Антону, который и сам не подозревал об этом, от женщины нужна была живая, веселая энергия, которую можно отнять и пролить на свои дни. Взамен — да все что угодно: зашивать карманы, печь блинчики, любые хлопоты — тем более что это так к лицу сильному и удачливому, — все вокруг только руками всплескивали. Эта была скорее история про него, чем про нее. Киру легко можно было поменять. Например, на Лёлину подругу с перрона, с золотыми колечками волос, кажется, она из Владика. Вот кто подходил идеально. И колечки, и рост, и ноги, особенно ноги.
Оба тайно и беспокойно ждали, как развяжется этот узел.
Есть мужчины, которые, потеряв жену, оплакивают ее всю оставшуюся жизнь; другие женятся уже через год, и снова счастливо. Он был второй, неприемлемый для Киры вариант.
— Встаем? — все еще не открывая глаз, сиповато спросила она Лёлю, просеивая песок сквозь пальцы.
— Мам, я какать хочу, — заорал какой-то ребенок.
Кира резко села.
— Иди сюда, вот тут покакаешь в кустах, — замахала ему в ответ толстая тетка по соседству, но, встретившись взглядом с Кирой, смягчила: — В кустиках.
Кира смеялась и смотрела, как трясется от смеха Лёлин живот в серебряном песке. Кельбас и Смычкова тоже захрюкали.
От пляжа до города два с половиной километра по асфальтовой нагретой дорожке. Только что невесомые в своей пляжной дремоте, в мареве отступающего зноя, сейчас еле ноги волокли — перегрелись, что ли.
— Чё это мы на них должны косыночки покупать? Шли бы сами, — ворчала Лёля.
— Смысл им с пляжа сейчас уходить? Они же еще в пятницу сфотографировались. Только ради платков? Так мы в любом случае в “Ткани” зайдем, — ненужно объясняла Кира.
— Шустрые такие, — не успокаивалась Лёля. — Деньги надо сразу у них стрясти за косынки, у меня два рубля до среды.
Навстречу тянулись люди с детьми, собаками, надувными матрасами. Еще только шли выкупаться в теплейшей вечерней воде. Почему-то особенно обидно было из-за ситчика — тратить на него последнее.
Сначала им под ноги с лаем бросилась палевая собака, полуголый мальчишка-хозяин с ярким резиновым кругом на поясе вопил: “Найда, Найда!” Они остановились, ожидая, пока Найда обнюхает их, резвясь, потом Кира медленно подняла глаза и вскрикнула. Прямо перед ними на ветках ближнего дерева висели две белые косынки. Абсолютно новые, судя по ценникам, из магазина. Косыночки были в зеленую точку, с таким же зеленым принтом по краю.
— Ты тоже это видишь? — одними губами спросила Кира.
Объяснять Кельбас и Смычковой, что они не врут, было бессмысленно. Нет, они, конечно, пытались, но выглядело это не здорово.
— Кто-то, наверное, обронил по пути на пляж, их подняли и вот так на видное место, если искать будут, — Лёля изо всех сил старалась не улыбаться, но у нее не получалось.
— Новые? — ядовито уточнила Кельбас. — Две?
— Да, — пожимала плечами Лёля, уже прыская.
— Если их обронили, то где хоть одно пятнышко? — спрашивала Кира непонятно кого. — Там дорожка пыльная, мусорная.
Лёля возмущенно на нее таращилась: ты с кем вообще?
Кто-то великий и ужасный развесил для них в листве две косыночки, ни больше ни меньше, именно развесил, как будто деревце ими украсили.
Смычкова молчала и старалась не встречаться с ними взглядом.
После ужина сидели на балконе, снова и снова возвращаясь к происшествию, восторгались, хихикали, качали головами, поглядывая на белые звезды: спасибо, спасибо.
— Это мое первое чудо!
— И мое.
Кира попыталась рассказать про бабушкин платочек в зеленую точку, что надремала на пляже, но поняла, что Лёля ей не верит, однако такие безобидные враки вокруг события приветствует, — кивала, улыбаясь.
Потом умолкли надолго в нежной темени; пели цикады, запах роз поднимался к балкону. Напротив в готеле уютно горели несколько окон. В одном из них мужчина гладил рубашку. Лёля больше не курила — ее тошнило даже по вечерам. Задрав ноги на перила, она играла пяткой с деревянной прищепкой, пытаясь продвинуть ее по бельевой веревке, а Кира думала, что ребенку так будет лучше, с Лёнькой им будет лучше и что она никогда не видела этих самых цикад и почему-то представляет их похожими на эти длинные потемневшие от времени прищепки, только масштаб 1:10.
— Думаешь, это какой-то знак? — вдруг тихо спросила Лёля. — Ну, типа все будет хорошо, у тебя еще будут другие дети.
— Я не знаю, — Кира щелчком сбила пепел.
Чувствовала, что Лёля беззвучно плачет в темноте.
— О, давай их сохраним, эти косынки? Навсегда, а? — вдруг снова оживилась Лёля, шмыгая носом.
Кира, довольная, закивала: давай, конечно! Какая-то новая радость проступала в жарком южном вечере, стояла над балконом, укутывала, осторожно проникала в них. Божественная игра, защита. Как хорошо с чудом: теперь понятно, что можно мечтать, надеяться, загадывать.
Бригадир Шумейко где-то застрял с раствором, а без него не поштукатуришь. “Курим!” — крикнул он, уходя. С удовольствием побросали шпатели, вылезли с минуса наверх, расселись в тенечке вокруг Анны, кто на ведро перевернутое, кто на ящик. Кира на корточках курила в двух шагах от всех, чуть издали любовалась наставницей. Вся узкая, ловкая, со спокойной улыбкой, красавица Анна всю жизнь штукатурит. Лёля невежливо три раза переспрашивала ее: “И тебе никогда не хотелось пойти учиться? Никогда-никогда?” “Зачем? — смеется та. — Мне и здесь хорошо, на воздухе”. В бригаде Анна — непререкаемый авторитет, как и Шумейко, работяги с нее пылинки сдувают. Смётка, интуиция, ни вина, ни табака не признает, у нее правильная певучая речь, и девочки восхищенно обсуждают ее каждый вечер: представляешь, Анна — рабочий? В первый же день она заметила, как Кира отобрала у Лёли тяжелое ведро с раствором, цыкнув на нее. Беглый взгляд Анны, и с той минуты — ничего тяжелее мастерка в Лёлиных руках. Кира думает, что каждая из них втайне мечтает пойти с ней в “Сказку”, посидеть там, может, сухого взять, или дома у нее поговорить обо всем, поплакать — даже Кельбас, которой с виду и плакать-то не о чем, — такая эта Анна чудесная.
Да и все остальные хорошие, особенно бригадир. Шумейко невысокий, с животиком и умным прищуром; когда смеется, все лицо собирается в загорелые складочки, морщинки, но это его не портит вовсе. Кира знает, что нравится ему.
— У меня здесь не только мое первое чудо, — тараторит она, — но и первый мужик, которому я понравилась просто так, без прикрас, что называется, в робе, каске и молчаливая. Ты же знаешь, я пока не заговорю, на меня никто никогда не западает. А тут первый раз в зоне грунтую такая, а он смотрит, смотрит и краснеет, если глазами встречаемся. А я еще ни гу-гу... тоже его, наверное, полюблю.
— Что значит “ни гу-гу”? А кто в прорабской орал в самый первый день из-за говна в лотках?
Кира долго смотрит на Лёлю.
— Точно, — вздыхает. — Тогда не полюблю. Эх, у него такой мужской взгляд, до костей пробирает.
Девочки кружком вокруг Анны обсуждают маньяка. Он бежал из заключения, и его никак не могут поймать. По слухам, он пробирается сюда в городок — здесь у него родители. Ну, не исключен вариант. По местному радио просили проявлять бдительность и осторожность. Зловеще белеют по городу листочки “Внимание, розыск” с его портретами, и Лёля со Смычковой отворачиваются от них. Кира фыркает:
— Да какой там маньяк, вот онанист с пляжной дорожки — это да!
Анна распахивает глаза, и девочки наперебой рассказывают ей, как достал их чертов дядька, часами караулит в глухой части пляжной тропы, каждый раз новые заросли выбирает. А в субботу с утра вообще оборзел — заговорил! Анна ничего не понимает, и Кира, с трудом подбирая слова, объясняет, что обычно он только — раскачивал? размахивал? — всем вот этим вот, Кира пытается показать движение, Кельбас взвизгивает, закрывает глаза ладонью, — а в субботу утром еще и озвучивать стал. Они шли выспавшиеся, веселые, с окрошкой Марининой в животе, а он, как черт из табакерки, стоит там в глубине леска, приспустив штаны, и наяривает; Анна хохочет. Ах, он такое нес! Кира все-таки скосила глаза на него, не выдержала, а Лёля со Смычковой и Кельбас вспыхнули — мерзость, мерзость — и как побегут. Нет, повторить его слова Кира не может. От воспоминаний у Лёли мутнеет взгляд, и Кира понимает, что ей нехорошо.
А тут еще Шумейко со всей дури два ведра раствора грохнул об землю рядом с ней. Запах резкий, почти аммиачный, Леля убегает куда-то от ведер, от онаниста, от всех его невозможных слов. Грохочет вокруг пыльная горячая стройка, под комбезом пот ручейками, без остановки, уже не замечали его.
— Лети сразу за Тёмой. Зачем тебе в Ленинград? — Лёля пытается открыть банку тушенки, злится. — Какой тупой нож этот. Вон Кельбас. Она сразу домой отсюда.
— Ты не понимаешь, — горячится Кира, — надо же все подготовить к приезду, кроватку собрать... там, небось, половины шурупов не хватает, узнать, какие прививки в садик.
— Фигня какая-то. Кроватку Лёнька за час соберет. Тёма же у мамы ходит в садик, прививки ему там делают, в карточке все будет наверняка.
Лёля уже почти прорезала крышку по кругу, когда вдруг банка выскользнула из ее пальцев, поранив зазубренным металлом ладонь. Прокатившись по столу, грохнулась на пол. Лёля вскрикнула и в ярости швырнула нож со всего размаху об стену напротив. Сразу зарыдала, горько-горько, медленно оседая на табурет. Кира захлопнула дверь перед носом прибежавших на плач и крики Кельбас и Смычковой. Потребовала предъявить порез, но Лёля отмахнулась, что все в порядке, несильно, сунула в рот нежную “перепонку” между большим и указательным. Кира подняла банку, вытерла ее, пол, аккуратно переложила кусочки тушенки в тарелку.
— А почему ты не хочешь сказать все Петрову? О ребенке. А вдруг он обрадуется? Ну тихо, тихо, не обрадуется, так хоть поддержит тебя. Ну, пока ты все не сделаешь.
Дверь открылась, и в кухню шагнули торжественные Кельбас и Смычкова.
— Девочки, уже темно. Не открывайте, пожалуйста, окна и балкон. Передали же, что он может быть совсем близко к городу.
— Все так, — печально произнесла Кира, протягивая Лёле вилку. — Вы абсолютно правы. Куда ему еще бежать-то? Только к маме. А мама где? Правильно, здееесь. Скорее всего, он уже в городе. Сколько у него жертв? Восемь девушек? То есть только девушки! Тэкс, а у нас единственное в городе женское общежитие. Рассуждая логически, куда ему за свежатинкой, чтобы наверняка да побольше? Только сюда. А чей балкон ниже всех и не во дворе? Наш. Во двор ему опасно — там комендантская. А у нас еще и гаражик внизу, карабкаться хорошо. Значит, сюда прямая дорожка. Наша квартирка. Так что с минуты на минуту...
— Нафига ты это делаешь? — заорала вдруг Лёля. — Ты чё, не видишь, что нам страшно? Мы правда боимся, непонятно, что ли? Зачем я вообще сюда приперлась? Эти ведра, бетон сраный, придурок голый в кустах членом своим... а теперь еще и это.
Смычкова спиной к ним мыла чашку, и плечи ее дрожали. У Кельбас побелели скулы.
— Девочки, да вы чего? — Кира растерянно оглядела всех. — Город закрытый, особенно сейчас, считай оцеплен. Ящерка не скользнет. Вы серьезно, что ли?
Ночью Кира проснулась от громких голосов. Перепуганные насмерть, все трое толпились у Лёлиной кровати, самой дальней от окна. В ночных рюшечках, штанишках, заляпанные тусклыми отсветами готельных огней, почти выли от ужаса. Кира села на кровати, пытаясь открыть глаза.
Перебивая друг друга, рассказывали, что три минуты назад сначала камень кинули в балконные стекла на кухне, потом так тихонечко: девчата, откройте.
— Не ходи туда! — это уже Кире в спину.
На кухне она залезла на стол, открыла форточку. Внизу у гаражика парень как парень. Штаны не расстегивает, и на том спасибо.
— Какого хрена? — сонно крикнула Кира.
Он принялся объяснять, что общага закрыта, а он всегда через этот балкон к своей девушке ходит, и что пускали же его неделю назад — ну врать-то зачем! — откройте, пожалуйста. Кира еще не успела ничего ответить, как тихо, но настойчиво стучали уже в дверь. Какая-то девица прокуренно кашляла за ней, и, главное, требовательно так: девчата, откройте мне, моему парню — мне дверь, ему балкон. Со всех сторон обложили.
— Может быть, вам еще и постелить здесь с вашим парнем? — ехидно и негромко предположила Кельбас, поправив очки.
— Так, а вы уверены, что там внизу ваш парень, а не маньяк? — усмехнувшись, спросила Кира девицу, подойдя к двери. — Тот самый.
За дверью долго молчали, снова кашляли, потом девица осторожно переспросила: кто, извиняюсь? Кире захотелось немедленно открыть замок и расцеловать ее. Прогнала всех, конечно.
Еще с полчаса Кельбас и Лёля пытались занавесить окно одеялом, но зацепиться на голой стене не не за что — ни крючочка, ни гвоздочка — падало одеяло все время. Так уснули.
И Кира тоже. Вот эта тонкая ломкая корочка между сном и несном вскрылась, и сознание выплеснулось, стало убегать быстрыми ручейками из этой или уже той, голой черной комнаты, куда зачем-то судьба забросила их четверых на целый месяц, таких разных, чужих друг другу. Казенные обои, грязно-салатовые, четыре узких кровати, тумбочки, стулья, заваленные одеждой. Еще немного держась за сознание, за эту комнату, она уже покачивалась в какой-то теплой воде, линия пляжа отходила все дальше, и думала, что вот девочки боятся маньяка, а она боится жизни — что будет с ней, — и чей страх, спрашивается, больше?
Шумейко знал только дом, а номер квартиры и куда выходят их окна — не знал, потому его синий “Запорожец” покружил вокруг общежития, раза четыре объехал и скрылся в пылевом облачке на центральной улице за готелем.
— Вышла бы. Чего такого-то? — Лёля разогнулась от чемодана, куда скидывала вещи. — Подумаешь, женат! Вы же друзья просто. Попрощались бы как люди.
Кира покачала головой. Обменяться адресами и улыбками? А пока она пишет адрес, в окнах будут торчать головы общежитских кумушек? Он приедет потом в Ленинград, и они встретятся у Медного всадника, чтобы не найти тем для разговора? Будет показывать ему город, они устанут ходить, разочарованные поедят в кафе “Минутка”, там вареное яйцо в тесте, и на пыльном багровом закате расстанутся навсегда? Она бы вышла, выбежала, если бы знала, что Шумейко, Анна и синеглазый прораб погибнут через неделю в автокатастрофе по дороге со смены. Кира узнает об этом только в сентябре, а пока она думает: зачем?
Собирая чемоданы, Лёля и Кира одновременно натыкаются на косынки, смеются. Лёля целует, целует косыночку — она так молится о чем-то. Кира тоже, прежде чем уложить свою в чемодан, кратко прижимает ее к щеке, косынка пахнет хозяйственным мылом: не потеряй только! Кира однажды завяжет ее Теме после ванны, сама наденет пару раз в колхоз и на овощебазу. А потом косынка бесследно исчезнет при переездах, и Кире будет казаться, что чуда с ней больше никогда не случилось, только потому, что ее не сберегла.
И у Лёли потеряется. Она даже не успеет завязать ее никому после бани — у нее больше не будет детей. И у Петрова никаких детей. Когда через тридцать лет Лёля ему во всем признается, в гулком утреннем кафе торгового центра, он грустно скажет, что сразу бы на ней женился, знай он о ребенке. Он и без ребенка хотел.
В вагоне Кира уступила нижние полки Смычковой и Лёле, после ужина вскарабкалась наверх и там провела почти сутки до Ленинграда. Она уже не могла говорить, шутить, смотреть в окно — просто лежала и торопила поезд. Там, в простынях, тайком разглядывала свой золотой ровный загар, блестящие икры, улыбалась чему-то мечтательно. Часто ходила в туалет, чтобы посмотреть, как красиво надо лбом выгорели волосы, курила в тамбуре.
“Бедная моя, — тоскливо думает Лёля, разглядывая букетики на летнем сарафане подруги. — Ну вот куда она? Ехала бы сразу за Тёмой”.
Лёля уже знала, что Антона не будет на перроне. Он закрутил с ее подругой из Владика с золотыми колечками по лопаткам. Та призналась ей в письмах. Она, конечно, скажет все Кире, ну не сию минуту, а через час, наверное, или уже за Окуловкой.
Сырники с черникой
Завтра похолодает. Да и ладно: четыре месяца лета под высоким иркутским небом, с майских теплынь. Пасмурных дней по пальцам перечесть: дожди редкие, быстрые — чудо, что за лето. Егор даже соскучился по снегу, но сейчас в мастерской сел так у распахнутых дверей, чтобы последнее солнышко в затылок: нет, не жарко — ему нежно. Ветер таскает по двору сухие листья и чистый резкий запах бархатцев. Красно-оранжевые, толпятся в клумбе-покрышке прямо у входа — лето умирает. Птица совсем низко, крыльями шурх-шурх. Весной и летом трасса, у обочины которой стоит автомастерская, грохочет, пылит, а сейчас будто отодвинулась со своими звуками, а вот крылья птицы слышно. Какой нервный высокий голос у этой девушки — прямо в висок.
— Не, ну тут полмашины разбирать, может быть, даже движок менять придется, — лениво тянул Михалыч.
— Вы меня разводите, да? — снова взвился голос.
Слышно было, как Михалыч цокнул языком.
“Дви-и-и-ижок”, — Егор усмехнулся, качая головой, поискал глазами ветошь — руки вытереть. Пойду гляну: мужики чего-то совсем борзеют, жалко девчонку. Женщина за рулем все еще в диковинку, на них обычно вся смена подтягивалась посмотреть, покурить рядом — интересно же. Перед тем как выйти, Егор бросил взгляд в мутный квадрат зеркала, поставленный на деревяшку над раковиной. Прижал волосы к голове.
Синий полукомбинезон на загорелый торс, ловкий, поджарый, “браинький”, как ласково говорила бабушка. Блеснул улыбкой:
— Михалыч, ты чего девушку пугаешь?
Разочарованно присвиснул внутри: зря вышел. Девчонка была “на троечку”, студенточка занюханная, худенькая, сутулится, коленки назад, как у кузнечика. Там за стеной, пока еще не видел, он вдруг разволновался на ее звук, взвинченность, только один раз засмеялась — с места сорвало. Ему казалось, фифа такая, платье в обтяжку или мини кожаное, каблуки, рюкзачок. Машинка сломалась, да-да, так они и говорят: “машинка”. Парень в отъезде или в заднице — мальчики, умоляю. Такая будет кокетничать, только чтобы тачку быстро сделали. Быстро и хорошо. Даже в постель может запросто, утром глаза с ужасом закатить — я и автомеханик! — была у него парочка таких ночей.
А однажды Егор полгода жил с сорокалетней. Деловая, магазин коммерческий держала. Она все заталкивала его в ванну со свечами по краешку, восхищенно ныла “ты такой мужчина” и требовала “фокус”. Фокус он сам, дурак, показал: после ванны распахнул халат... и в бокал с игристым. Хохотала, запрокинув массивную голову, — он смотрел с ужасом.
— Чип и Дейл, что ли? — хамовато спросила девчонка, окинув его взглядом.
Легкие очки на дужках-проволочках, ресницы мохнатые, длинные, от них и колючий взгляд помягче.
Пигалица, похоже, не оценила ни комбез на голый торс, ни фирменную улыбку.
Она снимала однушку в трех остановках от мастерской. Егор вошел туда в пятницу, еще бабьим летом — по двору летела паутина, визг на детской площадке, соседка мыла пол в подъезде: о, новый хахаль у придурочной, — а вышел в понедельник, уже в осенний туман. Рано утром, с чувством, что случилось несчастье.
“Я больше не смогу ее забыть, — думал он. — Как же мне теперь, а?”
Вдруг задохнулся в пустом дребезжащем автобусе, дернулся на выход: лучше идти. Почти бежал мглистой улицей, стараясь остудить, потратить сердце и мысли, облачко пара у рта. Быстро-быстро под замызганными растяжками, мимо бильярдной, шиномонтажа, сауны, где год назад застрелили Костю Малину, дружка закадычного, три года за одной партой сидели. Ни за что парни “зажмуриваются”, за глупую дерзость, хотели приподняться немного, вот и приподнялись на два метра вниз. Деревянные поддоны свалены в кучу, пожелтевший тальник над стоячей водой, бетонная скука гаражиков, раз-два-три... двадцать два, успокаивался вроде, и только от рябины больно: яркая, яростная, усмехается в светлеющем небе. До зимы рукой подать.
Вчера отвернулась, засыпая, скинула его руки: не люблю так. Он гладил взглядом бледные лопатки в родинках. Никакой нежности от нее. В постели как мужик: все главные роли себе рвала. В первую ночь струной серебряной, а ко второму утру как будто разглядела в нем что-то такое, что ей не подходит — нет, не подходит. Ему казалось, что он даже слышит, как потрескивают серые льдинки в ее глазах. Но просто уйти он уже не мог.
Суетился, купил ей микроволновку — у нее не было, а она все твердила мечтательно: “О, микроволновка!” — гонял в универсам за курой гриль и шампанским. Там в цветочном увидел темно-бордовые, почти черные розы на длинных стеблях. Никому никогда. “Блэк баккара”, — объявила продавщица, заваривая китайскую лапшу.
— Сказали подрезать обязательно. Чтоб постояли, — кричал возбужденно с порога.
В воскресенье деньги кончились. Он жарил картошку, приносил из ларька пиво и какую-то сушеную дрянь, пытался острить: кто еще за тобой так ухаживал?! Серый взгляд объяснял: да таких гопников...
— Все будет хорошо, — давил тоску шагами. — Дня за два ей машину сделаю, успею. Маленькая моя. Колодки поменяю, кузов покрасить можно. Во, я кузов ей покрашу!