— Что, не успел ваш папаша откинуться, как мама уже нашла себе постель получше? — спросила она.
— Тебе повезло, — сказал я. — Что твоя рабыня глуховата.
— Да, — согласилась Антония совершенно бесцветным тоном. — Мне повезло.
Она надула большой пузырь, ты попытался лопнуть его пальцем, но она врезала тебе по руке.
— Еще раз ударишь моего брата, — сказал я. — Руку тебе сверну.
— Ну попробуй, — ответила Антония, чуть вскинув брови. Это максимум эмоций, который она способна была из себя выдавить.
Я сказал:
— Если хочешь с нами пообщаться, давай найдем тему для разговора.
Жест доброй воли был воспринят с вопиющей неблагодарностью.
— С тобой? — спросила она.
— Или со мной, — сказал ты.
— Тем более, с тобой, — хмыкнула Антония. — А ты, заморыш, тоже хочешь что-то сказать?
— Нет, — ответил Гай. Он был бледнее обычного, мучительно нахмурил брови. Все происходящее не нравилось ему с самого утра и до позднего вечера.
— Антония, дорогая сестра, — сказал я. — И без тебя эта процессия была мучительной, но ты чудесным образом вывела нас на новый уровень страданий.
Антония пожала плечами.
— И?
— Что?
— Упражняешься в остроумии? Для остроумия нужен острый ум, Марк.
— Твоя жвачка еще не потеряла вкус?
— Ого, сейчас будет какая-то шуточка? — она посмотрела на меня бесцветным взглядом. Но я, не сумев придумать какую-нибудь остроту, просто попытался разжать ее челюсти и заставить выплюнуть жвачку, за что получил по голове от ее рабыни.
— О, — сказал я. — Глухая, но не слепая.
— Да, — сказала Антония. — К сожалению.
— Не думаю, что ты дядькина дочь, — сказал я. — Дядька — обаяшка, а ты — ебанашка.
— Непревзойденный, — сказала Антония. — Ты бы видел его сегодня. Он весь излучает обаяние. Будто маленькое солнце.
— Это не отменяет того, что ты ебанашка.
— Как раз в него, — сказала Антония и надула большущий пузырь, мне захотелось, чтобы она улетела на нем в такие дальние дали, о которых даже думать сложно и далеко.
На пиру улизнуть было проще простого, и мы пробрались в погреб. Правда, Антония как-то избавилась от воспитательницы и увязалась за нами. Когда я захотел отослать ее, она сказала, что все расскажет. Пришлось поделиться с ней вином.
— А твоя рабыня, — спросил я. — Не будет тебя искать?
Антония пожала плечами и выхватила у меня амфору.
— Будет, но она тупая. Почти как ты.
Мы спрятались в саду и разделили вино. Оно мне так понравилось, что я едва не совершил большую ошибку — мне нестерпимо захотелось предложить Антонии поцеловаться.
Вы с Гаем быстро стали сонные, а во мне наоборот прибавилось энергии. Я бегал, что-то вещал, а потом Антония столкнула меня в фонтан, но я утянул ее за собой. Было мокро, холодно, но почему-то хорошо. И мы уже почти поцеловались, когда я увидел дядьку. Антония отпрянула от меня и вылезла из воды, а я остался лежать в фонтане.
Дядька рявкнул Антонии:
— Тебя ищут!
— А, — сказала Антония, прикрывая рот ладонью. — Ладно.
— Дура, — сказал дядька. — Идиотка.
И хотя я частенько выступал защитником слабых, тут мне возразить было нечего. И дура и идиотка. И когда я собирался ее поцеловать, она выставила вперед свою мерзкую жвачку.
— Марк!
А где же тогда были вы? Пьяненькие ушли шататься? Или спрятались в кустах? Не знаю, я вдруг понял, что я один.
Дядька вытащил меня из фонтана.
— Простудитесь, — сказал он. — Что за идиотские игры?
Я старался не открывать рот, чтобы дядька не учуял запах вина.
— А, — сказал он. — Игрались?
Глаза его были странными, мне на секунду показалось, что один зрачок больше другого. Будто на некрасивом, неточном рисунке. Конечно, секундный морок, но само впечатление не пропало.
Скажи мне, неужели и я мог когда-то быть таким некрасивым?
Дядька кривил губы, и казалось, будто сейчас хлынут его пьяные слезы.
Он сказал:
— Я люблю твою мать.
И я на самом деле до сих пор не уверен, как это было сказано: я люблю твою мать или все-таки: я люблю, твою мать.
Отчаяние это исходило из его неразрешимой любви и злости, или все-таки простая констатация факта.
Дядька наклонился ко мне и прошептал:
— Я убью ее, а потом себя.
А я был пьяный, и у меня все перед глазами плыло, я сказал:
— Зачем?
Не знаю, я вообще ничего не имел в виду. У меня мозги онемели настолько, что я даже не испугался. А дядька вдруг заплакал, обхватив меня руками.
— Зачем, зачем, зачем! И правда, зачем! Я столько зла в жизни сделал! Зачем, зачем!
— Чего? — спросил я. Как одно из другого выходило, и куда эта повозка двигалась вообще, я не совсем понимал.
Он больно схватил меня за руку и упал на колени.
— И брат старший мой, умер, умер, и больше его нет. А эта сука, она меня не хочет.
— Да уж, — сказал я, стараясь подбирать как можно более краткие выражения.
Вдруг дядька вскинул голову и сказал:
— Но я же хочу, хочу, чтобы она была счастлива.
Вот это повторение слов, будто заклинание, оно меня заворожило. Повторение — усиление. Я до сих пор помню тот гипнотический эффект, будто заговор, слова он выплевывал мне в лицо, но смотрел так беззащитно.
Я погладил его по голове и сказал:
— Она тебя прощает.
— Правда? — спросил дядька.
Я вот понятия не имел, но кивнул. Он принялся утирать слезы, а я, наконец, почувствовал, что замерзаю, хотелось в теплый дом, а мы стояли в прохладном вечернем саду, и отовсюду будто лились на нас тени.
Дядька сказал:
— Я умру, умру, если она не будет моей.
И, знаешь, я много раз был именно таким.
Я говорил:
— Я умру, умру, если она не будет моей.
Я говорил:
— Я умру, умру, если не поем сейчас же.
Я говорил:
— Я умру, умру, если мне не нальют.
Я говорил:
— Я умру, умру, если проиграю.
Я говорил:
— Я умру, умру, если не получу своего.
Наверное, тот дядька, стоявший на коленях, отчаянный, печальный, бьющийся в некрасивой истерике стал для меня мерилом силы желания.
Я подумал, может, он и правда умрет и сказал:
— Ну, не надо так.
Пьяный и отмороженный, я не казался ему странным, потому что он был поглощен своими переживаниями. И я вдруг понял, что ему все равно, пьян я или мерзну. Он любит мою мать и хочет себя убить.
И я сказал:
— Ну ладно, пойду я, наверное, да?
Дядька остался плакать, он был похож на статую, когда я обернулся к нему. И никакой Пракситель не мог этого передать. Врут все, кто говорят, что они, поэты и художники, и скульпторы там всякие это могут. Не могут, ну не могут и все.
А я пошел себе потихоньку к Публию, шатаясь и чувствуя, как тепло накатывает на меня оттого только, что я приближаюсь к дому и вижу его яркий свет. Я держался за стены и гладил носы львам и леопардам, туда и сюда ходили какие-то непонятные люди, я почему-то никого не знал. Я ориентировался на мамину красно-рыжую фату.
И вот увидел ее и побежал, едва не упал.
Ближе к молодоженам я умерил свой пыл, подошел к Публию и дернул его за рукав.
— Прошу прощения, — сказал я как можно более официальным тоном (как это, должно быть, смотрелось смешно). — Не мог бы я с тобой поговорить?
Публий засмеялся, потрепал меня по волосам (делал он это несколько картинно, с таким, как бы это сказать, политическим подтекстом). Как говорил мне один мудрый человек много после — политик это всегда отец. Люди ищут отца.
И вот Публий — он всегда играл хорошего отца для нас (своих детей он не имел), играл так прекрасно и так талантливо, что верил в это сам.
— Дело в том, — прошептал я. — Что мой дядюшка напился и становится опасен для общества. В лице себя, мамы и, может быть, тебя. Хорошо бы проследить, чтобы он протрезвел и никого не тронул.
Я так старательно подбирал слова и говорил так официально, что Публий засмеялся. Он ни на секунду не занервничал или не показал этого.
— Спасибо, Марк.
Я широко улыбнулся и кивнул.
— Ваша безопасность сегодня — моя забота.
Публий снова не удержался от смеха.
— Безусловно. Можно я тебе тоже расскажу один секрет?