Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русофил. История жизни Жоржа Нива, рассказанная им самим - Александр Николаевич Архангельский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Да.

И он пригласил нас с женой на своё рукоположение. Иоанн Павел II возводил его в духовный сан в Сан-Петро вместе с тридцатью молодыми священниками со всех континентов. Это было грандиозно, собор полон: незабываемо! И мы видели его первую мессу в Сан-Джованни ин Латерано… Позже я иногда бывал на его мессах в Женеве, очень ранних, в семь часов утра. Женева город капризный, Достоевский недаром винил здешний климат в смерти своей дочери, погода может скакать в любом направлении: в декабре с озера дует пронзительный ветер, “биз”, и словно замораживает душу. А Патрик служил так хорошо, так просто, что как будто душу размораживал.

Что до светских интеллектуалов, то и они сегодня не стесняются размышлять над религиозными темами – изнутри своего опыта и своей позиции. Я как-то пригласил на открытый и важный для всех женевцев, не только учёных, форум “Женевские встречи” знаменитого семиотика и психоаналитика Юлию Кристеву; она предложила тему для публичного выступления “Психоанализ Святой Троицы”. Я-то, зная её книги, понимал, что она будет говорить с полным уважением к религии, хотя и с точки зрения постороннего. Однако для публики, мне показалось, это было бы слишком. Я ей сказал:

– Юлия, вы себе представляете афиши по всей Женеве “Психоанализ Святой Троицы”? Я за последствия не ручаюсь.

Она сдалась, мы нашли нейтральное заглавие. Но суть от того не изменилась.

Не надо также забывать, что женевское правительство, приступая к своим обязанностям, даёт клятву над Библией в центре собора Святого Петра – прежде храм был католическим, затем, естественно, перешёл в руки протестантов. Они обещают соблюдать Конституцию, законы и традиции Женевской республики. Если кто-то из них еврей, то возлагает руку на еврейскую Библию. Если вообще не признаёт религиозных символов, то отступает на один шаг.

Поэтому я счастлив, что застал в России возрождение веры и освобождение церкви в начале девяностых. Особенно мне запомнилась поездка в Дивеево, связанное с именем преподобного Серафима Саровского. И первое проявление новой мистики, нового юродства и новой готовности к подвигу. Я, разумеется, уже знал, что такое служба православная, понимал, что нужно будет выстаивать по два, по три часа. Но монастырская служба длилась в общей сумме часов семь, не меньше. После чего священник запер двери изнутри и предложил:

– А что, может быть, ещё молебен?

И я думал: раз так, то можно ещё молебен. И если он скажет: ещё два молебна – пусть будет два молебна. Потому что я уже и ног своих не чувствовал, и даже тело перестал ощущать, словно состоял из воздуха. Что-то было в этом грандиозное. Эмоционально богатое. Я не знаю, как сейчас, потому что сейчас там, я думаю, тысячи людей, всё организовано, а тогда лишь только начиналось. И мы шли вокруг монастыря ночью, вдоль ручейка, спотыкаясь о камни. И нельзя было терять след тени перед тобой, иначе собьёшься. Это было волнующе. И помогало духовно.

Наверное, отсюда же, из этого корня, растёт тяга русских людей к старцам. Сам я к старцам никогда не обращался, хотя имел какое-то понятие о том, что такое духовное отцовство и как нужно стать прозрачным для своего духовного отца. Этого нет у протестантов и, по-моему, никогда не было в такой степени в католицизме. Потому что западный верующий не нуждается в слишком тесном посредничестве.

Говорю это, абсолютно не осуждая роль духовных отцов. Более того, прожив в “два захода” десять зимних и десять осенних дней на Соловках, я понял, как это работает. Зимой люди как бы в плену. Вся связь с “большой землёй” – это маленький самолётик раз в неделю. Он привозит почту, овощи, лекарства, доставляет и забирает немногочисленных пассажиров. А билет стоил несколько лет назад шесть тысяч, сейчас, наверное, ещё дороже. Получается, люди забаррикадированы на своём острове и нуждаются в духовнике, который будет их морально поддерживать. Действительно, или ты теряешь ориентиры и направляешься в сторону трактира, или получаешь отцовскую помощь. Поэтому монастырь так важен для самих островитян. Я говорил с молодыми людьми на Соловках. Один был преподавателем математики, другой – русского языка в местной школе. Оба подтвердили: так и есть.

Во время наших паломничеств по России были и смешные, и по-своему трогательные случаи: мы с женой приехали в Псково-Печорский монастырь, направились в знаменитые пещеры, к мощам. У входа нас встретила огромная, драгунского роста и сурового вида женщина. Чем-то она напоминала дракона.

– Вы куда это?

– В пещеры.

– Нельзя, у вас нет заявки.

Никакие уговоры не действовали. Мы сели на лавочку и стали кротко ждать в сторонке. Через какое-то время тот же самый женский дракон повернулся в нашу сторону и ласково-ласково сказал:

– Проходите, голубчики…

А вот с российскими протестантами столь тесные отношения у меня не сложились, как ни странно, хотя я сам – протестант. Ирина Емельянова рассказывала мне, как ей в лагере помогали крепкие женщины-баптистки, которые пели свои молитвы и гимны перед началом работы. Она говорила, что без них она бы не выжила… Но я был у баптистов несколько раз в Москве и даже, совершенно случайно, попал на великое событие – приезд Билли Грэма. Надо сказать, что это было довольно смешно. И даже в каком-то смысле жалко. Потому что Билли Грэм объяснял этим московским баптистам, как надо выживать при тоталитаризме и освободиться от коммунизма. Скорее, они могли дать ему такой урок. Да, это были официальные баптисты, а не подпольные, но и у них, в отличие от американского проповедника, был опыт реального выживания – и реального сопротивления. Я был потрясён полным отсутствием такта со стороны Билли Грэма и окончательно перестал уважать его.

Глава 10

Свобода приходит нагая

Сергей Юрский: что такое слава по-русски? – Из ножей выскакивают лезвия. – Повсюду разврат! – Русские европейцы и русские неевропейцы. – “Ваш гость решил покончить жизнь самоубийством!” – Русский язык до Киева доведёт. – Солженицын: “Возникни, не дай бог, русско-украинская война – сам не пойду на неё и сыновей своих не пущу”.

Советское уходило медленно и болезненно.

Путешествуя по перестроечной России, нужно было помнить, что свободы передвижения стало больше, а материальных возможностей – меньше. Всюду были длиннющие очереди за бензином, за хлебом, даже в Москве. Казалось, страна вообще не выйдет из этого хаоса. Вышла, к счастью. Но в те времена нужно было изворачиваться – или как минимум иметь блат. Вот тогда я понял, что такое слава в России, особенно если человека зовут Сергей Юрский. Мне как-то нужно было купить билет на поезд Москва – Ленинград, я отправился в кассы, там были очереди страшные, не пробиться. А когда пробиваешься, тебе довольно грубо отказывают.

Вернулся ни с чем. В тот приезд я остановился у Игоря Виноградова, а Сергей Юрьевич, как было сказано, жил в соседнем доме. Мы кинулись ему в ноги: помогите. И он согласился, мы поехали вместе. Вошли в зал, и вся огромная очередь разом, не сговариваясь, расступилась.

– А, Сергей Юрьевич, пожалуйста, проходите.

И в окошке та страшная старуха, которая всех отправляла восвояси, радостно улыбнулась:

– Чем я могу помочь?

Тем не менее странствовал я по новой России много, видел разное – и надежды, и разруху. Огромные проспекты без единой лампочки. Города в непроницаемой тьме. Как-то в Свердловске, ныне Екатеринбурге, мы с коллегой довольно поздно возвращались от художника Воловича, у которого я купил симпатичную картину (она у меня до сих пор висит, напоминает о той эпохе, когда не было никакого транспорта, никаких такси, ничего не было). Шли пешком. Вдруг на пустой непроницаемо-чёрной площади появляются трое мужчин, направляются к нам, и мы видим, как из ножей выскакивают лезвия. Кончилось неплохо, мой коллега шепнул мне: “Только молчи, чтобы они не поняли, что ты иностранец”, – и как-то их уболтал. Но эпизод неприятный. Тем более что, когда мы добрались до гостиницы напротив вокзала, старуха-сторожиха не хотела нас пускать, боялась. А вдруг мы воры, вдруг мы тоже разбойники. Пришлось стучать минут пять, прежде чем она смилостивилась и открыла.

Был я в перестроечное время и в Красноярске, встретился с Виктором Астафьевым, побывал у него на даче в Овсянке; зимой он там не жил, поэтому дом не топил. Но мы топили наши внутренности известными жидкостями, как надо в России топить себя, когда нету другого способа. Он был в хорошем настроении, но проклинал, как всегда, местные власти, коммунистов, мэра. Можно сказать, что это был его стиль жизни.

– Смотрите на реку! Ну что это за река? Кошмар, а не река, сплошное безобразие!

А над Енисеем, несмотря на мороз, стоял густой туман. Мусор плавал, река не замерзала до конца.

В Красноярске мы были на обеде у тогдашнего епископа. Я знал книгу Лескова “Мелочи архиерейской жизни”, а тут убедился, что всё это никуда не делось. Мы пышно обедали за постным, но неимоверно обильным столом, а всё это время в углу стоял молодой человек, в тот день рукоположенный в дьяконы и отправлявшийся в Норильск; он ждал напутственного сло́ва владыки. Я говорил с ним и почувствовал, что этот бедный дьякон страшится, поскольку уезжает почти навсегда на вечную ссылку, ведь при его денежных возможностях летать из Норильска не получится, и он вновь окажется в Красноярске, только когда владыка ему скажет: вернись.

Тогда же я познакомился с одним семинаристом. Его брат сидел в тюрьме из-за какой-то мелкой кражи – кажется, он украл свитер. И получил шесть лет. Конечно, в Советском Союзе приговоры были чудовищными. Я помню, у меня украли фотоаппарат в ленинградском Доме книги, очень ловко срезали его. А потом вызвали в суд: нашли вора. Его обвиняли в краже фотоаппарата и шляпы одной дамы и тоже дали жуткий срок: пять или шесть лет. За какую-то ерунду. Судья меня пригласил потом поговорить: ну, для него я был таким курьёзом, мол, иностранец, забавно.

– Что вы думаете о нашем советском суде?

– Что я думаю? Как можно за кражу фотоаппарата и шляпы получить такой срок? Две недели максимум.

В общем, мы с судьёй общего языка тогда не нашли – и не могли найти. Зато мне стало понятнее, почему, когда происходила серьёзная авария на дороге, в Советском Союзе люди охотно толпились вокруг, но свидетелями быть не желали. Они понимали, что речь идёт о жизни и свободе неудачливого водителя, который получит 15–20 лет, даже если не до конца виноват в случившемся. Это меня всегда потрясало. Движение машин было хаотическим, никто вообще правила не соблюдал, но случись авария, и жизнь водителя потеряна, проиграна, система беспощадна. Помогать правосудию в таких условиях подчас невозможно, ты выбираешь между гуманной ложью и жестоким законом.

Тот красноярский семинарист очень хотел познакомиться со мной. Мы (а был я в Красноярске вместе с моим коллегой) назначили ему свидание в профилактории завода “Красная стрела”, довольно далеко, на окраине города. Этот семинарист, звали его Максим, долго добирался до нас автобусом с пересадками, пешком. Наконец дошёл, но ещё одна старуха-сторожиха, на сей раз красноярская, строго держала оборону и Максима не пускала: не положено!

И так продолжалось до тех пор, пока коллега не сказал ей твёрдо:

– Вы что, не знаете, что советская власть кончилась?

И старуха заплакала.

Возможно, заплакала она потому, что осознала: советская власть действительно кончилась, и вместе с ней исчезает и власть сторожихи над посетителями профилактория.

А Максима я пригласил в Женеву, в летний лагерь для молодых христиан. Он, однако, не мог приспособиться к новой жизни, к новому окружению, видел повсюду дьявола, разврат – на экране телевизора, на афишах. Что тут сказать? Свобода пропаганды коммерческой иногда бывает омерзительна, ну и что? При чём тут торжество дьявола? Но убеждать Максима было бесполезно; я понял, что ему необходимо как можно быстрее вернуться на родину. Он никогда не привыкнет, не встроится в другой контекст. И он далеко не единственный. В советское время были люди, они есть и сегодня, которые не могут по-настоящему принять наш образ жизни, им нужен только русский мир – и чужд любой другой, и я это понимаю.

Вот Валентин Распутин, которого я тоже переводил, – он был человеком чутким и уязвимым. Во всех отношениях. Я очень люблю его прозу, его талант, внешне скромный, но богатый внутренне. В позднее брежневское время его пригласили в Нью-Йорк, где потащили на пресс-конференцию. Ну, естественно, это американская пресса, жёсткие вопросы. Как обстоят у вас дела с правом на изучение иврита? На еврейскую эмиграцию? (Это было время отказников.) Он растерялся, не мог отвечать. И решил, что стал жертвой каких-то профессиональных русофобов, которые хотят выставить его главным советским антисемитом. Конечно, это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Есть такой тип русского человека, который мы называем “русский европеец”. А он был именно что русский неевропеец. Он не мог ощущать себя счастливым в Европе, пересекая родную границу.

Или совсем другой, казалось бы, человек, диссидент Анатолий Краснов-Левитин, который эмигрировал в 1974-м, а потом поселился в Швейцарии. С ним мне было очень интересно поговорить, поскольку он историк обновленчества, и благодаря ему я немножко лучше стал понимать это церковно-политическое движение двадцатых годов. Но Краснов-Левитин тоже был глубоко несчастен на Западе. Ну, полное незнание языков. И неумение-нехотение учить их. Затем жизнь в Люцерне. Это красивый город, где разворачивается сюжет великого рассказа Толстого. Но любоваться красотами там было можно, а вести ночные разговоры на манер русских мальчиков нельзя, не с кем. Так что он говорил по телефону с другом в Австралии. Говорил часами. В то время не было скайпа, мобильной дешёвой связи тоже не было. И хотя протестантская церковь регулярно выплачивала ему неплохое пособие, он всегда был в долгах.

Я его спрашиваю:

– Ну как же так? На что вы тратите?

Отвечает:

– Вы знаете, телефон здесь очень дорогой.

Продолжаю расспрашивать, узнаю про эти ночные звонки в Австралию, советую:

– Знаете, это надо прекратить. Телефон в Австралию действительно разорит вас, и не останется ничего ни на картошку, ни на хлеб насущный.

Бесполезно. И он в конце концов покончил с собой. Это не стопроцентно доказано, но, скорее всего, дело обстояло именно так. Была буря на озере. Он отправился в самый конец пирса и, судя по всему, бросился в воду. Абсолютно фрейдовский случай полной неадаптации к Западу.

Особый случай – Дмитрий Сергеевич Лихачёв; он чувствовал современный мир, многое в нём принимал, никогда от него не прятался, но иногда просто не хотел преодолевать внутренний барьер. Я долго его убеждал, что ему стоит съездить в Японию. Он упирался как мог, но в конце концов удалось найти довод.

– Дмитрий Сергеевич, как вы посмели написать книгу “Поэзия садов”, не ознакомившись с японскими садами? Это всё-таки абсурд. Вы прекрасно знаете английские парки, французские парки, Петергоф. Ну а сады в Киото? А сады дзен?

– Ну хорошо, я готов, но не могу лететь туда без дочери.

– Они пригласят вас с дочерью.

Мы вместе оказались в Японии, осмотрели несколько садов в Киото. Лихачёв пользовался невероятным пиететом у японцев: во-первых, он в любой компании оказывался старшим; во-вторых, он был целый академик; в-третьих, имел внушительный вид. Он ничего не написал о японских садах, но видеть, как японские историки относились к нему, было очень трогательно.

В девяностые годы я приглашал на летний триместр многих лекторов из России и (реже) Украины: у кафедры был на это отдельный небольшой бюджет. Читать нужно было по-русски, а не по-французски и не по-украински. Мои гости жили в престижном месте, напротив дворца Объединённых наций, на прекрасной вилле с садом, которую Рокфеллер оставил в наследство университету. Сад был, правда, запущенный, полудикое место, заросшее сорняком, но вилла шикарная. Ректор не знал, что с ней делать, как её получше “загружать”, – я этим воспользовался, получил гостевую комнату.

Сторожиха была испанка, мадам Фальси; она даже стала учить русский язык из любви к своим жильцам: Сергею Аверинцеву, Андрею Зализняку, Мариэтте Чудаковой. Аверинцева она сначала невзлюбила, потому что увидела у него значок депутата и решила, что он коммунист. Но позже души в нём не чаяла.

Ну, иногда она была встревожена. Например, одним выдающимся украинским интеллектуалом, актёром, философом, который привёз с собой шмат сала, самогонку… По ночам он читал книги в роскошной университетской библиотеке, заканчивал к утру, когда приходила уборщица, пешком возвращался на виллу, выпивал на общей кухне рюмку самогона, закусывал салом. И долго отсыпался.

Однажды мадам Фальси мне позвонила:

– Господин Нива, вы знаете, ваш гость решил покончить жизнь самоубийством!

– Что вы такое говорите, госпожа Фальси? В каком смысле?

– Он ведёт совершенно нездоровый образ жизни: ест это ужасное сало, и больше ничего. Я боюсь за него. Это плохо кончится. Вы должны вмешаться.

Пришлось поговорить с коллегой:

– Вот даже мадам Фальси обеспокоена. Обещай мне, что ты будешь есть нормально и работать не каждую ночь.

Он обещал, что будет ходить в “Макдоналдс” напротив нашей библиотеки и поменяет распорядок дня. Ну, конечно, ничего не поменял.

Не все приглашённые мной гости имели одинаковый успех у студентов, поскольку нужно было со своих высот спуститься к ним, а не все это умеют и, главное, хотят. Тот же Аверинцев привык к своей невероятной славе, пик которой пришёлся на позднесоветские годы и “перестройку”, когда он читал открытые лекции; люди сидели на ступеньках вокруг него. Я был свидетелем невероятного успеха – слушал его несколько раз в Библиотеке иностранной литературы. А в Женеве ничего такого не было и быть не могло. В конце концов, неприятный урок скромности (узнай, что слава там, в России, а за Альпами и Пиренеями славы никакой нет) полезен для любого из нас. И понимание того, что, если ты звезда академическая, всё равно должна установиться личная, почти интимная связь преподавателя с каждым из студентов, в особенности на семинарах.

Он читал, скорее, для себя. Студенты это понимали и просто не ходили на лекции: в Женеве мы не обязываем их посещать занятия. Так что, в конце концов, слушателей иногда было трое: Симон Маркиш, я и жена Аверинцева Наталья. Нам с Симоном было более чем интересно, тем более что у Аверинцева феноменальная память, он мог что угодно читать километрами – своего любимого Вячеслава Иванова, Пушкина, всю классику, псалмы на разных языках. На языке еврейском, греческом, на латыни, на самых разных европейских, по-русски в собственных переводах. Любил он читать вслух и свои духовные стихи, даже в многолюдном ресторане. И начинался хэппенинг, в том смысле что люди переставали есть, смотрели, кто это там кричит высоким таким голоском, читает что-то непонятное. Становилось чуть-чуть неудобно.

В 1992-м мы проводили в Женеве конференцию “Киев и Москва на пути в Европу” – сегодня такое название никто бы дать не решился. Произошёл забавный эпизод: прекрасный филолог и архивист Аминадав Дикман поделился открытием, прочёл найденный им в рукописи венок крымских сонетов какого-то еврейского поэта девятнадцатого века и сделал смелый вывод: стихи написаны с такой любовью, что разрушают миф о неприязни евреев к Украине. Встал Симон Маркиш и со своей неповторимой ироничной, но не язвительной интонацией сказал:

– Ами, дорогой, но кто тебе сказал, что Крым в девятнадцатом веке был территорией Украины?

Это была другая эпоха, такие шутки не могли никого задеть, они не имели подтекста, раскол был далеко впереди. Хотя в среде старой доброй русской эмиграции в Женеве уже тогда можно было услышать: “Севастополь – наш…”

Но Украину я по-настоящему стал открывать для себя именно тогда, в девяностые, хотя в Киеве побывал ещё студентом, а мой сосед по блоку в общежитии МГУ был из Украины и постоянно о ней рассказывал. В новый, постсоветский Киев я приехал по приглашению Константина Сигова, который основал франко-украинский центр в Киево-Могилянской академии.

Помню, как первый раз подошёл к секретариату ректора Брюховецкого. И секретарша мне говорит:

– А, вы из Москвы. Они нас уничтожат.

У неё в глазах блеснули слёзы. Она была убеждена, что Москва бросит атомную бомбу на Киев. Я её утешал:

– Ну что вы говорите! Это же немыслимо! Русские и украинцы – это народы-братья. Как может один брат бросить атомную бомбу на другого? А даже если не атомную, то как он может вести какую-нибудь гибридную войну?..

Я тогда и в мыслях этого допустить не мог.

А однажды я должен был выступать с публичной лекцией. И ректор Брюховецкий мне говорит – между прочим, по-русски:

– Только осторожно. У нас два рабочих языка – украинский и английский, не перейдите по привычке на русский.

Я ответил:

– Извините, но по-украински я не смогу. Я не горжусь тем, что я не умею по-украински, но что делать. Придётся по-английски.

Захожу в зал, обращаюсь к собравшимся:

– Поскольку читать нужно либо по-украински, либо по-английски, я перехожу на английский язык.

Крик и недовольство.

– Почему не по-русски?

Все тогда понимали по-русски, английским владели с грехом пополам. С тех пор, конечно, всё изменилось, выросло новое поколение, говорящее на разных языках. А свобода языковая в Киево-Могилянской академии сохранилась до сих пор: можно читать по-украински, можно читать по-русски, многие мои коллеги в совершенстве освоили украинский, как, например, тот же Константин Сигов, который всегда умел говорить, но теперь может блестяще выступать по-украински в любой аудитории. И это меняет страну, выбравшую свой собственный путь в истории. Виктор Платонович Некрасов, который родился в Киеве, был абсолютно уверен, что пути Украины и России навсегда связаны. Он даже, мне кажется, немножко свысока смотрел на украинский язык. И в этом ошибался.

Я полюбил Украину. Полюбил её живописные парадоксы, умение не унывать в экономическом хаосе. И первый Майдан я видел, правда, в самом его конце: все эти бесконечные палатки, разные одеяния – от военной формы до клерикальной. В каждой палатке была своя идеология. Раздавали буклеты, хотели тебя обратить в свою политическую веру. Некий тип, довольно странный, подарил мне книгу одного националиста на украинском языке. И надписал: “Французскому гостю от имени Майдана”. Между прочим, я в Женеве начал учить украинский язык – если уже знаешь русский и польский, это не так сложно, хотя, конечно, роман по-украински я прочту с гораздо бо́льшим трудом.

Если вернуться к Солженицыну, то надо всегда помнить, что он был сторонником вечного союза Украины и России, но добавлял, что если Украина хочет идти отдельно, то пусть, мы не имеем права насильственным образом удерживать её. И обычно, когда рассуждают о нём и его позиции, о союзе помнят, но забывают вторую часть его высказывания. А ещё реже приводят его потрясающие слова:

Как украинцам бесполезно доказывать, что все мы родом и духом из Киева, так и русские представить себе не хотят, что по Днепру народ – иной, и много обид и раздоров посеяно именно большевиками: как всюду и везде, эти убийцы только растравляли и терзали раны, а когда уйдут, оставят нас в гниющем состоянии. Очень трудно будет свести разговор к благоразумию. Но сколько есть у меня голоса и веса – я положу на это. Во всяком случае, знаю и твёрдо объявлю когда-то: возникни, не дай бог, русско-украинская война – сам не пойду на неё и сыновей своих не пущу.

Глава 11

Из Москвы в Петербург

Дочь исчезает в Чечне. – Чудесное спасение и книга. – Жак Ширак и Дмитрий Веневитинов. – Что делать, если не ходят автобусы. – Русский ковчег и французский маркиз.

Я никогда не был в Чечне, хотя на Кавказе в советское время бывал, даже ездил по Военно-Грузинской дороге в Грузию. И судить о том, что в Чечне происходило в девяностые и происходит сейчас, мне трудно. Вместо меня в жизнь Чечни вникала моя дочь Анн, известная журналистка, которая не раз была там во время боевых действий. Она просто пешком из предместий пошла в Грозный – в то время, когда все по той же дороге выходили из Грозного. И рассказала в своей первой книге о том, что она видела, – без каких бы то ни было обобщений, просто свидетельства и диалоги с людьми. Книги её пользуются у нас большим успехом; мы как-то вместе участвовали в одном книжном салоне, который называется “Ярмарка авантюристов и путешественников”. Я представлял свою очередную книгу о России, она – свою очередную книгу о Востоке. Конечно, очередь за автографами выстроилась к ней, а уже после дочери иногда подходили к отцу, и я этим тихо гордился.

Но её “путешествия”, в отличие от моих, требуют смелости. Был момент, когда она остановилась в некоей деревне в десяти километрах от Грозного, несколько дней провела в доме депутата, тамошнего уроженца (его уже нет; он погиб), пыталась интервьюировать людей. Вдруг появилась машина с русским офицером и с двумя или тремя солдатами, забрала главу семейства, того самого депутата, отняла у Анн записные книжки, паспорт, всё, что у неё было, – и уехала. Она осталась без документов и вещей и с ощущением, что деревня её осуждает и все убеждены: от этой француженки только хуже будет. А уехать невозможно – в военное время без каких бы то ни было бумаг.

После чего в нашем французском доме вдруг раздаётся звонок. Человек по имени Магомед, из соседней республики Ингушетии, помогавший Анн в организации её поездок, позвонил из единственной будки при русском штабе, которой позволялось пользоваться гражданскому населению, и объяснил, что Анн исчезла. Никто не знает, где она.

Я немедленно обратился к нашему послу в России. Он предложил: “Приезжайте, мы вместе поедем туда”. Я начал собираться, но чуть позже он перезвонил и сказал: “Есть возможность освободить её с помощью влиятельного олигарха, Березовского. Он обещает позвонить русскому главнокомандующему”. Я знал имя Березовского, естественно, но не больше. И ответил: конечно. Ну, эффект был. Во всяком случае, машина опять приехала в то село, где Анн скрывалась без документов, и ультимативно предложила отправиться в главный штаб, где уже ждала группа иностранных журналистов, которых предупредили, что будет сенсация. Так окончилась эта авантюра, которую мы, родители, переживали в каком-то невероятном стрессе. Впоследствии Анн была в Чечне ещё много раз.

Конечно, сейчас республика полностью изменилась. Там, где были руины, всё блестит роскошью и золотом. Но что происходит внутри семей, за закрытыми дверями? Я не знаю.

После Чечни у Анн была Средняя Азия. Потом Афганистан. Ирак. После Ирака – Франция. Анн всюду собирала материал одним и тем же образом: живя не в гостиницах, а в семьях. Когда речь зашла о поездке по Франции, я ей сказал:

– Ну, Анн, это невозможно. И в Ираке, и в Афганистане, и в Чечне ещё существует гостеприимство в античном смысле этого слова. Кто бы ни постучал – гость, чужой, – открывай дверь. А мы во Франции об этом давно забыли, и каждый запирает свою дверь на множество засовов.

Но, вопреки моим опасениям, ей удалось проехать через всю страну, пожить в семьях – и написать очень интересную книгу, вышедшую между первым и вторым туром последних президентских выборов во Франции. Когда шансы Макрона были ещё не так очевидны, а поражение Марин Ле Пен не так гарантировано. В название книги вынесен вопрос, который задавал тогда себе каждый француз: “В какой стране мы живём?”. В стране, где победит Марин Ле Пен или президентом окажется молодой политик Макрон, сломавший все стереотипы?

Кстати, Макрон какое-то время работал с философом Полем Рикёром в редакции католического ежемесячника “Эспри”. Конечно, Макрон не писатель. И я не думаю, что он захотел бы писать романы, но зато он интересуется философией, чувствуется, что он хорошо знает работы Рикёра. И любой наш политический деятель в какой-то момент хочет написать книгу, потому что аура писателя почтенна, а венец президента недостаточен. Помпиду был профессиональным университетским человеком, Ширак увлекался словесностью в целом и русской поэзией в частности.

Вадим Козовой послал Шираку свою поэтическую книгу, написанную по-русски. И через какое-то время позвонил мне по телефону и с тайной гордостью сказал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад