Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Райнер Мария Рильке на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как в сосуде с колдовским питьем, в зеркале неспешно растворяет облик свой она; потом бросает в смесь свою улыбку целиком. Ждет, что получилось, в глубину волосы за прядью прядь вливая, и, от платья томно обнажая плеч своих прекрасных белизну, тихо пьет свой образ. Но не так, как влюбленный, все забыв на свете, — въедливо, с сомнением, — и знак горничной дает, как можно кротче, лампу на зеркальном дне заметя, шкафчик и осадок поздней ночи.

Старуха

Белокурые подружки хохочут, вслушиваются в завтра и гадают; пожилые люди лясы точат, о сегодняшних заботах рассуждают: что, когда, в какой черед; говорят: я знаю; только в кружевном чепце, седая, видно, знает наперед, что во всех загадах проку мало. И склоняется устало на заколку белого коралла, что и шали и ее самой старей. Но, когда она смеется, снова светятся ее глаза бедово, словно изумруды из какого ларчика, до срока потайного, что достался по наследству ей.

Кровать

Дай им думать, что в печали личной разрешится спор их без следа. Здесь театр, пожалуй, необычный; занавес отдерни — и тогда хор ночей затянет песнь, трубя, а потом, невидимый вначале, вступит час, когда они лежали, платье с них сорвет, виня себя, ради часа, что в изнеможенье отбивался, не сдаваться силясь: ибо дать не мог им утоленья. Но когда они уже склонились к часу чуждому, открылось в нем то, что показалось им великим, только слишком грозным, слишком                                               диким, что, как в звере, сгинуло потом.

Чужой

Не считаясь с ропотом и плачем ближних, утомленно он молчал; и ушел, покинул, потерял. — Ибо верен был ночам бродячим больше, чем ночам любовным. Он созерцал их, позабыв про сон, ночи, что под звездами сияли, разводя стеснившиеся дали, где кипел, как битва, небосклон; ночи, где разбросаны порою тихие деревни под луною, будто бы добыча, — напоказ; ночи в парках, где, как день вчерашний, потускнели замки или башни, где он поселялся, пусть на час, и пускался снова — в никуда; и опять: мосты, дороги, страны, и неотличимо постоянны в преувеличеньях — города. Созерцал, ничем не обладая: пусть другим, он думал, остается слава, деньги, мелочность страстей. И, весь век скитаясь, где придется, край бадьи попутного колодца собственностью он считал своей.

Подъезд

Восторг был в повороте, а всего скорей, во взгляде — словно пригвожденном к барочным ангелам, почти смущенным своим припоминаньем, — до того, как парк дворцовый охватил полет кареты и втянул в свое убранство и вытолкнул — на чистое пространство недалеко от арочных ворот, которые, как будто их веленьем карета в них уткнулась с разворота, остановили лошадей. Сияя, мелькнуло за стеклянной дверью что-то, и, настежь распахнув ее, борзая рванулась вниз по низеньким ступеням.

Солнечные часы

Дрожь садовой сырости, где кроны спутались, и, падая, друг друга капли слышат, и кричит пичуга, редко достигает до колонны, что стоит среди душицы луга и показывает летний час; но когда в соломенной панаме женщина приходит, над часами в одиночестве склонясь то часы смолкают, затенясь. — Или в час, когда, как наваждение, дождь шумит в бушующем движенье и стирает на часах отметки и тогда в недолгих перерывах время вспыхивает в сочных сливах и в цветах белеющей беседки.

Сонный мак

В саду, в сторонке, сон цветет дурной; кто проникал туда, отведав зелья, изнемогал от страсти и веселья, где все заворожало новизной, где высились виденья и качались, как на котурнах, яркие, как пламя, — они до времени в стеблях скрывались, поднявших вверх головки с семенами, чьи лепестки поблекли и в бессилье почти опали, и каким-то чудом бахромчатые чашечки раскрыли, обнявшиеся с маковым сосудом.

Фламинго

Jardin des Plantes, Paris Увы, их розовость и белизна отражены зеркальным Фрагонаром не больше, чем, пожалуй, тем, кто с жаром сказал бы о возлюбленной: она еще тепла от сна. Смотри: картинно на розовых стеблях стоят в посадке они и расцветают, как на грядке, и искушают, кажется, как Фрина, самих себя; кокетливость умеря, бесцветные глаза зарыли в перья, чьи недра сочно-красны и черны. Когда зевак злит их высокомерность, они встают, почти удивлены, и порознь шествуют в недостоверность.

Персидский гелиотроп

Возможно, что сравнение твоей подруги с розой выспренним сочтешь; тогда возьми узор травы и с ней соедини гелиотроп, помножь на соловья, что по ночам в экстазе, ее не зная, петь о ней так рад. Смотри: как нежные слова во фразе в ночи неразделенные стоят, и гласных фиолетовость струит свой аромат, забыв о сне, в зенит — так звезды, заостренными концами смыкаясь, над листвой висят шарами, где безостаточно растворена с ванилью и корицей тишина.

Колыбельная

Как заснешь ты, ангел мой, если я тебя покину и, как липа, не застыну в лепетаньях над тобой. Если не смогу заснуть, твой покой оберегая и в тиши слова роняя на твои уста и грудь, — не оставлю, точно клал, где сама собой полна ты, как благоуханьем мяты и анисом звездным сад.

Павильон

Даже на просвет дождливо-серый сквозь дверное тусклое стекло чувствуешь изящные манеры, давний отсвет счастья или веры в счастье, что когда-то с чувством меры здесь таилось, никло и цвело. Но над косяком еще пылится гипсовых цветов резьба и до сей поры еще хранится тайна, состраданье и мольба, — и цветы нет-нет и от порыва ветра вздрагивают в полутьме; и счастливый герб, как на письме, хоть он и оттиснут торопливо, что-то значит. Как малы утраты: и еще все плачет, все болит. По аллее влажной уходя, ты, словно с тем, что видел, слит, ощущаешь: в трещинах насквозь урны, что на крыше громоздятся, все еще пытаются держаться за проржавленную ось.

Похищение

Чтобы ветра и ночи начало увидеть (воочию, а не за окном), часто от няни тайком из дома опа убегала. Но в этот раз даже ветер ночной так парк не терзал, казалось, как она терзалась виной своей, когда с шелковой лестницы руки сорвали ее для разлуки, разлуки... И в карету внесли впопыхах. И запах черной кареты она вдыхала: так пахнут, казалось ей, охота и страх. И холодом ста ночей ее оковало, и в ней был холод ночной. Пряталась в воротник и сжимала волосы (здесь ли они?) рукой, и голос чужой, наконец, услыхала: — Я-с-тобой.

Розовая гортензия

Кто принял эту розовость? Кто знал, что в этих лепестках она копится? И, словно позолота, испарится, как будто устает служить металл. Раздаривают розовость небрежно. Она при них иль воздух ей объят? Иль ангелы ее приемлют нежно, великодушную, как аромат? Как знать, от них сокрыта, может быть, об отцветанье грустная молва. Но, вслушиваясь, вянет вслед листва, и от нее исход не утаить.

Герб

Издали вбирает, как зерцало, и несет в себе: таков он — щит; некогда пустая гладь овала в отраженной глубине хранит образы, которые живут в череде неоспоримых далей чьих вещей, животных и реалий установленный статут достоверен, но необъясним. Сверху, тьмой и славой оснащенный, золоченый шлем навис с дерзким украшеньем боковым, и, как будто жалобой смущенный, стяг взволнованно струится вниз.

Холостяк

Свет лампы на бумагах и прохладца вокруг, до дерева шкафов — темно. И род его на нем мог оборваться и сгинуть с ним. Последнее звено, он волей предков жил, и может статься, что им его лишь волей жить дано. У стен пустые стулья как попало стояли, мебель сонно расточала вокруг себя покой и торжество; ночь медленно на маятник стекала, и золотая мельница ссыпала размолотые дни его. Он ими пренебрег. Подкараулив, как одеяло, на себя чужие он времена тянул тайком. Шептался сам с собой (а что потом?). Хвалил их письма, будто неживые ему писали: ты меня узнал; и хлопал весело по спинкам стульев. А зеркало в бездонные просторы уже вбирало и окно, и шторы; и он, как привиденье, там стоял.

Одинокий

Нет, я не из камня башню строю — из живого сердца моего: есть еще и боль, и мир покоя там, где нет, казалось, ничего. Есть еще песчинка в сверхвеликом, на краю застывшая на миг, и последнее: печальный лик с навсегда окаменевшим вскриком над неутоленной пустотой, что к себе неумолимо тянет, — и сейчас он тихо в дали канет, примирясь с блаженной тишиной.

Читатель

Кому он ведом, кто из бытия ушел бесшумно в бытие другое, что прерывается, полно собою, страницей наскоро прошелестя. Его бы не признала даже мать, когда он погрузился в то, что тенью его пропитано. Нам с праздной ленью понять ли, что успел он испытать, пока глаза не поднял, поднимая то, что скрывалось в книжной глубине, не с целью взять себе, но отдавая — и видя завершенный мир кругом; как дети, что играли в тишине, очнувшись, видят, что их окружает; реальность неприятно поражает какой-то искаженностью во всем.

Яблоневый сад

Боргебю-горд Приходи увидеть в час заката на лугу вечернюю траву; разве мы ее в себе когда-то не копили, чтобы наяву из надежд, тоски, воспоминаний давних радостей и, может быть, затаенных в нас самих желаний вдруг ее, как Дюрер, расстелить под деревьями, что тяжкий труд бесконечно долгих дней без пени в полноте извечного терпенья в переполненных плодах несут, чтобы непомерное почти поднимая и передавая, жить, по доброй воле пребывая весь свой век в немотстве, — и расти.

Призвание Магомета

Он ангела, кто легкими стопами и узнанный явился — как никто, прямой и светлый, весь окутан в пламя, — просил, не притязая ни на что, его оставить тем, кем подвизался: проторговавшимся купцом; и он читать не мог, и вестью был смущен, под коей и мудрец бы надорвался. Но ангел всучивал силком почти исписанный листок и, ясновзорый, не уступал и требовал: прочти. И он прочел — и ангел пал без сил. А он теперь уже был тем, который постиг и следовал, и совершил.

Гора

Тридцать шесть и сызнова сто раз рисовал художник эту гору и сметал рисунки без разбору (тридцать шесть и сызнова сто раз), к странному вулкану пригвождаясь, счастьем и бессилием томим, чье великолепье не вмещалось в контуры, намеченные им: он над полднем плыл, как откровенье, над ночами темными вставал, потому что их перерастал; и творец, запечатлев мгновенье, поспешал за новым, от тщеты собственным усердием спасенный, — и в конце, открытьем потрясенный, из-за каждой проступал черты.

Мяч

Прыгун, ты даришь слишком беззаботно тепло чужих ладоней, как свое; но слишком легковесно и бесплотно, дабы в предметах обрести жилье, оно меж тем вещественно вполне, настолько, что в момент прикосновенья само проникнет в нас без промедленья, — ты взмыл и на секунду в вышине задумался, как если бы бросок ты захватил с собой на время взлета, а после отпустил — и изнемог, и игрокам киваешь с разворота на место, где закончишь свой прыжок, а те, как в танце, замерли, и ты, приободренный визгом и погоней, естествен и проворен, с высоты ныряешь в ковш подставленных ладоней.

Ребенок

Люди смотрят, как играет он, и встает порой за тихой шторой детский лик, нечетко обведен, чистый и как полный час, который начинается, затем пробьет. Но они удары не считали, от трудов и жизни приустали, не заметно им, как он несет, — как несет он рядом, без старанья, утомясь, впадая в забытье, в комнате, как в зале ожиданья, время неизвестное свое.

Пес

Картина мира в зримости своей извечно обновляется, живет. Пока в одну из множества вещей он не проникнет и не обретет, преобразясь, другое бытие; не вытолкнут, но и не приглашен, дарящий ей все существо свое с сомненьем, и, ее отвергнув, он в другую погружается с мольбой, почти постигший, близок от удачи и отрекающийся вновь: иначе он просто не был бы самим собой.

Скарабей

Разве звезды не зажег ты, рея, и не обнял все, что видишь, — но сердоликового скарабея не оправишь в вечность все равно без пространства, что надкрылья сжало, пропитав весомостью своей; жертвенней и ближе не бывало никогда оно. И с древних дней, как покой, оно его объемлет, не зависимо ни от кого; ну, а жук, в себе замкнувшись, дремлет в колыбельной тяжести его.

Будда во славе

Суть всех сутей и зерно всех зерен, косточки наисладчайший плен — звездный мир, до края необзорен, — плоть твоя: да будь благословен. Ты — свободен: твой покров, смотри, — в бесконечности, и распирает сок ее мятежный изнутри. Свет ее снаружи облекает, потому что время рассчитало солнц твоих круговорот. Но твое первоначало сонмы солнц переживет.

Сонеты к Орфею

(1922)

(Перевод В. Микушевича)

Первая часть

I

И дерево себя перерастало. Орфей поет. Ветвится в ухе ствол. В молчанье было новое начало, лесистый пробуждающее дол. Спешили звери из дремучей дали, кто с лежбища, кто из берлог и нор; не хитрость и не страх, как до сих пор, их красться светлым лесом побуждали лишь собственные уши; рев и крик сошли на нет, когда среди пустыни, где разве что шалаш встречал бездомных, убежище из вожделений темных со входом, чьи столбы дрожат поныне, храм в диких дебрях слуха ты воздвиг.

II

С напевом лира ласково слилась, и вышла девушка из их слиянья; сквозь ткань весны разбрызгала сиянье и, как в постель, мне в ухо улеглась. И было все в ее глубоком сне: луга, деревья, близость, отдаленье, внезапный мой восторг и удивленье, когда-либо ниспосланное мне. Мир — сон ее. И как ты мог дойти о певчий бог, до мастерства такого? Ее ты сотворил, нс разбудив. А где же смерть? Последний где мотив? Ведь песня поглотить себя готова. Не выронить бы... Девочка почти...

III

Бог смог. Но как последовать и нам за ним сквозь лиру тесную без двери, когда на перекрестке двух артерий в честь Аполлона не построен храм? Желанью песнь, по-твоему, чужда и целью не прельщается конечной. Песнь — бытие. Бог может петь беспечно, а нам как быть? Что делать нам, когда на нас обрушиваются светила? Нет, юноша, ты песню позабудь, хоть голос горло рвет — пусть охватила тебя любовь, такое вмиг пройдет. У песни подлинной другая суть. Вихрь. Дуновенье в Боге. Дух пустот.

IV

Нежные, чаще входите в пределы чужого вздоха, который подчас, двоясь на щеках, восполняет пробелы единым трепетом сзади вас. О, вы блаженны, пока вы целы; исток ваш в сердце еще не угас. Лук для стрел, для мишени стрелы, улыбчивый блеск заплаканных глаз. Не бойтесь даже тяжелой раны, земле верните тягостный гнет; тяжелы горы и океаны... Деревья носят свое убранство, посажены вами... Кто их снесет? А воздух... А мировое пространство...

V

Не нужно монументов. Только роза пусть в честь него цветет из года в год; и в ней Орфей; его метаморфоза и там и тут; что толку от забот об именах других. Когда поется, поет Орфей, но он уходит в срок, и разве сердце диву не дается, когда переживет он лепесток? Он обречен покинуть нашу весь, и в страхе вероятном жертва лада, превысившего словом все, что здесь. Он там, где мы наткнулись на препону. Ему решетка лиры не преграда. Нарушил он границу по закону.

VI

Разве он здешний? Обоим пределам принадлежит он ширью своей; ивовым прутьям в старанье умелом велит он сплетаться, коснувшись корней. Хлеб с молоком — для мертвых приманка, на ночь убрать бы их со стола. Веко во сне — для него самобранка, что даже тени в себя вобрала, явью смягчая тихие смуты; чары дымянки с чарами руты ясностью знака связал он один; знаменье не потускнеет в глазницах; славит он в горницах или в гробницах пряжку-застежку, кольцо, кувшин.

VII

Слово хвале! Как рудная жила, в камне-молчанье таилась она. Сердце Орфея — подобье точила, где человеку достанет вина. И в прахе голос его не хуже, Божьим примером внушенный стих; на его юге не ведают стужи лозы, и нет ничего, кроме них. В склепах гниют короли-недотроги, тень привыкают отбрасывать боги; хвала превыше лживых следов. Он из тех, что остались гонцами, и в дверях перед мертвецами держит он блюдо хвалебных плодов.

VIII

Заповедник жалобы плакучей ограничен сферою хвалы; вверен скорбной нимфе ключ над кручей, слезный ключ в глазницах той скалы, что выносит молча бремя храма. За плечами жалобы — взгляни! — чувство брезжит, будто младшей самой быть ей суждено среди родни. Мудр восторг, желанье слишком смело; исчисляя горе неумело, жалоба теряет счет эпохам, но порой возносит кое-как в небо, хоть его не тронуть вздохом, голос наш, нестройный звездный знак.

IX

Лишь тот, кто среди теней поднимет лиру, близок хвалой своей этому миру. Лишь тот, кто отведал там с мертвыми мака, стал дорожить и сам нотою всякой. Образ такой усвой: пусть отраженье смоет вода; только в стране двойной голос, как пенье, нежен всегда.

X

К вам постоянно меня влечет. Привет вам, античные саркофаги! Римское время радостней влаги блуждающей песней сквозь вас течет. Или другие... Их я бы счел глазами проснувшегося подпаска, где тишина и пиршество пчел, бабочек выпорхнувших раскраска, Привет вам, дерзнувшие отвечать в сомненье, в неутомимом потоке, уста, умеюшие молчать. А мы умеем ли до конца? И да и нет в медлительном сроке человеческого лица.

XI

«Всадником» созвездье называя, мы самих себя распознаем. В небе гордость взнуздана земная; кто в седле, тот, значит, с ней вдвоем. Жилистую стать существованья нам постичь не в этом ли дано? Формула взаимоузнаванья. Скачка. Даль. И двое заодно. Заодно? Однако где порука? Как им не расстаться в свой черед? Стол и пастбище — вот и разлука. Заблудились мы среди потерь. Звездное единство тоже лжет, но предначертанью ты поверь.

XII

Благо духу, что связует нас, ибо мы верны предначертаньям, и часы наперекор мечтаньям рядом с днем идут за часом час. В неизвестном наша жизнь бесценна, лишь бы угадать свою черту; так антенну чувствует антенна, отягчая пустоту... Напряженье... Музыка усилий! Сколько бы невзгод мы ни сносили, разве в мире лишь нужда царит? Сколько бы крестьянин ни трудился, чтобы хлеб на ниве уродился, труд еще не все. Земля дарит.

XIII

Груша, яблоко, банан и слива возвещают жизнь и смерть во рту; издали почуешь это диво. У ребенка на лице прочту откровенье. Как дошли сюда эти безымянные услады? Вместо слов под небом брызжут клады, изумленно сбросив плоть плода. Яблоком не это ли звалось? Круглые надкусываешь соты, и возникли тихие высоты, здание, прозрачное насквозь; и земля, и солнечные пятна, знаменье, восторг — невероятно!

XIV

Цветок, и виноградный лист, и плод речисты, но язык земного года стесняет их, зато без перевода являет нам сияющий оплот земля, где смертных мертвые ревнуют. Известен ли нам древний их устав? Суглинок мозгом костным пропитав, мощь почвы терпеливо знаменуют. А может быть, им тяжело, рабам, из тьмы снабжающим плодами всех нас, господ, которым повезло? А может быть, считать их господами в стране корней, где спят они, врачуя нас помесью стихий и поцелуя?

XV

Вкусно... Постойте... Сгинет вот-вот. Прянуло, затопотало, запело. Тихие девушки, теплое тело, сестры, спляшите познанный плод! Как бы сплясать вам секрет апельсина! Собственной сладости не побороть. Ею захлебывается пучина, вами становится нежная плоть. Сестры, спляшите секрет апельсина! Родина благоуханного тока, югом блаженным брызнет жара. Только бы слиться вам воедино с этим источником чистого сока; только бы лопнула кожура!

XVI

Потому ты одинок... Живем, в названья пальцами тыча, и мир как будто — наша добыча, его наихудший, вреднейший клок. Кто в запах пальцем решится ткнуть? наешь ты мертвых, боишься порчи; заклятья, чары, ведьмины корчи и на тебя нагоняют жуть. Давай же вместе сносить эту травлю клочков и обрывков, как будто все цело; в сердце сажать меня слишком смело; помни, мой рост не знает преград. Ладонь моего владыки направлю: дескать, Исав на ощупь космат.

XVII

Снизу старик залег, тьмой окруженный, корень, родник, исток настороженный; шлем, охотничий рог завороженный, братской войны залог, лютни, как жены. Ветка среди ветвей в тягости сирой. Вытянись... Мглу развей... Только среди других ломких одна из них выгнется лирой.

XVIII

Слышишь, Господь? Страшна новая эра. Провозглашена новая вера. Слух пропадет вот-вот в столпотворенье. Хочет гудеть завод и в песнопенье. Это машина. Как она что ни час мстит нам, калечит нас. Ей бы служить весь век. Разве не человек — первопричина?

XIX

Мир переменчив на вид, словно миражи; древность ему предстоит: она все та же. Перемещенью эпох в таинствах мира ты предшествуешь, бог, и твоя лира. Нам неизвестна роль скорби; любовь и боль, смерть все еще вдали нам не открылась; но над пределом земли песнь воцарилась.

XX

Преподал тварям ты слух в тишине. Господь, прими же в дар от меня воспоминание о весне. Вечер в России. Топот коня. Скакал жеребец в ночную тьму, волоча за собою кол; к себе, на луга, во тьму одному! Вечер гриву ему расплел. К разгоряченной шее приник, врастая в этот галоп. Как бился в конских жилах родник! Даль — прямо в лоб! Он пел, и он слушал. Сказаний твоих круг в нем замкнулся. Мой дар — мой стих.

XXI

Вернулась весна, и по-детски рада земля читать стихи наизусть; их много; заслужена ею награда, учить их трудно было, но пусть учитель строг, в бороде его иней, любимый нами. А вешний цвет? Спроси, как будет «зеленый» и «синий», и ты услышишь ответ, ответ. Играй же с детьми, земля, беззаботно; тебя один из самых веселых поймает, с тобой разделив полет. У старца земля училась охотно; буквы в корнях и стволах тяжелых; земля свою книгу поет, поет...

XXII

Тщетно мы тянемся за чередой минут, но времена пройдут, а мы останемся. Схлынет проточное, и нам не сдобровать; только на прочное стоит нам уповать. Мальчик, ты сам не свой; бег — не училище, взлет — не итог. Лучше всего покой: сумрак, святилище, книга, цветок.

XXIII

Лишь когда самолет не ради испытаний, а ради собственных граней в тихом небе всплывет и в свете очертаний постигнет стройную стать, любимец утренней рани в своем призванье блистать, лишь когда аппарат мальчишескую гордыню спугнет пространством глубин, избавленный от утрат, он обретет пустыню, где летит он один.

XXIV

Как мы могли предпочесть богам, неспособным заискивать перед нами, выплавку стали, их не знающей, чтобы, следуя пробным выкладкам, старых друзей мы на карте искали? Мощные наши друзья, бравшие вместо дани мертвых, не прикасаются к нашим колесам. Наши пиршества мы, как и наши бани, удалили от них, и в столпотворенье разноголосом обгоняем гонцов их; мы живем скопом, чужды друг другу, друг с другом, роемся в хламе общедоступном, предпочитаем извилистым тропам трассы; под паровыми котлами былые огни, и молоты тяжелеют; а мы, как пловцы, слабеем; нас не жалеют.

XXV



Поделиться книгой:

На главную
Назад