— Все правильно понимаете, гвардия! — Майор броском, цепляясь за скобу, припал на мгновение к броне, вознесся на граненый уступ, устроился поудобней, свесив ноги в правый открытый люк. — Пулеметчик! Кудинов! Как спал? Опять пончики домашние снились?
— Спал нормально, товарищ майор! Пончики больше не снились. Они только раз в месяц снятся.
— В следующий раз будут сниться, меня пригласи. Вместе посмотрим!
— Приглашу! — тихо засмеялся невидимый, укрытый под башню Кудинов, и черный вороненый ствол пулемета слегка колыхнулся, откликаясь на смех пулеметчика.
— Давай спроси командира! Пока сейчас можно, спроси! — Сидевшие на транспортере солдаты, гибкие, цепкие, вписанные молодыми телами в выступы и грани брони, развернули автоматы в разные стороны, переглядывались. Черноглазый таджик Зульфиязов. Веснушчатый белобровый удмурт Салаев. Круглоголовый с оттопыренными ушами пскович Светлов. Он знал их всех с их недавним прошлым, над которым он был не властен, с тем прошлым, что звало их к себе обратно, окликало письмами, поклонами родных и знакомых, домашними снами. Знал в настоящем, где был для них командиром. Когда выбило связь, кричал в растворенный люк, управляя пулеметом Кудинова. Когда лазали в снежных горах, гоняя душманскую банду, на ночлеге прижимался спиной к худощавой спине Зульфиязова, согревал его своим телом. Колотил ладонями по острым плечам Евдокимова, сбивая с них липкое пламя. Подставлял свою раненную, в кровавых насечках ногу под ловкий бинт Салаева. Он был для них командиром. Нуждался в них. Искал постоянно их помощи. Прислушивался к ним поминутно, не слухом, а всем своим существом.
— Товарищ майор, вот мы тут говорили… Правда, нет, что тем, которые Афганистан прошли, тем льготы в институт положены? Правда, или это так говорят?
— Вон Светлов в театральный хочет. Артистом стать хочет. А там, говорят, конкурс страшенный! Ему при конкурсе Афганистан зачтется? Или так, на равных правах?
— А я говорю — кому зачтется, а кому и нет. Характеристики будут смотреть. Какую тебе командир характеристику даст.
— Как, товарищ майор, с институтом?
Он не знал ничего про это. Вопрос солдат был о будущем, над которым он опять был не властен. Они смотрели на него, ожидая, веря в его всеведение, очень молодые, годные ему почти в сыновья. Он не имел детей. Его неосуществленное отцовство отозвалось вдруг болью и нежностью. Желал их обнять, приласкать. Расспросить поподробней, что там у них на душе. Они были ему «сынки». Но он был для них командиром. И не было в сегодняшнем дне места для боли и нежности. Сейчас поведет их в бой, под пулеметные трассы. И главное, что от них ожидалось, — умение воевать и сражаться.
— Про театральный институт не скажу… Здесь главное талант, дарование. Есть оно у Светлова? В бою он артист, признаю. Помните, как в апреле КамАЗ из-под выстрелов вывел? А потом и «татру» на бис. А характеристики я вам всем напишу. Самыми высокими словами, не сомневайтесь! Водитель, вперед!
Нерода нахлобучил танковый шлем, скрыл под ним золотистые завитки макушки. Тронул вперед транспортер. И все они разом колыхнулись, оделись ветром. Стали едины. Напряженной, сомкнутой, направленной в движение силой…
…Его детские переживания смерти делились на страхи о любимых и близких, о их смерти, которой он ждал и боялся, не сомневаясь, что рано или поздно она случится. И на мысли о собственной смерти, которые не пугали его, а лишь волновали, увлекали туманно и сладостно. Ибо в собственную смерть он не верил. Она была невозможна. Переносилась в неправдоподобное, бесконечно удаленное будущее. Была нереальной, не смертью, а чем-то, превращающим его настоящую жизнь в жизнь иную. Может быть, в жизнь дождя, и тогда в дожде он сохранял способность видеть, дышать и чувствовать, сохранял в дожде свою личность. Если это была жизнь оленя или рыбы, или другого еще нерожденного человека, он в олене, рыбе, в другом человеке оставался самим собой, знал о себе, что он есть, только переселился в оленя, в дождь, в травяное поле, в неродившегося человека.
Эта вера в переселение души была чудесной. Открывала в природе бесчисленное множество жизней, куда он мог спрятаться в момент смерти. И он чутко, с любовью и нежностью присматривался к своим будущим обителям — к траве, к птице, к ручью, к мокрой березе, к дышащей на деревенском лугу корове.
Иногда он представлял себя погребенным, в могиле. Но и это было не страшно. Он как бы спал, наполняя своим сном, своей непрекратившейся жизнью обступившую его землю. Одушевлял ее, делал живой. Выпускал из себя на поверхность деревья и травы. Принимал к себе талую и дождевую воду. Слышал над собой ветры и грозы. Знал о снеге, о красной рябине, о прошедшем по тропе человеке. Был зерном, дремлющим, окруженным дремотной жизнью, готовым к новому росту, к свету, к новым земным урожаям.
Мысль о собственной смерти была не страшна. Была из области сказок. Была увлекательна.
Страшна была мысль о мучениях. Мысль о застенке, куда его приведут, и подвесят, и станут драть раскаленными щипцами и бить хлыстом по дрожащим ребрам, ломать железным ломом хрупкие кости. И палач, вонючий и потный, дыша зловонной пастью, станет хватать из жаровни раскаленный металлический прут…
…Его командирский план был несложен. В первую очередь, до начала большой стрельбы, протащить, прогнать по ущелью мирные машины с людьми. Кособокие автобусы, переполненные крестьянами из соседних кишлаков. Юркие расхлябанные легковушки, перевозившие товары дуканщиков. «Борбухайки», расцвеченные, аляповатые грузовики, наполненные овощами и фруктами. Он был уверен — их душманы не тронут. Затем повести КамАЗы, тяжелые, зачехленные брезентом, с грузом для госхозов и строек, внедряя в колонны небольшие группы бензовозов, как бы подставляя их снайперам. Снайперы откроют огонь, обнаружат места засад, и тогда ударами артиллерии и, возможно, вертолетов, налетами быстродействующих бронетранспортеров сбить душманов с позиций, подавить огневые гнезда, организовать преследование. А затем, по завершении главного боя, начать проводку тяжелых колонн с топливом и военными грузами, обороняя их, сопровождая БТР, передавая от поста к посту, вступая в стычки с оставшимися, уцелевшими после ударов душманами.
Так представлял он себе течение боя, проныривая сквозь туннель с дальним перламутровым светом, из темноты вырываясь в бесшумную огромную вспышку солнца, зелени, голубизны, в многоцветное утреннее ущелье, по которому тонко, в изгибах, уходила вниз трасса.
— Прижмись-ка к обочине! — приказал он водителю, остановив БТР у Святой могилы. — Я — «двести шестой»! — вызывал он на связь ущелье, возвещал о своем приближении, о своем присутствии. Готовился спускаться, лететь, планировать вниз от голых каменных скал к теплой зеленой долине. — Пускайте первую легкую «нитку»! Поторопите их прохождение! Начинайте готовить серьезные «нитки»! Первая «нитка» идет без прикрытия!
Транспортер упирался кормой в рыжий откос. Могила колыхала зелеными тряпичными лентами. Погребенный мулла воздевал свои суковатые руки, грозил и пророчествовал. А из туннеля уже выносились первые машины, проворные, торопливые, и майор машинально их пересчитывал, запускал в ущелье. Брал их под свою опеку, защиту. Тревожился за безвестных, наполнявших машины людей. Пока их колеса касались бетонки, он отвечал за их жизни. По первой тревоге был готов прийти к ним на помощь, заслонить собой их бороды, чалмы, тюбетейки, защитить огнем своего пулемета.
Сначала промчались обшарпанные, осевшие на задние колеса «татры», до того переполненные, что люди, прижавшие к стеклам свои смуглые лица, казались расплющенными. Легковушки одна за другой проносились, треща потрепанными глушителями. Водители пригибались к баранкам, желали казаться меньше, ниже, и комбат поймал на себе молниеносный, тревожный взгляд водителя в белой чалме.
Затем покатили автобусы. Дымили, гремели, качали на крышах кули, сундуки, чемоданы. Сквозь грязные стекла виднелись бородатые лица, женщины в паранджах, маленькие, в пестрых тюбетейках дети. Покосившиеся неустойчивые короба один за другим миновали Святую могилу, погружались в перламутровые тени и свет. Майор был спокоен за них. Едва ли им грозила опасность. Мелкие шайки придорожных грабителей нападали на такие автобусы только в сумерках. Обирали людей, растаскивали и уносили багаж. Сейчас, при утреннем свете, когда посты охранения лучше просматривали трассу, эти мелкие шайки бездействовали. Уступили место другим, пришедшим в Саланг из Панджшера, — гранатометчикам, пулеметным расчетам, стрелкам из безоткатных орудий. Военной, обученной силе, чья цель — не грабить, а уничтожать, убивать. Эти банды едва ли откроют огонь по старым безобидным автобусам. Будут ждать колонны с горючим, грузовики с боевым снаряжением. И майор, пропуская кривобокий автобус, обвешанный помпонами и блестками, кивнул водителю, приложившему руку к груди.
Следом пошли «борбухайки» — высокобортные, похожие на фургоны грузовики, сплошь покрытые лубочными цветными картинками, будто борта облепили бабочки. Хозяева, покупая грузовой «мерседес» или «форд», не довольствовались фабричной эстетикой. Надстраивали кузов, сооружали над кабиной дощатое подобие люльки. Мастера-живописцы украшали грузовик разноцветным мелким узором — изображением цветов, животных и храмов. Машина, утратив индустриальный, цивилизованный облик, превращалась в шатер, балдахин. Грузовики пестрели, рябили на трассе. В кузовах качались кудлатые овечьи спины, рогатые коровьи головы. В люльках над кабинками сидели женщины, дети, белобородые старики. Пристроившись в хвост «борбухайкам», прокатил военторговский фургон. Красивая продавщица махнула рукой, улыбнулась майору.
— Нерода, возьми-ка планшет! — Комбат передал водителю карты. — И давай-ка тихонько пошел!.. Держи осторожно дистанцию!..
Они катили небыстро, не выпуская из виду последний разукрашенный грузовик. Облепили броню, разделившись надвое без приказа. Развели на две стороны автоматы, взяв под обзор текущие, близкие склоны. Если гора проплывала слева, а справа был откос и провал, где пенилась и гремела река, то башня осторожно разворачивалась в направлении горы, наводила на нее пулемет. А если скалы менялись местами, теснили машину справа, Пулемет переводил на них свой раструб. Пулеметчик Кудинов щупал глазами камни, шарил в прицел по окрестным вершинам.
Комбат сидел в командирском люке, глядел на высокую вертолетную пару, кружившую над дорогой. Горы еще не утратили утренних сочных расцветок. Сбрасывали к подножиям красные, желтые, золотистые осыпи. Казалось, на вершинах кипят котлы с вареньем, черничным, клубничным, смородинным. Пена переливается через край, сбегает по склонам.
Он знал: его БТР уже видят в засадах стрелки. Их оружие, прицелы их пулеметов уже скользят ему вслед, выцеливают его танковый шлем, его согнутую спину. Быть может, из той высокой промоины. Или из тех нависших камней. Или из зеленеющей кущи. Затылком, лбом, переносицей сквозь прозрачную толщу воздуха он ощущал давление чужой наведенной стали. Лобовую кость заломило. Он машинально качнулся, чтобы уклониться от чужого зрачка, совместившего на его лице вороненую мушку и прорезь. Связывался по рации с постами и ротами. Катил по ущелью на виду у своих и чужих. Стягивал к себе голоса, позывные, вспышки окуляров. Был подвижной скользящей точкой, центром ущелья. Нес под лобовой костью пульсирующую жаркую метину.
Миновали афганский пост. Солдаты долбили придорожный грунт, углубляли окоп. Знакомый сержант, высоченный, в серо-мохнатой форме, взял под козырек.
Дорога менялась. Открывала то зеленую с белыми космами реку. То клетчатый, наклеенный на кручу кишлак. Пахло мирным утренним дымом. Кишлак казался ржаной пропеченной коврижкой. Краснела на крыше женская одежда. Бежали по тропке черные длинношерстные козы. Но комбат улавливал разлитую повсюду тревогу. Среди глинобитных построек в глянцевитой зелени сада таились сталь и взрывчатка. Он знал об этом не из ночной разведсводки. Это знание было тончайшей больной интуицией, острым, почти звериным чутьем. Появилось в нем после множества стычек среди коварных стреляющих гор.
Дорога имела свою длину, пропускную способность, свою крутизну и твердость покрытия. На его командирской карте она была покрыта названиями кишлаков и распадков, малых прилегавших к Салангу ущелий. Но в его сознании, в его болезненной памяти трасса была отмечена местами боев, ритмами обгорелой, сброшенной в пропасть техники, малыми белыми столбиками… Они, эти бетонные вешки, указывали на болевые точки дороги. Зоны беды и опасности. Возможные направления ударов. «Версты Саланга», — называл их майор.
Они приблизились к расположению «трубачей». Притормозили. Трубопроводчики загружали в кузов машины белые отрезки труб. Тут же у обочины валялись исковерканные, обгорелые связки, поврежденные пожаром и взрывом. Длинный тощий капитан руководил погрузкой, покрикивал на солдат, подхватывал ношу. Чем-то сам был похож на отрезок трубы.
— Глушков! Как дела? Стык в стык? — Он улыбался комбату из-под рыжих колючих усов. — А я уж думал, сегодня тебя не увижу. Раньше тебя уеду. Стык в стык, на самолет, и в Союз! Не увижу, думаю, Глушкова, а увижу синее море, Сочи и дорогую жену!.. Да нет, сменщик, стык в стык, опять не приехал! И опять я вижу тебя, твое благородное лицо на фоне Саланга!
— Грузи, грузи! — отозвался Глушков. — Чует мое сердце, увижу я сегодня твое благородное лицо, закопченное, как конфорка, на фоне горящей солярки… Если хочешь, приезжай вечерком наверх, баня будет. Отпарю твое благородное лицо!
— Меня теперь, наверное, десять лет не отпаришь! Буду пахнуть, как бензоколонка! — трунил над собой капитан. — Я уже не человек, а труба, и течет из меня один керосин и дизтопливо! Подъезжай, стык в стык, заправляйся!
— Это верно, на трубу смахиваешь, — согласился Глушков. — Если не хватит хлыстов, ложись стык в стык. Через тебя потечет.
— Ладно, в баню приглашаешь, приеду. Там поговорим, кто есть кто!
Они шутили, хорошие знакомцы, сходившиеся не раз на холостяцкие свои посиделки. Сведенные в этом ущелье, на этой трассе, доставшейся им, как огромная забота и тяжесть. Готовились прожить на Саланге еще один день своей службы. Знали, сколь тяжек он будет. Хотели прожить и выжить.
Пока майор и капитан перешучивались, солдаты, те, что грузили трубы, и те, что сидели на БТРе, общались. Обменивались сигаретами, спичками. Что-то негромко говорили друг другу. У них были свои темы, свои известия, секреты, в которые комбат не вникал. Кивнул капитану. Тронул вперед транспортер. Проезжали рыжий, похожий на конус откос. На обочине белел столбик с красной звездой. В бетонную кладку были вмурованы каска и рулевая баранка…
…Позже, когда кончились детство и юность, он спрашивал себя: чем они были? Чем были эти стремительные, слившиеся воедино годы? Они были ожиданием. Были непрерывным мучительным и счастливым предчувствием. Предчувствием неведомого, чудного, проступавшего в нем и вокруг. В снах, в обломках, в снегах, в девичьих глазах, в фотографиях из старинного родового альбома, в музыке, в стихе. Все начинало звучать и светиться. Он жил среди постоянного невнятного колокольного гула, возглашавшего чудесную весть, сулившего желанную встречу.
Летом на даче он бродил по лесам, мокрым, туманным, с запахом ржавых болот, близких листопадов, грибов, среди толстых дудников, в которых дремали отсыревшие ленивые шмели, бронзовые жуки, малые блестящие мушки. Перелезал через поваленные деревья, пробирался сквозь кусты, оставлявшие на нем холодные душистые брызги. И звал, выкликал, манил бог знает кого в этих лесах и болотах. Знал, что оно близко, здесь, витает в туманных вершинах, следит за ним многоглазо. Вот-вот обнаружится.
Вышел и встал перед ним большой темноглазый лось. Смугло-вишневый, окутанный паром, прошедший сквозь холодную топь. Встал перед ним, чутко дрожал, поворачивал черными навыкате глазами, дымящийся, горячий, могучий. Лесное диво, что жило в чащобе и сумраке. Сам этот сумрак. Откликнулся на его мольбы и призывы, показал свой лик — принял обличье лося.
В теплых предосенних дождях, моросивших с ночи, хватал корзину, уходил к опушкам с поникшими, спутанными овсами, слипшимися колокольчиками, в молодые сосняки, переполненные блестящей влагой. На круглой поляне среди ровного шороха, спадавшего с серых небес, вдруг увидел шевеление земли. Множество на глазах растущих грибов, их глянцевитые мокрые головы, разрывавшие почву. Вся земля была живая, двигалась, плодоносила, открывала свои глазницы. Было страшно ступать. Кругом была жизнь. И он стоял, прижимая корзинку, окруженный этой безгласной, мощно прибывающей жизнью. Испытывал страх и восторг.
В вечернем парке, оставшемся от старой усадьбы, вышел к пруду, к кувшинкам, к темной воде. И вдруг ослеп, задохнулся. Женщина стояла в пруду, белая, большая, подняв высоко локти, встряхивала мокрые волосы. От ее колен бежали круглые волны, разносили ее отражение, ее белизну. И он, почти теряя сознание, пропитанный этим белым свечением, не в силах ее рассмотреть, повернулся и пошел прочь. За парком, с поля, все оглядывался на высокие купы. Там, среди просторных берез, в центре парка, в круглой темной воде стояло это белое диво. Бежало, достигало берега серебристое отражение…
…Их нагоняла вторая, спускавшаяся с перевала «нитка». Колонна афганских трейлеров и тяжелых, зачехленных брезентом грузовиков. «Форды», «мерседесы», «вольво» ровно катили, соблюдая интервалы, блестя бамперами и литыми стеклами. Комбат пропускал машины, чувствовал после каждой плотный шлепок ветра. Он полагал, что эта колонна с генеральным грузом пройдет безболезненно. Разве что угодит под малую засаду, под автоматную очередь и винтовочный выстрел снайпера. Основные силы душманов не станут себя обнаруживать. Будут ждать колонны с горючим. Но и тогда, когда потянутся наливники, противник будет открывать себя по частям, на отдельных отрезках трассы. Ущелье станет вспыхивать огненным пунктиром засад. По мере нанесения ответных ударов артиллерии душманы будут покидать позиции, отходить по тропам в глубь гор. Оставшиеся на других участках, укрытые пыльной кошмой, незаметные для вертолетов, будут ждать цистерны с горючим. Вот на это майор и рассчитывал. После первых, раскрывших себя засад останутся «молчащие» зоны. По ним, по «молчащим», по вершинам и скатам, ударит его батарея, накроет притаившихся «духов».
Они подъезжали к роте Сергеева. Пост был сложен из каменных булыг у самой трассы, рядом с кишлаком, походил на горную саклю, примостившуюся на крохотной плоской площадке между рекой и дорогой.
Часовой, в глубокой каске, в засаленном бронежилете, отворил ворота, впустил БТР. И уже подбегал длинноногий ротный, одергивал на себе маскодежду, докладывал командиру:
— Товарищ майор, за истекшие сутки обстановка в районе поста оставалась нормальной. В кишлаке замечено закрытие дуканов. Среди личного состава больных и раненых нет. Командир роты старший лейтенант Сергеев!..
Ротный докладывал чеканно, точно. Его красивое, с маленькими молодцеватыми усиками лицо было свежим, чистым. Но глаза, большие и серые, смотрели на комбата тревожно. Неделю назад ротный, едва прибывший на должность, угодил в перестрелку. Только чудом не случилось несчастья, не было жертв. Удрученный, униженный, Сергеев после боя докладывал командиру, ожидая обвинений в трусости, готовый принять любую кару. Комбат не корил его. Выслушал молча. Оставил его наедине со своей мукой и слабостью. Ждал, чтобы эта мука и слабость вошли в сочетание с природными, отпущенными человеку силами. И либо взяли верх над этими силами, одолели и разрушили человека. Либо сами отступили и канули под воздействием человеческой воли и этики. Так становились здесь офицерами, становились воинами. Так менялась здесь личность. Утрачивала непрочные, подверженные разрушению свойства. Строилась из сверхпрочных, заложенных в глубине материалов.
— Когда закрылись дуканы? — Майор смотрел на кишлак, коричнево-серый, под стать горе, из которой был создан. Похожий на груду обожженных в костре черепков с легчайшим нанесенным орнаментом. Курились дымки. На плоских крышах стояли люди. Женщина, развевая паранджу, несла на голове кувшин. Перебегали и резвились дети. Кишлак был живой, населенный. Но несколько нижних, у самой дороги, дуканов были закрыты. Даже издали виднелись дверные засовы, тяжелые литые замки.
— Вчера приходил дуканщик. Сказал, что три дня дуканы будут закрыты. Сказал, что пришли душманы. Три дня будут нападать на колонны.
— Точнее любой разведки! — усмехнулся майор и подумал: как моряки по полету чаек узнают приближение шторма, как крестьяне по вечерней росе узнают погоду назавтра, так здесь, на Саланге, по поведению дуканщиков узнают «погоду» на трассе. О приливах и отливах опасности. Прозорливые, лукавые, чуткие торговцы связаны щупальцами с дорогами, тропами, селеньями, с каждым домом, с должником, кредитором, водителем грузовика, путешественником. Все вести, все слухи и новости проходят через дукан. Всякий путник зайдет в лавчонку, оставит в ней пару афгани, пару подорожных известий. Закрытые дуканы здесь, на трассе, означают приближение стрельбы. Подальше рассовывают товары, набрасывают щеколды и скобы, навешивают замки. Будут пережидать дни боев и напастей. Комбат научился читать приметы, рассеянные по горам и селениям.
— Пойдем-ка в сторонку, — сказал он ротному, — поглядим твою карту!
Они шли по дорожке, усыпанной колючим щебнем. Два транспортера устремили заостренные корпуса в сторону ворот, готовые выскользнуть по первой тревоге. В каменной кладке сквозили бойницы. По углам на изгибах стены были врезаны железобетонные доты. На плоской площадке, защищенный пакетами с песком, стоял наблюдатель с биноклем. Урчал и работал дизель. Торчала мачта антенны. Пост был маленькой крепостью, сложенной солдатами в ущелье Саланг. Продолжал строиться среди стычек, боев. Пустыми танковыми гильзами, торцами вверх, была окаймлена удобная для ходьбы дорожка. Сделан навес, спасавший от зноя. Поставлен на воздухе деревянный обеденный стол, накрытый сверху маскировочной сетью. И лежала лениво в тени транспортера собака, такая же пыльная и сухая, как горы.
Они вошли в помещение, где в сумраке на двухъярусных койках отдыхали солдаты после ночных нарядов. Другие ремонтировали одежду, вставали навытяжку при появлении командира, с голыми, крепкими плечами. Третьи на солнцепеке возились у транспортеров, заправляли баки, поднимали в люки боекомплект.
Комбат везде замечал чистоту и порядок. На стене — свежий номер боевого листка. На столе — экран телевизора.
Прапорщик, незнакомый майору, незагорелый, белолицый, отдал честь, приложив ладонь к фуражке с яркой кокардой. Был одет в непривычную для Афганистана новую форму.
— Кто таков? — спросил майор, недовольно глядя на поблескивающую эмалевую кокарду, прекрасную мишень для снайпера. — Что за парад?
— Прибыл к нам старшина, товарищ майор! — пояснил ротный. — Полчаса назад прибыл на попутной машине. Принимает хозяйство…
— Где служили? — Майор вглядывался в сухощавое лицо, незнакомое с горным афганским солнцем.
— В группе войск в Германии, — ответил старшина.
— Ну что ж, теперь в Афганистане послужите. Дома успели побыть?
— Только два дня. Жену и дочку обнял, и сюда. Вчера из Ташкента в Кабул, а сегодня здесь.
— Желаю удачной службы. Побыстрее входите в курс дела. Под обстрелом еще не бывали?
— Не приходилось.
— Сегодня, похоже, придется. Имейте в виду — в роте есть солдаты первого года службы. Вы старше, вы опытней, вы осторожней. Следите, чтоб без нужды не лезли под пули. Но и духом упасть не давайте. И смените поскорее форму одежды. Эту фуражку приберегите для возвращения домой. Чтоб снова благополучно обнять жену и дочку.
Прошел сквозь тесный тамбур на офицерскую половину, чувствуя у себя за спиной ждущие, всевидящие глаза молодых солдат.
В офицерском жилище, с теми же железными койками, находился лишь один офицер. Взводный Машурин отдыхал после ночного дежурства. Его отдых заключался в том, что, голый по пояс, задрав босые ноги на спинку кровати, он держал у уха хромированный магнитофон и, закрыв глаза, наслаждался музыкой, сладостной и певучей. Его пятнистая маскодежда висела на гвозде. Автомат со спаренным рожком лежал на соседней кровати. А сам он был не здесь, не на маленьком придорожном посту в афганском ущелье Саланг, а в какой-то иной дали, куда уносила его чудесная музыка. Услышал шаги. Открыл глаза, не сразу возвращаясь на землю. Вскочил, улыбаясь то ли своим недавним видениям, то ли своему командиру.
Комбат залюбовался его юным свежим лицом, чуть выпуклыми сияющими голубыми глазами. Всем избытком здоровья и молодости. Ожиданием для себя непременного счастья даже здесь, на этой железной койке, рядом с АКС, с зеленым тритоньим комбинезоном.
— Наслаждаетесь, Машурин, новинками итальянской эстрады? Музыкальная пауза? — с легкой иронией произнес комбат, почувствовав вдруг, как сам он уже немолод, как далек от этого изобилия сил, почти забыл в себе это лейтенантское чувство. И пожалел об этом, испытал мгновенную горечь.
— Так точно, товарищ майор! — Лейтенант продолжал улыбаться, словно знал о расположении комбата, не верил в иное к себе отношение. — У саперов достал кассету. Если хотите, перепишу вам!
— Да нет, уж лучше как-нибудь послушать возьму. Действительно вроде красиво.
— А знаете что, товарищ майор! Вы к нам в роту приезжайте сегодня на ужин! У меня день рождения сегодня. Пирог будет. Компот из туты. Заодно и музыку послушаете. Приглашаю вас, товарищ майор!
— Сколько же вам, Машурин? Наверное, двадцать четыре?
— Двадцать пять! Четверть века! Очень буду рад, товарищ майор, увидеть вас за нашим праздничным столом!
— Спасибо, Машурин, может быть, и приду! — Майор пристально вглядывался в выпуклые молодые глаза лейтенанта, прислушивался к музыке, и сквозь мелодию — к приближавшемуся рокоту двигателей на, трассе.
— Пойдемте, Сергеев, посмотрим карту…
Они прошли с командиром роты под маскировочную сетку к столу. Уселись на лавку. Развернули карту. Комбат тщательно наставлял ротного. Планировал возможное течение боя. Показывал вероятные участки дороги вблизи постов, удобные для душманских засад. Стыки с соседними ротами, куда направят удары душманы и куда он, ротный, поведет резервные группы — БТРы с десантом солдат.
— К вам подъедет замполит. Коновалов поработает с вами. Чует мое сердце, нападут они на ваши посты, обстреляют вас безоткатками. Усильте наблюдение. Держите людей в укрытиях. Чтоб не ходили по открытому месту. Всех в бронежилеты и каски. Коновалов сегодня ваш личный состав соберет, проведет работу.
— Товарищ майор!.. — Ротный, одолевая себя, с мукой выговаривал слова. — Я хотел вам сказать!.. В прошлый раз… под обстрелом… Вы, наверное, меня презираете… Не пойму, как это случилось!.. Будто не я, а кто-то другой во мне!.. Будто сковало, себя не помню, речь потерял!.. Я все думаю эти дни… Я докажу!.. Сегодня я докажу!.. Вы мне верите, товарищ майор?..
— Доказывать ничего не надо, Сергеев. Все само по себе докажется, — тихо сказал комбат. — Я вам верю, Сергеев. Когда в человека в первый раз пуля летит, когда шлепают по нему не холостыми, а разрывными, всегда он дар речи теряет. Я тоже терял. Но теперь вы обрели дар речи, и мы вместе по рации будем работать. А если что, я подскочу, поддержу. Замполит будет рядом. Все будет нормально, Сергеев!
И они склонились над картой, голова к голове, в пятнистом сетчатом солнце, слыша, как рядом сладко играет музыка…
…Заканчивая школу, на короткое время он стал охотником. Сосед по дому, плотник, приходивший ремонтировать рамы и дверь, взял его под Волоколамск на утиную охоту. Еще без ружья, стоя рядом с настоящим стрелком в черной туманной воде, пахучей, дымящейся, с желтыми, в сумерках мерцавшими цветами, глядя на тяжелую багровую зарю над болотом, на неясные вершины, он пережил таинственное, древнее, дремучее наслаждение — от ржавых тяжелых вод, недвижных цветов, красной в деревьях зари. Где-то близко прятались утки. Уже слышат его. Уже поворачиваются упругими телами среди сочных стеблей. Громко, трескуче взлетели, закрякали, косо, тенями, понеслись, вылетая на зарю. Круглые, как ядра, с длинными шеями. И два громких огненных выстрела, две секущих метлы срывают утку с зари. Хлюпанье, бег по воде, запах дыма. Убитая утка, умирая, пенит воду, гнет и колышет цветы.
Во время своих охот он стрелял немного. В свиязя, к которому крался по мокрому весеннему полю, по белой стерне, к синей растаявшей луже. Полз, прижимаясь к пашне, хоронился за щетиной жнивья, умолял, чтоб ему повезло, чтоб утки его не заметили, пока не заскользили вблизи маленькие черные головки. Вскочил, выстрелил почти наугад. Улетающие шумные утки, и в мелкой синей воде бьется огненная, раскаленная птица. Зелено-золотой умирающий свиязь. Отливы на горле, на крыльях. Красные бусинки крови.
Он застрелил на тяге вальдшнепа, ударил в его остроклювую серповидную тень. Выпустил гулкий пучок огня в звезды, в березу, в плавную, на него налетавшую птицу. Держал пернатое теплое тело, стоя среди холодных опушек, булькающих весенних болот, и круглое птичье око, остывая, смотрело на него из ночи.
Убил русака на твердом январском снегу. Поскрипывая, пробегал по пластинчатому мерцавшему инею, осыпая его с зонтичных засохших цветов. И взорвался под лыжами наст, выпрыгнул заяц, растопырив в воздухе лапы, и проваливаясь, проминая гулкую белизну, понесся, вовлекая в свой бег вороненые стволы ружья, луч солнца на металле, ужаснувшееся от счастья сердце, длинный точный удар, оборвавший заячий бег, распластавший его на снегу. Дергающиеся когтистые лапы, шевеление ушей, красные, застывающие на морозе кровинки.
Убивая, он не испытывал угрызений совести. Убивал не в ненависти, а в любви. Любил этот мир, посылавший ему навстречу птицу, зверя, дожди, снегопады, подстилавший ему под ноги черные сырые проселки, зажигавший над головой прозрачные золотые осины. И выстрел, вырывавший из этого мира, из ветреных голых вершин синеватую серую белку, был просто прикосновением к миру, сверхплотным, сильным и радостным.
Однажды, в начале зимы, по первому мелкому снегу, он брел по пустым солнечно-морозным опушкам в тех местах, где накануне прошла охота на лося. Раненый зверь спасался от погони, лил красную яркую кровь, прожигал ледяную корку до жесткой зеленой травы. Ложился, остужая рану, оставляя под деревьями страшные красные лежки. И он, забыв о своей охоте, все шел и шел по жесткому следу, и вдруг лег в лосиную лежку, в алый, отшлифованный горячими звериными боками снег. Лежал, чувствуя, как страшно разгорается в нем боль, как блестит, прорвав одежду, разбитая кость. И был ужас перед этим солнечным, оледенело-застывшим миром, в центре которого лежал умирающий лось.
С тех пор он оставил охоту. Не вынимал из чехла ружье. Все хранил на боку, на ребрах ожог от красного льда…
…Он покидал пост, продолжая спускаться по трассе, по накатанной черной бетонке, жирной от машинного масла, от пролитого и сгоревшего топлива, от мазков колесной резины. Два вертолета, тонко, мерно звеня, кружили над кручами. То скрывались за бледными пиками, то поблескивали винтами на солнце. Было солнечно, ярко. В шлемофоне перекликались, аукались невидимые посты и точки. Комбат по звукам эфира следил за ущельем, за продвижением колонн.
Две первые «нитки» благополучно миновали Саланг, выкатывали на равнину, в «зеленую зону», двигались теперь по гладкой дороге вдоль виноградников, арыков, глинобитных дувалов, где белела пшеница, блестели серпы крестьян, летел по ветру легкий прах пшеничной мякины. На равнине в «зеленке» дорогу охранял другой батальон. Прошедшие «нитки» были теперь на попечении другого комбата. Ему их вести, охранять, передавая дальше, соседу. И так до Кабула и других городов, до пестрых площадей и базаров, до скопища глинобитных строений с голубыми куполами мечетей. Ему же, Глушкову, оставался Саланг, белый конус горы, на котором темнели две меты — глубокие, уходящие в толщу пещеры, и третья колонна начинала свой путь от туннеля.
Шли военные КамАЗы с сухими грузами — цементом, арматурой, стеклом, с мешками муки и консервов. В эту сухогрузную «нитку» были вкраплены наливники. Два БТРа сопровождали колонну, и машина с открытой платформой, на которой вращалась спаренная зенитная установка, чутко обнюхивала крутые вершины. Эта колонна, как полагал комбат, будет искушением для притаившихся горцев. Они не удержатся, увидев наливники, и откроют стрельбу. Откуда? Быть может, с этой белой горы, из тех темных промоин.
Навстречу по обочине волновалось кудлатое стадо. Острые козьи рога, блеск черных глаз, пыльный обвислый мех. Вслед шел старик, худой, в скрученной серо-синей чалме, с белой, падающей на грудь бородой. И майору вдруг померещилось, что это его дед, умерший, любимый, пылит здесь за стадом, погоняет черных афганских коз. Его борода, его лицо мелькнули на жаркой обочине. И этот обман породил в нем мгновенную боль, продолжавшуюся, пока стадо не скрылось вдали.