Значит, некая смесь сострадания и богословия?
Да, и все же милосердие играет тут главную роль, а богословие его подкрепляет.
– Она знала о преследовании евреев в Германии и Австрии и категорически выступала против господствовавшего в Германии антисемитизма.
Я знал, что послание Павла вызывает неоднозначную реакцию, в том числе из-за отношения автора к гомосексуальности и положению женщин в церкви. Но я знал также об особом значении этого послания – о пророчестве, что второе пришествие Христа не настанет, пока евреи не обратятся, пока все евреи не примут Христа как Бога. В этом для мисс Тилни заключалась серьезная проблема, потому что ее христианская вера опиралась на представление о личном спасении: каждый еврей должен решать за себя, делать индивидуальный выбор. Речь всегда об одном человеке, а не о множестве. В итоге у мисс Тилни хлопот только прибавлялось – можно считать это последствием Реформации, которая предложила новое истолкование Писания, обращенное к индивидуальной совести человека и отрицающее группы.
– Так зародилась идея индивидуума в современном мире, – пояснил мне интересующийся богословием друг. – Отсюда возникла современная концепция прав человека, в средоточии которой – личность.
Как и Том Чэпмен, я понимал, что мисс Тилни вдохновлялась не только идеологией. Ее письма и статьи, решение поехать в Париж, сам факт, что она владела арабским и французским, – все указывало на нечто большее. Описывая свой визит в мечеть, она отмечала и красоту убранства, и приветливость отдельных людей. Эта женщина была верующей и непоколебимой в своей вере, но идеология не заслоняла от нее разнообразие и оттенки жизни, не отгораживала от людей, думающих иначе, – она готова была общаться со всеми.
Мисс Тилни была милосердным человеком, а не идеологом, одержимым своей миссией. Ведь она не только прятала евреев – она прилагала особые усилия, чтобы хоть кого-то спасти.
– Люди способны на подвиги лишь тогда, когда во что-то страстно верят, – сказала мне подруга, выслушав эту историю. – Ради абстрактного принципа героем не станешь: тут нужны чувства, нужна глубокая мотивация.
IV. Лемкин
57
Теплым весенним днем некая Нэнси Лавиния Эккерли, студентка из Луисвилла, штат Кентукки, сидела на траве в нью-йоркском парке Риверсайд поблизости от кампуса Колумбийского университета. Шел 1959 год; вместе с подругой-индианкой Нэнси устроила скромный пикник. К ним подошел немолодой мужчина в элегантном костюме с бабочкой. Взгляд его показался Нэнси добрым и теплым. С заметным центральноевропейским акцентом он выговорил: «Я знаю, как сказать “Я вас люблю” на двадцати языках. Хотите послушать?»{263}
Да, пожалуйста, ответила Нэнси. Прошу вас. Он присоединился к маленькой компании, и в ходе перепрыгивавшего с темы на тему разговора выяснилось, что этот человек – автор Конвенции о геноциде. Его звали Рафаэль Лемкин, он вырос в Польше.
Так они познакомились. Нэнси стала приходить в дом на Уэст-стрит, 112, в комнату, забитую книгами и бумагами, где кое-как умещалась кушетка. Телефона не было, не было и туалета. Лемкин был одинок и болен, но этого Нэнси не знала. Он подружился с девушкой и попросил ее помочь в работе над автобиографией, «пригладить язык». Летом они вместе вычитывали рукопись. Лемкин назвал свои мемуары «Совершенно неофициально».
Издателя найти не удалось{264}, рукопись в итоге осела в нескольких десятках кварталов к югу от Колумбийского университета, в недрах Публичной библиотеки Нью-Йорка. Прошло еще много лет, и американский исследователь упомянул эту рукопись, а затем любезно прислал мне фотокопию. Я получил ее в Лондоне и с большим интересом вчитывался в машинописный текст с пометками рукой Лемкина. Сразу бросались в глаза лакуны и умолчания. Так, я заметил небольшой эпизод из студенческой поры Лемкина, разговор с не названным по имени профессором, записанный, очевидно, спустя долгое время, с пришедшим задним числом пониманием (в некоторых вариантах речь идет не об одном профессоре, а о нескольких). Обратив внимание на этот абзац в тексте, я постепенно выяснил, что Лемкин учился на том же юридическом факультете, что и Лаутерпахт, и учителя у них были общие.
58
«Я родился… и прожил первые десять лет на хуторе Озериско в четырнадцати милях от города Волковыск»{265}, – так приступил к своим воспоминаниям Лемкин. Его жизнь началась на лесной росчисти в июне 1900 года. Кроме уездного центра Волковыска, недалеко был и Белосток (а до Лемберга – несколько сотен миль). Эту территорию Россия отняла у Польши за сто лет до рождения Лемкина, в 1795 году. Территория эта называлась Белой Русью или же Литвой. К северу от нее располагалась Восточная Пруссия. Нынешняя территория Украины – к югу, собственно Россия – на востоке, а современная Польша – на западе. Хутор Озериско, ныне белорусская деревня, был так мал, что даже не попадал на карты.
Там родился Рафал[15] Лемкин, второй сын Беллы и Йосефа, средний между Элиасом и Самуилом. Его отец арендовал и возделывал землю на территории, за которую так долго сражались между собой поляки и русские, – а евреи всегда оказывались между враждующими сторонами. Жизнь – постоянная борьба, объяснял им отец. Представьте себе, что трое лежат под одним одеялом: «Когда те, что по краям, начнут перетягивать одеяло на себя, укрытым останется лишь тот, который посередине»{266}.
Лемкины жили по соседству с двумя другими семьями, дети бегали «веселой стайкой». Лемкину запомнилось идиллическое детство, с курами и прочими животными, с крупным псом по кличке Рябчик, с большой белой лошадью, под «металлический свист» кос, срезавших в полях клевер и рожь. Еды было вдоволь: черный хлеб, луковицы, картофельные запеканки. Мальчик помогал родителям по хозяйству и вместе с братьями запускал кораблики в большом озере под сенью берез, воображая себя викингом или пиратом. Время от времени идиллию нарушали царские чиновники, требовавшие соблюдения закона, который запрещал евреям владеть землей. Йосеф Лемкин обходил закон с помощью взяток{267}, платил усатому жандарму в мундире, в начищенных до блеска черных сапогах – первый представитель власти, перед которым маленький Рафал испытывал страх.
С шести лет началось изучение Библии. Мальчик читал о пророках, проповедовавших справедливость между людьми и мир среди народов. Затем он посещал занятия в соседней деревне, где его бабушка и дедушка содержали школу с пансионом, а от много читавшей матери Рафал впервые услышал басни Крылова, эти притчи о справедливости и разочаровании. До конца жизни он будет цитировать историю о лисе, которая пригласила журавля на обед и подала угощение на плоской тарелке. Журавль же в ответ пригласил лису откушать из кувшина с узким горлом. Несправедливость не окупается – такова мораль этой басни из его детства{268}.
Белла часто пела сыну – нехитрые мелодии, например, на стихи русского поэта XIX века Семена Надсона, чье стихотворение «Верь в великую силу любви» отвергало насилие. «Мир, погрязший в грязи и крови, / Верь в великую силу любви!»{269} Творчество Надсона вдохновило Сергея Рахманинова, и как раз в тот год, когда родился Лемкин, композитор превратил другое стихотворение, «Мелодия», в опус 21, № 9, романтическое произведение для фортепиано и тенора, в котором выражалась надежда на лучшее будущее человечества.
По моей просьбе коллега из Беларуси съездил в Озериско – три часа на автомобиле из Минска – осмотреть эти места. Он обнаружил несколько деревянных домов, в каждом – одинокую бабушку. Одна из них, восьмидесяти пяти лет, с улыбкой возразила, что не настолько стара, чтобы помнить Лемкина, и посоветовала сходить на заброшенное еврейское кладбище – глядишь, там найдется какой-нибудь след.
Поблизости от этой деревеньки мой друг заехал в село Мижеричи, где жила аристократическая семья Скирмунтов, издавна владевших знаменитым собранием французских и польских книг.
– Возможно, потому-то мать Лемкина знала столько языков, – прокомментировал мой друг.
Но эти годы не были сплошь безмятежными. Лемкин слышал о погромах и массовом насилии против евреев. В 1906 году, когда ему было шесть лет, в Белостоке были разом убиты сто евреев. Мальчику мерещились вспоротые, набитые перьями из перин животы, хотя этот образ скорее заимствован из стихотворения Бялика «Город резни» с подробным описанием других злодейств, совершавшихся в тысяче миль к югу, в Кишиневе{270}. Там была строка «Набитый пухом из распоротой перины распоротый живот»[16]. Лемкин был знаком с произведениями Бялика{271}, а первым опубликованным трудом самого Лемкина станет в 1926 году перевод с иврита на польский рассказа этого поэта «За оградой». Я нашел английский перевод этого рассказа в Иерусалимской университетской библиотеке – историю первой любви еврейского юноши Ноаха и украинской девушки Маринки, историю враждующих групп.
В 1910 году Лемкины переехали в другой деревенский дом, под Волковыском – главным образом ради того, чтобы дать детям образование, записать их в городские гимназии. Там Лемкин сделался поклонником Толстого («Принять идею значит жить в соответствии с ней»{272}, – повторял он), а также полюбил роман Генрика Сенкевича «Камо грядеши» о любви в Древнем Риме. Он рассказывал Нэнси Эккерли, что прочел этот роман в одиннадцать лет и спрашивал свою мать, как же полиция не вмешалась, когда римляне вздумали бросать христиан львам. В мемуарах Лемкин затрагивает схожие темы, например, обвинение евреев в «ритуальном убийстве»: это обвинение прозвучало в Киеве в 1911 году, но отразилось и на самом Лемкине, и на его соучениках-евреях – их стали дразнить и преследовать за их религию.
Озериско. Беларусь. 2012
Рафал Лемкин. Белосток. 1917
59
В 1915 году до Волковыска добралась Первая мировая война. В мемуарах – недописанных и к тому же, как я убедился, порой художественно подправленных – Лемкин сообщает, что немцы нанесли ущерб их ферме первый раз в 1915 году, когда явились, а потом в 1918-м, когда отступали, но книги Беллы уцелели. Тем временем сам он, отличный ученик с феноменальными способностями к языкам, перешел в гимназию города Белостока. После окончания войны Волковыск оказался в Польше, и Лемкин, как Лаутерпахт и Леон, сделался гражданином Польши.
Конец Первой мировой войны принес семье Лемкиных горе: в июле 1918 года всемирная эпидемия инфлюэнцы достигла Волковыска, и среди множества ее жертв оказался и младший брат Рафала Самуил.
Примерно в это время, с восемнадцати лет, Лемкин, по его словам, стал размышлять об уничтожении групп как особом преступлении. Первым событием, подтолкнувшим его к этим размышлениям, стало массовое истребление армян летом 1915 года, о чем немало писали в газетах. «Более 1,2 миллиона армян, – так он вспоминал, – убиты лишь за то, что исповедовали христианство»{273}. Генри Моргентау, американский посол в Османской империи, который затем напишет отчет о львовских убийствах 1918 года, описывал резню армян как «величайшее преступление всех времен»{274}. Россия заговорила о «преступлениях против христианства и цивилизации»{275}, и формулировку подхватили французы, слегка ее исправив, чтобы не задеть мусульман: назвали эту резню «преступлением против человечества и цивилизации». «Народ был истреблен, а виновные остались на свободе»{276}, – писал Лемкин. «Самым ужасным» злодеем в этой истории он называл одного из османских министров – Талаат-пашу.
60
Период после Первой мировой войны мемуары Лемкина почти проскакивают. Мимоходом упоминается учеба во Львове, а из биографических очерков других авторов следует, что сначала Рафал изучал филологию, но никаких подробностей я не отыскал. Тогда я снова обратился к архивам Львова и к моим украинским помощникам Ивану и Игорю. Мы надеялись найти что-то еще, но потерпели неудачу. Неужели история его жизни была вымышленной? Неужели все это Лемкин нафантазировал? Целое лето прошло в поисках, день за днем, пустышка за пустышкой, пока наконец в университетском ежегоднике не попалось упоминание о присуждении ему докторской степени летом 1926 года. Называлось имя научного руководителя, профессора Юлиуша Макаревича, того самого, который преподавал криминальное право Лаутерпахту. Удивительное и даже замечательное совпадение: эти двое, закрепившие в Нюрнбергском процессе и международном праве понятия геноцида и преступлений против человечества, учились у одного преподавателя.
Мы вернулись в городской архив и возобновили поиски. Иван систематически просматривал тома, содержащие информацию о студентах юридического факультета, – утомительная работа. Однажды осенью он подвел меня к столу, заваленному книгами, – тридцать два тома, в каждом сотни страниц.
В поисках Лемкина пришлось пролистать тысячи страниц. Ко многим томам никто не притрагивался десятилетиями, в других обнаруживались следы наших предшественников, клочки бумаги, служившие закладками. Несколько часов интенсивного чтения – и мы добрались до тома 207, списка деканата за академический год 1923–1924{277}. Иван перевернул страницу и радостно вскрикнул, наткнувшись на подпись «Р. Лемкин».
Уверенный росчерк черными чернилами подтверждал: Лемкин учился во Львове. В порыве чувств мы с Иваном обнялись; пожилая дама в розовой блузе улыбнулась нам. Лемкин оставил свою подпись в 1923 году, указав также дату и место рождения (24 июня 1900 года, Безводное), имена родителей (Йосеф и Белла), город их проживания (Волковыск), свой адрес во Львове и перечень курсов, на которые он записался в том учебном году.
Вскоре мы собрали полный комплект бумаг, от поступления в октябре 1921 года до выпуска в 1926-м. Документ от 1924 года (
Тем не менее, из биографии Лемкина выпал целый год, с лета 1920-го. Ни в мемуарах, ни где-либо еще он не упоминает о Кракове. Там он изучал историю государства и различные дисциплины, имеющие отношение к польской культуре, но уголовное или международное право не входили в их число. Один польский исследователь высказал предположение, что Лемкин участвовал рядовым в советско-польской войне. Сам Лемкин однажды заявил, что был ранен в 1920 году, когда маршал Пилсудский вышибал большевиков из восточной Польши. Но об этом никаких сведений нет.
Польский историк Марик Корнат сообщил мне, что Лемкина исключили из Краковского университета, когда выяснилось, что представленные им данные о службе в польской армии были неточны (он всего лишь был добровольным помощником военного судьи, а не солдатом). Уличив студента в подтасовке фактов, Краковский университет – «весьма консервативный»{279} по сравнению с либеральным Львовом – решил его исключить.
61
«Во Львове, – отмечает в мемуарах Лемкин, – я записался на факультет права». Опять-таки, подробностей он не сообщает, но, вооружившись только что найденными университетскими документами, я смог выяснить и какие курсы он посещал, и где жил.
Лемкин провел в Львовском университете пять лет, с 1921-го по 1926 год, – он поступил через два года после того, как Лаутерпахт уехал в Вену. За восемь семестров Рафал прошел сорок пять курсов. Он приступил к занятиям в сентябре 1921 года и начал с таких разнообразных предметов, как церковное право, польская судебная система и римское право, – в основном их вели те же преподаватели, что были у Лаутерпахта. В первый год Лемкин жил в западной части города, на улице Глембока (ныне Глыбока), дом 6. Польша оправлялась от долгой войны с советской Россией; наконец были проведены новые границы. Эта граница прошла примерно в 150 милях восточнее первоначальной линии Керзона, к проведению которой был косвенно причастен в 1919 году Лаутерпахт, и таким образом внутри польского государства оказалось четыре миллиона украинцев.
Четырехэтажное здание, в котором поселился Лемкин, имело своеобразные украшения: вырезанную из камня женскую фигуру над входом и резные цветы над каждым окном, словно отражение цветочного рынка, что в пору моего визита в город занимал превратившееся в пустырь пространство напротив. Поблизости – Лембергский политехнический институт, глава которого, доктор Фидлер, поднимался в 1919 году на Высокий замок вместе с Артуром Гудхартом, молодым юристом, выполнявшим поручение президента Вудро Вильсона, и предупреждал его о грядущих треволнениях.
На следующий год Лемкин изучал польское уголовное право – его преподавал переквалифицировавшийся профессор Юлиуш Макаревич, раньше преподававший Лаутерпахту австрийское уголовное право. В число прочих курсов входили международное коммерческое право, которое вел профессор Аллерханд, и право собственности, которое вел профессор Лонгшам де Берье – оба они погибнут вскоре после возвращения немцев, в 1941 году. Теперь студент жил на улице Гродецкой (ныне Городоцкая), 44, в великолепном палладианском здании на главной дороге к Опере, в тени, отбрасываемой собором Святого Юра. Недалеко и до того дома на улице Шептицких, где родился мой дед Леон.
Третий учебный год, с осени 1923-го, был посвящен уголовному праву. Еще два курса прочел профессор Макаревич. И тогда же Лемкин впервые знакомится с международным правом – его преподавал Людвик Эрлих{280}, заведовавший той самой кафедрой, на которую тщетно подавал документы Лаутерпахт. К этому моменту Лемкин снова переехал, на этот раз в более бедный, рабочий квартал за железной дорогой. Чтобы попасть туда, приходилось идти под мостом, в арку, что через двадцать лет станет воротами еврейского гетто в оккупированном немцами Лемберге. Сейчас дом 21 по Замарстыновской – темное, мрачное здание, давно нуждающееся во внимании и ремонте.
С каждым переездом жилище Лемкина становилось все хуже, как будто наш герой катился по наклонной.
62
В мемуарах Лемкин ничего не говорит об этих домах или о своей жизни во Львове. Упоминает он лишь «живописный и сенсационный» судебный процесс в Берлине в июне 1921 года, состоявшийся за три месяца до того, как Лемкин приступил к учебе. Ответчиком был молодой армянин Согомон Тейлирян, который убил приехавшего в германскую столицу бывшего министра Османской империи Талаат-пашу. Зал суда набивался битком (среди публики сидел и немецкий юноша, изучавший в ту пору право, – Роберт Кемпнер, который четверть века спустя будет помогать Лемкину в Нюрнберге). Председательствовал судья Эрих Лемберг (написание его фамилии одной буквой отличалось от названия города[17], но было ему вполне созвучно). Тейлирян – «низкорослый, смуглый и бледный»{281} студент, увлекавшийся танцами и игрой на мандолине, – утверждал, что отомстил за истребление своей семьи и других армян в Эрзеруме, своем родном городе.
Адвокат Тейлиряна ссылался на групповую принадлежность: его подзащитный – лишь представитель «огромного и многострадального» клана армян. Главным свидетелем защиты выступил Иоганнес Лепсиус, шестидесятидвухлетний немецкий миссионер-протестант, который подтвердил, что погибший имел непосредственное отношение к резне армян в 1915 году. Судья Лемберг рекомендовал присяжным освободить Тейлиряна, если они сочтут, что он действовал неумышленно, под влиянием аффекта. Присяжным понадобилось менее часа, чтобы вынести вердикт «Невиновен», который вызвал немалое волнение в обществе.
Процесс широко освещался в прессе и стал предметом академического разбирательства.
«Мы обсуждали это с профессорами»{282}, – пишет в воспоминаниях Лемкин. С какими именно – не уточняет, но передает свою озабоченность действовавшими правилами, которые позволяли Турции так жестоко обойтись со многими своими армянскими подданными и остаться безнаказанной. Лемкин сомневался в праве Тейлиряна действовать в качестве «самозваного полицейского от имени совести человечества» и пытаться установить всеобщий моральный порядок. Но еще более его тревожила мысль, что истребление беззащитных армян остается безнаказанным.
Львов, ул. Замарстыновская, 21. 2013
В последующие годы Лемкин не раз вспоминал тот разговор с преподавателями. Тейлирян поступил правильно, говорил он своим учителям. А как насчет суверенитета, спросил его один из этих не названных по имени учителей, как быть с правом государства делать со своими подданными, что вздумается? Строго говоря, профессор был прав: в ту пору международное право разрешало государству действовать по своему произволу. Это может показаться невероятным, однако не существовало никаких договоров, запрещающих Турции убивать собственных граждан. Суверенитет был вполне суверенным – абсолютным и тотальным.
Суверенитет не для этого предназначен, возражал Лемкин. Он осуществляется в международной политике, в строительстве школ или дорог, социальном обеспечении. Суверенитет не может предоставлять государству «право убивать миллионы невинных людей». А если дело обстоит так, значит, миру нужен закон, который положит конец подобному поведению.
Как рассказывает Лемкин, во время спора с профессором (реального или вымышленного) наступил момент истины:
– Пытались ли армяне обратиться в полицию, чтобы этого турецкого министра арестовали?
– Не существует закона, по которому его можно было бы арестовать, – ответил профессор.
– Несмотря на то что он непосредственно причастен к массовым убийствам? – возмутился Лемкин.
– Представьте себе человека, который разводит кур, – предложил ему профессор. – Когда ему вздумается, он этих кур убивает. И что с того? Это не ваше дело. Вы не можете ему помешать, не можете посягать на его собственность.
– Армяне же не куры! – резко возразил Лемкин.
Профессор сделал вид, будто не заметил этой юношеской вспышки, и от сравнения вернулся к реальности:
– Если вы попытаетесь вмещаться во внутренние дела государства, вы посягнете на его суверенитет.
– Значит, Тейлирян, убивший одного человека, – преступник, а этот человек, загубивший миллион жизней, – нет?
Профессор пожал плечами. Лемкин казался ему «молодым максималистом».
– Когда вы изучите международное право…
Насколько достоверен этот рассказ? Лемкин не раз еще вернется к этому разговору{283}: он утверждал, что суд над Тейлиряном повлиял на всю его жизнь. Боб Сильверс, издатель
63
Я обратился к профессору Роману Шусту, декану исторического факультета Львовского университета, который, как считалось, «знал всё» о прошлом этого учреждения. Мы встретились в тот самый день, когда Европейский суд по правам человека вернулся к обсуждению волновавшей Лемкина проблемы и постановил, что Турция не может предъявлять уголовное обвинение тем, кто называет убийства армян геноцидом{285} (как мы знаем, самого этого слова еще не существовало в 1915 году, когда истребляли армян).
Декан Шуст занимал небольшой кабинет в бывшем австро-венгерском парламенте, здание которого было передано университету.
Крупный мужчина с пышными седыми волосами и приветливой улыбкой, удобно развалившись в кресле, поглядывал на меня, явно удивляясь тому, что лондонский юрист настолько увлечен историей его города. О Лемкине он кое-что слышал, о Лаутерпахте – ничего, и проявил большой интерес к архивным материалам, которые нам с Иваном удалось найти.
– Известно ли вам, что, когда нацисты явились сюда в 1941 году, они проверили студенческие досье в поисках евреев? – негромко спросил профессор Шуст, указывая ту строчку в анкете, где Лемкин написал «моисеево», обозначив свое вероисповедание и тем самым национальность. Студенты бросились в архивы уничтожать свои документы, преподаватели – тоже, в том числе и профессор Аллерханд, у которого учились и Лаутерпахт, и Лемкин. – Знаете, что случилось с профессором Аллерхандом? – продолжал декан.
Я кивнул.
– Убит в Яновском концлагере{286}, – сам ответил на свой вопрос декан. – Прямо тут, в центре города. Немецкий полицейский расправлялся с евреем. Профессор Аллерханд попытался отвлечь его и задал простой вопрос: «Разве у вас нет души?» Полицейский обернулся, вынул пистолет и пристрелил профессора. Об этом написал в воспоминаниях другой заключенный.
Декан Шуст тяжело вздохнул.
– Попробуем выяснить, с каким профессором беседовал Лемкин.
Он пояснил, что в 1920-х годах, как и сейчас, среди сотрудников университета можно было найти людей самых разных убеждений.
– В ту пору некоторые отстраняли от занятий евреев или украинцев. А другие велели студентам-евреям занимать только задние скамьи.
Профессор Шуст заглянул в документы Лемкина.
– Оценки низкие, – отметил он. Вполне вероятно, причиной тому национальность Лемкина, вызывавшая «негативное отношение» некоторых профессоров, сторонников Национал-демократической партии.
Лидер этой партии Роман Дмовский был «архинационалистом», пояснил декан Шуст, и его отношение к меньшинствам можно охарактеризовать в лучшем случае как «амбивалентное»{287}. Мне припомнился разговор Генри Моргентау с Дмовским во Львове в августе 1919 года. Польша – только для поляков, услышал американский дипломат от Дмовского, с оговоркой: его антисемитизм не имеет религиозной окраски, это вопрос политический. Дмовский утверждал, что не имеет никаких предубеждений, ни политических, ни иных, по отношению к евреям, не являющимся гражданами Польши.
Декан заговорил о событиях ноября 1918 года, об «устранении» евреев, как он это назвал. Студенты были отданы на произвол «негативному отношению» профессоров, особенно молодых, уже не столь толерантных, как университетский люд австро-венгерской эпохи.
– Лемкин учился тут в пору, когда Львов был городом многоязыким и поликультурным, треть населения составляли евреи.
И об этом, настаивал декан, нельзя забывать.
Вместе мы разглядывали датированную 1912 годом групповую фотографию лембергских профессоров{288}.
Декан указал на Юлиуша Макаревича – в центре группы, с самой длинной бородой. Скорее всего, именно он – тот не названный по имени профессор, чье мнение так подробно излагает Лемкин, сказал мне декан, поскольку Макаревич преподавал уголовное право Лаутерпахту и Лемкину.
Мой собеседник сделал короткий звонок, и через несколько минут к нам присоединилась его коллега – Зоя Баран, доцент, главный специалист по Макаревичу. Эта элегантная и уверенная в себе женщина с большим интересом отнеслась к моим поискам и пересказала подробную статью, которую недавно написала по-украински именно о Макаревиче{289}.
Безусловно утверждать, что Макаревич и есть тот профессор, она не бралась, но считала это вероятным. Макаревич родился в еврейской семье, но со временем принял католичество. Он публиковал труды по национальным меньшинствам, которые легли в основу программы поддерживаемой им политической силы – Христианско-демократической партии Польши.
Каковы были его взгляды на меньшинства, еврейское и украинское?
– К национальным меньшинствам, не претендовавшим на управление страной, он относился терпимо, – откровенно ответила Зоя. – Что же касается славянских меньшинств, их он ненавидел, а для евреев предусматривал эмиграцию.
Она пренебрежительно махнула рукой. Макаревич считал национальные меньшинства «опасными», особенно если в каком-то регионе они составляли «основную часть» населения и тем более когда они «селились недалеко от границы». Львов считался приграничным городом, и, по мнению Макаревича, жившие здесь евреи и украинцы представляли особую опасность для только что обретшей независимость Польши.