— Почему погиб. Третьего дня по Росе-Реке ушёл на однодеревке. Когда мы в драку со степняками ввязались, Треба и Бакол — вперёд пошли, соловян повели. Я — прикрывать остался.
— Почему ты?
— Я из лука быстрее бью. Они мне стрелы оставили. А ямы копать — коням ноги ломать — на то много времени надо. Ну да болото рядом было. На болото коням ходу нет.
— А если бы тебя не было, кто остался бы?
— Треба, он сильный вой.
— Значит, ты сильнее Требы?
— Сила — не главное. Треба — большой опыт имеет. Много раз водил и в степь, и на восход, и по Реке, и через Гать Большую.
— Но в поединке ты сильнее?
— В поединке — сильнее, — с неохотой признался Родим. — Стыдно силой гордиться. Не моя она. От Рода, что жизнь дал. Мне больше дал, с меня же больше и спросит. Да и не всё в силе сокрыто. Треба — велет он.
Родим замялся, и Темелкен удивлённо поднял на него взгляд. Побратим вёл себя так, словно бы говорил не о запретном, а о неудобном для человека. Ну, если бы был Треба без ноги, а Темелкен взял вдруг да не заприметил.
— Что значит велет?
— Значит, что он слово сказать может. Нужному слову время и место знает. Или, наоборот, слово само к нему идёт… Не знаю я. Но как скажет велет — так и станет потом. Оттого и волки, помнишь, нас у леса ждали? Треба сказал: приду я — и пошли. И тутсказал Треба — я идти должен. Хмурый был сильно. Ты пойдёшь, сказал, много будет крови, но чем я — меньше. Послушал я. Этот дар редкий теперь. Мама говорила, что раньше не чудно было велета встретить. Целой деревней рядом жили. С солнцем, говорила, велет может поспорить, с камнями, с людьми говорит, как водун. Только иное это. Водун к силе идёт, велет — от силы. Мучит она его, между землёй и небом держит. Водуну легче. Водун решать по себе не волен. Ему Раз Вышний опора. Покажет Вышний Раз — и всё вокруг послушно водуну, покуда волю божью ведёт. А велет — он от воли свободной. Решит — посолонь пойдёт, решит — против. Может, в Сварге потом и осудит его Вышний, но здесь велет выбирать сам станет. Оттого тяжело ему. Нет хуже, когда знаешь — только сам выбрал.
— А вот я бы выбрал, — мечтательно улыбнулся Темелкен, вспомнив дом свой. — А ты?
— Я?
Лёг опять Родим на спину. На небо посмотрел. Задумался. Чуден как свет белый… Тут бы принять его весь. Надо ли выбирать? Только знает ли про то Темелкен?
Раньше всё Темелька Родиму сказки сказывал: про богов — что детей рожают и бьются, как люди, про солнце ярое, про героев, что в дальней земле живут. А Родим слушал больше. Не всё можно говорить чужим о том, как свет устроен. Но теперь — кто, кроме него, Родима, новому вою дорогу даст?
Вздохнул Родим. Больше любил он биться, чем сказывать. Но время пришло. И Темелкен любопытствует, всё косится, что там разглядел Родим в пустом небе? Может, боги по с облаков ноги свесили?
— Вот, смотри, — решился Родим. — Тот свет с неба, что над нами, — это Сварга — свет белый, творящий. От него всё и пошло. Солнце, луна и звезды — лики его. А то, что вдруг твердь от света, так ведь и из молока — творог.
Свет из самой глубины неба идёт. А там, глубоко в небе, на берегах великой небесной Реки живут две Мёдведицы-берегини — Мать и Дочь. Мы думаем — Мёдведицы, а кто говорит — лосихи две, но они всего зверья мати, рожаницы, и то, что в нас от зверей — мясо, кости, — от них. От того и рекам мы бережёмся. Думаем будто бы, как на небе: на высоком берегу — Мать живёт, на пологом — Дочь. Они корень наш. А иногда видят их теперь, кто умеет, как дев водяных-росных, росалок. Из вод-хлябей небесных льнут они к земной воде. Словно ближе быть к нам хотят. Водун говорит — это оттого, что люди всё меньше братьев своих понимают — бирюков, мёдведей. Сердятся берегини, какой дурной охотник — могут и утопить. А в небо вбит кол, вокруг которого лики небесные хороводят. Как мир обойдут — так год заново народится. А свет небесный чистый — он отец всему. Воля света того — Вышний Раз, бог наш. От берегинь-рожаниц — тело наше, от Рода, что первый смог дух Сварги в людском облике вынести, — род ведём. Оттого женщины молятся Рожаницам и тётке их Ярге, которая им детей родить помогает. Мужчины — Роду. А водун — Вышнему Разу. Только кто знает, слышит ли он? Не всякого он слышит. Это потому что мясо и кости человека — тоже своей жизни хотят. А дух — он вольный очень. Дух душой к телу, как нитками пришит. Лопнут нитки — дух оторвётся и улетит в небо. Есть птица горняя, имя её настоящее не скажу, не накликать чтоб. Голубь зовут. Говорят, посмотришь на неё — и лопнут нитки, и дух в Сваргу полетит, к свету. Оттого Водуну труднее всего — и телу не потакать, и дух удержать на земле. Это если посолонь. А можно и против. Ты — вой, тебе теперь знать надо.
— Как же можно против солнца идти? — удивился Темелькен.
— Против солнца главный секрет скрыт. Другое солнце, тёмное. От него — огонь другой, кресеный. Свет его — от света небесного рознится. О нём, ты прости, не говорят много. Он хоть земной отец мудрости нашей, разум нам дал, но пожрал бы детей своих, коли не прикрыли бы нас сверху Сварга да отец наш небесный. Он — как пожар лесной — злой да буйный, хоть и высекла его вроде искра божия. Оттого и зовут его Кресс-возжигатель. Оттого — бесится он, как пожар, покуда не раскроется небо, не изойдёт на него вода берегинь материнская, не увидит он солнца лик — двукрест Сварги, что посолонь закручен. Свет-то небесный ему не дано видеть. Но и солнечный свет осердит его, тогда и закрутит он мир противусолонь. Но только тут и жизнь будет, потому что мы, люди, между. Дух — из Сварги, разум — от Кресса, иного огня.
Родим вздохнул, достал оберег и провёл пальцем по рисунку.
— Видишь, как уложено? Крест — на крест. Крест — это сполох огня живого. Один сполох — от доброго огня, что очаг греет, второй — от огня Крессова, злого. А вместе — то лик любого огня. Как и того, что в небе. А уж какой крест возьмёт силу, как покатится — посолонь или против, то не я ведаю. Но не страшно и против — коли душой сам владеешь, — он ласково накрыл солярный знак ладонью. — Кресса мы не боимся. Есть в нас и своя сила. Душа наша сама взрастает, прорастает из тела сквозь дух, тело с духом скрепляет. И в том великая правда человеческая.
Помолчал Родим.
Молчал и Темелкен, удивлённый странной верой.
— Значит, по вашей вере выходит, что в небе два солнца? Одно по своему ходу, а другое — против?
— Выходит. Оттого, ты видал, обереги носим и те, и эти. Но не знаку мы бережёмся — свету и ликам его — солнцу, луне, звёздам. Может, и страшно, что многие и супротив солнца обереги носят. Только водун говорил: ещё страшнее, коли стоячему кресту поклоняться начнём. В крови, говорит, умоемся. И что по с юга люди весть несут, будто Перун-бог на горе уже перст свой могучий поставил — вверх дым идёт, во все стороны — огонь брызжет, земля тычет горячая, красная. Значит, скоро уже. Не ведаю я, почему так? Почему огонь живородящий грудь рвёт, человеческой жертвы просит, коли тоже отец он нам? Коли разум дал людям? Без Кресса люди, словно неразумные звери, блуждали бы по лесам. Он из любви берегинь материнской душевной — ниток насучил, дух Сварги, что слишком лёгок был для людей, к телам их звериным теми нитками пришил. Думал — удержат людей нитки. А из них душа росная выросла. Осердился Кресс сильно, что не похож на него человек стал. И, говорят, скоро придёт он, чтобы служить нас себе заставить. Вот и думает Нетвор, может, успеем мы богов других принять: Хорса-конника, Перуна, молнией змея в человеке разящего.
— Почему же… — начал и замолчал Темелкен.
— А потому, что Сварга глубоко, а дух в людях слабнет. Душа в нас человечья растёт, крепнет, но она и отдаляет дух от тела всё дальше. Трудно росам услышать теперь свет белый. Словно бы слепые и глухие мы стали. Мечутся полечи, ищут веры, а сердцем не чуют. Вот и волков оттого среди полечей всё меньше. Волк без чутья не волк. Да и молодые вои наши уже не те. Тускнеет для них свет Сварги. Так пусть бог у нас будет бойкий и яростный, но простой! — понял его с полуслова Родим. — Чтобы сам, как вой, на коне! Ты не смотри, сядут теперь наши на комоней! А Кресса мы не примем. Жадный он. Коли его кровью поить…
Родим замолчал и глаза закрыл. Отчего-то, видел Темелкен, побратиму страшно стало.
— Твои боги, Темелька, они как люди. Пусть они будут с людьми. Кресс же силу и власть даёт великую, только…
Опять замолчал Родим. Не знает, как передать свой страх Темелкену. Только чудится ему опять, что в святилище Кресса стоит он, что дышит ему в спину сильное, нечеловеческое. Такой силе — что возвысить, что раздавить. Букашка Родим перед страшным богом. А бог — вот он, крови просит. И чем ближе кровь чистотой к Сварге, свету белому, тем сильнее просит — ребёнка, младенца, а самое сильное — младенца, дух коего рядом стоит, — не рождённого!
Страшен Кресс. Только один раз допускают простого воя на обряд в его святилище. Всю жизнь потом помнят. Но и силу свою чуют тогда. Силу души человеческой перед могучим богом.
Видит Родим — не понял его Темелкен. Хоть через все обряды положенные прошёл, а не дано ему бога увидеть. Иной он.
Покачал головой вой — не знает, как сказать. А не покажешь уже. Не возьмёшь за руку, не развернёшь ему ладонь к небу, как волку молодому, глупому. Не скажешь: чуешь, мол, чистый свет Сварги? Поёт твоя кровь? Ну, вот он и бог тебе.
Но нет. Не поёт кровь у Темелкена. Не светлеет во взоре его. Есть в нём ещё вера, но далёкая уже, смутная. И в глазах у него темно, как у полеча.
Как так, ведь вой же? Неужели ведение божие только растерять можно? Вернуть же — никак?
Поднялся с откоса сухого, душистого Родим, ласково коснулся ладонью травы — словно собаку погладил. И тут же гибкая волна приязни обдала всё его тело. Покосился недоверчиво Родим на Темелкена: неужто и теперь не чует? Сердце ж дрогнуло. И по телу пошло.
Нет, не чует Темелкен. Иначе с ним надо. Вот ведь коня же чует… А как же земля-кормилица? Свет чистый, творящий? И ведь не всё так потерял он, как полечи. Чует Родим, есть и в Темелкене небесный свет Сварги. Но неужто Крессова в нём больше, чем в волках Нетвора?
— Пойдём уже, — сказал Родим вместо дум простое. — Скоро к реке выйдем. А там и городище. Так полечи живут. С одной стороны им берег обрывистый опора, с другой — лес, а с третьей, глядишь, и Своерад пожалует. Сейчас уже и частокол будет — повыше лесного нашего. Вона.
— Не больно-то для города высок, — смеётся Темелкен.
— А чем выше оно — тем нам же страшнее. Знаешь, как вой в самый трудный поход пойдёт? Босой да безоружный. Чтоб от берегинь не отгородиться, чтоб всё, что растёт и дышит, — помогало. А с оружием в чужой лес войдёшь — глядишь, и он на тебя клыки и когти выймет… Ну да полечи — они иначе. И у склатов ещё выше стены, я видел. Стены они из камня самодельного кладут. Леса-то там такого мало… Смотри же, мы с высокого места идём: нам и городище — как на ладони. С обрыва-то, гляди, совсем не взять его. Хотя оврагом старым если пойти — малым войском близко встать можно. Риск большой, однако, заметят что. Хотя Своерад злой, в запарке и сдуреть может.
— А лесом? Вон те ворота — в лес?
— Лес-то с завалами да рогатками сделан. Ратник так упреет, что и биться ему уже не в мочь будет.
— Неужто лоб в лоб пойдёт Своерад?
— А чего ему? Ратников у кмеса молодого мало. Тут, перед воротами, и перебьют всех.
— Посредине высокое здание — это кмес живёт?
— Посредине — то? Детинец, для предков место…
— Кладбище, что ли? А я думал — храм какой?
— Оно и есть место святое. Там — лучшие из рода нашего. Последний путь свой ведут. Раньше, помню, в особые места святые увозили чуров, теперь дороги заросли, в детинец сажают. А рядом — лобное место. Видишь — люди там. И полечи, и гости торговые.
— Да как же ты различаешь, что гости?
— А по одёже.
— Вот ведь глазастый, я-то не различаю.
— И я коням сказки сказывать не умею, — засмеялся Родим. — Ну, а теперь больше слушай уже. Говорить — потом будем.
И он твёрдо и скоро зашагал к расхлебененым деревянным воротам на простых кожаных петлях, около которых было необычайно много, по началу-то лета, всякого люда.
— Здоров будь, Будим!
Дёрнулся угол рта молодого кмеса. Несдержан был Будимир, не по нутру ему пошла фамильярность дядьки, напомнившая о детском прозвище — Будим, крикун, что спать не даёт. Дядькино счастье, что собрались уже родичи и поратники. Некогда ему с дядькой… Дёрнулся угол рта, ничего не сказал молодой кмес.
Видел стоящий на большом кмесьем дворе Родим. Понял — проиграна война. Сомнёт их Своерад уже воинской выдержкой. А главы родов да старшие поратники ещё до начала схода спорят промеж собой. Таким твёрдая рука нужна, не крикун малолетний. И на чужого кмеса Своерада смешно уповать — пожжёт городище да селища, чтоб рати доля да боялись чтоб. Надо бросать всё нажитое да уходить или через степь идти, к склатам. Помощь у конных просить. Обучит, небось, Темеля. Откроет им секрет конного строя. За то пойдут с ними против Своерада. Тайком надо конных привести. А, битвы дождавшись, — взад Своераду ударить, други, мол, княжьи люди. Другина.
Задумал Родим, успокоился. Ну, вот и идти бы пора, чего ждать? Да Нетвор спросит. Остался.
Заголосили уже: «Слова, слова кмесу!»
Вышел молодой кмес. Мало дисциплинированные полечи продолжали гудеть между. Кмес похож был на посаженного на шесток петушка: всё оглядывался да шею драл. Глядел, когда коня приведут. Привели.
Конь — не чета Яше, но и того жалко. Знал Родим, сейчас ему кровь пустят, гадать будут, удачно ли пойдёт вражда. Темелкен, видел краем глаза Родим, кулаки сжал: коней, как людей, любил.
Только неладно пошло, придержать коня не догадались, вырвался он из нетвёрдых рук кмеса, кровью его залил. Кто постарше, головами качать начали. Понял Родим, что перебежчики к Своераду пойдут теперь, мол, не удержал раненого коня кмес, тяжёлый будет бой, много крови прольётся, рисковать стоит ли? А конь уже пал с тяжким хрипом в пыль. Глаза закатил. Кмес — молодой петушок — закричал: победа, мол, будет. Словно сомневался, что, если коню жилы вскрыть, сдохнет ли?
Родим видел, колеблются многие, торговые особенно. Стоит ли молодой кмес рода своего? Если бы знали, что примет Своерад отступное… А то ведь и не примет. Ладно бы данью обложил — под корень срежет. Ратников много у него, на всех готовой земли не напасёшься. С восхода степняки теснят, на север пути холод закрыл, на юге — племена сильные, чужие. Куда пригоднее соседей с готовой земли согнать, своим дать.
А тут брюхо коню вспороли. Кишки комом упали. Хороший знак, удачный. Кто понимает — ближе подошли. Похоже, что не покинули боги, хоть кмес слаб — дело верное будет. Загомонили полечи, оживились. И у Родима ком с сердца упал — к Своераду не побегут. А то ведь побил бы и безоружных. Видал его раза два Родим. Хватило. Морда у Своерада красная, глаза жёлтым жиром заплыли, похоже, что и сердце в жиру искать пора.
Посмотрел побратим на Темелкена, а тот белее мёртвого, так коня ему жалко. Приобнял его: «Ладно, ладно, Темелька…» Увёл, пока шумели. Негоже было, чтоб поняли полечи, что не только лицом чужой он им.
Дева-мать склатская колыбель бы качала — и то не услышала. Родим, как хорёк, через стену переметнулся, как вода — в храм протёк. Воздух не дрогнул, огонь не вскинулся.
Одежда на Родиме новёхонькая, на груди и на опояске — все положенные обереги, на плечах — знак воинский — волчья шкура. В красном углу сел, руки ладонями вверх на колени положил, чтобы видели — ни ножа у него, ни висеня тяжёлого.
Парнишка утром пришёл у алтаря прибрать — да как крикнет, как побежит! Но родовичи склатские не сразу подошли, поняли, что к чему.
Всё, что положено потом было, — перетерпел Родим, рассчитали они с Нетвором, что дальше угроз и крика дело не пойдёт — один волк пришёл, не стая. Так и вышло.
Едва солнце через полдень перевалило, четверо старейшин склатских вышли из-за укреплённых стен. За ними в некотором отдалении вооружённые воины вели Родима: не связанного, но плотно взятого в копья.
В самое пекло дошли они наконец до священной приграничной рощи. Старейшины остановились. Спустя время подошли волки. Тоже двумя группами — впереди киян Нетвор, да водун, да Растан, да Бивой-старый, сзади — молодые. Темелкена Родим не видел, но знал, что в плотной группе воев и он идёт.
Увидев чужих старейшин, старший жрец склатов коротко крикнул и рукой взмахнул. Воины, окружавшие Родима, тут же опустили копья. Тот молча пошёл к своим. Старейшины же и жрецы с разных сторон двинулись к роще.
Родим воды глотнул, встревоженному Темелкену показал, что не ранен (по-разному ведь принять могли).
Теперь Темелкену оставалось только надеяться, что старейшины сумеют договориться, ведь молодого воя, да ещё чужака, склатские жрецы и слушать бы не стали, мало того, могли счесть его присутствие и за оскорбление.
Солнце уже начало клониться к земле, а старейшины и склатские жрецы всё ещё спорили о чем-то в приграничной роще. Волки от скуки разглядывали воев-склатов, обсуждали оружие и доспех, поругивали короткие луки.
— Чего же долго так? — спросил, глядя на ползущее к горизонту солнце, Темелкен. Они с Родимом играли в камушки, наскоро расчертив старое кострище, но игра не шла.
— Ритуал долог, — пожал плечами Родим. — Ну, да и выйдут скоро. Солнце низко. А ночевать склатские жрецы должны за стенами. Сейчас и выйдут, пора, — уверенно сказал он.
И точно. Из рощи показалась нестройная процессия. Жрецы шли одной кучей, всё ещё гомоня промеж собой. Родим счёл это хорошим знаком.
И правда. Подошедший первым водун отвернулся от вопрошающих глаз, зато Нетвор жестами, но показал, чтобы готовили привезённые к мене первый хмельной летошный мёд, воск, деготь берёзовый, вервие. Рот он раскрывать не захотел — наговорился уже.
Уставшая от долгого ожидания молодёжь отправилась в присмотренный для ночёвки распадок. Стали распаковывать привезённые мены.
Следующий день прошёл обычно — склатов пришло меняться много — только поворачивайся. И работа местная была росам люба — расписные горшки, бусы, браслеты, а главное — тонкие сабли. В ход пошли обрубки серебра, хранимые обычно на чёрный день, — так понравилось волкам склатское оружие.
Место, где шла мена, было хорошо видно с городских стен, потому пришли не только воины и ремесленники, но и молодые девки набежали — хихикать да переглядываться. Многие смотрели на молодых воев особенно: ловили взгляд, да не враз опускали глаза. В темных с раскосинкой девичьих очах читалось: а и украл бы ты меня, и было б ладно.
Вои постарше отворачивались — у многих в селище были уже изрядные семьи, а то и по две семьи, а вот молодые, те тоже глаз не прятали, глядели прямо — смущали девок.
На третье утро воев позвали в город. Темелкен озирался тоскливо — уже вчерашние мены расстроили его. Он что-то выспрашивал вечор у молодых склатов по-своему, по-алатски, к ночи стал задумчив, а утром — грустен. Родим же не спрашивал, не до того было: Нетвор послал его после заката город обойти, посмотреть, послушать. Вернулся Родим под утро, спал мало. На рассвете Нетвор разбудил его — расспрашивал. Впрочем, Родим мог ночь когда и не поспать — привычный, а вот поговорить оттого вечером побратимам не свелось. Только утром Родим Темелкенову боль углядел. Улучив время, спросил:
— Чего не весел, Темелька? Всё по-твоему идёт. Вроде как примут нашу науку склаты. Смотри: люди их весёлые, глаз не прячут — прямо глядят. Да и нужда им в нашем деле своя есть, сильная. Воины их молодые унижения от степняков терпеть устали, не то что биться с волками вместе — брататься даже готовы. Чего зверем диким глядишь? Али город не тот?
Темелкен вроде как не слушал — в себя смотрел. А в конце вздрогнул, вскинулся, глаза в глаза в Родима вошёл. Догадался побратим, что метил стрелой в тура, попал — в белку.
— Неужто понял ты? — глядит Темелкен, а глаза, что твои омуты. — Мой это город! Только чужой! Улицы немощёные, кирпич на солнце сушен, вои — стремени — и то не знают!
Задумался Родим. Ничего он не понял — ни про кирпич, ни про улицы. А слово «стремя» — так и вообще в первый раз услышал.
— Что за стремя такое? — удивился.
— Да Ар-кину, Яше, помнишь, петли я к седлу привязал?
— То значит стремен? Стремлять что бы? Чтобы… меру знал?
— Ну да. И чтобы ногу держало. Как же без стремени на конях? Ни копьём ударить, ни саблей срубить. Как степняки? Да дикари они же. Помнишь, за нами гнались? Из лука в пешего на скаку не попадают без стремени.
Родим задумался. Сам он с бегущего коня стрелять обучен не был. Природу, правда, конскую чуял, уверенность в руках имел, которая комоням нравилась. Однако, если пешим, то охотничьим луком владел Родим изрядно, владел и боевым, и маленьким степным владел. Знал это Темелкен. Видел и другое, что луки склатские короче волчьих, но сильнее степняцких — удобно будет из них с коня бить. Только страх на него вдруг нахлынул: сколько кровушки-то человечьей прольётся, коли он, Темелкен, стремя склатам даст, конному строю обучит? Сызмальства не боялся Темелкен крови, а тут вдруг нашло на него. Даже перед взором потемнело словно и горло подпёрло.
— Что же это будет, Родим? — сказал он тихо. — Мы же с тобой против одной дурной силы другую выпускаем, ещё кровавей, ещё страшней? Правильно ли силой на силу идти?
Задумался Родим. Уловил он смятение побратима. Не удивился, однако. Мера боя в нём глубоко заложена была — крепкий вой ни в зверя, ни в человека лишней стрелы не пустит.
— Неужто так страшна твоя наука?