Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Райнер Мария Рильке на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Столпник

Схватка шла над ним —людей и ратей: кто был прав? Достоин кто проклятий? И, растерян, смят и обречен, бесконечных бедствий соглядатай, на высокий столб взобрался он, ибо тот себя лишь возносил. Одинокий, над толпой постылой слабость и бессилье перед силой он с хвалой Господней согласил; время шло; и, наконец, Другой в нем великим стал под небосклоном. Пастухам, крестьянам, плотогонам куклой виделся смешной он, кричащий в небо, что являлось в тучах и в мерцании светил; он вопил, и каждому казалось: лишь ему он с высоты вопил. Только он не уследил, как толпа росла за валом вал, в натиске противоборств и стонов, и что снизу блеск державных тронов до него не достигал. Но когда он с гордой высоты, одинокий, проклятый, отчаясь, ежедневно демонов с колонны стряхивал в нечеловечьих вскриках, в бархат и открытые короны, неостановимо размножаясь, падали из ран его великих черви страха и тщеты.

Мария Египетская

Как давно она от ласк остыла и одна за Иордан ушла и, отъединенна, как могила, сердце выпить вечности дала, от всего, что тлен и суета, отреклась, величьем поражая, — и теперь, как нагота людская и как кость слоновая, желта, растянулась на сухой костери. Лев рычал вблизи, гонимый гладом, и позвал старик на помощь зверя, чтобы схоронить ее скорей посреди пустыни и корней. Старый лев сидел с могилой рядом, камень, точно герб, держа над ней.

Распятие

Как давно заведено, к пустому месту казни всякий сброд согнали, расходясь, через плечо бросали взгляды на казненных, не по-злому корча рожи вздернутым троим. Но управились сегодня скоро палачи и сели под большим камнем наверху для разговора. Вдруг один (мясник, видать, матерый) ляпнул просто так: — Вон тот кричал. И другой привстал в седле: — Который? Чудилось ему: Илию звал чей-то голос. Все наверх взглянули, вслушавшись. И, чтобы не погиб бедолага, губку обмакнули в уксусе и в рот ему воткнули — в еле-еле слышный хрип, пытку думая продлить на час и увидеть Илию сначала. Но вдали Мария закричала, и с истошным воплем он угас.

Воскресший

До конца внушить не мог он ей, что любовь не терпит славословья: и она, час пробил, у распятья тихо опустилась в скорбном платье, блеском самых дорогих камней отороченном — ее любовью. И когда, рвя со стенаньем пряди, к гробу шла она свершить обет, он воскрес одной ее лишь ради и сказал ей во спасенье: нет. Но, когда он в гроте, в смерти сильный, мазь от боли отвести посмел и ее руки порыв умильный, — поняла она, что он хотел, чтобы любящая не склонялась над владыкой чувства своего, а, влекома бурей, поднималась над высоким голосом его.

Величание Богородицы

Тяжелая, она шла вверх по склону без утешенья — и изнемогла; но стоило увидеть ей матрону, что гордо на сносях навстречу шла и знала все, хоть ей не открывались, — как сгинула тревога без следа; и женщины брюхатые обнялись, и юная сказала: — Навсегда самой любовью ныне стала въявь я. Ее сияньем Бог затмил тканьё и золото богатого тщеславья; и женщину он выбрал и во славе наполнил дальним временем ее. Избрал меня. Хоть я того не стою, шлет звездам весть с престола своего. Душа моя, величь своей хвалою, как можешь высоко, — Его.

Адам

Над порталом, где в лучах заката окна-розы рдеют, расцветая, он стоит, с испугом озирая собственную славу, что когда-то вознесла его на пьедестал. Радуется он, что постоянен, в простоте упрямый, как крестьянин, он, начало положив, не знал, где из сада райского дорога к новым землям, — кто его осудит. Он с трудом переупрямил Бога; Бог грозил: умрешь в своей гордыне. Человек не уступил, и будет женщина ему рожать отныне.

Ева

Рядом с ним, там, где в лучах заката окна-розы рдеют, расцветая, с яблоком стоит она, простая, навсегда невинно виновата в том, что, зародясь в ней, разрослось с той поры, когда она из круга вечности, влюбленная подруга, вышла, чтобы время началось. Ах, попасть в тот край бы на денек, — где живут в ладу, вражды не зная, зверь и рыба, птица и цветок. Но сказал ей муж, упрям и строг, — и пошла, с ним умереть желая, и почти не знала, кто он — Бог.

Сумасшедшие в саду

Дижон Двор монастырский стены окружили, как будто могут что-то дать взамен. Те, кто внутри, о времени забыли, исключены из бытия вне стен. Событья здесь случаться не вольны. И люди по дорожкам бродят цугом, расходятся и сходятся друг с другом, послушны, примитивны и бедны. Молчком на огороде копошатся, встав на колени возле ровных гряд; когда никто не видит, каждый рад к молоденькой траве щекой прижаться, как будто он о ласке загрустил: трава приветлива и зря не ранит, а пурпур роз, быть может, вскоре станет и угрожающ, и сверх слабых сил, и перевесит, может быть, случайно, то, чем душа по самый край полна. А это, что ни говори, а тайна: как хороша трава и как нежна.

Сумасшедшие

Смотрят и молчат; перегородки из сознанья вынуты у них; время, когда мысли четки, навсегда ушло из стен пустых. По ночам, когда в окне сияют звезды, в них — покои и лад. Руки подоконник осязают, души к темным небесам взывают, и глаза, как свежие, глядят на квадратный двор, где по ранжиру высится деревьев череда, противостоя чужому миру, и не пропадает никуда.

Из жизни святого

Он страхи знал, лишающие сил, как умиранье, и ему в угоду учил он сердце медленному ходу; как сына, он его растил. Немыслимые беды он познал, гнетущие, как темнота подвала; и душу повзрослевшую отдал он со смиреньем, чтобы пребывала при Женихе и Господине; и жил там, где одиночество безмерно преувеличивало все, и дни свои продлил, и речь забыл, наверно. Зато постиг он счастье до конца, себя рукам единым предавая, и высшее блаженство ощущая, — быть целостным творением Творца.

Нищие

Что это за куча, он вначале нс смекнул. И обнаружил вдруг — кучу нищих. Они продавали пустоту из протянутых рук. Они показывали зевакам полный навоза рот, и чужак глядел, как со смаком проказа живьем их жрет; как взболтанными глазами всматриваются и ждут, и, чтобы попасть, со смешками в голоса прохожих плюют.

Чужая семья

Как возникает из невесть чего в квартире пыль, — без цели и без смысла, и ты вдруг замечаешь, что повисло в углу сгустившееся вещество, — они, Бог знает из чего и как, собрались вдруг перед твоим приходом и были чем-то непонятным, сбродом, и подавали с нетерпеньем знак тебе, быть может. Может быть, другим. И чей-то голос, как издалека, тебя приветствовал, на плач срываясь; и протянулась, как взаймы, рука и спряталась, к твоей не прикасаясь. Кто должен к ним прийти? Кто нужен им?

Обмывание трупа

Они привыкли к этому. И тьму когда вспугнула лампа в кухне тесной, им был безвестен этот неизвестный. И стали шею мыть они ему, как полагалось, и о чем попало болтали за мытьем. Одна, в чепце, как раз тогда, когда она держала сырую губку на его лице, чихнула громко. И остолбенела вторая мойщица. И капли каждой был слышен стук, его рука белела и, скрюченная, настоять хотела, что он теперь уже не мучим жаждой. Он настоял. И обе засмущались и, робко кашлянув, без промедленья взялись за дело так, что заметались по стенам их изломанные тени, как ненароком пойманные в трал, — и справились с работой окаянной. Ночь за окном неумолимо странной была. И возлежал он, безымянный, опрятный, чистый, — и повелевал.

Одна из старух

Париж К ночи (вспомни сам) они стоят, строят глазки и свою улыбку, скроенную точно из заплат, расточают, впасть боясь в ошибку. И в барак, обшарпанный и длинный, жаждут заманить скорей шляпкой, и помятой пелериной, и паршой загадочной своей. Теребят, утаивая скуку, чтобы незаметней как-нибудь вдруг твою растерянную руку взять и, как в газету, завернуть.

Слепой

Париж Видишь, город рассекает он, город, с ним играющий в пятнашки; темной трещинкой по белой чашке он проходит. И запечатлен сонм вещей, как на листе бумаги, на пустых невидящих зрачках. Он идет чутьем, при каждом шаге ловит мир в отрывистых щелчках: угол, камень, пустота, забор — выжидает, скрыть не в силах муку: и, решившись, поднимает руку, с городом скрепляя договор.

Увядшая

Легко, после смерти как будто, носит перчатки она и платок. Шарм девического уюта из комода давно утек; ей свою потерянность жалко, осталась совсем одна (чья-то родственница, приживалка?), задумчиво бродит она по комнате боязливой, прибирает ее и блюдет, словно в давней поре счастливой она и поныне живет.

Ужин

Мы — в вечности. И разве обнаружен расклад и счет больших и малых сил? Ты с Тайною вечерей согласил в светящемся окне обычный ужин: как держатся и как полны значенья их действия — и каждый жест глубок. Из рук их поднимаются знаменья; что это так, им невдомек, они беседой увлеклись случайно и чем-то делятся, едят и пьют. В них что-то есть от мертвецов, кто тайно из гроба встал и очутился тут. И разве не сидит среди жующих тот, кто своих родителей, живущих одним лишь им, не чает, как бы сбыть? (Он раньше бы продал их, может быть.)

Пепелище

Рассвет осенний избегал, смущен, той пустоты, где средь степи чернели развалины, где липы обгорели, где, набежавшая со всех сторон, распугивала ребятня ворон и рылась в хламе, что весьма был жалок. Но смолкли все, когда явился он, хозяин, и из обгоревших балок стал извлекать корыта и кастрюли вилкообразным и кривым суком, и взгляд его был лжив — не потому ли, что уверять пытался: здесь был дом; а то, что видел он со стороны, казалось фараоном в страшном сне. Поверить в это он не мог вполне. И был, казалось, из чужой страны.

Группа

Париж Как будто собран наскоро букет, и случай, лица спешно подбирая, рассредоточил их, стеснил у края то опустил, то вытащил на свет, то поменял, то высветил слегка подбросил, как пучок травы, щенка и то, что низко, подтянул за пряди, как за ботву, и завершенья ради букет понизу натуго связал; потом выдергивал, менял, бросал в подмес и, улучив минуту, созерцал, отпрянув: все ли, наконец, в порядке там, на циновке, где, от пота гладкий, силач, пыхтя, удерживает вес.

Заклинание змей

Когда на рынке заклинатель, млея, дудит на флейте, дразнит и влечет, он, может быть, приманит ротозея, и тот из давки лавочек войдет в круг флейты, что поет посередине и хочет, хочет, и велеть вольна змее привстать торчком в своей                                                 корзине — под звуки размягчается она, приподнимаясь выше, как слепая, вытягиваясь и страша броском; и веришь: перенес индус, играя, в чужой далекий край, и в нем ты умираешь. Словно обвалилось пылающее небо. И потом чужбина чем-то пряным отложилась на восприятье северном твоем; она не выручит. Стоишь, слабея, вскипает солнце, дрожью ты объят, когда злорадно застывают змеи — и на зубах мерцает яд.

Черная кошка

Взгляд, наткнувшийся на привиденье, зазвенев, отскакивает; но даже острое, как шпилька, зренье кануть в черный мех обречено: так на стены черные бросает свой безумный гнев больной, гнев, который сразу угасает на обивке камеры пустой. Все к ней прикоснувшиеся взгляды, кажется, она в себя впитала, чтобы задремать, свернувшись комом, не скрывая злости и досады. Вдруг, как будто оборвался сон, на тебя уставилась спросонок, и тогда ты, поражен немало, в тусклом янтаре ее глазенок замечаешь взгляд свой — насекомым вымершей эпохи вкраплен он.

Перед Пасхой

Неаполь Завтра в улочках, где как попало на крутых рассыпанная склонах тьма лачуг у гавани толпится, золото процессий разольется и тряпье, платки и покрывала, все, что по наследству достается, будет развеваться на балконах и в людском потоке отразится. Но сегодня люди суетливы, бегают с покупками, наруша тишину дверными молотками. На лотках полным-полно товаров. Вот разрубленная бычья туша для обжорных жарений и варев. Все шесты кончаются флажками. И запасы, впрямь неисчислимы, на столбах и на скамьях могучих брошены навалом, из подвалов и дверей текут; зевают дыни; горы хлеба, гвалт и ротозейство. Мертвое полно живого действа; нет у петухов былой гордыни, и висят козлы на ржавых крючьях, и несут под шутки зубоскалов на жердях ягнят; бедняжки немы и кивают, морды в воздух тыча; со стены мадонн испанских броши сквозь глазурь заманчиво сияют, и серебряные диадемы предвкушают фейерверк, волнуясь. А в окне распахнутом, красуясь, чья-то обезьянка корчит рожи и в хохочущих зевак бросает жесты, наглые до неприличья.

Балкон

Неаполь Наверху, над теснотой балкона, будто их художник кропотливо подбирал и связывал в букет, — лица: и при отблесках залива ты любуешься неторопливо, словно быть им здесь еще сто лет. Две сестры, с далекостью далекость, спрятав безнадежную тоску, прижимают, точно одинокость к одинокости, висок к виску; брат их, видно, любопытством гложим, рядышком торжественно возник и в какой-то очень нежный миг стал на мать свою совсем похожим. Посреди, худой как привиденье, никому здесь не родной лик старухи, будто бы в паденье невзначай подхваченный рукой в тот момент, когда рука другая с платья соскользнула, повисая над лицом ребенка с краю, — неопределенным, без примет, и пока зачеркнутым смущенно, как набросок, прутьями балкона, словно то, чего покамест нет.

Корабль изгнанников

Неаполь Вдумайся: один бежит, а стая победителей за ним вдогон. — Вдруг навстречу сотням он, весь пылающ и разгорячен, повернулся... Так червлен жар плодов, которым синь морская пронзена, покуда привлечен к лодке с апельсинами твой взгляд, к кораблю плывущей в глубь залива, где другие лодки суетливо хлеб и рыбу выгрузить спешат, — поглощает уголь он глумливо в трюм, разверстый, словно                                          смерть и ад.

Пейзаж

Как в конце, в какой-то роковой миг, холмы, мосты и эстакады, клочья неба, крыши и ограды, вдруг настигнутые, как судьбой, пали перед натиском заката, и, растерзана и виновата, местность вся погибла бы, увы, если бы на эту рану, каясь, вскоре не упала, растекаясь, капля чистой синевы, капля, ночь которую как раз подмешала в вечер, и, не споря, вскоре сам пожар погас. Сон ворот и арок бестревожен, облаками огорожен город, и дома темны над застывшей глубиной изложин; но скользнул внезапный свет луны, будто бы, дождавшись тишины, выхватил архангел меч из ножен.

Римская Кампанья

Миновав раскинутый полого город, грезящий во сне о термах, вдаль ползет могильная дорога, и окошки на последних фермах, негодуя, ей вослед глядят. Чувствует бедняга этот взгляд на затылке, как бы ни петляла, поднимая, наконец, устало пустоту спою на небосвод, озираясь. И пока с оглядкой жестом акведуки подзывает, небо пустоту ее украдкой пустотой своею заменяет — той, что всех и вся переживет.

Песня о море

Капри. Пиккола Марина Древний ветер морей плачет в ночи навзрыд:           нет приюта тоске твоей. Того, кто не спит, не тронет ни скрип дверей, ни твой одинокий стон:           древний ветер морей, окликает он древние валуны, гул далей во мгле прорывается из глубины... Как болью твоей, взметены листья инжира на темной скале при свете луны.

Ночной выезд

Санкт-Петербург И когда, скользя между домами, на орловской паре вороной мы спешили, спал за фонарями серый город, тронутый зарей, неподвластный никаким часам, ехали, нет — мчались, погибали и дворцы-громады огибали, уносимы к невским берегам встречным ветром и неспящей ночью, что плыла без неба и земли, и в броженье Летний сад воочыо из посадок вырастал вдали, и фигуры, контуры теряя, расплывались, в сумрак отступая, — мы летели, и тогда, пугая тем, что мы с ума сошли, город испарился. И внушал, что он вовсе не существовал и покоя жаждет; как больной в час, когда безумье не томит и он чувствует, что мысль больная больше не гнетет, отягощая, и теперь свободен он: гранит, рушась, отпускает мозг пустой и в пространство с грохотом летит.

Парк попугаев

Jardin des Plantes, Paris Под турецкими липами, у газонного края клетки в тоске по отчизне качая, попугаи ара вздыхают, берег свой вспоминая, какой он воочию, даже не зная. Будто заняты подготовкой к параду всецело, зло прихорашиваются и то и дело яшмовыми клювами что-то долбят отупело и выплевывают: видно, осточертело. Бестолковые голуби хотят до чего-то дорыться, а ехидные птицы, всегдашнюю ссору затеяв, отгоняют друг друга от пустого корытца. Попугаи качаются, дремлют, следят за нами и поигрывают темными, лживыми языками, перебирая цепочку на лапках. И ждут ротозеев.

Парки

I Парки поднимаются из праха, над собой возносят небосклон, с древностью сверхмощи и размаха выстояв под чередой времен, чтобы по лужайкам первородным и раскинуться, и отступить, — и всегда с роскошеством свободным, в нем ища спасенья, может быть, царственность величья своего, как запас, все больше умножая, из себя беря и возвращая милость, пышность, пурпур, торжество. II Аллеями и полумраком окружен в тишине, влекомый каким-то знаком, оказываешься наедине с круглой чашей, с краями, покрытыми влажным мхом, с каменными скамьями, расставленными кругом, — с временем, что одинокий век добредает свой. На постамент невысокий, увенчанный пустотой, ожидающее дыханье поднимаешь из глубока; а серебряное журчанье из темного желобка, тебя к своим причисляя, занимает речью своей, и ты слушаешь, замирая, — камень среди камней. III От водоемов и прудов скрывают, что королей казнили. И они, шепчась, прихода принца поджидают под легкими вуалями в тени, дабы тотчас смягчить его любой каприз или печаль без промедлений и с парапетов свесить над водой ковры давно забытых отражений, где на зеленом фоне мог бы ты увидеть серебро и пурпур линий, всегдашний белый и размытый синий, и короля с какой-то герцогиней, и на взволнованной кайме — цветы. IV А природа, как бы в уязвленном торжестве условности своей, королевским следует законам, и не терпится, блаженной, ей сны своих деревьев на зеленых склонах воспроизвести с утра И по описанию влюбленных врисовать в аллеи вечера кистью, расточающей в томленье блеск улыбки самой чистой пробы, — даже не великой, может быть, но одной из всевозможных, чтобы вдруг на острове любви забыть обо всем и в полноте цветенья нечто впрямь великое явить. V Боги гротов и аллей — никто им не вверялся, старым и ручным, вычерченных троп Дианам, коим улыбались иногда, — и роем вскачь неслись за королем своим на охоту, полдень рассекая и плащи по ветру распуская, — да, всего лишь улыбались им, но молиться вряд ли им умели. Но под ними, чьих имен никто знать не знал, цвели и пламенели, и клялись и достигали цели — боги, кои дозволяют то, что они и прежде дозволяли, ибо камнем можно быть едва ли в пору полноцветия весны; боги, чьи земные обещанья с наступлением похолоданья, как всегда, туманны и темны. VI Ты видишь, тропинки как будто не знают конца и препон и падают с лестниц круто, и манит их дальше и дальше едва заметный склон; к террасам и отдаленным массивам зеленым каждая путь свой длит, к дальним прудам, где главный парк (как равному равный) их пространству дарит; и пространство без сожаленья бросает свои владенья на растерзанье лучам и отовсюду приводит новые дали к нам, когда из прудов крылато в торжественности заката поднимается к небесам. VII В чашах отраженные наяды, в плаванье не находя отрады, как утопленницы, возлегли; молча пресекают балюстрады бегство сумрачных аллей вдали. Влажный листопад спешит скорей по ступенькам воздуха к утрате; каждый птичий выкрик как заклятье, будто бы отравлен соловей. Здесь весна не одарит, сияя, и кусты одолевает сплин, как бы нехотя благоухая, выдохнувшийся жасмин, с гнилью перемешанный, поник. Комары вслед за тобой несутся, и сдается: стоит оглянуться, все, как призрак, испарится вмиг.

Портрет

Чтобы не пропала ни одна боль в своей трагичности всечасной, бережно несет она прекрасный даже в увядании букет черт своих, и кажется: ошибка, если падает с лица улыбка, словно тубероза, на паркет. И, через нее переступив, знает, что ослепшими руками не найти ее под каблуками, — говорит возвышенно она, и в словах кричит душа чужая, чья-то, как своя, обнажена; так кричал бы камень, поражая тем, что боль таится в нем живая, — замолчала и стоит бледна, и судьбе жестокой не перечит, ибо речь ее противоречит истинной реальности — больной и принадлежащей ей, кто несет свой жребий над собой, как сосуд без ножки, над своей славой — в тихий предвечерний свет.

Венецианское утро

Посвящается Рихарду Бер-Гофману

Ах, избалованные окна видят извечно то, что изумляет нас: когда на город, как на волны, снидет сиянье с неба и в бессчетный раз он не сбываться будет обречен. И утро поднесет ему опалы, как с изначальных повелось времен, а после отраженья из канала встают, о прежних утрах, как бывало, напомнят: и себя вдруг вспомнит он в объятьях Зевса нимфой молодой. В ушах звенят сережки, не смолкая; и, над водой Сан Джорджо поднимая, она, как вещь, любуется собой.

Поздняя осень в Венеции

Ей мало лишь приманкой называться для ловли дней, плывущих наугад. Как жесть, звенят стеклянные палаццо, вниз головой висят из-за оград дни лета, как марионетки, будто они убиты наповал. Но мачты над водой вздымает круто упорство; словно за ночь адмирал число галер удвоил вдруг с расчетом очистить арсенал бессонный свой и просмолить рассветный воздух флотом, который машет веслами в отваге и рвется в бой, выбрасывая флаги по ветру, — блещущий и роковой.

Собор святого Марка

Венеция Он изнутри напоминает грот, где в позолоте смальтовой оправы, что как узор изгибчиво течет, скопилась темнота со всей державы, собой уравновешивая свет, который так умножился в предметах, что все они исчезли, словно нет их. И ты гадаешь: есть они иль нет? И кверху, как из шахты, торопливо ты лезешь по одной из галерей к сиянью свода; и тебя спасает врачующая светом перспектива, чей век, вконец уставший, отмеряет квадрига, дыбом вставшая над ней.

Дож

Послы следили, как ему мешали — в деяньях смелых более всего; с покорностью к величью побуждали, однако, незаметно для него, шпиками окружили дожский трон, боясь его могущества, хоть сами его питали бережно (со львами так поступают). Только он был сам двулик и разгадать не тщился их замыслы и не остановился, великим становясь. И то, что враг обуздывал, сам обуздал. Но старость его сломила, хоть и не старалась. Его лицо показывает — как.

Лютня

Я — лютня. Если хочется постичь меня, моим залюбовавшись телом, ты говори, как говоришь о спелом инжире. И преувеличь, не бойся, темноту мою. Она — от Туллии. Стыдливости святой немного в ней, ее волос копна — как светлый зал. Она брала порой с поверхности моей щепотку звуков и напевала что-нибудь. И я, себя невольно убаюкав, вся растворялась в ней, как в сути — суть.

Искатель острых ощущений

I Он, когда входил в круг тех, что были, кажущийся и внезапный, он излучал опасность, тайной силе словно был давно препоручен, раздвигал толпу веселым взором, веер дамы поднимал с поклоном, теплый веер, тот, что оброненным он желал увидеть. Разговором если он отвлечься не старался (парк в окне, как грезы, поднимался, если он указывал в окно), к карточным столам он направлялся и выигрывал. И заодно взгляды от презрительных до томных он выдерживал, их замечая даже в зальных зеркалах огромных. Ночью он не спал и, коротая время, клумбу обходил кругом так, как если бы и впрямь на свете у него от розы были дети и они соскучились о нем. II В дни (но это не напоминало дни), когда поток к нему проник, одинокому жильцу подпала, и вода его под свод бросала, свод, который к этому привык, — имена вдруг в нем заговорили, и одно, что в детстве он носил. Верил он, что жизни приходили, если он их поманил: жизни мертвых, борющихся с тленьем, и он в них с каким-то нетерпеньем проживал чужие дни; и непрожитые жизни эти поднимал он, чтобы там, при свете, снова находили смысл они. Часто в безнадежности и горе он дрожал: я есть, я был — и в любимцы королевы вскоре самого себя производил. Жизни в нем продолжиться хотели: судьбы мальчиков, что не сумели их прожить, а может — не решались, судьбы, что до срока обрывались, он в себе, как в пригоршне, носил; и к отверженным во мрак земли он спускался, полный упований, чтобы ароматы их желаний в воздухе витать могли.

Соколиная охота

Деспот все перенести достойно должен, в тайне замыслы храня, канцлер видел: в башне, у огня, надиктовывал писцу спокойно он трактат свой дерзкий, хороня в скрытой нише каждую страницу; чтобы царедворцы не прознали, часто в самом отдаленном зале по ночам натаскивал он птицу, что была нахохлившейся, злой. И тогда, захваченный игрой, он спокойно презирал законы и воспоминаний нежных звоны, в нем звучавшие порой ради сокола, в ком так влюбленно злая кровожадность поощрялась и безоговорочность чутья. Он был горд, когда к нему столица и весь двор старались подольститься, — и с руки подброшенная птица, будто ангел, с высоты бросалась, цаплю неразумную когтя.

Коррида

Памяти Монтеса, 1830

Из загона выметнулся он, пронося испуг косящих глаз, позой пикадора удивлен, лентами, крюками, — и тотчас в нем погас игры веселый знак, и, гляди, массивный, непокорный, скрученный из ненависти черной и в себя зажатый, как кулак, и почти не видя ничего, он поднял, как знамя, горб кровавый и рога откинул — он, всеправый, мудрый и извечный враг того, кто, весь в золоте, с повадкой гибкой, боком встал и, как пчелиный рои, изумленного быка с улыбкой пропускает под своей рукой и на вой трибун и всплески рук поднимает взор, разгорячен, словно в воздухе проводит круг тьмой и блеском глаз, и, как бы ради тех, кто смотрит, и почти не глядя, неподвластный злости и задору, и ища в самом себе опору, — в накатившуюся и слепую, обреченную волну живую нежно шпагу опускает он.

Детство Дон Жуана

В нем что-то было от стрелы, чье жало о женщин не ломалось, — в этом суть; страсть самого его преображала и, рассчитав наикратчайший путь, подстерегала ту, что оттеснила, чужим вдруг ставший,                                   чей-то образ в нём: он улыбался. И уже уныло, как в детстве, слез не проливал тайком. Нет, он, поймав, не выпускал смущенный взгляд женщины, захваченной игрой, — настороженной и завороженной звенящей в нем незримо тетивой.

Избрание Дон Жуана

Приготовься, — ангел возвещает, — быть моим. И помни мой завет. Тот же, кто его переступает и сладчайших не переполняет горечью, чинит мне вред. Ты бы мог любить еще нежнее (не перечь: ошибся ты), пылок ты и волею моею ты ведешь через мосты к одиночеству, как к цели чтобы от тебя вдали с той же силой в нем горели вынести его сумели и перекричать смогли.

Святой Георгий

И всю ночь не прекращался стон девы, что коленопреклоненно умоляла: одолей дракона, сторожит меня и мучит он. И тогда из утра он возник на коне соловом, как из дали, перед ней, кого околдовали, и помчался напрямик к ней, как блеск и как судьба. Он скакал с копьем вдоль стен, блистая, об опасности не помышляя; и, еще совсем слаба, пленница с коленей не встает и к нему победу призывает, потому что все еще не знает, что на свете существует Тот, Тот, кого она молящим взглядом призывала, мучимая гадом. И, как башня, с грозной битвой рядом высилась теперь ее мольба.

Дама на балконе

Вышла, в ветер кутаясь, она, как похищенное светом пламя, позади, очерчена дверями, комната совсем темна, словно основанье для камеи, сотворенной из сплошного блеска; вечер наступить нс смел, робея, прежде чем она возникла дерзко и внезапно, чтобы, став у края, легкая, почти не тратя сил, плавно оттолкнуться от перил, между небом и землей растая.

Встреча в каштановой аллее

Вход в старый парк зеленой темнотой его облёг, как плащ, прохладой вея, как вдруг вдали, в другом конце аллеи, что в этот час была совсем пустой, в зеленом солнце, как в листве зеленой, фигурка белым огоньком зажглась и долго отдаленной казалась, проходя по затененной дорожке, прежде чем потом обдало нестерпимым светопадом ее бесшумные шажки. И тени сразу стали глубоки, открытые глаза качнулись рядом, и, наконец, обрисовался лик и, как картина, замер в ожиданье на миг немого противостоянья: и вечным стал, и сгинул в тот же миг

Сестры

Равные возможности несхоже преосуществились в них, взгляни: будто бы, при всем их сходстве, все же в разных временах живут они. Явно тяготит одна другую бременем участья своего; и, усилия растратя всуе, подтверждают кровное родство, по аллее проходя степенно, и вести пытаясь за собой, и ведомой быть одновременно: ах, но шаг-то ведь у каждой свой.

Игра на рояле

Жужжало лето. Томный час погожий; все нетерпение свое внесла она в этюд, невероятно схожий с реальностью, которая могла еще настать — сегодня, завтра, скоро, а может быть, таящейся вокруг; и за окном, невидимый для взора, чудесный парк почудился ей вдруг. Звук оборвался; встала у пилона, решила книгу взять, но из окна жасмином потянуло, и она поморщилась — почти что оскорбленно.

Любящая

В окно рассвет заглянет, и сон мой сгинет прочь. Когда душа воспрянет, куда судьба достанет и где начнется ночь? И я бы посчитала, что я и мир — одно, где, как внутри кристалла, прозрачно и темно. Вместить в себе, наверно, могла бы звезды я; ах, как душа безмерна, как вырвать из себя того, о ком страдаю, своей любви раба. И смотрит, как чужая, в меня моя судьба. И мнится: я — округа, и даль, и синева, и, ароматней луга, колышусь, как трава, вся в радости и горе, что слышит он меня, что в нем, любимом, вскоре должна погибнуть я.

Сокровенное роз

Где внутреннее с внешним смыкается? Чью боль оно врачует касаньем вешним? Чье в озерце нездешнем небо отражено — в распахнутых дремотно розах молодых: как они беззаботно покоятся, словно их не посмеют рассыпать                  дрожащие пальцы. Как любая собою полна и себя расточает, и перетекает в пространство, где тишина, где от избытка света, наливаясь, дни дозревают, и становится комнатой лето — неоглядной комнатой сна.

Портрет дамы восьмидесятых годов

Встала в ожиданье и печали у темнеющих драпри, что над нею как бы замыкали ложь былых страстей. Смотри: с юности, еще почти вчерашней, стала, не заметив как, другой — вялой, сникшей под прической-башней, с рюшами на платье, со всегдашней в складках затаившейся тоской о родимом доме, о туманных грезах, как устроит жизнь она, — более реальна, чем в романах, роковая и увлечена, — что в шкатулке спрятать для начала, чтобы то, что нынче вдалеке, запахом заветным укачало, чтобы отыскался в дневнике вечер тот, что под ее пером не успел стать лживым ради позы, не носил бы приувядшей розы в медальоне крупном и пустом и стесняющем дыханье ей. Неужели знак в окно давала эта ручка в кольцах и хватало счастья этого на много дней?

Дама перед зеркалом



Поделиться книгой:

На главную
Назад