Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жила Лиса в избушке (Рассказы) - Елена Посвятовская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нее, не то, — поморщилась Рудакова. — Она как я, да, экспериментирует с мозгом, с другими людьми, но как-то зло, что ли, со знаком минус. Зло и спокойно. Мы ничего с Лешей не можем сделать. Ночь сегодня не спала. Курю вот.

Федор вдруг подумал, что эти ее лиловатые тени с утра, слой пудры — просто чтобы скрыть от них бессонную ночь.

— Людьми манипулирует. Со сверстниками конфликт. Вечный. Общается только со старшими ребятами, — Рудакова затушила сигарету, глядя сквозь Настю. — Так страшно.

За дверью послышался шорох, вроде щелкнул замок или выключатель, и Рудакова замерла, приложив палец к губам. Федор осторожно выглянул в прихожую, но тихо там.

— Слушай, Рудик, ну перестань! Вспомни, ты говорила: зашагни за факты, за поступки, в мире все не черно-белое, все сложнее. Разгляди, что там дальше поступков. Какой еще злой минус? Она ребенок совсем.

Рудакова мелко закивала, вдруг ожила немного:

— Ты права, сущий ребенок. И, знаешь, слава богу, хоть вопросы задает, проговаривается. Пришла недавно с вечеринки и спрашивает: что за беленький порошок ребята нюхают? Представляете? Глазенками хлоп-хлоп. Я чуть с ума не сошла, целую лекцию ей.

Настя вдруг помрачнела от этого “хлоп-хлоп”, ни на минуту в него не поверила. Ей было ясно, что девчонка лукавит: то ли, попробовав порошок, она заметала следы — вдруг кто-нибудь проболтается, то ли ей любопытно, как переполошатся взрослые, а никакого порошка не было и в помине, — много вариантов, но только не “хлоп-хлоп”. Было противно от того, что всегда чуткую, проницательную Рудакову водит за нос собственное дитя. Настя поняла, что надо уезжать, потому что так и до ссоры недалеко, и, в сущности, не их это с Федором дело, а Рудакова обязательно сама разберется со своим трудным подростком. Разбираются же они как-то со своими.

Наговорили утешительного с три короба, ободрили, как умели. Засобирались. Рудакова уже улыбалась со своей табуретки: может, еще полчасика?

Вдруг Федор, широкая душа Федор, шагнул к столу и взял коньяк.

— Текс, это мы забираем.

Воспитанная Рудакова закивала — конечно-конечно — или в самом деле пропустила бестактность. “Дурак, что ли?! — молча вспылила Настя. — Он так хотел его попробовать, что головой повредился. Сроду не бывало”.

При прощании подросток нежно верещал у уха “приезжайте еще”, прыгал вокруг их объятий, обещаний, что было даже чересчур: никакой особой привязанности к Насте у Маши быть не могло — когда она приезжала, девочку почти всегда отправляли к бабушке. Настя дернула с пола сумку, изумившись ее легкости. Вспомнив про бутылку, нахмурилась.

Рудакова в тапочках вышла их проводить. Прикрыла глаза, грустно улыбаясь, когда Настя прощально что-то шептала ей на ухо. Потом в тени разросшейся сирени неподвижно смотрела им вслед, пока машина, покачиваясь на пыльных кочках, осторожно выезжала со двора в улочки Запсковья.

Настя крутила головой по сторонам, восхищаясь тем, что в Запсковье не бывает вида без церквей, простые и радостные они повсюду: в начале улиц и в конце, ах, и за поворотом, — и посмотри, какие приветливые крыльца, и никаких заборов вокруг них. На трассе, уже засыпая, бубнила, как замечательно, что церковные стены неровные, беленые, розоватые, будто лепные, и дышат, дышат, и, может быть, права Рудакова, осев навсегда в этом древнем белом городе.

* * *

За Островом Федор остановился заправиться, и Настя проснулась. Сонно озираясь по сторонам, сообщила, что ей нужны вода и в туалет, и, может быть, шоколад потом. Он уже залил бензин, расплатился, а она все еще заторможенно бродила между стеллажами, что-то там высматривая. Через стекла станции он видел, как наконец она определилась с выбором, несет что-то к кассе. Вскоре сияющая выбежала к машине. Ее рыжие кудри торчали после сна во все стороны, яркий рот припух. “Солнышко мое”, — подумал Федор.

— Знаешь, как они нас называют? Я случайно подслушала. Они не знали, что я с тобой, и такие на нашу машину: нет, блокадник по карте платил. Ну, номера питерские, и они тебя блокадником назвали, — Настя смеется. — Ну и меня тоже. Я кошелек в машине где-то посеяла — нет в сумке.

Федор хмыкнул:

— Да, я слышал, что Псков — единственный город, где нас не жалуют. Смешно. Мы их — скобарями, они нас — блокадниками. Под сиденьем посмотри. А как ты могла его выронить, если сумка закрыта была?

Настя, ползая по заднему сиденью, ворчала, что понятия не имеет, как он мог выпасть, но в сумке его нет, это точно. Вздохнув, Федор отправился платить за воду и шоколад, оставшиеся на кассе. Он уже заводил двигатель, рассказывая Насте, как они смутились при виде него, блокадника, когда заметил, что она не слушает, смотрит отстраненно в окно, и даже ее веснушки побледнели.

— Не нашла, что ли?

Она покачала головой. Федор выругался, глуша двигатель, — во сколько же мы приедем? — вышел из машины, собираясь в ней всё перевернуть.

— Не надо, не ищи, — спокойно сказала Настя. — Его девчонка взяла.

* * *

Бурый американо подернулся радужными пленочками — тихими голосами обсуждали случившееся.

— Может быть, дома?

— Черный хлеб во дворе у Рудаковой покупала.

— Ты тогда его последний раз видела?

— Нет. В подъезде, когда подушиться хотела. Перед рудаковской дверью. И ты тогда видел. Я духи искала, а кошелек с бутылкой торчали отовсюду, мешали искать.

— Не обратил внимания. А духи на месте? Сколько там денег-то было?

— Четыре тысячи. А помнишь этот шорох посреди разговора и замок вроде щелкнул? — Настя показала ему столбик духов. — У меня сумка прямо на вешалке осталась висеть. Сразу за кухонной дверью.

— Бред какой-то, — Федор резко поднялся и вышел на улицу к машине.

Теперь Настя через стеклины кафе наблюдала, как он, распахнув все дверцы, перерывает все в автомобиле, двигает кресла, складывает их, раскладывает. Тяжело вздохнула, когда Федор вытащил одну за другой все сумки из багажника.

Потом он сидел на поребрике при выезде с заправки. На самом солнцепеке среди каких-то лопухов.

* * *

— Ты хочешь сказать, что Рудакова ни о чем не узнает? — Федор был ошеломлен.

— Если я скажу ей, это значит, конец всему, — Настя говорила с усилием. — Нашей дружбе крышка.

— Ты пугаешь меня, Анастасия! А если девочка взяла деньги, чтобы купить наркотики?

— Сам ты Анастасия! При чем здесь? Типа если бы ты точно знал, что деньги на конфеты, то тогда можно молчать?

За окнами летели цветные от люпинов обочины, зеленущие луга, темные островки леса прохладно синели на горизонте, но они уже ими не восхищались, не замечали их.

— Слушай, может быть, это какой-нибудь ее эксперимент над нами? Пубертатный, — задумчиво произнес Федор. — Скажем — не скажем родителям, будем ли истерить, вернемся ли с розгами и сковородками наперевес, или по-человечески как-то...

Но Настя, казалось, его не слышала. Продолжала запальчиво:

— Только представь, как это выглядит. Мы ворвались незваными, ранним утром, с бухты-барахты. Она открылась нам, интроверт и гордячка, свою боль: девочка сложная, беда с ней, рядом вообще кокс нюхают, — а мы такие: о, так это твоя дочь и сперла наш кошелечек, ты же сама говоришь, что с ней все не очень.

— А что тут неправда? — воскликнул Федор.

Настя зашипела, повернувшись к нему:

— Для нее мы сами просрали где-то этот кошелек, авантюристы, орда татарская, налетели с утра, коньяком разит, а на дочь пытаемся повесить, узнав, что она проблемная. Как ты думаешь, кому она поверит?

— Она что тупая, твоя Рудакова? — возмутился Федор.

— А ты вообще нафига коньяк со стола забрал? Как жлобина распоследний! Я глазам своим не поверила. И это самый щедрый из всех живущих.

— Ой, — Федор замер ненадолго, потом повернул к ней совершенно обескураженное лицо. Потряс головой и с силой ударил по рулю. — Точно. Блииииин, во я дурак-то.

Он шумно выдохнул и замолчал.

— Ладно, — минут через десять Настя сузила глаза. — У меня есть план.

Федор слушал ее, не перебивая, смотрел на дорогу перед собой, когда она закончила, одобрительно закивал. Переглядываясь виновато и нежно, они свернули с трассы при первой же возможности. Недолго ехали по лесной дороге и остановились у сложенных в кучу бревен, утонувших в зарослях сныти.

Вышли из машины. Нагретый июньский лесок благоухал ароматами смолы и шиповника, звенели комары. Настя набрала городской номер Рудаковой, и, пока ждала ответа, гудки в трубке волнами проходили по ее лицу. Вот встрепенулась и, поморщившись, детским голосом попросила к телефону Машу. Сразу предупредила девочку, что мама не знает, с кем она сейчас говорит: я изменила голос, когда звала тебя. Настя ходила взад-вперед по тенистой стороне дороги, сухо и четко объясняла, что они кое-что забыли в квартире по ее, Машиной, милости, что, разумеется, это недоразумение, все понимают и на обратном пути, после обеда в среду, они заедут в Псков, постоят где-нибудь поблизости, подождут, пока Маша вынесет им оставленное.

— Ну что? — спросил Федор, когда Настя нажала отбой.

Она, дернув плечом, звонко прихлопнула комара на икре.

— Молчала, мычала, прикидывала что-то. Не поняла я. Хорошо, что ни разу не назвала меня по имени, не сдала нас. В общем, есть шанс замять историю, если не дура.

Потом Настя смотрела на гаснущий за окнами день, на серое полотно дороги, стиснутое справа и слева придорожной зеленью, мечтала о том, чтобы уже была среда после обеда. Неожиданно на торпеде завибрировал телефон. Волнуясь, она одними губами прошептала Федору: “Рудик”, — схватила трубку, выдохнула туда: слушаю.

— Кошелек? Она сказала, что мы обвинили ее в краже кошелька? — Настя взволнованно вытаращилась на Федора. — Вера, но я ни разу не произнесла слово “кошелек”, пока мы говорили с Машей. Я говорила: мы кое-что забыли, оставили. Я не говорила, что кошелек. Значит, это она взяла, понимаешь?

Федор съехал на обочину, остановился.

— Дома не забыли, нет. Понимаешь, я хлеб у тебя во дворе покупала, ты не видела — мы подальше встали. Но там в магазинчике был еще кошелек, я платила, можно продавца спросить. А потом в подъезде у тебя я хотела подушиться... Что, извини? Всю комнату перевернула? Поклялась твоим здоровьем? Ну это она зря...

Настя уже не горячилась, сникла, молча слушала, в конце тихо произнесла: “Пока”. Жестом попросила Федора ехать дальше. Скоро он не выдержал:

— Что значит “комнату перевернула”? А дверь входная хлопнула во время разговора? Может быть, она в подъезде все спрятала? Надо того парня попытать, который машину мыл. Первый этаж. Может быть, он что-то видел.

— Всё, Федя, всё, — горько говорила Настя. — Мы едем к твоим. Не надо больше.

* * *

Дома в Смоленске Настя сделалась бестелесной, скользила тенью, какие-то вымученные улыбки издалека. За обедом смотрела в одну точку, перевернув взгляд куда-то внутрь. Сердце Федора обливалось кровью при виде ее терзаний, но что поделаешь-то? Вскоре он уже немного злился, потому что могла бы взять себя в руки — родня вон переглядывается. Вчера брат спросил: “А что с Настей?” Отшутился, как умел.

Возвращались другой дорогой: через Великие Луки, Порхов, объехали древний белый город. Он видел, что даже указатели на Псков причиняют ей боль.

Заплакала только дома, выпив водки с дороги. Лихорадочно твердила:

— Тогда в институте мне казалось, вся жизнь впереди, друзья, люди, но за все эти годы я не встретила никого интереснее, ярче, преданнее. Я не могу ее потерять. Вот ты не веришь, что история закончилась, думаешь, они приедут, придут, девочка раскается, а я уверена, что нет! Это всё, окончательно и бесповоротно. Ты не знаешь Рудакову.

Сидя уже в постели, блестела глазами, не успокаивалась никак:

— Она думает, что взяла кошелек. Просто взяла кошелек. А она разрушила дружбу, большую дружбу, за одну минуту, за один день. А ведь однажды она вырастет... О, а вдруг она все поймет? Да, ты тоже так думаешь? Я буду надеяться, я буду ждать, что она вырастет.

Федор легонько толкнул ее на подушки, поцеловал, потянулся выключить ночник, а Настя, уже с закрытыми глазами, все бормотала, что будет ждать, будет ждать. Бормотала немного театрально, но все-таки искренне, как умела только одна она, или это вообще свойственно всем женщинам на свете.

С любовью

Ему вдруг стало пусто. На ровном месте, посреди воскресного утра. Так это же худшее из проклятий — чтобы тебе пусто было! — как такое вообще можно в человека запустить. Муторно на душе, курил бы — закурил. Смеются вокруг его веселые мальчики, тянут за рукав: “Папа, папа, давай с тобой биться”, размахивают перед ним пасхальными яйцами.

— А? — рассеянно говорит он, и волосы назад, всю прядь сквозь пальцы. — Что?

Жена Арюна удивленно таращит глаза от плиты — да что с тобой? — горделиво тянет потом из духовки зарумянившийся пирог с косами, и кисточкой его, кисточкой, для яркой корочки, чтобы сверкал.

Решил сбежать по-тихому, потом все объяснит. Пока удирал, немного взбодрился — никогда еще так быстро шнурки не вязал. Косые лучи из кухни пахли оладьями и тоской, плясали в них тоненькие пылинки.

На улице задышал, задышал, показалось, что отпустило.

Шагин помнил, когда начались эти майские приступы. Он возвращался домой из Дома пионеров, какой-то слет, олимпиада, не вспомнить уже, четырнадцатилетним, прыщавым. Два трепаных воробья купались в бликующей луже рядом с первомайским вчерашним мусором. Ошметки шариков, красно-желтый зубчатый флажок, затоптанный каблуками, — древко у него деревянное, настоящее. В младших классах учительница перед демонстрацией целое ведро этих флажков выносила, раздавала всем.

Весны в их местах не бывает — после большой зимы сразу жаркое лето. Всего несколько дней вот таких, весенних, летучих, когда не знаешь, что со всем этим делать, как не растратить без толку, куда бежать, как продлить этот голубой воздух, запах земли после талого снега. Крутишь носом, сам ищешь теплый ветер, ждешь его нападения. Большая река еще стояла, но ледоход надвигался со страшной скоростью, нижняя кромка километров за триста, вот-вот. У берега уже слышно, как звенит, потрескивает лед.

На площади Ленина — марафон, галдеж. После зимы на бегунов смотреть весело и страшно: в майках, трусах, ленточки через плечо — “Средняя школа № 26”. Из этой школы он знал многих — летом в лагере познакомились, — все постарше на год, тут в толпе и наткнулся на них. Вроде обрадовались, пожали руку и тут же забыли про него, опьяненные победой. Не притворялись, что забыли, а правда забыли. Качали героев, скидывались, чтобы идти отмечать. Его с собой не звали, никому даже в голову не пришло. Их девочки, такие ему и не снились, хохотали в синее небо. Шагин почему-то не уходил, не улыбался — лыбился в сторонке. Потом тихо пошел домой. Там, за спиной, они были все вместе, белозубые, победители, а он сутулый подросток-хорошист, никому не нужный, неинтересный, ну да, да, маме с папой, бабушке. Это ранило больше всего: он признан не теми, перед кем трепетал; нужен только вот этим некрасивым скучным людям, которые машут ему из кухни в запахе пирожков — скорее за стол, милый. А там в звенящем весеннем дне, редком, небывалом, смеется и пьет портвейн весь остальной мир, девочки откидывают волосы назад. Тоска затопила, закрутила высокая вода, сидел с красными глазами на краешке ванны. Проклятый душный мир, с пирожками и вот этим “милый”.

Кошмар неприкаянности потом повторялся. Однажды — очень остро. На первом курсе они с Турковой гуляли по Невскому второго мая, может, третьего. Она ему даже нравилась, кажется. Снова шарики, треск флагов, серп с молотом — праздник, уже уходящий в прошлое, принимающий другие обличив, только бы остаться. Громкоговорители волнуются напоследок: граждане, граждане, мир, труд, май. Голубое солнце, резкие тени, старики с расправленными лицами, все радуются вокруг — господи, чему они радуются? Внезапно он понял, что вокруг одни взрослые, пожилые, старые люди, малышня. А где же те, с кем давний спор, удачники, красавцы? За городом на шашлыках? В светлых сталинках разливают коньяк, курят “Ньюпорт” на легких балконах? В белых рубашках, хмельные, весенние, с ними девушки, которые в небо.

Вдруг увидел, что у Турковой на голове мало волос: волосы зачесаны в высокий хвост, а у висков проплешинки такие — не замечал раньше. Она, почувствовав неладное, потащила его обратно в общагу, курицу купили по дороге, вино полусладкое. Расправляла на столе обеденную жесткую скатерть — а ведь не хотела брать, когда дома подкладывали. Рассказывала, что вязаные салфетки мать крахмалит с молоком, хитрость такая — господи, зачем ему это? Они целовались, а от ее волос пахло жареной курицей, и да, все-таки их было мало. В распахнутые окна шпарило солнце и Высоцкий — насмешливым напоминанием о звонком мире без Турковой, со вкусом “Ньюпорта” и “Арарата”, с белыми рубашками на летящих в небе балконах, куда не было ему входа и нет.

* * *

И Пасха, и майские были позади, а тревога, тощища с места не сдвинулись. Сейчас-то почему? за что? Квартира в историческом центре, пять комнат, своя солидная фирма, обожаемая семья. Он не был смертельно богат, но деньги были, и хорошие деньги, стабильные, надеялся, долгие, чтобы на его век и мальчикам, мальчикам осталось.

А ночью ему приснилась Марьяша, его забытая любовница-любовь, — никогда не снилась, и вот. Проснулся мокрый насквозь, сердце стучало на всю комнату.

— Ну здравствуй, — сел на кровати. — Ты-то куда, ну вот куда?

Она смеется, тает.

Не вспоминал он ее, потому что закодировался, как от водки, чтобы никогда больше, ни-ни.

Яркая рыжая звезда проектного, куда он распределился после института. Руководитель группы, стремительная умница, все выпуски в срок, без сучка, без задоринки, без надрыва. Бабы ей завидовали, мужики хотели — всё просто. Старше лет на десять, высокая, дерзкая, потешалась над ним.

— ...Брюки коричневого цвета, да еще без ремня? Костюмные брюки без ремня? — размышляла с коллегами Марьяша за кульманами, пока он вешал пальто в шкаф.

Он купил с рук дорогущие джинсы. Покраснел, снимая куртку у порога. Беспощадно новые джинсы почти хрустели, а все остальное блеклое, совдеповское — сквозь землю впору. Перешептывались, хихикали, а она посмотрела во все зеленые глаза, потом тихо обронила: “Бедный”. И больше никогда не смеялась над ним, но лучше бы смеялась.

Через полгода его назначили руководителем группы, таким же, как Марьяша. Все примолкли, она метнула удивленный взгляд, начальник отдела оправдывался: “В качестве эксперимента”. Шагин вдруг осмелел, стряхнул с себя школу и институт, меньше сутулился, понял, что не так уж и много на свете трудолюбивых недураков, и бодро, но осторожно двинул в гору.

Она переспала с ним случайно, в какой-то командировке, перемешав на банкете шампанское с водкой — пьяная, веселая, сама втащила его в номер, давилась со смеху. Утром, обнаружив, что не дурак, удивилась; он оскорбился.

— Тихо-тихо, — смеялась она. — Что за обиды? Поищи-ка лучше, куда пепел стряхивать. И давай еще раз вот это: “Молода, весела, глумлива”... А хочешь, за шампанским сгоняй? Только быстро!

Он влюбился — она тоже, но как-то не всерьез, из сострадания. Как будто думала: “Кто еще когда в него влюбится. Бедный”.

На обратном пути весело просила: только никому, угу? Он быстро и обиженно кивнул — она стыдилась, боже, его любовь стыдилась его. Боялась еще, наверное, что слухи дойдут до замдиректора, красивого усталого мужчины, с которым Марьяша едва здоровалась и которого, как доносила молва, любила до смерти, а он — ее и свою жену.

Шагин мучился, качался на унылых качелях, туда-сюда. То вспоминал, что он особенный, честолюбивый одиночка — куда им до того уникального мира, что выстроился в его голове, — то вновь проваливался в болотце собственного убожества, коричневых брюк без ремня. То вдруг решал, что будет любить ее бескорыстно, ничего взамен — он сам себе важнее, что ему до других, — то среди ночи униженно бросался за драгоценным “люблю”: пусть твердит, повторяет, так надо. Она и твердила, задумчиво, с улыбкой и, кажется, не ему. Качались качели, скрипели.

А ее взгляд, затуманенный, убаюканный, когда пел “Аквариум” свое:

Крылат ли он? Когда он приходит, Снимаешь ли ты с него крылья И ставишь за дверь? Но кто ты сейчас, С кем ты теперь?


Поделиться книгой:

На главную
Назад