе никому не разглядеть. А отсветы костра в общем привычном движении на реке больших плотов никого не насторожат. И мы решились двигаться, раскладывая на плотике свой маленький огонь. Так мы и сделали. Но, случайно, это оказалось нашей роковой ошибкой…

Мы плыли холодной, укутанной тьмою ночью, греясь у своего огня. И никому вокруг не были нужны. Никому… Но в кромешной тьме, которая теперь окружала освещенное нашим костерком небольшое пространство, мы не заметили, прозевали быстро настигавшую все живое на реке шугу — сентябрьский лёд, который уже пошел стремительно вниз по Ангаре, догоняя уходившие от него последние плоты с лесом, — те самые, на которых мы с удивлением смотрели с берега…

И шуга настигла нас. Мгновенно мы были намертво окружены и затерты сперва небольшими, а через пару–тройку часов огромными льдинами. С шуршанием, а потом с грохотом они налетали друг на друга, грозили раздавить или перевернуть наши жалкие плотики… Попытки прорваться к берегу были тщетными. Мы только сами вымокли, вымочили наши запасы еды и потеряли силы… Сколько времени, — сколько ночей и дней несла нас вниз по реке гремящая ледовая сила?… Мы уже вновь попрощались друг с другом… И вновь случилось чудо: лед ушел вниз, Ангара очистилась. Движение ее стало стремительнее… Мы выжили… Для чего?… По памяти мы со школьной скамьи примерно представляли куда может вынести нас Ангара, если вообще куда–нибудь вынесет живыми… Оказаться на наших плотиках на Енисее? Ведь еще до него мы попадем в обжитые районы и там нас тотчас схватят! Только не это! Необходимо было уже теперь где–то остановиться, пристать к берегу, углубиться в дебри тайги. И там спрятаться и выжить до весны… Да, мы рассуждали как дети, задумавшие путешествовать и открывать новые земли. …Небо в эти дни все плотнее укрывалось плотными тучами. Над нами летели с севера гусиные стаи — птицы уходили от снега. Это я тожа видел на Кунасири… А однажды утром повалил и сам снег. Его пелена укрыла берега и закрыла горизонт. Вскоре наши плотики, мы сами покрылись толстым его слоем… Это было грозным предупреждением. Мы лихорадочно думали: уйти в тайгу?, или продолжать движение вниз? Пока мы раздумывали, нас так же внезапно — неожиданно и коварно догнала вторая волна шуги…

…Ледяной вал раздавил плотики и швырнул нас в воду… Это случилось во второй половине ночи. До сих пор не могу понять, как нам удалось спастись? Быть может, наши лесные запасы еды сделали свое дело, и нам хватило сил, помогая друг другу, вырваться из объятий льда? Думаю, что мы выплыли, выжили еще и потому, что увидели — успели увидеть до ледяной воды берег недалеко! Метрах в пятидесяти, или еще меньше… И хотя тьма была так же непроглядна, укрытый снегом берег помог нам сориентироваться. Большего расстояния нам, мгновенно промокшим, замерзающим, обессиленным сразу же, замученным почти сорокадневной борьбой с Ангарской стихией было не одолеть. Как мы одолели эти полсотни метров? Лучше не спрашивайте, Додин–сан… И не потому, что мне не хочется переживать этим рассказом все мучения собственные и Ямамото–сан… Нет, я не хочу вспоминать смертных мук наших товарищей, погибших в начале пути… Не хочу…

Ты можешь меня презирать, но только тогда, добравшись с Ямамото–сан до берега, я пережил трагедию друзей. Только тогда. И пусть меня за это осудит совесть… И люди…

— Господи! Да кто же имеет право вас осудить? И за что? Что вы такое говорите–наговариваете на себя?! … И что было дальше? И где вы вышли на берег?

— Откуда же нам тогда было знать, где мы оказались? Когда мы выползли из воды, мы не понимали, что живы… Это только потом, вот здесь Тычкин–сан объяснил нам, что мы очутились в самом устьи Каменки, рядом с заимкой, где в навигацию живет лоцман — старик из поселочка Потоскуй, что семью километрами ниже по Ангаре… А тогда это было страшным, хоть и спасительным местом, окруженным тьмою, снегом и скованным морозом и льдом… Где нам было знать, что в какой–нибудь сотне метров от берега, куда нас выбросила судьба, на высоком «быке», — площадке у таежной опушки, — стоит ПУСТОЙ теплый дом, который отпирается без ключей, и в котором мы могли бы найти кров, еду и убежище на всю долгую зиму..? Где нам было об этом знать — на незнакомой реке, в чужой, враждебной стране?.. Я так иногда думаю, Додин–сан, что все войны, всё зло, все недоразумения между людьми на земле происходят потому, что каким–то мерзавцам необходимо разобщать всех людей. Не позволять им бывать друг у друга, приходить друг к другу в гости, — вот так просто приходить в чей–то дом и говорить с его обитателями за чашкой чая… Как, оказывается, мы с Хироси Ямомото могли бы зайти в дом незнакомого нам лоцмана… Я не знаю этого человека. Но я узнал других. И этого достаточно…

…А тогда?… Что о том говорить: мы ведь были мертвецами… У нас уже не было сил подняться из нашей снежной могилы. Наша одежда была ледяным панцирем–сагофагом. Руки, ноги, лица заледенели. Желание было одно: суметь пошевелить пальцами и лицом, чтобы зарыть их в снег… Мы замерзали… На нас наваливался смертный сон… Последние мысли: нашу еду уничтожил лед; ни спичек — их у нас на плотике оставалось до катастрофы две штуки!, ни еды… Мы остро ощущали себя, когда сражались со стихией… Борьба окончилась… И мысли гаснут… И конец всему — замерзаем… Конец…

О, это ужасное чувство — беспомощности и безразличия! … Но… Где–то теплилось: рядом, под снегом у деревьев — грибы… Жизнь… Надо только проснуться, пошевелить руками, приподняться… И ягоды рядом — под снегом… Снег мягкий… Сон…

Вот здесь, под нами, — только пошевелить сучком, палкой, — можно откопать червей, жуков. Они спрятались на зиму… Все это жизнь, — она рядом, нужно только встать… И действовать… Но нет сил. И с каждой минутой их меньше… Но надо встать…

Конечно, приходили и другие мысли: если даже ты встанешь — что сможешь сделать? Развести огонь и согреться? Нет! Огня больше не будет. Пробовали добыть огонь вертящемся на шнуре колом — не получалось…Найти еду — грибов, червей, жуков, ягод? Нет! Земля замерзла. И: нет сил, чтобы ее разрыть… Вот, такие мысли, Додин–сан… Теперь, когда Тычкин–сан, Миша–сан, его жена рассказали про тебя, про твою жизнь, — мне стыдно за те мысли. А тогда?…

Но нас двое. И ответственность за другого заставляла обоих думать… Я уверен, мы бы придумали что–то, вылезли из капкана спячки, поднялись бы сами… Иначе… Просто невозможно согласиться, что ты беспомощная, безвольная тварь… Но! Было, как было. Мы оба одновременно услышали далекий собачий лай!… Потом, потом Аркадий объяснил нам, что это были собаки бакенщика–лоцмана. А тогда этот лай мгновенно поднял нас на ноги: погоня! Только так мы это поняли. И погоня мобилизовала наши последние, действительно последние силы… Потом, потом, — уже здесь, мы поняли: собаки не могли нас учуять, — на Ангаре стоял грохот льда, ветер гнал тучи с севера. И мы были для собак недосягаемы… А тогда…

Но вот, Ямамото–сан, который хорошо разбирается в собаках, догадался: они лают не на человека! На маленького зверька: весело, редко… На человека — чужого — собака лает зло, часто, громко. Мы замерли. И лай больше не повторился. Но мы были уже на ногах! Это и было жизнью…

Грибы мы нашли тотчас. Но они — мерзлые и свернувшиеся от мороза — нас не насытили. Мы начали жевать хвою. Желудок ее не принимал. Тогда мы стали копаться в еще не замерзшей отмели. Руки в казалось бы ледяной воде немного отошли… Несколько найденных нами больших раковин были пустыми. Но потом мы откопали колонию маленьких — полных и сытных. Мы почти наелись моллюсками, накопав их целую сотню. Вернулись к грибам. Нашли новую семью. Насытились, наконец…



Поделиться книгой:

На главную
Назад