— Доброго вам здоровья! — ответила Лина и протянула им по очереди шершавую, с вздувшимися венами руку, поспешно обтерев ее о жесткий передник из мешковины. — Садитесь!
— Мы ненадолго. Нам бы с Никулае поговорить.
— С Никулае? А о чем? Нам можно узнать? — грубо и быстро спросил Гаврилэ Томуца.
Его можно было бы назвать маленьким, если бы не плечи, широкие и сильные, и выпуклая могучая грудь. Он упер в пояс свои огромные, с добрую кувалду, кулаки и из-под нахмуренных бровей устремил на женщин подозрительный, беспокойный взгляд.
Никулае не оставил своего кропотливого и ответственного занятия. Когда женщины вошли, он только поднял глаза и сейчас же опустил их вниз, к шкуре, которую осторожно растягивал, стараясь не порвать. Он весь залился краской, но не сделал ни одного движения, которое показало бы, что он слышал, о чем идет речь, и что он имеет свое мнение по этому вопросу.
— Да про нашу ячейку, — смущенно пробормотала Мариука, сбитая с толку неприязнью, прозвучавшей в голосе Томуцы, не понимая, что поздний визит двух молодых женщин — дело странное и неуместное в глазах отца двух подростков — одного восемнадцати, а другого шестнадцати лет, — и что только древний закон гостеприимства не позволил ему высказать то, что он думает.
Она поняла это только тогда, когда Томуца, все так же пристально глядя на нее, пробурчал нараспев:
— Ага-а-а?.. Про ячейку? Та-а-к… И это секрет?
— Нет! Не секрет, — быстро ответила Мариука, уязвленная подозрением Томуцы. — Пусть завтра утром Никулае придет в клуб.
Никулае исподтишка бросил удивленный взгляд на женщин, но, увидев, что отец стоит все так же хмуро и неподвижно, снова склонился над шкурой.
— А кто пойдет в лес за дровами?
— Завтра, кажется, воскресенье.
— Ну и что? По воскресеньям людям есть не нужно, что ли?
Ана перебила его, обратившись к Никулае:
— Если у тебя будет время, приходи.
Никулае и на это не ответил, но прервал работу и, красный до ушей, рассматривал свои руки.
— Если будет? Не будет у него времени. Чего ему там делать? Он не заведующий! Если б там было что посмотреть, пошел бы и он.
Мариука потеряла терпение. Она сделала Ане знак — пора, мол, уходить. Ана кивнула:
— Спокойной ночи. Мы пошли!
— Да куда вы торопитесь? — равнодушно спросила Лина. — Даже не посидели. Посидите, ведь не за сватами вам бежать.
— К ним сваты сами придут, девушки они красивые, работящие. Дай вам бог здоровья.
— Спасибо, спасибо.
— Ну а теперь доброго вечера.
— Всего доброго!
Они вышли, ослепленные тьмой безлунной ночи. Взявшись за руки, они шли на ощупь, пока не привыкли к темноте.
— Ну, что скажешь? — через силу улыбаясь, спросила Ана.
— Что скажу? Пойдем дальше. Не все такие сосунки, как этот Никулае!
Двор Ромулуса Пашка не был огорожен. Да и двора-то не было. Непролазные заросли терновника и чертополоха подступали к самым стенам. В этих зарослях затерялись курятник, свинарник и стойло, сплетенное из лозняка и обмазанное снаружи глиной. Несколько тропочек соединялись перед дверью в сенцы на вытоптанной площадке — это-то и называлось двором. Большой плоский, почти круглый камень, подпертый четырьмя кольями, заменял стол, возле него торчала высокая рогулина, на которую летом вешали горшки и кастрюли. Каждую весну под окнами расчищался кусочек земли, и девушки сажали там цветы, устраивая нечто вроде садика, который к осени сплошь зарастал чертополохом.
В непроглядной темноте, какая в конце осени наступает рано, Ана и Мариука почти на ощупь пробирались сквозь эти заросли, пока не наткнулись на тропинку, что вела прямо к двери. Они ударились коленками о каменный стол, лбом — о рогулину и постучались.
Им открыл сам Ромулус Пашка. В дверях появилась круглая фигура в просторной, перетянутой широким ремнем рубахе, которая раздувалась при каждом его движении. Мелодичным голосом, какой бывает у много поющих людей, он спросил:
— Кто тут?
— Это мы, баде Ромулус, Ана Нуку и Мариука Хурдубец. Добрый вечер!
— Да будет добрым ваше сердце! Входите, садитесь ужинать, а то ваши-то свекрови, видать, больно скупы.
Он засмеялся, теребя свой большой похожий на картошку нос. Женщины вошли в комнату. При слабом свете горевших на загнетке кочерыжек кукурузы Равека и шестеро детей Пашка ужинали, сгрудившись вокруг котла с молоком, от которого шел пар. У каждого в левой руке был маленький кусок мамалыги, а в правой — ложка. Все торопливо и жадно откусывали от мамалыги, а потом осторожно несли ко рту ложку с молоком. Как только женщины вошли, глаза их сразу заслезились от дыма.
— Добрый вечер! — поздоровались они, вытирая глаза уголками платков.
— Добрый вечер! — откликнулись сидевшие за столом, не переставая жевать. Равека, крупная женщина, на голову выше своего мужа, поднялась и поспешила принести гостям стулья и ложки.
— Отведайте, пожалуйста, не бог весть что, зато от всего сердца.
— Пожалуйста, садитесь, — подтвердил, улыбаясь, и Ромулус, словно хотел сказать: не стесняйтесь нашей бедности, были бы здоровье да аппетит хороший, тогда и мамалыга сойдет.
— Кушайте, ради бога, не беспокойтесь… Мы зашли только поговорить с Ромулусом и Ионом…
— Хорошо, хорошо, но ведь можете вы посидеть, перекусить немножко, время-то есть, — настаивал старший Ромулус, продолжая улыбаться и поглаживать свой круглый нос и скуластые щеки, в то время как молодой Ромулус и Ион глотали мамалыгу, торопясь закончить ужин. Оба они были высокие, сухопарые, похожие на мать.
Ана и Мариука сели и отхлебнули по ложке молока, чтобы не обидеть хозяев.
Ану поразили облупленные, почерневшие от дыма стены, изношенная, ветхая одежда, застиранная и залатанная, и то, что ели прямо из котла, зажав в одном кулаке кусок мамалыги, а в другом — ложку, и радость, написанная на этих лицах, безразличных ко всему, кроме черного котла с молоком.
Занял свое место за столом и Ромулус Пашка — отец. Казалось, он был даже доволен тем, что его потревожили. Он сидел на круглой трехногой табуретке, черпал молоко деревянной ложкой, похожей на уполовник с короткой ручкой, и шумно отхлебывал. В его круглых глазах светился нескончаемый смех, словно он хотел сказать: все хорошо и прекрасно на этом свете, и невозможно не радоваться всему хорошему и прекрасному.
По природе своей Ромулус Пашка был человек веселый и довольный всем, что происходит в жизни и с ним и с другими. Про него говорили, что он в шутку появился на свет. Мать его была статная, видная женщина, и отец — мужчина высокий и красивый. Поругавшись однажды с мужем, мать в шутку пригрозила отцу, что родит безобразного ребенка. И шутка правдой обернулась. Всеведущим кумушкам была известна другая история, которую они и по сей день нашептывали друг другу на ухо. Сузана в те времена путалась с чужим мужем, учителем из Кэрпиниша, маленьким черным человечком с большим носом; но этот урод так пел и играл на скрипке, что, слушая его, любой бы растаял, словно воск. Вот так, наверно, растаяла и Сузана. Обсудив эту историю, кумушки всегда вздыхали и многозначительно таращили глаза — дескать, нехорошо шутки шутить с чужим мужиком.
Пашка тоже знал эту историю и смеялся, вспоминая ее, — уж таков у него был характер. В своей жизни плакал он только раз, когда умерла Сузана, его мать. Ну а если не считать этого случая, он как родился с улыбкой, так с улыбкой и жил. Никто так, как он, не хохотал над веселой шуткой, даже если смеялись над ним самим. Смеялся он и при неудаче, и при удаче. Когда ему улыбалось счастье, он смеялся, потирая свой большой нос; когда приходило горе, он тоже смеялся, хлопнув шапкой оземь и почесывая в затылке. Однажды, в те времена, когда он батрачил вместе с другим парнем у одного богатого саса[6] из Тяка, произошел такой случай. Хозяйка, то есть жена хозяина, осталась одна с работниками. Накрыла женщина богатый стол: жареная свинина с яйцами и мускатное вино. Ромулус улыбался, потирая нос. Глядь, а в его чашке все тот же фасолевый суп, что остался от обеда. Ромулус с аппетитом принялся за еду, улыбаясь и почесывая в затылке. Потом хозяйка и другой батрак, наевшись и хлебнув винца, развеселились и принялись бросать в него костями и яичной скорлупой, а Ромулус прямо помирал от смеха. Даже и теперь, вспоминая эту историю, он высоко поднимал брови и принимался хохотать. «Ну как тут не лопнуть со смеху? — говорил он между взрывами хохота. — Слышь? Мне поставили фасолевый суп, а сами едят мясо и яйца да в меня же костями и скорлупой бросают. Ну как тут со смеху не помереть?»
Ана слышала однажды, как он рассказывал про этот случай, и от его веселья ей стало грустно. И сейчас ей тоже стало грустно.
Ужин кончился. Дети благодарили родителей за хлеб, за соль. Широко крестясь, они по очереди целовали руку у матери, потом принимались отковыривать ногтями прилипшую к пальцам мамалыгу. Самые младшие убежали в другую комнату, пронзительно крича в темноте, и забрались на постель. Равека молча вытерпела все поцелуи, убрала со стола, налила воды в котел и подвесила его на цепи над огнем, потом собрала остатки мамалыги в ящик с провизией, села у очага и стала неторопливо ворошить прутиком угли в печке. Неожиданно взметнулось пламя, ярко осветив лица всех трех мужчин из семейства Пашка, оставшихся в комнате: Ромулуса-старшего, молодого Ромулуса и Иона, которые улыбались друг другу, довольные и безмятежные.
— Дело в том, — начала Мариука, решив, что больше мешкать ни к чему, — дело в том, что завтра мы, все утемисты, собираемся в клубе…
Все трое молча улыбались, ожидая, что она скажет дальше. По их лицам, освещенным мягким трепещущим светом пламени, было видно, что они ничего не имеют против собрания и все они счастливы, что их поставили в известность о таком важном событии, и рады были бы услышать еще что-нибудь в этом же роде.
— Хотим налаживать работу в клубе, — добавила Ана.
— Замечательное дело. Честное слово!
— Приберем все, вычистим, потом организуем чтение, а позднее хор и танцы. Так же, как в Кэрпинише…
— Тогда позовите и меня, я вам на флуере сыграю.
— Конечно, и тебя позовем. Если хочешь, приходи хоть завтра. Приходи вместе с сыновьями.
— А им-то чего там делать? Даже на флуере играть не умеют! Неотесанные совсем. Честное слово!
— Ну, уж вы и скажете. Будут и они учиться там вместе со всеми нами, для этого ведь и клуб.
Ромулус Пашка задумчиво и даже немного растроганно усмехнулся при мысли, что и его дети могут чему-нибудь научиться. Сыновья сидели прямо на земляном полу, подобрав под себя ноги и время от времени довольно переглядываясь. Пашка смотрел на них и улыбался.
— А я разве что говорю? Пусть идут, коли хотят. Пусть. Только не думаю, чтобы польза от них была. Неотесанные они, ха-ха-ха. Неотесанные. Честное слово!
Немного задетые, засмеялись и парни. «Конечно, придем, — казалось, говорил их смех, — придем!»
— Значит, придете? — спросила Мариука.
— Угу! — ответили они.
— Ну, мы пошли. Доброй ночи!
— Дай вам бог! Будьте здоровы.
На улице стало светлее. Над холмом Фраджилор вот-вот должна была взойти луна. Деревня затихала. Женщины шли молча, прислушиваясь к своим шагам, далеко отдававшимся в ночной тишине. Уже больше трех часов бродили они по деревушке, собирая утемистов. В сердце Аны незаметно укрепилась решимость, о которой она и не подозревала, когда изливала свою горечь и обиду Мариуке, — решимость продолжать этот начатый путь до конца: стучаться в двери, созывая людей. Мариука болтала на ухо Ане всякий вздор вперемежку с серьезными вещами и одна смеялась своим шуткам. Но мало-помалу и она перестала тараторить и в раздумье умолкла. Обе они надеялись, что утемисты придут на следующий день, не все, наверное, но большинство придет.
Они остановились у калитки Аны и при свете восходящей луны посмотрели друг другу в глаза. Обе были недовольны и расстроены. Ана взяла Мариуку за руку и с трудом проговорила:
— Зайдем… Зайдем на минуточку в дом. Петря, видно, еще не пришел…
— Хорошо.
Ана зажгла лампу, развела огонь в печке, налила в горшок воды, положила ложку масла, достала несколько яиц. Делала она все будто в лихорадке, будто в работе надеялась найти успокоение. Сдвинув горшок на край плиты и всыпав в него кукурузную муку, она подошла к столу, за которым сидела Мариука, и опустилась против нее. Поймав на себе заботливый взгляд Мариуки, Ана через силу улыбнулась.
— Ну, что ты скажешь, Мариука?
— Что уж говорить? Завтра посмотрим…
— Посмотрим, посмотрим… И завтра, и послезавтра… Я все думаю, — продолжала Ана, — зачем это нам понадобилось: ходят две дуры, собирают парней и девушек, встречают хмурые взгляды Томуцы, смеются, когда им совсем не до смеха, только потому, что смеется Пашка, радуются неведомо из-за чего только потому, что Яков Кукует самодовольно покашливает и говорит: «А мне нравится, что будет клуб, я тоже приду туда танцевать с моей женой и со всеми моими пятью дочерьми, хо-хо-хо, только было бы с кем им танцевать», и выслушивают грубости Сэлкудяну, который чуть было не выпроводил их из дома, потому что торопится к Истине на посиделки…
Ана встала и подошла к печке. Мамалыга закипела, от нее валил густой пар. Она вылила яйца в тарелку и начала взбивать их. По ее застывшему лицу легко было догадаться, что думает она вовсе не о мамалыге. Мариука хотела бы ободрить ее, но не нашлась, что сказать. Увидев, что Ана взяла горшок с мамалыгой и, чтобы не запачкать копотью пол, поставила его на заранее приготовленную доску, она бросилась ей помогать.
Пока женщины замешивали мамалыгу, они и словом не обмолвились. Ана закутала готовую мамалыгу в белое полотенце, сунула под подушку, чтобы она не остыла, и вернулась к столу. Еще некоторое время обе женщины молчали, собираясь с мыслями, потом, будто без всякой связи с тем, что говорилось раньше, Ана сказала со вздохом:
— Много еще несчастных людей…
Мариука насторожилась. О чем это она?
— Есть еще такие… — продолжала Ана монотонным тихим голосом, растягивая слова. — Не понимаю я их. Они как будто держатся за свою бедность.
Маленькое смуглое личико, то и дело меняющийся взгляд, который так и впивался в глаза Аны, локти, поставленные на стол, и подбородок, подпертый кулаками, — все это делало Мариуку похожей на девочку, слушающую сказку, которую она наизусть знает и все же слушает с самым напряженным вниманием.
— Вот в Кэрпинише… И там есть бедные люди, но, уж не знаю почему, ходят они чище, едят лучше, и в доме всего у них больше и во дворе, и умнее они… Теперь или весной там коллективное хозяйство организуют… Тогда еще лучше дело пойдет…
Наступило тяжкое молчание.
Потом заговорила Мариука:
— Ну, да… в Кэрпинише… там люди другие…
— Да… другие…
— У нас бедность, как бы тебе сказать, словно репьи на овцах. И сейчас ее много, а было еще больше. Такой бедности, что была по этим оврагам, не знаю, видывали ли где-нибудь еще на свете. Земля здесь тощая, да и та вся была Нэдлага. У нас, пока не было кооператива, никто и ботинок не обувал, сапоги только в доме у Крецу да у Нэдлага были. Из других сел люди носили в город то курицу, то яичко, то мерку фасоли, выручали за них копейку и мало-помалу одевались… А отсюда куда пойдешь? До шоссе далеко, до железной дороги далеко, до города далеко. Брецк в сорока километрах. У нас тяжелее, чем в других местах… Но никак не скажешь, что люди остались такими же, как десять лет назад. И мы стряхиваем с себя бедность, словно собака блох. Но все разом избавиться от нее не можем. Есть еще бедняки…
— А в Кэрпинише теперь решили совсем покончить с бедностью. Организуют коллективное хозяйство, — сказала Ана.
— И мы организуем.
— Ого, до тех пор много воды утечет…
— Ана, дорогая, так быстро ты испугалась?
— Не испугалась… Три часа я ломаю голову и не понимаю. Клуб… Люди темные и бедные. Чем им поможет клуб? Какая от него польза?
Мариука подскочила. Слова Аны задели ее за живое.
— Как какая польза? Хор, пьесы, танцы, библиотека… Проснутся люди…
— А от того, что проснутся, бедность исчезнет? — Ана смущенно рассмеялась. — Видишь, сами не знаем, что и как, а думаем их учить.
Мариука вспыхнула:
— Ана, что с тобой? Уж не на попятный ли ты?
— Нет. На попятный я не пойду, даже если меня ногами пинать будут. Но, я боюсь, одного клуба недостаточно. Здесь большее нужно.
— Ну ясно, но и клуб нужен.
— Конечно, нужен. И мы его наладим.
— Наладим, как не наладить! — Мариука затараторила быстро-быстро. — Вот посмотришь, будет у нас коллектив, вместо сарая на холме построим кирпичный под черепицей. Еще почище, чем в Брецке.
— И мощеную дорожку, и цветы, и фруктовый сад. И лавочки в тени поставим.
— Как хорошо-то будет!
Теперь они обе весело смеялись и шутили, воображая Пашка сидящим на такой скамейке, в широких портах и рубахе, перепоясанной ниже огромного живота. Так, смеющимися, и застал их Петря. Он вошел в дом, поздоровался и молча уселся на край постели, устремив на Ану тяжелый обеспокоенный взгляд.