Оно потом горело в теплом автобусе, где, зарывшись в шарф, он полулежал, закрыв глаза, и думал: как же теперь тем двоим, что отправили детей наверх, за собакой. Ну вот как им?
ВСЕ ПО-ДРУГОМУ
Скорее всего, добро не победит
В ванной лилась и лилась вода, и Настя хмурила брови, что вот, хотели пораньше, но нет, опять провозились, и в четыре им уже точно не выехать. Но радость близкой дороги разгладила ей лоб, и она не стала сердито тарабанить в дверь ванной, просто крикнула, чтобы поторапливался. Даже пропела.
В длинную форточку тянуло травой, скошенными одуванчиками, шапка кофе медленно росла над туркой, и даже в недосыпе отыскалась какая-то романтика. Соображаешь кое-как, песок в глазах, а тебя мучит счастье дороги, все эти приготовления: курицу фольгой обернуть, кофе в термос, салфетки, соль не забыть, серую подушку в машину. Настя пила у окна кофе и улыбалась пустынной, утренней улице, какой-то еще прочерченной, объемной в ранних лучах, это потом полдень зальет всё вокруг яростным светом без тени, сотрет эту геометрию, а пока — какое чудесное утро. Сорвала с календаря вчерашний длинный день — 21 июня 2002 года, — полетел в ведро скомканный. Понурый собачник бредет к газону с палевым пуделем, спит на ходу.
В машине Настя первая села за руль. Федор-сова еще подремлет, а она часа через два уже отстреляется, станет пить коньяк и веселиться, в Пскове позавтракают с Рудаковой (только Федор еще не знает об этом), потом она поспит, а за Опочкой можно перекусить в придорожном кафе. Об одном жалела — что путь их лежит не к морю, а всего лишь до Смоленска, где жила родня Федора и где она никогда еще не бывала.
За Лугой поменялись.
— Где мой коньяк? — блеснула глазами Настя.
— Это какой-то навороченный армянский, на него скидка была. Оставишь попробовать? — вручая ей, вглядывался в этикетку Федор.
— Я не планировала, — серьезно ответила она.
Оба засмеялись. Потом, не глядя на нее, он улыбался в лобовое: так обаятельно она обустраивалась рядом на штурманском месте с термосом, коньяком, яблоком. Шелестела фольгой от шоколада, пытаясь зажать плитку в правой дверце так, чтобы от нее было удобно отламывать, бормотала вокруг всего этого, репетируя будущий пир. Наконец устроилась — кофе дымил в автомобильном подстаканнике, салютовала ему бутылкой.
— За водителя! За моего дорогого водителя, — сахарным голоском.
Он даже дрогнул от радости за нее. Как будто сам только что отхлебнул из бутылки, хрустнул яблоком. Повернул голову к ее веснушкам, кудряшкам, хлопотам.
— Понюхать хоть дайте! Вкусно вам, малышня?
Она с готовностью протянула коньяк: хоть занюхайтесь. Часто закивала, подтверждая, что ей отлично и вкусно, счастливо ей. Угощала его шоколадом и кофе, дала откусить яблоко. Милостиво махнула на огрызок — доедай, пожалуйста. Жевала, шуршала, отхлебывала. Мелькнул щит с километрами до Пскова. Настя как завопит:
— О, а давай к Рудаковой! На полчасика всего! Пожалуйста, пожалуйста, умоляю!
— Ну давай... — Федор медленно взглянул на часы. — А она проснулась, твоя Рудакова? Полдевятого только.
— Выходной же. Разбудим их, если что! Да она будет счастлива. Такой скоротечный огневой завтрак. Клянусь, полчаса, не больше. Я просто ее обниму, выпьем кофе и дальше полетим. Ну да, да? Ты рад?
Пожалуй, что и рад. Настина институтская подруга Вера Рудакова была девушкой незаурядной: острый ум и язык, хохотушка, при этом начитанная и рассудочная, с железной выдержкой и каким-то особенным подходом ко всему. Небольшого роста, ямочки от улыбки, взгляд с холодком. Он видел ее лишь однажды, когда полгода назад нагрянули с Настей в Псков без спроса. Все друг другу страшно понравились, обещали дружить, и почему бы тогда не позавтракать сейчас вместе.
Настя уже набрала номер и, смеясь, что-то говорила подруге, в которой души не чаяла. Федор изловчился и отнял трубку:
— Ты говорила, что в любой момент теперь! Вот и решили погостить недельку.
— Когда ждать? — только и спросила.
Федор снова восхитился этой Рудаковой.
Даже не споткнулась голосом, разве что самую малость. Говорила спокойно, приветливо, хотя понятно, кто для любого человека незваный гость, а уж для таких ярких личностей, как Рудакова, и подавно. Ярким скучно не бывает, дни их расписаны по минутам — какие еще непрошеные гости? Федор вспомнил, как на днях Настя злобно пинала кресла, узнав о внезапном приезде его двоюродной сестры, диван тоже пнула. Сжалился над Рудаковой, сказал, что на минуточку они.
А потом до самого Пскова Настя говорила и говорила об их с Рудаковой жизни в общаге, о приключениях, мальчиках — немного запальчиво из-за коньяка и любви к Рудаковой, запальчиво, но интересно, и Федор слушал с удовольствием, хотя некоторые истории уже знал.
Они учились на разных курсах и познакомились только в стройотряде в Сибири, куда Настя, соскучившись, просто так прилетела к своему парню. Поступок этот Рудакову покорил, и они с Настей сдвинули кровати в двадцатиместной палатке. Эти кровати остальные девочки обещали выставить в ближний кедровник, если они не перестанут ночами хихикать и шептаться. Но не хватало ни дня, ни ночи, чтобы поведать, рассказать друг другу всю свою прежнюю девятнадцатилетнюю жизнь.
С сентября их комнаты в общежитии оказались напротив, и Настя стала немного тяготиться Рудаковой: лезет с улыбками, разговорами — но потом все как-то устроилось, и теперь Настя думает, что ей это показалось или чуткая Рудакова быстро переделалась не в лучшую, но просто подругу, что, в конце концов, понравилось обеим.
Комнаты напротив — это двадцать улыбок в день, невесомых, ни о чем, слова друг в друга, как теннисный мячик отбить, налево-направо, смех просто так, сахар и аспирин из комнаты в комнату, курить в коридоре на широких подоконниках и говорить, говорить.
— Юбка настоящей леди — прямая с запахом или юбка-карандаш?
— Добрый человек как творец неинтересен. И вот это “о” два раза в слове “доброта”, колобком катается.
— Правда не равна справедливости! Справедливость больше правды. Шагни за правду, попробуй!
Сигареты были болгарские, и все истины приходили со вкусом их дыма. И тогда они еще не казались дрянными, а истины — спорными. Когда заканчивалась пачка, стреляли, а совсем ночью курили бычки из банки — сначала искали свои, потом любые. От выкуренного першило в горле, но не оторваться друг от друга. Эти разговоры подтверждали, что мир набит людьми глубокими и уникальными — вот Рудакова, например. Пока только она встретилась Насте, но все впереди, жизнь впереди.
Настина соседка Тодорка в зимние каникулы, улетая домой в Софию, собрала со всей комнаты деньги на джинсы. Они сами умоляли ее об этих джинсах. Вернулась без них, но заверяла, что три пары наикрутейших штанов вот-вот на подходе — ее друг Стоян не то привезет их, не то придумает, как передать сюда в Ленинград. Шли дни, недели, но ни джинсов, ни Стояна... Когда Рудакова устала смеяться над этой историей, она просто тряханула сумку Тодорки, пока та мылась в душе. В записной книжице хладнокровно нашла на “С” телефон Стояна и заказала переговоры. О джинсах и деньгах он слышал впервые. Бить не били, но тогда так поговорили с Тодоркой, что деньги она вернула до копеечки.
— И этику туда же, к правде. Справедливость больше их, — щурилась Рудакова.
Если утром забежать напротив за зубной пастой, то онемеешь от удивления: выспавшаяся Рудакова с прямой спинкой завтракает с соседкой по комнате на каком-нибудь ришелье, сыр на блюдечке. Дымится свежезаваренный чай. Настя принималась смеяться безостановочно, звала своих девчонок взглянуть на идиллию. Рудакова смеялась вместе со всеми, польщенная, что ее застали “врасплох”. Похмельные Настя с подругами завтракали в общежитском буфете каменными булками или уже в институте после первой пары. Часто, выбегая на занятия, Настя просто отхлебывала из носика чайника вчерашнюю заварку, такой вот еще завтрак.
В выходные Рудакова с соседкой бегали в парке лесотехнической академии, потом чинно завтракали, шли в Эрмитаж. Настя с подругами после ночных странствий просыпались к обеду, мрачно тащились в чебуречную.
Рудакова пила вино и, наверное, даже водку, но никогда Настя не помнила ее пьяной — всегда была она улыбчиво-уравновешенной, оживленной, сильной. Почти не влюблялась, о сексе говорила, что, с ее точки зрения, роль его здорово преувеличена, смешно показывала, как меняет руки на спине партнера во время всей этой затеи; ну, на часы еще можно посмотреть — скоро ли, милый? Настя покатывалась со смеху, но углубляться с расспросами опасалась.
А однажды в разгар летних каникул — Настя уже жила у мужа в центре — она застала Рудакову за переводом статьи с английского в чисто убранной комнате, глаза вытаращила: Рудакова, лето, каникулы, ты чего? Та улыбнулась и объяснила: чтобы мозг за лето не растекся. Так и остались у Насти перед глазами лист бумаги на столе, словарик, журнал со статьей. Она куда-то шла, эта Рудакова, тогда как все они устраивали свою личную жизнь: влюблялись, выходили замуж, рожали. Тем удивительнее было узнать, что распределилась она в свой родной город, в Псков, и ни одного движения, чтобы остаться в Питере, ни одного.
Объясняла горячечно: от Пскова что до Питера, что до Таллина, Риги — одинаково, 300 километров всего, русское Средневековье, дух купеческий, светлые своды Поганкиных палат, Гремячая горка, а при входе в Кром всегда кричать от радости хочется, ей снится его отражение в блеске Великой... Дома мама с папой, стены, связи, ей помогут с карьерой, да и устала она от большого города. Словно в ней победила какая-то практичность, страх неверного решения — какая карьера в Пскове? — Настя ничего не поняла.
Ощущение было такое, что с Рудаковой плотно поработали родители, но как она могла их послушать? К своим двадцати трем они все уже были вполне состоявшимися людьми — воротили что бог на душу, весело, бесстрашно. Кроме стука сердца, никого и ничего не слушали.
Рудакова уехала в свой Псков, а Насте вдруг стало страшно ее не хватать. Две истории, связанные с ней, почему-то покачивались на волнах памяти, и от них душа то саднила, то, напротив, обертывалась теплой радостью.
В конце второго курса Настя угодила в больницу с небольшим образованием в легком. Врачи улыбались — вполне доброкачественно! — но накануне операции она дико разнервничалась — ни лежать, ни сидеть не могла, — слонялась по коридорам, ломая запястья. Рудакова сотворилась в палате из ничего, из июльского воздуха, подрагивающего от жары, девять вечера, розовато-золотистые квадраты солнца медленно сползали по стенам.
— Чего ты больше всего боишься?
— В операционную на каталке, коридоры длинные, и эти плоские светильники на потолках. Мелькают, мелькают. И ты уже ни на что не можешь повлиять.
Рудакову тогда с позором выставили из клиники, потому что она гоняла с Настей на каталке по всем коридорам, приучая ее к мельканию потолочных ламп, ей помогала соседка по палате; от смеха текли слезы и болел живот. Изгнанная Рудакова, задрав голову, долго стояла на круглом газоне перед пульмонологией, высматривая Настю в окнах. А после реанимации просто все время была рядом: в первый день кормила Настю с ложки, терпела все ее капризы, пела что-то из итальянской эстрады, сжимая щетку для волос как микрофон. “Феличиту”, кажется. Под общие аплодисменты станцевала на столе. Белая ночь качалась за распахнутыми настежь окнами.
— Я не могу смеяться, Рудакова. Мне больно смеяться.
А однажды на субботней дискотеке Настин бывший парень вдруг разглядел ямочки Рудаковой, не отходил от нее, очарованный, прямо трепетал весь. И было видно, что он не специально, чтобы досадить Насте, а совершенно пропал. Та, в свою очередь, блестела и искрилась, летали длинные серьги, ее карминовые улыбки плыли по залу; рассказывала ему что-то на ухо — в танце, без танца — тоже втюрилась, понятное дело. А потом Рудакова среди этой потной темноты, толкотни, децибел, Настиной отчаянной ревности внезапно схватила ее за руку. Старалась перекричать музыку:
— Ты не устала? Может, спать?
Они пошли спать, и, укладываясь, Настя знала наверняка, что в комнате напротив Рудакова, сняв осторожно свои длинные серьги, стерев помаду и улыбку, тоже грустно устраивается под одеялом, а не крадется тайком на пятый мужской этаж.
Настя вдруг подумала, что просмотрела, прошляпила лучшую подругу на земле. Теперь она часто наведывалась в Псков, тормошила ее, звала с собой обратно. Но Рудакова уже пустила корни, вышла замуж за крепкого автомеханика, родила дочь, в пенсионном фонде у нее были отдельный кабинет и монитор с плоским экраном; выпив вина, взывала к Насте и к небу — это что, всё? скобарский тупик? Но за завтраком с деловитой радостью рассказывала, что они с мамой уже придумали, как эту однушку превратить в двухкомнатную, и какая Настя балда, что не прописалась вовремя к мужу, а теперь вот расстались, и что? — мыкается по Питеру бедняжкой.
Федор слушал и улыбался: какие же они все-таки молодцы, что сохранили эту нежность друг к другу и стараются обе, это видно — Настя закрывает глаза на автомеханика и пенсионный, а Рудакова терпит Настин авантюризм, набеги в ее спокойную жизнь, выкрики о том, что правильно, а что не очень.
— А почему добрый человек как творец никудышен? — заинтересовался Федор.
— Фильм такой был “Переступить черту” в восьмидесятые, пару лет до перестройки, ты наверняка смотрел! Фокусник Данилин, нет? Ноль экшена, два актера, одна камера, а смотришь — не оторваться. Из реквизита занавеска и табурет. Там абсолютно достоевский Петербург, хоть он и Ленинград, сырой, гнилой, канал Грибоедова, дворы-колодцы, коммуналки, в них все немного безумны. Сюр такой, предчувствие конца. Героиня, медиум, догадалась, что она не “тварь дрожащая”, ну и все, что с этим связано. Такая дьявольская гордыня. Там совершенно чумовой саундтрек Каравайчука. Весь надлом и мистику делает. Не смотрел? “Воронцову не знаю. Веру Федоровну не знаю. Но я не шпион! Не шпион!”
— Да, это я помню, — воскликнул Федор. — Но сам фильм вообще мимо.
— В эту героиню, злую волшебницу, трагичную, сильную, невозможно не влюбиться. Когда она там память у людей стирает, помнишь, мороз по коже, похлеще любого ужастика. Она гипнотизировала не только неудобных свидетелей по сюжету, но и нас с Рудаковой — так двигалась и говорила. Хотелось курить как она, белый платок носить, тюрбаны, перстни, неторопливо голову поворачивать, презирать. Голосом завораживала, ее Татьяна Васильева играет, нет, даже не голосом, а как-то иначе, легко забирала к себе, на сторону зла. Это ее слова о добром человеке, что он как творец неинтересен. Нам с Рудаковой нравилось. Может, просто молодые были и нам хотелось всего неправильного, особенно если оно такое обаятельное и вразрез с совком.
— Она проиграла в конце?
— Фильм советский! Конечно. Но это почему-то не запоминается. Она проиграла, как выиграла, — Настя вздохнула. — Спасибо, хоть ее раскаяние крупным планом в конце не показали.
— Добро не победило, я не понял? — удивился Федор, скользнув взглядом по указателю “Псков” на въезде.
— Да, победило! — в сердцах ответила Настя. — Ты просто не слушаешь. Победило. В этом бою местного значения.
Федор рассмеялся:
— То есть в глобальную победу добра ты не веришь?
Настя, цокнув языком, отвернулась в окно, заворчала. Дернула бутылку из своей правой двери, обреченно отхлебнула — что остается, когда вокруг одни тупицы?
— Это ты для связки всякую фигню спрашиваешь? Так вот у меня для тебя новости. Скорее всего, добро не победит.
Федор хорошо улыбался — видел, что она в ударе.
— Зачем ему побеждать, если оно уже победило! В самом начале. К тому же все давным-давно выверено. Со времен, когда нас выперли из рая, все пропорции неизменны. Добра, зла, которое только оттеняет это добро, может быть, даже поэтому и существует. Добро и заключается в том, что зло тоже обязательно. Как без него-то? Ну, пусть не с Адама, но оглянись до куда веришь, ну, там, деда твоего рассказы, бабушки. Время идет, войны, строй один, другой, ценности поменялись, мобильники, софты, а глупость, жадность, милосердие — все на месте и в тех же соотношениях подрагивают, плюс-минус, конечно. Не знаю в каких, но примерно в тех же. Постоянный во времени процент дураков, святых, ленивцев, страстей, наверное. Одних и тех же. Сверхчеловек Раскольников и героиня фильма, ну? Кто-то серьезно за этим присматривает.
— Кто считал все эти пропорции? Мы что, никуда не идем? Все закольцовано? Лето, осень, зима, процент идиотов?
— Наоборот, здорово! Самое главное — это понять и принять. Что за смех? Многие барахтаются в темноте. Осознал — отлично, теперь наслаждайся, созерцай жизнь. Добро не победит? Ничего страшного. Но и зло тоже! Так надо, — Настя подняла палец к небу, глаза ее сияли. — Скучно не будет. Ты же схватил только условия игры, вводные, — а несметные варианты расклада? Сколько белых и черных обступят тебя в каждой конкретной ситуации, неведомо никому. Они еще и цвет поменять могут. Интересно же. Кайфуй. И никаких трагедий и разочарований! Как вы можете меня предать, если я не ожидаю от вас верности, — помнишь?
— Так, профессор, мы в городе. Давай остановимся карту посмотреть. Запсковье, Заречье, я забываю все время.
Настя теперь потянула из своей дверцы атлас дорог.
— Не Заречье, а Завеличье. Запсковье и Завеличье — красиво, да? Я, правда, думаю, что добро уже победило. Всё остальное — на фоне него. Теперь важно зло контролировать. Хотя бы в самом себе, что ли.
— Мне еще хлеб надо черный, — сказала Настя, когда они въехали в уютный тенистый двор Рудаковой. — Ну чего ты? Я забыла наш на столе, когда паковались, а у нее вон магазинчик здесь. Чтобы двести раз не выходить потом. Подальше, подальше от ее подъезда.
— Почему? — напрягся Федор.
— Чтобы заранее не обрадовалась. Первый этаж — увидит, а мне еще за хлебом. Только бы открыто.
Уже с буханкой Настя вернулась к автомобилю, суетилась, пристраивая ее в пакеты с дорожной едой. Потом из дверцы достала коньяк, сунула к себе в сумку — всё, пошли. У дома Рудаковой парень в камуфляжной майке мыл машину. Какая-то бабка причитала на одной ноте из открытого окна:
— Ахти, тошненьки, Сярёжа Яну жалел, потрафлял во всем, а она все денежки профукивала.
Из подъезда тянуло сыростью и горелой кашей. У почтовых ящиков Настя нырнула в сумку, пытаясь отыскать духи, но ничего не находилось из-за объемного кошелька и бутылки сверху. Махнула рукой: идем. Пока нажимала на кнопку звонка, Федор ткнулся носом в ее шею:
— Пахнешь еще утренними и коньяком немножко. Вкусно.
Она округлила глаза в притворном ужасе.
Заклацали замочки, цепочки, Настя не выдержала и рассмеялась, Федор покачал головой. Рудакова встретила их с широкой улыбкой и старательными стрелками на глазах. На веках вспыхивали сиреневые искорки, неожиданные для раннего утра. В дверях гостиной пританцовывала ее двенадцатилетняя дочь Маша с Бритни Спирс на футболке. Живость ее компенсировала такая же, как у матери, прохладца в больших серых глазах. На девчонке были плотные колготки с сатиновым блеском. Судя по всему, она тоже принарядилась к их приезду. Федор вдруг растрогался и от макияжа, и от блестящих колготок летом — загадал только, чтобы Настя промолчала об этом. Хотя он не удивился бы, узнав, что вовсе это не ради них, а первое утреннее дело у Рудаковой — сесть и вот так накраситься. В этом было бы что-то от завтрака на кружеве в студенческой общаге, от перевода статьи просто для себя — какой-то момент опоры, внутренней дисциплины. Может быть, так она сражалась с собой, со Псковом в себе?
Целовались, кричали как чайки. Успокоившись, варили кофе, вспоминали. Больше для Федора.
— А помнишь, как ты пригласила меня на праздники к себе домой? Сыру хорошего попросила купить родителям. Федь, Федь, послушай. Ну не было в Пскове сыра нормального. Килограмм-полтора, деньги оставила.
— Да-а-а. А ты приволокла три кило колбасного. Родичи долго на него смотрели. Обалдевшие. Им весь Псков был завален.
— Так у нас в военном городке, наоборот, это за деликатес почитали. Очереди, если колбасный.
— Когда в следующий раз Настю пригласили, заказали сливочное масло. И мама так осторожно: скажи только девочке, что не маргарин — масло. Не маргарин!
Обе хохочут до слез; смеется и Федор, разливает коньяк.
После второй рюмки Рудакова достала сигареты, и Настя вскинулась: ты же не куришь!
— Иногда, — бормочет хозяйка — и пепельницу хрустальную на стол. — Будешь? Федор, прикрой дверь, пожалуйста, а то Маша...
Довольная Настя тащит сигарету из пачки и на сердитый взгляд Федора показывает на Рудакову:
— Я, что ли, начала? А как мне отказаться? Мне подруга предлагает покурить... раз в жизни. Нет, я даже не смотрю в твою сторону, — Настя демонстративно отворачивается от мужа, закрывается ладонью.
— Вот лиса-а-а-а-а, настоящая лиса, — качает Федор головой. — Не, я не буду. Спасибо, Вера.
Кажется, Настя спросила: почему ребенок не в лагере, не на море, не в деревне какой-нибудь? Рудакова, дернув плечом, ответила с горькой усмешкой, что из лагеря дочь выставили позавчера, теперь дома будет куковать. Гости немедленно принялись рассказывать, как только что отличились в лагере их дети, как Настю однажды чуть не выкинули со смены за то, что она во время дежурства по территории мочила швабру в питьевом фонтанчике. А Федора родители сами забрали с детсадовской дачи, когда он плеснул “Дэтой” из баллончика в лицо своему врагу.
— За что ее? — оборвала рассказ Настя, видя, что Рудакова смотрит на них как-то издалека.
Та жадно затянулась, выдохнула в сторону окна. Поставив локоть на стол, рассматривала с разных сторон сигарету в своих пальцах. Федор и Настя примолкли. Через распахнутые створки заливались птицы, “гостья из будущего” Ева Польна откуда-то тоненько уверяла: “Без меня нет тебя, ты волнуешься зря”.
— Можно я не буду говорить? Она вообще очень сложная девочка, неправильная...
— Ха, а в кого ей простой быть? Ты на себя-то посмотри! — закричала в поддержку Настя, незаметно взглянув на часы.