— Не чтобы оно тебя грело, — сказала мама. — А за то, что оно тебя греет.
Я сказал:
— И тем не менее, по милости солнца мы можем наслаждаться всеми дарами земли. Вот, попробуй яблоки в меду.
Он, паскуда, съел все мои любимые яблоки в меду, пополнение запаса которых, учитывая наше финансовое положение, в ближайшее время не предвиделось. Я его почти возненавидел, но продолжал мило улыбаться. Луций Цезарь спрашивал, каковы наши успехи в учебе, но так как успехов у нас не было никаких, вместо них я продемонстрировал, как ловко умею стоять на голове (меня чуть не стошнило, все ради моей семьи).
— Тот, — сказал я, ощущая, как кровь приливает в голове с отчаянным жаром. — Кто умеет так делать — настоящий оратор. Я имею в виду, из этого положения можно говорить все, что угодно, и будет интересно.
— Марк, прекрати, это неприлично.
Но Луция Цезаря я позабавил.
— А что еще умеешь? — спросил он, глядя на меня светлыми, умными глазами. Глаза этих Юлиев всегда — глаза умных животных. Внимательных кошек.
— Спроси лучше, — сказал я, рухнув на пол. — Чего я не умею. Маловато таких вещей, но если вы угадаете, дам фигурку коня, мы привезли оттуда, с Крита.
Слово "Крит" я произнес со зловещим придыханием: это подняло бы в цене и мою фигурку и его помощь маме.
Луций Цезарь хмыкнул, разглядывая нас троих, потом сказал:
— Хорошо, Марк, можешь ли ты процитировать мне вторую песнь "Илиады".
— О, — сказал я, пригорюнившись. — Это та, где много-много кораблей?
И хотя Тисиад хорошенько задрачивал нас с этим Гомером, и я мог бы назвать корабли без проблем, я смиренно опустил голову.
— Нет, не могу, прости. Сейчас принесу тебе конячку.
И Луций Цезарь проявил прекрасное благородство, сказав:
— Оставь себе, Марк. Игрушка будет напоминать тебе о том, что никогда не надо хвастаться.
Этих Юлиев хлебом не корми, дай кого-нибудь чему-нибудь научить. Я обрадовался, засмеялся и закивал.
— Тогда, пока ты не передумал, родич, я возьму братьев, и мы пойдем заниматься, если ты не против?
Судя по всему, я предсказал его желание, и Луций Цезарь довольно и степенно кивнул. Мама смотрела на меня большими глазами, ее светлые брови поднялись так высоко, как никогда прежде.
Но она удержалась от комментариев вроде: я тебя не узнаю, Марк.
Я забрал вас, и мы пошли в детскую. Как ты понимаешь, я был страшно доволен. Маме нужен был богатый мужчина, способный решить наши финансовые проблемы.
Гай тут же вывернулся из моих рук.
— Ты, придурок, ведешь себя, как ручная обезьянка.
— А ты, — сказал я. — Как дикая.
— Я не хочу, чтобы он был нашим отцом.
Я пожал плечами.
— И не будет, он родич. А чего ты хочешь, Гай?
Гай у нас отличался дурным, капризным, сложным нравом с самого детства. Лучшее, что можно было предпринять, когда на него находило — не мешать.
— Я, — сказал он. — Я хочу…
— Орла? — спросил ты.
— Какого орла?
— Ну, я бы хотел орла.
Я сел на кровать.
— Ребятки, — сказал я. — Маме и без того нелегко. Ей нужен мужик.
— Не нужен ей этот мужик, — сказал Гай. — Ни этот, ни какой-либо другой. Ей нужен папа.
— Но папа — все, — сказал я. — Несите следующего.
— Марк!
— Ты знаешь, что я прав. Это будет не он, а какой-нибудь его жирный друг.
— Жирный друг? — спросил ты.
Я пожал плечами.
— Да. У всех есть жирный друг, единственный шанс женить которого — подложить ему женщину в беде. Так все и поступают с жирными друзьями.
— Я не хочу жирного папу! — заорал Гай, и я зажал ему рот. Ты захохотал.
— Полно людей живут себе с отчимами и нормально! А вы что хотите, чтобы…
— Я хочу, — сказал ты. — Чтобы мама вышла замуж за дядьку.
Я помолчал, не зная, как тебе объяснить.
— Мама не любит дядьку, — сказал Гай невнятно, а потом укусил мою ладонь.
— Спасибо, придурок. Да, мама не любит дядьку.
— Но жирного друга она тоже не любит.
— Кто знает, ребята, может, у него прекрасная и возвышенная душа. Мы его еще не видели.
Ты сказал:
— Пойдем-ка послушаем их.
Но я схватил тебя за плечо, милый друг, и сказал:
— Нет, мы не будем совать свои любопытные носы, куда не просят. Пусть наша судьба решится так.
— Я не хочу, чтобы моя судьба была связана с новым отцом, — сказал Гай. — Пусть хоть он будет сам Геркулес, я убью его.
Сказал с тем, знаешь ли, пафосом, на который способны только совсем маленькие дети, у которых все всерьез.
— Какой ты злодей, — засмеялся я. — Ладно, давайте-ка во что-нибудь поиграем.
Честно говоря, я склонялся к тому, что у Луция Цезаря нет жирных друзей, слишком уж он добродетельный, и, наверное, друзья его предпочитают умеренность во всем. Кто же, кто же, кто же.
Мы с Эротом даже целый список предполагаемых женихов матери составили (вам я его не показал, вы и слышать ничего не хотели).
Через пару недель Луций Цезарь пришел с дядькой, держались они друг с другом натянуто, и мать, организовав обед, оставила их вдвоем. Они что-то там обсудили, а мама сидела с нами и читала вслух стихи греческих поэтов. Я делал вид, что слушаю, но меня куда больше занимало, что дядька явно разговаривает с Луцием Цезарем на повышенных тонах.
Наконец, я услышал:
— Но это невозможно!
Луций Цезарь ответил что-то, что не утешило дядьку. Собираясь уезжать, он по очереди прижал нас к себе, потом долго смотрел на маму, но никому ничего не сказал. Луций Цезарь едва заметно кивнул маме и спросил, нет у ли нее воды с медом, от долгой беседы у него заболело горло.
А на следующий день мамин жених приехал познакомиться.
Мама ничего нам не говорила, так что, сказать, что мы обалдели, значит, ничего не сказать. Я ожидал, что мама согласится выйти даже за достаточно богатого вольноотпущенника. Ожидал человека уродливого или злобного, из тех, что вынуждены покупать жену исключительно за деньги.
Но к нам приехал Публий Корнелий Лентул Сура, и само имя это внушало почтение и трепет, а кроме того, ты же помнишь, что в том году он был консулом. Конечно, безобразие быстро закончилось, и уже в следующем году его погнали из сената за "испорченность", не совместимую с деятельностью государственного служащего и патриота (иными словами за трату денег республики на чуждых нам политически сирийских и греческих проституток). Кто знает, если бы Публий выбрал отечественных дев, как двинулась бы история?
Впрочем, до очередного нашего позора еще далеко. В то время Публий был недосягаемым и невероятным человеком. Тем более, мир большой политики остался, как мы думали, далеко позади.
И вот он, консул, в окружении суровых ликторов, переступает порог нашего дома.
Рассказывали о Публии и такую историю: однажды он предстал перед судом, уже не помню, по какому поводу (что-то, связанное с коррупцией, наверняка). Что бы там ни было, в конечном счете его оправдали с перевесом в два голоса. На что он отреагировал так:
— Я, очевидно, переплатил. Не стоило подкупать столько народу, хватило бы и перевеса в единственный голос.
Он вызвал у меня восторг, но в то же время сразу не понравился, и куда больше, чем я ожидал. Сейчас постараюсь объяснить, почему. Я рассчитывал увидеть того самого жирного друга или ужасного мужика, от которого придется претерпевать несправедливости и защищать маму. Или даже просто какую-нибудь скучную паскуду, которой никак не устроят женитьбу. Да почти кого угодно.
Но Публий был великолепен, и я испугался, что мама его полюбит.
Я был вполне согласен на кого-то, кто, присутствуя номинально, никогда не заменит мне отца. Того, кто никогда не влезет в наш уютный мирок любящих друг друга людей. Мне не нужен был четвертый, четвертый умер уже будто бы давным-давно, и место, где он должен был быть, заросло, как рана, новой плотью забвения.
Но Публий оказался красив, обходителен, весел и спокоен. Он чем-то напоминал отца и поэтому злил меня еще больше. Не внешне, нет, ты же помнишь Публия, у него светлые, приятного глазу, пшеничного цвета волосы, с которыми всегда очень весело играло солнце, чуть усталые глаза доброго политика и очаровательнейшая улыбка наглеца и лжеца такого искусного, что верить ему хотелось всем сердцем. Помню его вздернутый нос, помню, как (странное совпадение, почти до боли) он вертел кольцо на пальце по-отцовски нервно, помню сколотый клык с левой стороны. Как похож и как непохож он на отца, братец.
У него был мягкий-мягкий голос, хорошо поставленный, но в то же время слушать его — все равно что опустить голову на любимую подушку.
Он вежливо поздоровался с нами, и я выдавил из себя широкую улыбку. Вы с Гаем не стали и стараться. Вас его должность удивляла и шокировала меньше, и, может, вы раньше стали забывать отца. Ваша неприязнь к Публию была проще и понятнее.
Я посмотрел на маму и увидел, что она полюбит его. Нет, конечно, сейчас об этом не могло быть и речи. Но что-то в глазах ее всплеснулось такое — облегчение, смирение.
Публий (везде, кроме судов) был человеком очень вежливым, как и отец, ни словом он не намекнул на отчаянное положение, в котором оказалась мама. Они вели непринужденную беседу о Праксителе и еще о каких-то скульпторах, чьих имен я не знал, а потому не запомнил. О плавности и нежности линий, о динамике и статике, о том, как может быть изображено не только само движение, но только побуждение к нему.
И хотя даже сейчас я не могу придраться к его словам, я по-прежнему думаю, что Публий маму соблазнял в этом неинтимном, интеллектуальном разговоре, который и нам разрешили послушать.
Гай, в конце концов, сказался больным, ты злобно зыркнул на Публия в финале обеда, а я только улыбался и болтал о том, что видел на Крите, о странных быках и странных письменах на глиняных табличках, которые мы во множестве находили в речке.
— Надеюсь, — говорил Публий. — Это были действительно старые вещи.
— О, очень, — сказал я. — Я всегда нырял за ними и относил их нашему домашнему учителю. Но он никогда не мог разобраться в том, что там написано.
Нам Публий давал лишь столько внимания, сколько нужно. А мама сидела, завороженная им, и, думаю, славила имя Луция Цезаря.
Они разошлись вполне пристойно, и я понял, что свадьба состоится в самое ближайшее время.
Так и случилось. Я помню тот день смутно, потому что тогда, чтобы всем досадить, я украл амфору с отличным цекубским вином, и мы, чтобы быстро скрыть следы преступления, распили его вместе: ты, я, Гай и Антония Гибрида, дядькина дочка, которую я ненавидел.
Свадьба была организована с размахом, подобающим высокой должности отчима. Но, думаю, ты помнишь о ней примерно столько же, сколько и я.
Вот что помню я: мамину рыже-красную, как огонь, фату, дядькины выходки, невозмутимого Публия, мертвую, серую от потери крови свинью с закатившимися глазами и гаруспиков, гадавших по ее внутренностям.
Ребятки сказали знаешь что? Что у Публия и мамы будет много детей и много счастья. Ну, как всегда. Интересно, подумал я, что они когда-то сказали маме с папой? Неужели, что он умрет молодым и оставит ее в долгах? Вряд ли.
Если бы гаруспики не врали насчет судьбы молодых — браков бы совершалось куда меньше.
Процессия к Капитолию была долгая, и ты устал, у тебя все болело, но на носилки ты не хотел, так что просто ставил меня в известность о своих страданиях через каждые десять минут.
Потом мы отправились в дом Публия, и он был прекрасен: светлый, просторный. Я уже думал, что нам придется переселиться в какую-то лачугу, на первом этаже которой кто-нибудь торгует мясом. Вместо этого мы оказались в Риме, снова, в доме с просторным садом и роскошным внутренним двором, украшенным прекрасными уютными портиками по бокам.
Это был настоящий дворец, расписанный изящными цветами, тварями и травами. В центре резервуара для сбора дождевой воды располагался и высоко, почти до самого отверстия в потолке, плевался фонтан. Мощная струя чистой воды соединяла имплювий и комплювий, создавая совершенную композицию.
Искусство художника, расписывавшего стены, казалось столь невероятным, что я подумал, будто очутился в какой-то дальней стране, и из зарослей настоящей травы на меня смотрят неведомые мне животные. Как можно привыкнуть к такой роскоши, думал я. Наверное, Публий каждый день удивляется.
Но я привык даже слишком быстро.
Ну да ладно, к хорошему мы привыкаем стремительно, потому как созданы для хорошего. Чтобы быть счастливыми.
Теперь о плохом. Антония за нами не то чтобы увязалась, ее мать велела ей пообщаться с нами (теперь мы неожиданно стали важными для нее людьми), и Антония, в придачу со своей старой воспитательницей, без радости принялась выполнять этот приказ.
Помнишь ли ты Антонию в том возрасте? Ей исполнилось тогда, кажется, одиннадцать лет. Антония в ту пору была некрасивым ребенком, отчасти она расцвела позднее, с возрастом. А тогда ее кривые зубы, тяжелые веки, тощее, угловатое тельце — все говорило о фатальном сходстве с ее некрасивой матерью.
Но Антонии было наплевать. Помнишь ли ты, Луций, как ей было плевать на все?
— Ну привет, — сказала она, подойдя к нам. Антония жевала жвачку и надувала пузыри, иногда она лопала эти пузыри пальцем, и частички розовой резинки оставались на ее узких губах. Тогда она старательно вытирала рот запястьем.
В этой ее полудикости (прозвище дядьки, Гибрида, в ее случае приобретало дополнительное значение) был бы шарм, если бы только Антония не вела себя так грубо.