Обнищавшим барином в поношенном сюртуке выплыл из темноты тусклый Кутузовский проспект. Поклонная гора стояла вся развороченная, и лишь холм с высоким деревянным крестом на вершине безрадостно взирал на вздыбленные, как торосы, цементные плиты. Холм терпеливо ждал, когда занятые выживанием люди достроят памятник великой своей победе. «Что ж… терпения Поклонной горе не занимать,» — Лиса присела у подножия креста перекурить. Далеко виднелась Потылиха с редкими огоньками; подмигивали они Лисе или смаргивали слезу — кто знает?
Прогрохотал совсем рядом товарняк, и снова всё стихло.
Город спал. Спал покорным сном тяжелобольного, которому больше ничего не остаётся, кроме как лежать и ждать конца. Хоть какого-нибудь уже — лишь бы.
А Лиса шла себе и шла — по проспекту и через мост вверх — на один из семи холмов. Дойдя до мидовской высотки, нырнула в переулки. Петли дворов да подворотен снова вывели её на берег реки. Она остановилась, всматриваясь в Александровский сад и пытаясь сквозь холодную дымку разглядеть жаркий весенний день, рыжего искусителя Азазелло и Маргариту, сжимающую в анемичных пальцах баночку с волшебным кремом.
Промозглый сквознячок с реки коварно пробежался ледяными губами от затылка к лопаткам… Лиса вздрогнула, очнулась от своих видений и Волхонкой пошла к Остоженке. Ах, как ей это понравилось! «Иду Волхонкой — к Остоженке!» — прошептала она в темноту, языком и губами смакуя каждый звук. В именах — древняя магия. Ну и что, что на каждом третьем доме красуются вывески чейнджей? Ну и что, что мелькают то справа, то слева искривлённым своим позвоночником змейки долларовых значков да солидные, как монумент, буквы DM? Ну да, меняется всё… Круто меняется. До неузнаваемости. Меняется всё! Всё! Поэтому когда-нибудь на этих улицах будет светло и чисто, а вон из того окна на третьем этаже будут смотреть двое — а не одинокая хлипкая фигурка. «Бессонница, сестра? Ладно… всё проходит — пройдёт и эта ночь. И всё у нас будет. Хорошо».
Между близкими людьми — по-настоящему близкими, а не только лишь по крови — идёт незатихающий ни на мгновение разговор. Подумаешь о родном, а потом выясняется: у него в это же время что-то происходило. Или — что ещё более удивительно — он тоже думал о тебе, а то и над тем же, и где-то в заповедных уголках вселенной встретились ваши мысли на радость друг другу.
А что уж говорить о маме и дочке, которым выпало редкое счастье — дружить? Не один раз слышали приятельницы от Татьяны Николаевны:
— Я любила бы Олесю, даже если бы она не была моей дочерью. А просто — за то, что она есть.
Cкептики считают, что такого не может быть в принципе. Враки. Но, конечно же, дружба дружбой, а родительскую ношу даже смерть не имеет права снять, поэтому…
«Здравствуй, доченька! Эту записочку пишу только тебе, хотя для вас с Сашенькой написала общее. Но чувствую я, что о многом не успела поговорить с тобой, и пока ещё такая возможность есть — выслушай меня, ласточка».
Татьяна Николаевна оторвалась от письма Олесе и посмотрела в большое кухонное окно. Просто удивительно, до чего хорошо сохранился университетский город Геттинген! Не знал он ковровых бомбардировок, миновали они его, ибо история творилась не здесь. История никогда не совершается там, где царит наука, — но всегда там, где науку ставят на службу политике.
«Доченька! Береги себя, пожалуйста! Своё здоровье! Ты так варварски растрачиваешь себя, Олеся, сама того не замечая. У тебя же горло больное, а ты на концертах вопишь, ходишь — я уверена — нараспашку и без шарфа… и куришь, Олеся, куришь! Ты же женщина! Ты — будущая мама! Неужто ты хочешь быть слабенькой и деток своих такими же видеть?
А тут ещё ушла к подруге вечером, вместо того, чтобы посидеть дома, с Сашей, почитать… Ведь сейчас столько литературы интересной публикуется, передачи такие интересные, познавательные по телевидению идут. Ну, почему я смогла дозвониться до тебя позавчера только в час ночи? И где был Саша? Ну, он юноша, и конечно, мог быть на свидании, хотя я за него тоже крайне тревожусь, но ты, ты, девочка моя! Когда я думаю, что ты идёшь себе там, одна ночными улицами, от страха за тебя у меня ноет грудь и ноги становятся ватными. Олесенька, ласточка! Не для того я так тяжело рожала тебя, не для того растила, чтобы ты сейчас бездумно и безумно растрачивала себя! Это крайняя безалаберность, крайне наплевательское отношение к своей жизни, а значит, и к моей. И ведь не в первом письме я говорю тебе это!
Что же ты всё лезешь на рожон, что ты всё испытываешь судьбу? Тебе, что — не хватает острых ощущений? До какой же степени нужно потерять чувство опасности, чтобы в глубокую ночь, в одиночку выходить из дома в такое страшное время?! Неужели до твоего ума, до твоего сердца не доходит, что если что-то — не дай Бог! — если что-то случится с тобой — не будет жизни и мне!»
Под веки словно гравия шуршащего насыпали. Татьяна Николаевна прикрыла глаза, крепко зажмурилась несколько раз и снова посмотрела в окно. Но не видела она ни сияющей вайды, — удивительного кустарника, который покрывается ослепительно жёлтыми цветами прежде листьев, — ни ясноглазо блестящих свежевымытыми стёклами окошек соседних домов, ни трогательно-кружевных занавесочек на них, ни подоконников, горшки на которых пенились многоцветьем тюльпанов, нарциссов и гиацинтов, ни высокого белесого неба. Она видела темноту, туман, белые цепочки фонарей и петляющую тропу своей непутевой девочки.
«Ты должна помнить, Олеся, что твоя бесшабашность, этакая бравада в кругу таких же, если не остановишься, может стать нормой жизни. А это — ненормальная жизнь. За этими вашими сборищами может пролететь самое главное — интересная многообразная жизнь для утверждения собственного «я». Нужно не лениться, а работать над собой, слушать классику, читать классику, смотреть классику. Вот бы чему посвятить время, которое ты тратишь не пойми на что. Иностранный язык надо совершенствовать — вот что следовало бы делать!»
Сама Татьяна Николаевна до сих пор не могла спокойно слышать немецкую речь — и ничего не могла с этим поделать. Ей вспомнилась колонна пленных немцев, которых в июле сорок четвёртого гнали по улице Горького от Белорусского вокзала к площади Маяковского. Молчаливой припылённой гусеницей ползла их масса — шаркающие ноги, чужие узкие лица, бесцветные тонкие губы, тусклые взгляды — так смотрят рыбы, вытащенные из воды… Что ж — вот вам и ди эрсте колонне марширт. Татьяна Николаевна поёжилась и застегнула накинутую на плечи кофточку.
«А ты пока только губишь себя, губишь, Олеся, губишь! Ты растрачиваешь всё, что мы с бабушкой с таким трудом вложили в тебя! Господи, как бы жалел папа, если бы мог видеть тебя сейчас! Это великий грех твой передо мной и перед ним — такое к себе небрежное отношение! Ты забыла о Боге. Сходи, Олеся, сходи в церковь. Поставь там свечки за здравие своё, Сашенькино, моё, за Михаила Леонидовича тоже можно, наверное, за упокой бабушки».
Где же тут салфетки? Ах, вот они. Женщина промокнула набрякшие веки и снова посмотрела в ослепительный день за окном.
Ей вспомнилась недавняя поездка с мужем и его коллегами в Магдебург — и впечатление от Домского собора города.
«Его колокольня издалека выныривала из-за многоэтажек, а когда мы подошли ближе, я подумала — какие же мы крошечные на фоне этой громады. Чёрно-серая эта громада, прокопчённая временем и огнём недавней войны, казалась мне упрёком Бога нам, людям — мы забыли о Нём, Олесенька».
Мы забыли о нём, потому что забыли о себе. Мы швыряем за жизнью жизнь в пылающее и ненасытное чрево не нами придуманных представлений о том, как же правильно существовать, и не помним, для чего же там, чуть правее сердца, родничком потаённым бьётся душа. Нас так легко продать, и потому мы так легко покупаемся. Прости меня, доченька, не знаю, как теперь, после всего, что я сказала тебе, как же мне теперь признаться в самом главном. Миша не хочет возвращаться, его пугает перспектива жить на одну пенсию — ведь его знания, его интеллект и способности оказались на родине никому не нужны… да и я привыкла к здешнему изобилию товаров, и вас могу поддерживать, когда могу… но, доченька, как же рвётся сердце к тебе, к вам, домой!
«Олеся, напиши мне подробно, что у вас с продуктами? Как с растительным маслом, мукой и сахаром? И что с консервами — остались ли? Или с оказией переслать ещё? Прошу тебя, не отделывайтесь от меня с Сашей коротенькими записочками! Я вас тоже очень люблю, мои милые, но мне мало одних лишь уверений в ваших чувствах. Хочу знать точно, что все мои посылки доходят по назначению — то есть, во всё ещё растущие ваши организмы. Очень тебя прошу — питайтесь там с Сашей нормально, не перекусывайте на ходу, чем попало и как попало! Ты — хозяйка, Олесенька, так устрой ваш стол так хорошо, насколько это возможно в нынешних условиях. Берегите себя, скворушки. Целую. Мама».
Последние два слова вышли чуть кривовато — не хватило места на листе. Она вздохнула… «Услышат, поймут ли?» Татьяна Николаевна плотно прижала к лицу ладони, кончиками пальцев старательно, с наслаждением растёрла рассыпавшиеся под веками угольки в мелкую пыль, разогнала её к вискам и вверх, к волосам. «Ах, Алёша… бедные наши дети. А всё-таки, всё-таки, всё-таки — это наши дети. Значит, поймут. И всё сделают правильно».
Вторая часть
Истосковавшись за чересчур долгую зиму по работе, солнце самозабвенно шпарило лучами по разомлевшей земле, отчего она, ещё недавно измождённая, похорошела, улыбалась хмельно и нежно крохотными первоцветами — это солнце отражалось в её глазах, блаженно устремивших рассеянный взгляд в очарованное апрелем пространство.
Ох, заразная же эта штука — любовная истома, ох, заразная! Сизый с крапинками цвета сухой глины на крыльях голубь в неясном волнении огляделся, увидел милую самочку — с достоинством расхаживала она по обильно рассыпанной вокруг автобусной остановки лузге.
— Мадам, — крапчатый голубь гордо расправил перышки на воротнике, втянул живот и выкатил грудь, — мадам, не окажете ли вы мне честь… Она вполуха слушала его курлы-курлы — и деловито выклёвывала остатки семечек из шелухи. А он, словно тореадор плащом песок арены, уже подметал развернувшимся веером хвоста пыльный и захарканный асфальт:
— Вы покорили моё сердце с первого взгляда! До встречи с вами я был одинок и обездолен, — продолжал голубь вешать мужской набор номер два на уши избраннице. Она терпеливо делала вид, что верит ему. И уже прикидывала в уме, на чердаке какого из окрестных домов можно спокойнее высидеть кладку. Но тут на площадку перед остановкой опустился жгуче-антрацитовый красавец с благородным зеленым металликом горлового оперения — и пролетарского вида сизарь с бежевыми пятнышками на крыльях тут же оказался в прежней неприкаянности.
Чтобы не потерять лицо, он ещё несколько раз покрутился вокруг себя, делая вид, что на самом деле обхаживал вовсе даже и не ту, которая сейчас перелетела поближе к тому зеленому металлическому петуху. Но ни одна из окрест оказавшихся дам не дала себя обмануть таким нехитрым приёмом, годным разве для голубок, чья весна только-только начиналась.
Незадачливый ухажер отчаиваться не стал. В поисках пищи и любви (что нередко одно и то же) летают даже птицы. И голубь с важным видом захлопал крыльями, набирая высоту.
Кирка окутал себя дымом, паровозище, и будто бы высматривал автобус, но на самом деле косился на Олесину усмешечку — девушка стояла поодаль, иронично наблюдая за нехитрыми голубиными радостями, но более всего — за собственными, слишком человеческими, мыслями в связи со всем этим.
Сашка и Алька, как обычно, пребывали в своём мире, стараясь, по возможности, не очень мозолить сим неопровержимым фактом глаза окружающих — встали в сторонке и тихонечко себе там касались друг друга носами и обветренными губами.
Нинель чинно держала Брауна под ручку, а он ладонью свободной руки прикрыл её пальцы и ласково поглаживал их время от времени. Нинуля-рыжуля жмурилась на солнце, безуспешно пряча ресницами счастливый блеск глаз. «Надо ж, прям аж кожа лоснится — а гладкая!», — завистливо вздохнула продавщица с раскинувшегося у остановки вещевого рыночка. Да какой там рыночек — стихийный базар! Натянули меж нескольких разлапистых ясеней верёвки, чтоб товар, значит, на них развешивать — но культурно, на вешалках. Лицом, как говорится, к покупателю. Торговали этим тряпьём тётки, похожие на ватных баб, которых на чайник обычно сажают, чтобы тепло сохранить — столько кофт и платков наворачивали они вокруг животов под демисезонными пальтишками. В особо холодные дни водочкой грелись — куда уж без этого?
В последние полгода Нинель покупала одежку именно у этой продавщицы, муж которой челноком мотался в Польшу и обратно, привозя порой весьма недурные шмотки. Нинель иной раз даже что-то конкретное заказывала — а уж на деньги не скупилась: любила хорошо выглядеть. А за это всегда платить надо. Впрочем, как и за всё остальное в жизни.
Вот и кофточку, в которую вырядилась сегодня, Нинель приобрела здесь. Кофта шла ей бесподобно, потому даже десять тысяч деревянных за неё показались как-то прям по-божески. Впрочем, при пересчёте на баксы — нормально получается, хорошие они — эта тётка и её муж. Не особо обдирают.
Терпеливо поджидал редко ходившего автобуса ко всему привычный столичный люд. А пока суть да дело, с любопытством поглядывал на эту странную шестёрку. Которая вроде бы и не кучковалась, но отчего-то становилось понятно, что все они — вместе.
Посмотреть было на что. Одна парочка расфранченных в пух и прах чего стоила. Она — в лакированных узких «лодочках» — чёрных, и колготы такие же. Юбочка в тон едва колени прикрывает. А кофта-то, кофта! Под леопарда, никак — а на бёдрах узкая какая! Ох, вот совсем нынче девки стыд потеряли! (Кофточка стоила Нинели двух бессонных ночей — но не тех: она отчёт за свою начальницу делала — да только, кому такие подробности интересны?) Ух, какой парень при этой рыжей — загляденье! Стройненький, рубашка белая из-под серого полувэра и брюки со стрелкой. Вечно всяким таким мужики, как на грех, хорошие достаются.
Сашка, будучи жителем верхнего этажа, понимал это лучше других, и впоследствии прославился как главный борец с бловочками, чему августовский выпуск стенгазеты «Бортжурнал» посвятил передовицу. Под статьёй стояла подпись «Ваш верный летописец», но слог Кота угадывался даже за машинописными строками — как он ими ни камуфлировался.
Такой болью кольнули эти слова, что у Олеси дрогнули пальцы погладить его по плечу. Но что-то ей в этих словах ужасно не понравилось. Она едва справилась с так и норовившим нахмуриться лбом и не отозвалась на порыв. Выпрямилась, отчего вид её, при желании, показался бы чопорным — не скажи она тихо и ласково:
Но всё оказалось проще — ему просто не с кем выпить чаю. Ах, ну это — спасибо, от чашечки не откажусь.
— Да.
— Что, ребят, на Васильевский, что ли, едете? На митинг? — весело спросил их человек, фигурой и лицом похожий на Олега Даля, если бы тому ещё нацепить огромные «совиные» очки в толстой коричневой оправе и организовать роскошные пегие усы.
— Голова, — отозвался парень, — и дышать…
Парочку целующихся разглядеть возможности не представлялось — по спине о человеке, конечно, можно судить, но скучно. Девица в чёрных джинсах в облипку, в чёрной же ветровке и с отчаянно подведёнными до висков фиолетовыми глазами явно только что вывалилась из преисподней. Не очень-то отставал от неё и парень в кожаной, до рыжины вытертой куртке и продранных на коленях джинсах — сумрачный, бледный, небритый, и синячищи под глазами чуть не во всю скулу. И куда только мать смотрит? Неужто заплатки трудно поставить?
И вообще, сумасшедшая весна какая-то — что-то непонятное вокруг творится. Мне некогда читать газеты или телик смотреть, я с утра — на работу, вечером — в институт. Остаётся только ночь, но есть ещё ребята, книги, музыка… Но — неужели же мы, такая большущая страна, не можем засучить рукава и просто поработать для самих себя, друг для друга? Ведь жили же как-то? Жили. Союз был? Был. Так сейчас-то — что? Ведь богатства-то наши природные и государственные при нас — или где? И где искать ответы — и кто теперь скажет правду?
Кот зевнул во всю пасть, душевно клацнул зубами и лениво поинтересовался у Лисы, почему же она такая бедная, коли такая умная. Ну-у, подставился! Естественно, просветили его тут же — по полной программе. В частности, он узнал, что бедность бедности рознь, ласковый ты мой и нежный. Есть нищета, нужда, которые тяготят, стыдиться этого состояния заставляют, а есть… нет, не аскеза, прекрати делать такие блудливые глаза! Так вот, Киса, как художник художнику, имею тебе сообщить: дело же не в деньгах. На самом деле, нужно человеку ну совсем чуть. Еда простая, одежда чистая — и душа им под стать. Тогда вся грязь этого грёбаного мира покатится с тебя как с гуся вода. В одно ухо войдёт — а в другое выйдет. И по барабану тебе тогда будет — показался ты бедным или оказался: ведь всё относительно. Какой богач может быть уверен на сто процентов, что любят его, а не его капиталы?
Домой летели, звеня апрельскими радостью, верой, надеждой. Невдомёк им ещё тогда было, что именно в такие окрылённые мгновения обычно и подмешивается к мёду очередная ложка дёгтя. Почему? А бог весть — наверное, так надо… чтобы условный рефлекс выработался — низзя! Нельзя безоглядно хохотать, посылать веселые позывные от сердца к сердцу и громко думать.
«Хоть самому себе-то не ври», — произнёс в глубине души желчный и в высшей степени противный голосок. Отвращение было взаимным. «Не ври — ты хотел! И просил! Чтобы нашёлся кто-то ясный и тёплый, и побыл немного рядом, если уж не выдрал из той мути, в которой ты уже столько лет барахтаешься. Скажешь — нет?»
Лиса, которой, судя по всему, гены бабушки-врача передались ещё и на душевном уровне, при слове «приболел» насторожилась и вгляделась в великана пристальнее. А поняв, что бедняга к тому же и один-одинешенек болеет, выпалила:
— Да, Серёженька, и не уйду. Даже если мы и расстанемся — всё равно, не уйду. Мы теперь вместе, понимаешь?
Продолжить дискуссию не получилось, — ребята уже подходили. Пришлось с лёгким вздохом сожаления отправить закопошившиеся вопросы и мыслята в командировку — перенимать товарищеский опыт у ранее решённых жизненных задачек.
Знал бы Кирка, насколько близок к истине, возможно, и помолчал бы. Но он не знал.
— Не беспокойся, — рассеивала Татьяна Николаевна его сомнения, — всё пройдёт хорошо, ты прекрасно прочитаешь материал, и микрофон не сломается на полуслове, и все поймут, что ты хочешь сказать своей лекцией.
— А мои все в деревне…
Так хочется стать мамой!!!!!!! Первой чтоб — девочку, а после — сыночка. Но как быть с отрицательным резус-фактором? Бабушка сказала однажды — для женщин это проклятие, и что маме и нам с Сашкой очень повезло с папой — у него тоже был резус-минус.
А на сцене один человек сменялся другим: за музыкантом — поэт, за поэтом — политик, за политиком — журналист. Говорили жарко, убеждённо, красиво — как это всегда бывает на митингах… Но песня — песня заведомо лучше любого, даже самого правильного набора слов. Слова — что? Прозвучат — и поминай, как звали. А песня — пропетые стихи — попадает не в разум, но прямиком в сердце. Потому так много в тот вечер звучало песен.
— Нет, ну хорош хозяин! Позвал к чаю, а кормит разговорами.
А вот на ужин, к вящему огорчению Олеси, Али и Нины, мужчин не хватало: в лучшем случае, удавалось впихнуть в них по сосиске с парой картофелин. Разве ж это дело?
Но Сергей развёл руками, не знаю, мол, ни первого, ни второго, ни третьего, ни четвёртого, а уж соединить всё вместе — в жизни меня не хватит!
Ребята дней восемь, как закончили крышу Серёжиного дома и перебрались на соседний. Работали споро, быстро — деловито выстукивали бловочки, чёткими движениями топора вырубали очередной пузырь, нашлёпывали сверху заплатку гидроизоляции. Дурачились, хохмили… вот, даже фото осталось, Котом сделанное — судя по тому, что подпись на обороте его лапой: «Скворсон, раздирающий пасть пузырю».
— Я не просил иной судьбы у неба, чем путь певца, — шептал Сергей строки любимого поэта молочному до синевы блеску фонаря. Стекло холодило лоб, успокаивало. Ночной ветер баюкал ветви березы, росшей под окном.
И Кирка, чувствуя, как с каждым шагом отступает головная боль, почапал к двери, приветственно светившей ему навстречу самыми классными в мире словами.
Надо было видеть, с какой скоростью оголилась и вторая кукурузина — даже солнышко изумилось. Коснулось лучиком довольной Алиной улыбки, а та носовым платком вытирала пальцы и удивлялась — чего это вдруг набросилась на кукурузу… вон, и живот теперь барабанчиком. Лицо горело — но от сытости это тепло или солнце так расцеловало щёки? Радость, ласковая, ласковая, пощекотала под сердцем, и кругами разошлась по телу, шире, глубже… коснулась самых таинственных закоулочков. И такая вдруг нежность ко всему миру овладела Алей, такое милое счастье пропело в ней высокую колокольную трель, что не столько разобрала она сказанное, сколько догадалась о пришедшей весточке: «Я — беременна».
Но что за беда случилась весной девяносто третьего, отчего народ молодой и не очень по первому кличу: «Айда!» сорвался из многочисленных спальных подолов столицы и примчался под стены Кремля, к знаменитой на весь мир красоте Василия Блаженного? Мистик увидел бы здесь символ: люди идут к храму Покрова, под защиту древней крепости. Скептик нашёл бы повод поязвить — этот плебс хлебом не корми, дай потусить на позорище. Художник с романтиком поспешили бы провозгласить и воспеть единый народный порыв. А историку ещё только предстоит разобраться — что же это такое произошло тогда, отчаянной весной одна тысяча девятьсот девяносто третьего года — отчего на одной площади сошлись рокер и демократ, депутат и панк, анархист и пенсионер, студент и простой работяга?
Кот озадаченно покачал головой, отпил ещё вина и не очень-то вежливо посочувствовал будущему Лисиному мужу:
Но только она робким вздрызгом звонка оповестила хозяина квартиры, что мучается тут, под дверью, как разделявшая их преграда тут же и пропала — в прихожей он её ждал, что ли?
— Да это же Боннэр!
— Граждане, а кто это там сейчас выступает, не подскажете ли? — послышался интеллигентный, с характерными московскими интонациями пожилой голос.
Пара дней из графика всё-таки выпала напрочь — сидели на чердаке у выхода на крышу, ждали погоды и писали пульку за пулькой. Олеся провела с ними оба дня полностью — Сергей уехал на выходные к своим в деревню, и впервые за несколько недель она никуда не спешила. Оставаться наедине с собой, с пусто и гулко стучащим без любимого сердцем — это ж какие силы надо иметь?!
Вот оно! Так оно всё и заканчивается, — резко, на вдохе, — и падает скошенное.
— Через полчасика верну, нормально? Вы дома будете?
Мать моя женщина — а голос какой! Именно такие — низкие, бархатистые мужские голоса были сильнейшей Лисиной слабостью, которую она тщательно скрывала ото всех, думая, что никто не замечает ни этой страсти, ни попыток утаить её.
— Поручик Ржевский, а вам слова никто не давал, — это уже Сашка вступился за так и молчавшую сестру.
Скворцы переглянулись и подхватили:
— Не серчай, Ли, я тебя люблю и даже уважаю, но держала б ты свои мысли при себе, а? Мужики тебя не то чтобы не поймут, но… И ваще — харэ уже прятаться в штанах, носи платья, что ли, юбки — с твоими-то ногами…
— Они… долго… не надо… домой бы…
Oн помолчал задумчиво и проговорил больше для себя:
— Я на станцию метро, «скорую» вызову, — уже удаляясь, сказал Кот.
— А-а, — протянула Олеся рассеянно, потому что уже увидела белую обложку воспоминаний Одоевцевой. Сама читала вот буквально недавно, и даже перечитала, едва дойдя до последней главы. Почти неизвестные имена, горькие судьбы — и люди, сумевшие даже на дне отчаяния уберечь в себе людей… А сколько стихов! Какой мир открывался в них — необозримый! — и какая беда, что слишком поздно вернулись к нам эти стихи… Но почему из всего прочитанного запомнились ей намертво четыре строки незнакомого тогда поэта — Олеся не смогла бы ответить. Задумчиво разглядывая книгу, она просто выдохнула так и просившиеся быть сказанными слова:
— А ведь, гнездо вьёшь, Ли. То ли замуж тебя скоро выдавать будем?
Ответ её слегка ошарашил — обычно Нинель не упускала случая всласть прогуляться кирзовыми каблуками по людской природе, а тут обошлась коротким:
— Души, говорю. Ду-ши! Ну, то, что от нас остаётся, когда помираем.
Богатырь улыбнулся — уж очень забавное вышло преображение — и удивительно быстро для мужчины разобрался в сварганенной Лисой каше:
А ещё очень больно, что уже нельзя подойти к тебе и обнять. Положить голову на плечо и вдохнуть твой запах — запах покоя и надёги. Нельзя. Потому что ты далеко, а я — уже взрослая. И даже это письмо никогда не отправлю, потому что моё нытьё расстроит тебя. Ты станешь рваться обратно, ко мне, а — нельзя. Нельзя растить цепочку зла, её надо замыкать на себе.
— Шурупча! Привет! Слушай, я сегодня дома не ночую, родная. Да, скажи Сашке и маме… Ну, придумай что-нибудь, Шуронька! Нет, всё — потом. Прости, опаздываю…
— Сына надо от армии увозить. Ведь здесь лучше не станет.
В любви мы перемешиваем тайные соки друг друга — но и глубинные родники наших душ соединяются в один ручей.