Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Понедельник — пятница - Евгений Всеволодович Воеводин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тогда мать заплакала. Ходила по комнате и плакала, прижимая кулаки ко рту. Храмцов разозлился. Да что происходит? Неужели я не могу встречаться с кем хочу? Прими, пожалуйста, валерьянку. И сказал, что все равно разыщет Любу, так надо. Мать всхлипывала:

— Господи, да неужели ты не можешь найти хорошую девушку? Чтоб у нее любовь первой была. Внуки пошли бы… А Люба… у нее не может быть детей, это ты понимаешь? — Ей показалось, что она нашла верную дорогу в нелегком разговоре с сыном. — Мы ведь с ней по-бабьему обо всем поговорили. И Люба совсем другая стала, я-то вижу.

Храмцов не узнавал мать. Всегда добрая, ни о ком слова худого не скажет, сейчас она была незнакомой и злой. Пожалуй, такой он видел мать впервые и понял, что дело вовсе не в Любе, а в ее собственном страхе за него. В этом состоянии она могла наговорить на Любу бог весть что, лишь бы удержать сына. Нет, не возле себя — ведь он на самом деле человек взрослый, — а спасти от шага, который может оказаться неверным.

— Не надо, мама, — снова попросил Храмцов. — Смотри, как ты сама меня чуть ли не женишь… Или хоронишь. А я просто хочу ее видеть, всего и делов-то.

— Я слишком хорошо знаю тебя, — наконец-то успокоилась мать. — Думаешь, я не переживала, когда у тебя с Мариной… — Она говорила о той девушке, и Храмцов удивленно поглядел на мать. — Я думала — поссорились, сама к ней поехала. И муженька ее увидела. Она еще покусает локотки, что тебя променяла.

Опять она говорила зло, и снова Храмцов подумал, что никогда, ни разу до этого дня не видел мать вот такой. Ему стало неприятно, хоть уходи из дома, пока она не опомнится. Утка, отводящая беду от утенка. Он встал.

— Я не дам тебе ее адрес, слышишь? И ты подумай: если она осталась в Ленинграде, неужели из-за тебя?

— Хорошо, — сказал Храмцов. — Намек понял. Я пойду, посижу у Васи, а ты тоже подумай…

Он ушел.

И хорошо, что Васька Ткачев оказался дома в этот час. Спал как сурок, пришлось его будить. Васька просыпался медленно и трудно. Сел; не открывая глаза, начал нашаривать на столике очки; нашел их наконец и только после этого открыл глаза.

— Явился.

— Так точно, товарищ лейтенант.

— Садись. На бедлам не обращай внимания. Я только в себя приду малость.

Он все сидел, пошатываясь, на диване, и Храмцов подумал было — не выпил ли случаем накануне товарищ лейтенант? Но Васька, длинно и протяжно зевнув, объяснил, что пришлось не спать больше суток: выпускали шесть наших судов и был один осмотр «иностранца».

— Извини, — сказал Храмцов, — я не знал. Пришел бы завтра.

— Ничего, — махнул рукой Васька. — Займись чем-нибудь, пока я воспряну.

Храмцов занялся тем, что принес из кухни совок и веник. В комнате было не убрано — Ткачев редко бывал дома. Книги на полках, книги на столе, книги на полу по углам, и всюду тонкий слой пыли. Картинки и фотографии на стенах висели вкривь и вкось, как после небольшого землетрясения. На стуле Васькин мундир с прогнувшимися, горбатыми лейтенантскими погонами.

«Слишком уж быстро он стал закоренелым холостяком», — подумалось Храмцову. Васька жил в этой комнате один. После смерти отца у него никого не осталось. Хотя нет — вроде бы есть какая-то тетка не то в Боровичах, не то в Бобруйске.

— Вы когда пришли? — спросил Ткачев, потому что ни о чем другом с Храмцовым говорить было нельзя. Все равно будет подметать и вытирать пыль. Спорить с ним или пытаться отобрать веник — дело дохлое.

— Сегодня днем. Поставили лагом к «Говорову». А твой заказ — на столе. Сукин ты сын, я восемнадцать долларов грохнул за эти картинки.

Вот тогда Ткачев проснулся окончательно. Он торопливо разорвал бумагу — там, в пакете, был альбом, французские постимпрессионисты, и Ткачев лихорадочно листал тяжелые плотные страницы — Ван Гог, Гоген, Писсарро, Синьяк…

— Ну, Володька, спасибо так спасибо!

— А пошел ты… — отмахнулся Храмцов. — Не понимаю, на кой тебе это нужно? Загнивающее искусство Запада.

— Балда, — засмеялся Ткачев.

— И еще одна нелепость. Молодой член партии, офицер погранвойск — и эти заумники. Не вяжется.

— Вяжется, дорогой мой! И эти заумники, как ты выражаешься, великие художники, если хочешь знать. Просто у нас еще не научились понимать их. Понимать и ценить. И дело не только в том, как они писали, а как жили, как чувствовали, что думали. Понял? Ни черта ты не понял. Вот, слушай, здесь как раз про Ван Гога. Вот как он говорил… — Ткачев начал переводить, чуть запнувшись однажды, чтобы найти самое точное русское слово, будто боясь, что иначе Храмцов все-таки не поймет: — «Нет ничего более подлинно художественного, чем любить людей». А? Какая личность! Больной, бездомный, нищий… и такая личность!

— Ты бы чаще подметал у себя, личность! — проворчал Храмцов.

Он действительно не понимал Ваську. Как был Профессор Ка Ща, так и остался им. Анекдот: Васька Ткачев — офицер погранвойск! Это вместо того, чтобы по утрам входить в класс и, поправляя указательным пальцем очки на переносице, говорить наигранно строгим шкрабьим голосом: «Здравствуйте, дети, на чем мы остановились вчера?»

— Слушай, Васька, женился бы ты, что ли?

Ткачев не ответил и начал одеваться. Храмцов сел рядом с ним на диван.

— Ну, — недовольным голосом спросил Ткачев, — чего у тебя случилось?

Храмцов не удивился тому, что Васька каким-то образом догадался о его состоянии. Он даже не подумал — как Васька мог догадаться? Он просто не заметил, что все его веселье как рукой сняло — сейчас он сидел мрачный, даже, пожалуй, растерянный, — и, конечно, Ткачеву не составляло большого труда догадаться: что-то случилось…

Он все рассказал Ваське — все, начиная с того самого дня, когда в сестринскую вошла девушка, и до ее последнего прихода месяц назад, и о нынешнем разговоре с матерью. Может ли это быть вот так сразу, как обвал на голову?

— Не знаю, — сказал Ткачев. — Про любовь с первого взгляда я только в книжках читал. По-моему, в такой любви есть какая-то бездумность и, если хочешь, безответственность перед самим собой. Ох, ах, — а там хоть трава не расти.

— Ну, ты-то известный рационалист! — усмехнулся Храмцов. — Ты, наверно, карандашиком на бумажке вычислять будешь: слева — за, справа — против, а потом баланс подведешь. А я вот иначе не могу. Понимаешь — не могу и все тут! Когда она пришла, меня шатать начало. Как в шторм — палуба из-под ног убегает. И это у меня не с первого взгляда. Это еще оттуда, с шестнадцати лет. Дремало, дремало — и снова всколыхнулось. Я сам себе не верю, что так могло случиться.

Ткачев слушал его с легкой улыбкой, и эта улыбка начала раздражать Храмцова. Конечно, Васька ни во что это не верит и наверняка думает: ну, втрескался парень в красивую бабенку, ничего опасного, перебесится. А ведь он, Храмцов, ничего не выдумывал — в его душе происходило нечто непонятное ему самому и поэтому особенно радостное и тревожное, тоскующее и бунтующее разом, похожее на то, что было с ним тогда, в шестнадцать лет, и совсем непохожее, потому что новое чувство оказалось куда острей, и безоглядней, и стремительней. Возвращение Любы словно бы перевернуло его, и он не задумывался почему. Потому ли, что сейчас она была необыкновенно хороша собой, или потому, что где-то, в каких-то уголках души он всегда хранил боль несбывшейся первой любви, а сейчас она могла сбыться? Кто вообще знает, что такое любовь, какие у нее законы и как она врывается в тебя?

— Ну, — вздохнул Ткачев, — раз уж с тобой такое случилось, придется мне добывать у тети Лины ее адрес.

— Только этого и недоставало, — сказал Храмцов. Действительно, недоставало, чтобы Васька шел объясняться к матери, хотя она и любит его, и всегда восторгается им. — Я хочу знать, что ты думаешь обо всем этом? Ты ведь так и не ответил мне…

— Ничего, — отворачиваясь, сказал Ткачев. — Ты будешь счастлив — я буду рад, вот и все. А пока ты похож на мокрохвостую курицу. Уж извини…

— Ладно!

Храмцов хлопнул Ваську по спине и взялся за фуражку.

Час спустя он шел по одной из линий Васильевского острова. Возле рынка еще торговали цветами, он купил один букет, подумал — мало, купил второй. Только бы Люба оказалась дома. Вот этот дом, мрачный, серый, и двор-колодец, и узкая лестница, похожая на корабельный трап. Дверь с табличкой «38» и длинным перечнем, кому сколько раз звонить. Он позвонил три раза. Просто так, наугад. Звонок за дверью был дряблый, и голос, спросивший: «Кто там?» — тоже дряблый. Он сказал: «Извините, Люба дома?» — и услышал, как от дверей удаляются шаркающие шаги.

Он долго стоял на площадке, ждал, нервничал, думал — может, надо позвонить еще два или четыре раза, — и вдруг дверь распахнулась мгновенно.

— Ты?

— Я.

— Проходи. Господи, какой букетище! Это мне?

— Твоей хозяйке.

Люба засмеялась, пропуская его в тесный, заставленный шкафами и сундуками коридор. И смеялась потом, когда он рассказывал ей о рейсе, о лоцмане и капитанском коньяке, и откидывала голову, а он боялся, что чудо кончится, и опять ему будет не хватать воздуха, и снова появится острая, сосущая тоска.

Внезапно они оба замолчали, и молчание оказалось долгим.

Они не зажигали света, в комнате было сумрачно.

— Все-таки ты пришел, — тихо сказала Люба. — Я знала, что ты придешь, и…

— И не хотела, чтобы я приходил?

— Да.

— Почему?

— Потому что ты придумаешь себе бог знает что. — Сама того не подозревая, она повторила слова матери. — Мы много говорили о тебе с тетей Линой.

— Я ничего не выдумываю, — угрюмо сказал Храмцов. — Вы что-то напутали. И я буду приходить сюда каждый раз после рейса.

— Мы виделись всего минут сорок — тогда, и полчаса — сегодня…

— Мы не виделись восемь лет и еще три недели, пока я был в рейсе.

Люба встала и подошла к окну. Она стояла к Храмцову спиной, он видел ее круглые плечи; она охватила их руками, так, будто ей было холодно в этот теплый августовский вечер. Храмцов тоже встал. Сейчас он подойдет и сам обнимет ее за эти плечи. Обнять, прижаться лицом, сказать, что не может без нее… Люба словно бы угадала его состояние.

— У меня была трудная жизнь, Володька. Я сейчас внутри совсем ледяная. Пойми ты это. Мне долго надо будет оттаивать. Не сердись, пожалуйста, но… Подумай, надо ли тебе ходить сюда?

— Надо.

Храмцов подошел к ней и осторожно повернул лицом к себе. Нагнулся и поцеловал в губы. Она не отстранилась, но и губы у нее не дрогнули.

— Надо, — повторил Храмцов. — Мне надо только видеть тебя. Я приду завтра. И послезавтра. Потом у меня снова рейс. Так что я буду не очень надоедливым.

Он ушел, мрачный, с ощущением тяжелой усталости, будто весь день таскал мешки или колол дрова. Сел в трамвай, забился в угол и закрыл глаза — Люба стояла у окна, зябко охватывая плечи. Ладно. Еще есть завтра и послезавтра…

Сосед подтолкнул локтем, и он сердито поглядел на него. Парень нахально улыбался во весь широченный рот.

— Чего тебе?

— Помаду сотри, морячок, — хмыкнул парень.

…Все это вспоминалось ему с отчетливостью почти фотографической, словно бы он мысленно перебирал, перелистывал страницы знакомого альбома, и почти на каждом снимке была Люба. Он подумал: как много Любы! В этом воображаемом альбоме все другие занимали очень мало места — мать, Васька Ткачев, друзья, да просто хорошие люди, с которыми его сводила судьба. Он снова подумал: я сам виноват в этом. Нельзя отдавать одному человеку то, что принадлежит не ему, а матери, Ваське, друзьям, хорошим людям…

Похожий на мышку старший помощник встретил комиссию у трапа, козырнул и повел рукой, приглашая к капитану.

Все это было в жизни Ткачева сотни и сотни раз, и, казалось, пора было бы привыкнуть к заведенному порядку — если забыть, что от каждого «иностранца» можно ожидать всяческих сюрпризов. За годы службы на отдельном контрольно-пропускном пункте Ткачев прошел и через пору небрежной привычности, и повышенной подозрительности. Опыт, появившийся со временем, как бы уравновесил эти крайности. И самое удивительное, что здесь, на ОКПП, товарищи в шутку начали называть его точно так же, как звали ребята в школе, — Профессор.

Итак, сегодня «Джульетта». Салон как салон, стены отделаны деревом, мягкий ковер, кресла-вертушки, запах крепкого «кэпстена»: капитан, конечно, курит трубку. Пожалуйста, закуривайте, господа, — в ящичке на столе сигары, тут же несколько разных пачек сигарет. Но Ткачев достал свой «Беломор», просто привык к одному сорту — так он объяснил капитану.

Документы — вот, пожалуйста. Капитан протянул таможенникам грузовой манифест, а Ткачеву — мустероль и крулист — судовую роль и список членов команды, тех, кто сейчас на борту. Вот их паспорта. Вот капитанская декларация: судно такое-то, принадлежность такая-то, идет оттуда-то и туда-то… Ткачев быстро пробежал декларацию глазами. Место назначения — один из портов Латинской Америки, с заходами в Ленинград и Монреаль. Транзитный груз будет взят в Ленинграде. «Рюмку коньяку?» — «Спасибо, не надо». Так, дальше. В Ленинград доставлен груз — дамские шубки, обувь, станки для оптической промышленности. В Канаде выгрузят киноаппаратуру. Груз для Латинской Америки — шерстеобрабатывающие станки, соковарная установка, консервная жесть. Все в порядке. «Взрывчатых веществ нет?» — «О, — капитан даже руками развел. — Впрочем, есть: характер моего помощника!»

А из Ленинграда в Южную Америку пойдут тракторы «Беларусь» — возле складов Ткачев видел десятки тракторов, подготовленных к отправке: новехонькие, ярко окрашенные, как конфетки в нарядных фантиках.

Дежурство Ткачева кончилось, он мог идти домой, но уже у самых ворот свернул и направился к невысокому красному зданию портнадзора. Он не рассчитывал застать там Храмцова, ему надо было только узнать, когда он сменится. Последние месяцы Ткачев жил в постоянной тревоге за него и с чувством какой-то собственной вины перед ним, хотя, конечно, ровным счетом никакой вины не было. И все-таки он не мог избавиться от постоянной потребности видеть Храмцова каждый день или звонить ему, лишь бы успокоиться — нет, напрасно волнуюсь, парень крепкий, выкарабкался… А на следующий день это волнение начиналось в нем сызнова, оно было похоже на огонек, который то гас, то разгорался, и надо было снова тушить его, наперед зная, что все равно до конца не потушишь…

Пусто было в первой комнате дежурных лоцманов. Ткачев поискал глазами — нет, у лоцманов не было определенного расписания. На стенах висели лишь отпечатанные на машинке корректировки канала: «Огни светящихся знаков створа Переходного изменены на проблескивающие… Буй у 12-го пикета не горит…» Здесь же висела длинная, от одного конца комнаты до другого, схема участка проводки — десятки значков, цифр и прикрепленная кнопкой бумажка, чуть похожая на кораблик, с надписью «Чагода». Ткачев догадался: в этом месте работает землечерпалка. Он открыл дверь во вторую комнату. Здесь ему еще не приходилось бывать, и он не ожидал увидеть заправленные койки. На крайней возле окна лежал человек. Ткачев подумал: «Володька» — и только потом удивился такой определенности. Он подошел к нему и увидел спокойное лицо — так спят очень усталые люди. На стенке, над изголовьем, была приколота кнопкой бумажка. Крупными буквами: «Ребята! Разбудите меня в 12.30». Ткачев поглядел на часы — было начало первого. Он опустился на стул возле храмцовской койки и вынул папиросы, но закуривать не стал. «Ладно, подожду, — подумал он. — Сам разбужу».

Он старался не смотреть на Храмцова, потому что если смотреть на спящего, тот проснется. «Как все странно, все перекручено, — думал он. — Как странно складываются жизни и судьбы, соседствуют счастье и несчастье, и у каждого свое, и у каждого по-другому. И все-таки, как бы ни было все перекручено в жизни, одно остается главным и неизменным — это твое отношение к ней. Вот Володька — друг с самых малых детских лет, а выросли — и перестали понимать друг друга. Отчего бы?»

Ткачев сидел, разминая папиросу, и думал, что это отчуждение началось давно, когда он кончил институт, а Храмцов мореходку, или нет, чуть позже, когда Володька женился… Невольно Ткачев возвращался сейчас мыслями вспять, на восемнадцать лет назад: ему нечего было больше делать до этих 12.30, когда надо будить Храмцова.

Проучиться пять лет в институте иностранных языков, уже почувствовать близость большой самостоятельной жизни — вдруг такой неожиданный призыв в погранвойска, и, вместо преподавателя французского и английского языков, он — офицер погранвойск. Очевидно, товарищи в военкомате, которые беседовали с ним, ожидали возражений — дескать, я по призванию педагог, учитель, — а он не возражал. Улыбнулся и сказал: «Раз надо, значит, надо». Ему могли бы не говорить всяких громких слов вроде: «Вы будете охранять нашу страну…» — он хорошо понимал все это сам. И особенно остро понял после того случая, когда осматривал «Катарину». Может быть, ему здорово повезло, что на первой же неделе службы подвернулся такой случай.

Ему все было внове. Штурман «Катарины» водил его по матросским кубрикам: было подозрение, что здесь спрятан контрабандный груз. В кубриках Ткачева поразила грязь. На стенках — картинки, по большей части голенькие красотки, вырезанные из журналов, а то и просто обложки шведского «Варьете». Повсюду пустые или полупустые бутылки, бедное матросское барахлишко, разбросанное где попало. Его удивило однообразие вкусов: картинки да бутылки, отличающиеся разве что этикетками. Будто здесь, на судне, жили и работали одинаковые люди с двумя пристрастиями — к выпивке да сексу.

Обнаружить контрабанду тогда не удалось, зато открылось другое. Штурман, сопровождавший Ткачева по «Катарине», остановился перед дверью с табличкой «Второй механик» и, одернув китель, поднес к двери руку с согнутым пальцем. Собрался постучать, да опомнился и рывком распахнул дверь: «Пожалуйста». Но было уже поздно. Ткачев заметил и то, как штурман одернул китель, и как собирался постучать. Это он — ко второму-то механику! Пришлось сыграть равнодушного и осмотреть каюту механика не тщательней, не дольше и не быстрее, чем другие.

И к самому механику он не проявил особого интереса. Лишь после осмотра доложил о своем вроде бы пустяковом, на первый взгляд, наблюдении оперативному дежурному, и тот сразу схватился за телефонную трубку — сообщить начальству.

Еще через две недели Ткачеву была объявлена благодарность от начальника войск округа. Вот тогда слова: «Вы будете охранять нашу страну…» — стали для него не просто неким отвлеченным понятием, а вполне конкретным содержанием его нынешней работы.

Единственное, что тяготило его больше и больше, — одиночество. Институтские друзья разъехались кто куда. Те, кто остался в Ленинграде, тоже работали, и ни у кого не было лишнего времени. Володька Храмцов болтался по морям-океанам и забегал на часок-другой между рейсами. Посидит — и гуд бай, дорогой, у меня в пять свидание, девчонка — закачаешься! Когда Храмцов сказал ему в сердцах: «Ты бы женился, что ли!» — Ткачев невольно отвернулся. Володьке-то говорить легко! Здоровенный парень, широкоплечий, красивый, девчонки на улице заглядываются и поворачиваются ему вслед, как подсолнухи, сам видел… А у Ткачева на лице оспины, и еще очкарик, и мускулишки от занятий гантелями и самбо все равно как две котлетки. На таких не очень-то смотрят, как ни утешай себя словами Стендаля, что гибкость ума может заменить красоту.

А потом Володька женился на Любе.

Он ворвался к Ткачеву и сгреб его в охапку:

— Пошли.

Ткачев был в майке и старых брюках.

— Куда пошли?

— В загс, — сказал Храмцов. — Будешь свидетелем. Понял?

Ткачев поправил очки и заметил, что будет не очень прилично, ежели свидетель появится в майке и ядовито-зеленых суконных тапочках.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Храмцов. — Тогда давай по-быстрому. Такси рубли щелкает.

Он впихнул Ткачева в такси и буркнул:

— Знакомься. Это Люба.

— Знаете, — засмеялся Ткачев, — он хотел увезти меня прямо в майке. Вы ничего раньше не замечали за ним… такого? — и покрутил пальцем у виска.

Люба тоже засмеялась. Ну конечно же замечала! Она думает, что если уж Храмцов решил жениться на ней, то в одном этом явственно различим опасный симптом. А Храмцов сидел какой-то вконец одуревший, будто еще не верящий в происходящее, и глуповато улыбался шуткам.

— Володя много рассказывал о вас, — сказала Люба. — Я только не понимаю, почему он не познакомил нас раньше.

Все-таки в машине и там, в загсе, он разглядывал Любу со смешанным и возрастающим чувством какой-то непонятной досады и тревоги. Почему досада, откуда тревога? Люба хороша, да, очень хороша, спору нет, и кокетлива в меру, и остроумна, и смела — не каждая отважится заявить по дороге в загс, что будущий муженек «тронулся», если решил жениться на ней. Но он должен был объяснить самому себе происхождение этих двух, таких разных чувств, и все чаще и чаще глядел на Любу, стараясь делать это тогда, когда она не могла заметить, что он смотрит… Ткачеву казалось, что вот-вот он сумеет ухватить какую-то ускользающую мысль — объяснение своей досады и тревоги, — но ничего не получалось.



Поделиться книгой:

На главную
Назад