Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путевой дневник. Путешествие Мишеля де Монтеня в Германию и Италию - Мишель Эке́м де Монтень на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

3 января 1581 года папа проехал перед нашими окнами. Перед ним проследовало шагом примерно двести коней его придворных, все разной масти. Кардинал де Медичи, сопровождавший его к себе на обед, ехал подле него в шляпе и беседовал с ним. На папе была красная шляпа и его белое одеяние с красным бархатным капюшоном, как обычно, и он сидел верхом на белом иноходце в красном бархатном уборе с золотой бахромой и позументами. Он садится в седло без помощи конюшего и так разъезжает в свои восемьдесят с лишком лет[420]. Через каждые пятнадцать шагов он давал свое благословение. За ним ехали три кардинала, а потом примерно сотня вооруженных стражей с копьем у бедра, в полном доспехе, но без шлемов. Был там еще один иноходец в таком же уборе, мул, прекрасный белый скакун, потом пронесли его портшез и проследовали два офицера, которым надлежит нести шлейф его облачения, и у каждого к седлу была приторочена большая кожаная сума.

В тот же день г-н де Монтень принял терпентин, потому что простыл, после чего у него вышло много песка.

11 января утром г-н де Монтень выехал из дома верхом, направляясь в Банки[421], и как раз наткнулся на то, как из тюрьмы вывозили Катену, отъявленного грабителя и главаря разбойников, который держал в страхе всю Италию и кому приписывали неслыханные злодеяния, в частности убийство двух капуцинов, которых он сперва вынудил отречься от Бога, обещая за это сохранить им жизнь, а после зверски умертвил, не имея на то никакой причины – ни корысти, ни мщения. Так что он [г-н де Монтень] остановился, чтобы посмотреть на это зрелище. В отличие от того, как это делается во Франции, перед преступником несут большое распятие, накрытое черной завесой, и идет множество людей, одетых в холщовые куколи, закрывающие лицо, про которых говорят, что они дворяне, но не только, вроде бы это римляне, которые образуют братство и дают обет посвятить себя этой службе – сопровождать осужденных на казнь преступников, а также тела усопших. Двое из них, таким же образом одетые и с закрытыми лицами (или же это монахи), сидят с приговоренным в тележке и наставляют его, а один из них постоянно держит перед его лицом картинку с изображением нашего Господа, которую беспрестанно понуждает целовать, из-за чего лицо преступника невозможно разглядеть с улицы. И под виселицей, которая представляет собой два столба с перекладиной, этой картинкой продолжали закрывать ему лицо, пока его не вздернули. Его смерть была вполне заурядной, он умер, не сделав ни единого жеста и не сказав ни слова; это был чернявый человек лет тридцати или около того. Удавив его, тело разрубили на четыре части. Тут людей умерщвляют попросту, а волю своей жестокости дают уже после их смерти. Здесь г-н де Монтень заметил то, что потом высказал в другом месте: как народ ужасается жестокостям, которые творят с мертвыми телами; поскольку, не проникнувшись видом повешения, он теперь при каждом ударе, которым разрубали труп, жалобно вскрикивал[422]. А после того, как преступники мертвы, один или несколько иезуитов (или других) забираются на какое-нибудь возвышение и, кто оттуда, кто отсюда, громогласно обращаются к народу с проповедью, чтобы тот усвоил этот урок.

Мы заметили в Италии, и особенно в Риме, что тут почти нет колоколов для церковной службы, причем в Риме их даже меньше, чем в малейшей деревне во Франции, а также что тут совсем нет изображений, разве что они сделаны совсем недавно. Во многих старинных церквях нет вообще ни одного[423].

В четырнадцатый день января он [г-н де Монтень] опять принял терпентин, который не оказал никакого явного действия.

В тот же день я видел, как разделались с двумя братьями, убившими секретаря Кастеляна[424], у которого были в услужении. Случилось это несколько дней назад ночью, в городе, и даже в самом дворце упомянутого сеньора Джакомо Буонкомпаньи, сына папы. Сначала их пытали калеными щипцами, потом отсекли кисть руки перед сказанным дворцом, а культи сунули в каплунов, которых быстро убили и взрезали. Обоих прикончили на эшафоте: сперва оглушили здоровенной колотушкой, после чего внезапно перерезали горло. Некоторые говорят, что такая казнь часто используется в Риме; другие утверждают, что ее нарочно подобрали к преступлению, тем более что они убили своего хозяина.

Что касается размеров Рима, то г-н де Монтень говорил, что стены, которые окружают его пространство (более чем на две трети пустое, включая старый и новый город), могли бы сравниться по длине с той оградой, которой обнесли бы Париж со всеми его предместьями из конца в конец. Однако если оценивать его размеры исходя из количества домов и плотности застройки, то, по его мнению, Рим в сравнении с Парижем не достигает и его трети[425]. Хотя по количеству и величине городских площадей, красоте улиц и домов Рим намного его превосходит.

Он нашел, что зимой тут почти так же холодно, как в Гаскони. До и после Рождества случились сильные заморозки и дули нестерпимо холодные ветры. Правда, при этом довольно часто громыхает гром, сыплет град и сверкают молнии.

В здешних дворцах множество покоев следуют чередой друг за другом. Вам приходится пройти через три-четыре зала, прежде чем попадете в главный. В некоторых местах, где г-н де Монтень бывал на торжественных обедах, буфеты устроены не там, где идет застолье, а в другом зале, в первом, куда уходят за вином, когда вы об этом попросили; и там же выставлена напоказ серебряная посуда.

В четверг, 27 января, г-н де Монтень отправился смотреть холм Яникул за Тибром, чтобы изучить особенности этого места, и среди прочего – руины большой древней стены, открывшейся двумя днями ранее, а также оценить расположение всех частей Рима, которые ни с какого другого места не видны так отчетливо[426]; а оттуда спуститься к Ватикану, чтобы полюбоваться статуями в нишах Бельведера и прекрасной, весьма близкой к завершению галереей с изображением всех частей Италии, которую соорудил папа[427]; там же он потерял свой кошелек со всем, что было внутри, и решил, что это случилось, когда он раза два-три подавал милостыню, – погода была очень дождливая и малоприятная, вот он вместо того, чтобы вновь положить кошелек в карман, сунул его в прорезь на своих штанах.

Каждый день он был занят только тем, что изучал Рим. Вначале он взял себе французского проводника, но, поскольку тот из-за своего несколько сумасбродного нрава потерял к этому интерес, он [г-н де Монтень] проявил упорство и благодаря собственным усидчивым занятиям до конца превозмог эту науку с помощью различных карт и книг, которые велел читать себе по вечерам, а днем шел претворять свое ученичество в практику на месте; так что через несколько дней вполне мог бы с легкостью заткнуть своего проводника за пояс.

Он говорил, что в Риме не видно ничего, кроме неба, под которым он был основан, да плана его местоположения, приобретенное же им знание о нем – отвлеченное и умозрительное – ничего не дает чувствам, и люди, говорящие, что тут, по крайней мере, видны руины Рима, изрядно преувеличивают, потому что руины столь чудовищной громады оказали бы гораздо больше чести его памяти и внушили бы к ней гораздо больше почтения, а так это всего лишь могила. Мир, исполненный враждебности к долгому господству Рима, первым делом сокрушил его, вдребезги разбив все члены этого восхитительного тела, потому что, даже совершенно лишенный жизни, поверженный, обезображенный, он все еще внушал страх, а потому мир похоронил и сами его руины. То, что мелкие образчики этих обломков все еще появляются из гроба, – заслуга фортуны, сохранившей их как свидетельство бесконечного величия, с которым столько веков, столько пожаров и неоднократных поползновений мира уничтожить этот город так и не смогли ничего сделать. Но вполне вероятно, что эти разрозненные члены, которыми теперь любуются, – наименее достойное из того, что от него осталось, потому что ярость врагов этой бессмертной славы подвигла их разрушить в первую очередь наиболее прекрасное и достойное; и хотя у зданий даже этого ублюдочного Рима еще было чем вызвать восхищение нашего нынешнего века, его сейчас привлекают эти древние лачуги, заставляя снова вспомнить гнезда воробьев и ворон, что лепятся во Франции под сводами и на папертях церквей, недавно разрушенных гугенотами. Еще он [г-н де Монтень] опасался, видя, какое обширное пространство занимает эта могила, что ее вовсе не призна́ют за таковую и что она по большей части засыплет сама себя; это [он сказал] при виде того, во что превратилась некогда чахлая кучка мусора, состоявшая в основном из горшечных черепков и битой черепицы, которая в древности доросла до груды столь чрезмерного размера, что по высоте и ширине сравнялась со многими природными холмами [он сравнил ее с горой Гюрсон, решив, что она такой же высоты, но вдвое шире], это было ясное указание его грядущей судьбы, чтобы дать почувствовать миру заговор врагов против славы и превосходства этого города, посредством этого столь нового и необычайного свидетельства о его величии[428]. Он говорил, что не может с легкостью допустить, учитывая слишком малое пространство и место, которое занимают семь холмов, в частности, самые известные, такие как Капитолий и Палатин, что там помещалось столь большое количество зданий. Видя только останки храма Мира на Римском форуме[429], распавшегося на несколько ужасающих скал и от которого до сих пор отваливаются обломки, как от большой горы, кажется, что всего два таких здания могли бы [занять] все пространство Капитолийского холма, а ведь там было двадцать пять – тридцать храмов, помимо многих частных домов. Но на самом деле многие догадки, которые основываются на описаниях этого древнего города, совершенно неправдоподобны, поскольку и сам его план, и вид беспрестанно изменялись[430]. Некоторые из ложбин были засыпаны, даже самые глубокие места, например, Велабрум, бывшая низина с озером, куда из-за его положения стекались городские нечистоты, [теперь] достиг высоты других природных холмов, которые его окружают, и все это создано кучами мусора и грудами обломков больших зданий; и Монте Савелло – это не что иное, как часть развалин театра

Марцелла[431]. Он полагает, что, если бы древний римлянин мог увидеть свой город [сегодня], он не смог бы узнать его по местоположению. Подчас случается, что после долгих поисков в земле случайно натыкаются на капитель весьма высокой колонны, которая все еще стоит на своем подножии в ее толще. Там ищут только основания старых лачуг или сводов, какие имеются у всех подвалов, но ни опор древних фундаментов, ни стен, которые стояли бы прямо. Однако на самих этих обломках древних зданий, там, где их рассеяла фортуна, они утвердили основания своих новых дворцов, словно на больших скалах, крепких и надежных. Вполне можно заметить, что под некоторыми нынешними улицами на глубине в тридцать с лишним футов проходят прежние.

28 января у г-на де Монтеня случилась колика, которая ничуть не помешала ему в обычных делах, и у него вышел один большой камень и другие, помельче.

30-го [января] он видел древнейший религиозный обряд, который существует среди людей, и наблюдал за ним весьма внимательно и с большим удобством: это было еврейское обрезание.

Он уже видел другую церемонию в их синагоге[432], как-то в субботу утром, их молитвы, когда они поют не в лад, как в кальвинистской церкви, и некоторые уроки Библии на древнееврейском, приноровленные ко времени. В подобных звуках у них имеется ритм, но [также] крайняя неслаженность из-за смешения стольких голосов разного возраста, поскольку дети вплоть до самых малолетних тоже в этом участвуют, и все без различия разумеют древнееврейский. Они уделяют своим молитвам не больше внимания, чем мы своим, занимаясь среди этого другими делами и не привнося большого благоговения в свои таинства. Они моют руки при входе, и в этом месте у них считается непотребством обнажать голову, однако они опускают ее и преклоняют колена, когда им это велит их набожность. На плечах или на голове они носят некие покрывала с бахромой: все вместе было бы долго пересказывать. В послеобеденное время их ученые по очереди дают наставление в вере по поводу отрывка из Библии на этот день, делая это по-итальянски. После наставления какой-нибудь другой присутствующий ученый выбирает кого-либо из слушателей, а иногда двух-трех подряд, чтобы опровергать сказанное тем, кто только что читал. Тот, кого мы слышали, был, похоже, очень красноречив и остроумен в своих доводах.

Что касается обрезания, то оно делается в частных домах, в комнате ребенка, самой удобной и светлой. Однако там, где это состоялось, церемония проходила у входной двери, потому что жилье было неудобным. Они дают ребенку крестных отца с матерью, как мы; отец называет ребенка. Они обрезают детей на восьмой день после рождения. Крестный отец сидит на столе и кладет подушку себе на колени, крестная мать приносит ему ребенка, после чего уходит. Ребенок завернут по-нашему; крестный его разворачивает снизу, и тогда его помощники и тот, кто должен делать операцию, все начинают петь и сопровождают пением все это действо, которое длится какую-то четверть часа. Священнодействующему не обязательно быть раввином, это может быть и кто-нибудь из них, каждый желает быть призванным к этому делу, потому что они почитают великим благословением, когда кого-либо часто к этому приглашают: некоторые даже покупают себе приглашение, кто за платье, кто за какое-нибудь иное добро для ребенка, и считается, что, если количество обрезаний достигает некоторого числа, которое им ведомо, у того, кто их делал, губы после смерти никогда не съедаются червями. На столе, где сидит крестный отец, в то же время имеется набор всего, что потребно для операции. Кроме того, один человек держит в руках сосудец, полный вина, и стакан. Еще имеются горящие угли в очаге на полу, на котором священнодействующий первым делом греет свои руки, а потом, увидев, что ребенок раскрыт и что крестный держит его на коленях головой к себе, берет его член и одной рукой притягивает к себе кожицу, которая сверху, а другой отталкивает головку и член от себя. Край этой оттянутой от сказанной головки кожи он зажимает серебряной прищепкой, которая оставляет ее в таком положении и не дает лезвию повредить головку и плоть члена. После чего обрезает ножом эту кожицу, которую тотчас же закапывают в землю, которая там имеется в тазу среди прочих орудий этого таинства. После чего священнодействующий отворачивает пальцами остаток кожицы с этой головки и, насильно ее разрывая, отталкивает назад, под головку. Похоже, что это больно и требует многих усилий, но тем не менее они не видят в этом никакой опасности, хотя там по-прежнему имеется рана, которая затягивается дня через четыре или пять. Ребенок кричит так же, как наши, когда их крестят. И вот, когда эта головка члена наконец открыта, тому, кто проводил обряд, спешно подносят вина, и он, взяв его немного в рот, начинает посасывать окровавленную головку этого ребенка и сплевывать высосанную оттуда кровь, потом немедля снова набирает вина в рот – и так до трех раз. Когда это сделано, ему протягивают в маленьком бумажном кулечке красный порошок, именуемый ими «драконьей кровью»[433], которым он присыпает и припудривает всю эту ранку, а потом обматывает весьма аккуратно член этого ребенка нарочно нарезанными для этого бинтами. По завершении этого ему дают стакан, полный вина, и он посредством некоторых сказанных слов благословляет его, как они говорят. Затем отпивает оттуда глоток, окунает туда палец и трижды подносит на пальце каплю ко рту ребенка, чтобы тот пососал; потом отправляет этот стакан в том же состоянии матери и женщинам, которые ждут в каком-то другом месте этого дома, чтобы те допили остаток вина. Кроме того, третий человек берет за длинную рукоятку серебряный круглый, как мячик, инструмент, в котором пробиты маленькие дырочки, как в наших курильницах, и подносит его сначала к носу исполнителя, потом к носу ребенка, потом крестного: они полагают, что эти запахи укрепляют и проясняют дух в благочестии[434]. У [исполнителя] тем временем весь рот по-прежнему в крови.

8-го [февраля] и еще 12-го [г-н де Монтень] опасался колики, и у него вышли камни без особой боли.

В этом году карнавал в Риме с дозволения папы выдался более беспутным, нежели во многие предыдущие годы: но мы тем не менее нашли, что это не бог весть что. По Корсо, длинной римской улице, которая так и называется[435], пускают бежать наперегонки из конца в конец то четверых-пятерых ребятишек, то евреев, то совершенно голых стариков. Вы не получаете никакого удовольствия, видя, как они пробегают перед тем местом, где вы находитесь. То же самое они делают с лошадьми, для чего употребляют детей, которые гонят их, стегая кнутами, а также с ослами и буйволами, но этих подгоняют стрекалами всадники. Во всех этих скачках назначается награда, которую они называют el palo – [это] штука бархата или сукна[436]. Дворяне в том месте улицы, где дамам лучше их видно, соревнуются на красивых конях в забавах с «чучелом»[437], стараясь снискать их милость: поскольку обычно только эта знать умеет так хорошо исполнять конные упражнения. Помост, который г-н де Монтень велел для них соорудить[438], обошелся в три экю. Он помещался также в прекрасном месте улицы.

В эти дни можно сколько угодно любоваться всеми красивыми римскими дамами, поскольку в Италии они не надевают масок, как во Франции, и полностью открывают лицо[439]. Что касается редкой и совершенной красоты, то говорят, что ее здесь больше нет, как и во Франции, разве что у трех-четырех; здесь не найти никакого превосходства, хотя обычно они более приятны на вид и тут не встретишь стольких уродин, как во Франции. Лицо у них без всякого сравнения выглядит привлекательнее, а также то, что ниже пояса. Тело лучше во Франции: потому что здесь талии слишком дряблые, и они носят пояс, как наши беременные женщины[440]; но в их осанке и манере держать себя больше величавости, мягкости и прелести. В богатстве их одежд нет никакого сравнения с нашими: тут все полно жемчугов и драгоценных каменьев. Повсюду, где они появляются на публике, будь то в карете, на празднестве или в театре, они держатся отдельно от мужчин: тем не менее они участвуют в танцах, где партнеры весьма вольно переплетаются и есть возможность побеседовать и коснуться руки.

Мужчины одеты гораздо проще и всегда, при любом случае, в черное и флорентийскую саржу; а поскольку они немного чернявее нас, то я не понимаю, как они при такой несколько невзрачной наружности не имеют повадок герцогов, графов и маркизов, действительно являясь ими; в остальном же они любезны и учтивы насколько только возможно, хотя и говорят пошлости о французах, которые не могут называть учтивыми тех, кто с трудом переносит их распущенность и обычную заносчивость.

Мы всеми способами делаем все возможное, чтобы нас поносили. Тем не менее итальянцы издавна питают к Франции теплые чувства или глубокое уважение, что делает нас здесь весьма почитаемыми и желанными гостями, нас – тех, кто так мало достоин этого и лишь сдерживает себя, чтобы не оскорблять их.

В последний четверг перед постом он [г-н Монтень] присутствовал на пиру у Кастеляна[441]. Там были сделаны весьма большие приготовления, в частности, амфитеатр, очень искусно и богато устроенный для турнира с барьером[442], который состоялся ночью перед ужином в большом квадратном дворе, где посредине была выгорожена овальная площадка. Среди других особенностей надо отметить, что мощеное пространство двора было разрисовано различными красным фигурами; сперва его покрыли то ли гипсом, то ли известкой, а потом, наложив на этот белый слой лист пергамента или кожи, где были прорезаны нужные рисунки, прошлись поверх него метелкой с красной краской и отпечатали на камнях сквозь отверстия все, что хотели, да так быстро, что за два часа там оказался нарисован неф церкви. За ужином дам потчевали их мужья, которые стояли рядом и подносили им пить по их просьбе. Там подавали много жареной птицы, облаченной в ее природные перья, как живая; каплунов, запеченных целиком в стеклянных горшках; много зайцев, кроликов и живых птиц в тесте[443]; салфетки и скатерти были восхитительны. Стол для дам, на котором было четыре блюда, оказался съемным, и под ним находился другой, уже весь сервированный и уставленный вареньями. Они тут не устраивают никаких маскарадов, чтобы ходить друг к другу в гости. Обходятся малыми издержками, прогуливаясь по городу на публике, или же участвуют в забавах с кольцом на всем скаку[444]. В понедельник перед постом были устроены две прекрасные и богатые забавы такого рода с «чучелом»; особенно они превосходят нас в изобилии прекрасных коней.

Здесь заканчивается почерк секретаря, писавшего под диктовку Монтеня, и далее, взяв в руку перо, он сам продолжает описание своего путешествия до конца[445].

Часть 3, написанная самим Монтенем

– Рим – Остия – Рим – Тиволи – Рим – Кастель Нуово – Боргетто – Нарни – Сполето – Фолиньо – Ла Мучча – Вальчимара – Мачерата – Лорето – Анкона – Сенигаллья – Фано – Фоссомброне – Урбино – Кастель Дуранте – Борго Паче – Борго Сан Сеполькро – Понте Бурьяно – Леванелла – Пьян Делла Фонте – Флоренция – Прато – Пистойя – Лукка – Баньи делла Вилла –

Отпустив того из моих людей, который вел доселе эту прекрасную работу, и видя, что она так далеко продвинулась, я, несмотря на некоторое неудобство, которое это мне доставляет, продолжаю ее самолично[446].

16 февраля, возвращаясь со стояния[447], я встретил в маленькой часовне священника в облачении, который хлопотал, стараясь исцелить некоего spiritato[448]. То был угрюмый и словно оцепенелый человек. Его держали на коленях перед алтарем, он был привязан за шею какой-то непонятной тканью. Священник читал по своему требнику. После чего заговорил с бесноватым, обращаясь то к нему самому, то к дьяволу, который в нем обретался, и поносил его, бил кулаком наотмашь, плевал ему в лицо. Одержимый отвечал на его требования какими-то бессвязными словами: то за себя, говоря так, словно чувствовал течение своего недуга; то за дьявола: дескать, как он боится Бога и как на него действуют заклятия этого экзорцизма[449]. Это длилось довольно долго, после чего священник ради последнего усилия подошел к алтарю и взял в левую руку дароносицу с Corpus Domini[450], а в другой руке держал горящую свечу так, словно нарочно плавил ее и сжигал, и произносил при этом, опустив голову книзу, молитвы, а потом обратил к дьяволу угрозы и суровые увещевания самым громким и повелительным голосом, каким только мог. Когда первая свеча догорела в его пальцах, он взял другую, а потом вторую, потом третью. Сделав это, он взял свою дароносицу, то есть прозрачный сосуд с Corpus Domini, и снова подошел к бесноватому, и заговорил с ним уже как с человеком, велел отвязать и отдал близким, чтобы те отвели его домой. Он сообщил нам тогда, что этот бес – наихудшей породы, очень упрямый и весьма стоил того, чтобы его изгнать, и еще много чего порассказал десяти – двенадцати дворянам, которые там случились, об этой науке и о постоянно исполняемых опытах, которые он тут проводит, например, как он днем ранее избавил одну женщину от здоровенного беса, который, выходя из этой одержимой, исторг у нее изо рта гвозди, булавки и клок собственной шерсти. А на возражение, что она еще не совсем оправилась, заявил, что просто сегодня утром в нее вселился другой дух, иной разновидности, не столь сильной и зловредной, но что эту породу ему будет легче заклясть, поскольку он знает все их имена, разряды и более особые различия. Я смотрел во все глаза. А тот, кого я видел, только скрежетал зубами и кривил рот, когда ему подносили Corpus Domini, и все время бормотал эти слова: Si fata volent[451], поскольку был нотариусом и немного знал латынь.

В первый день марта я был на стоянии в церкви Святого Сикста. Проводивший службу священник помещался за главным алтарем, лицом к народу: позади него никого не было. В тот же день туда явился папа, поскольку за несколько дней до того он спровадил из этой церкви монахинь, которые обосновались там в уединении[452], и весьма прекрасным приказом собрал туда на жительство всех бедняков, которые нищенствовали в городе[453]. Кардиналы дали каждый по двадцать экю, чтобы участвовать в этом торжестве с шествием, а также были сделаны исключительные пожертвования другими частными лицами. Папа выделил на этот приют для бедных пятьсот экю в месяц.

В Риме довольно много частной набожности, а также религиозных братств, где наблюдаются изрядные свидетельства благочестивого рвения. Народ же в большинстве своем мне кажется менее набожным, чем в добрых городах Франции, хотя в нем гораздо больше церемонности: по этой части они подчас доходят до крайности. Вот тому два примера, рассказываю как на духу. Некто лежал в постели с куртизанкой, и вот, когда они свободно предавались своему занятию, в полночь прозвонили Аве Мария: девица внезапно соскочила с постели на пол, пала на колени и стала творить молитву. Когда же она была вместе с другим [клиентом], в дверь вдруг со стуком ввалилась «мамаша» (у молодых там есть старые наставницы, которые им вроде матерей или теток) и в гневе сорвала с шеи сказанной девицы снурок с образком Богоматери, дабы не осквернить ее мерзостью греха: молодая очень сокрушалась, из-за того что забыла снять его с шеи, как привыкла.

В тот день на богослужении присутствовал также посол Московита[454],одетый в пунцовую мантию, сутану из золотой парчи и отороченную мехом шапку, напоминающую ночной колпак, тоже из золотой парчи, под которой у него была скуфейка из серебряной ткани. Это уже второй посол от Московита, приехавший к папе. Первый был во времена папы Павла III. Тут полагают, что ему поручено побудить папу вмешаться силой своего авторитета в войну, которую король Польши затеял с его государем: дескать, ему первому придется сдерживать натиск Турка[455], а если сосед его ослабит, то он будет не способен к этой другой войне, которая настежь распахнет Турку окно, позволив ему добраться и до нас; а за это он предлагал еще больше уменьшить количество религиозных расхождений, которые имеются у него с Римской церковью. Посла поселили у Кастеляна[456] (как и того, что приезжал сюда во времена папы Павла) и содержали за папский счет. Он очень настаивал на том, чтобы не целовать ноги папы, а только правую руку, и сдался лишь после того, как ему засвидетельствовали, что и сам Император подчинялся этой церемонии, потому что примера королей ему было недостаточно. Он не знал ни одного языка, кроме своего собственного, и явился сюда без толмача. У него было всего трое-четверо человек сопровождения, и он говорил, что добирался через Польшу с большой опасностью и переодетый. Его народ настолько несведущ в здешних делах, что он привез в Венецию письма своего государя, адресованные великому наместнику Венецианской области[457]. Спрошенный о смысле этого обращения [он ответил]: они, дескать, полагали, что Венеция находится во владениях папы, который посылает туда своих наместников, как в Болонью и иные места. Одному богу ведомо, как такое неведение понравилось тамошним распрекрасным господам. Он преподнес дары и там, и папе – соболей и черных лис, чей мех еще более редок и дорог.

6 марта осмотрел Ватиканскую библиотеку, которая расположена в пяти-шести залах, идущих чередой друг за другом. Там есть множество книг, привязанных к стоящим рядами пюпитрам; есть также книги в сундуках, которые были для меня открыты; много рукописей, а именно Сенеки и малые сочинения Плутарха[458]. Я видел замечательную статую славного Аристида[459] с прекрасной лысой головой, густой бородой, большим лбом и взглядом, исполненным кротости и величия: его имя высечено на очень древнем подножии; а также китайскую книгу, дикарского начертания, с листами из некоего более мягкого и просвечивающего материала, нежели наша бумага; поскольку эти листы не способны выдерживать состав чернил, то исписаны они только с одной стороны, и все двойные, сложены пополам и прошиты по обрезанному краю. Они [т. е. библиотекари] утверждают, что это всего лишь луб некоего дерева. Я видел там также обрывок древнего папируса, покрытый неведомыми письменами; это явно какое-то древесное лыко.

Я видел требник святого Григория, писанный от руки: год в нем не указан, но они [библиотекари] утверждают, что он передавался от него самого из рук в руки. Этот молитвенник почти такой же, как наши, и побывал на последнем, Тридентском, соборе, чтобы служить подтверждением наших обрядов. Я видел там книгу святого Фомы Аквинского с его собственноручными поправками; почерк плохой, мелкий, хуже, чем у меня. Item Библию, напечатанную на пергаменте, из тех, что Плантен недавно издал на четырех языках и которую король Филипп отправил этому папе, как он сам говорит в надписи на переплете[460]; оригинал книги английского короля Генриха, сочиненной против Лютера[461], которую он послал лет пятьдесят назад папе Льву Х, подписав собственной рукой, с этим прекрасным латинским двустишием, тоже собственноручным:

Anglorum Rex Henricus, Leo décime, mittitHoc opus, & fidei testem & amicitiae[462].

Я прочитал предисловия, одно обращенное к папе, другое к читателю: он там извиняется за недостаток учености и ссылается на свои военные заботы; этот язык хорош для схоластики.

Я осмотрел библиотеку без всяких затруднений; каждый может видеть ее и извлекает из этого, что пожелает, и она открыта каждое утро; ко мне приставили дворянина, который водил меня повсюду, чтобы я пользовался этим, как я захочу. В то же время отсюда уезжал наш посол, так толком и не повидав ее, и жаловался, что ему приходилось ради этого обхаживать кардинала Сирлето, главного библиотекаря[463], но, по его словам, он так и не получил возможности увидеть этого рукописного Сенеку, чего бесконечно желал. Меня же тут влекла фортуна, хотя я, основываясь на его свидетельстве, почитал сие предприятие безнадежным. Все дела, недоступные для других, становятся легки на обходном пути. У случая и своевременности имеются свои исключительные права, и они нередко предоставляют народу то, в чем отказывают королям. Любопытство подчас мешает само себе, и так же бывает с величием и могуществом.

Я там видел также Вергилия, написанного от руки буквами вытянутого узкого начертания и гораздо более крупными, нежели те, что мы видим здесь же в надписях эпохи императоров, примерно века Константина; в них есть что-то готическое, и они потеряли те квадратные пропорции, которые отличают старинное латинское письмо. Этот Вергилий подтвердил мою догадку, поскольку я всегда полагал, что четыре первых стиха, которые вставляют в «Энеиду», откуда-то позаимствованы: в этой книге они отсутствуют[464]. Имеются тут также Деяния апостолов, написанные очень красивыми золотыми греческими буквами, столь яркими и свежими, будто начертаны прямо сегодня[465]. Это мощный почерк, настолько полнотелый и выпуклый, что, если провести рукой по бумаге, можно почувствовать его толщину. Думаю, мы уже разучились так писать.

13 марта старый патриарх Антиохийский[466], араб, очень бегло говорящий на пяти-шести тамошних наречиях, но совершенно не знающий ни греческого, ни других наших [языков], с которым я свел близкое знакомство, подарил мне некое снадобье —средство от моей мочекаменной болезни вместе с письменным назначением, как его применять. Он поместил его в глиняный горшочек и сказал, что это можно хранить и десять, и двадцать лет, и надеялся, что я с первого же приема совершенно излечусь от своего недуга. А на тот случай, если я потеряю предписание, вот что надо сделать: уходя спать после легкого ужина, взять это снадобье количеством с две горошины, растереть пальцами, смешать с теплой водой и принимать пять дней через день.

Обедая как-то в Риме с нашим послом, где присутствовали Мюре[467] и другие ученые, я вдруг ополчился на тех, кто оценивал французский перевод Плутарха ниже, чем я сам[468],и ссылался при этом по меньшей мере вот на что: там, где переводчику не удалось уловить подлинный смысл Плутарха, он заменил его другим, правдоподобным, воспользовавшись предыдущими и последующими словами автора. Желая доказать мне, что тут я неправ, он [Мюре] привел два отрывка, критику одного из которых они приписали сыну г-на Манго[469], парижскому адвокату, который только что уехал из Рима. Это в «Жизнеописании Солона», примерно в середине, где Солон у переводчика бахвалится тем, что освободил Аттику, а еще тем, что убрал межевые столбы, которые дробили наследства[470]. Это ошибка, потому что греческое слово тут обозначает определенные знаки, которые ставились на заложенных и связанных обязательствами землях, дабы предупредить покупателей об этом залоге. Замена же их на межевые столбы совершенно неприемлема, поскольку в корне меняет смысл: ведь если таковые убрать, земли станут отнюдь не свободными, а общинными. Ближе всего к подлиннику латынь Эстьена[471]. А вот второй отрывок в самом конце трактата «О воспитании детей»[472]: «Что до соблюдения этих правил, – написано там, – это скорее желательно, нежели можно посоветовать». По-гречески, сказали они, это звучит иначе: «скорее желать, чем надеяться», это что-то вроде поговорки, которую можно встретить и в других местах. А переводчик заменил ясный и непринужденный смысл чем-то дряблым и странным. Ознакомившись с этими предположениями насчет соответствующего языку смысла, я чистосердечно согласился с их доводами.

Церкви в Риме не так красивы, как в большинстве добрых городов Италии и вообще в Италии и Германии, а еще менее, чем во Франции. При входе в новый собор Святого Петра видны знамена, висящие там в виде трофеев: надпись гласит, что это знамена, захваченные королем у гугенотов, хотя не уточняется, где или когда. Вблизи Григорианской капеллы можно видеть бесконечное множество даров по обету, висящих на стене, среди прочих здесь имеется и маленькая квадратная картина, довольно невзрачная и дурно написанная битва при Монконтуре[473].

В зале или на стене перед Сикстинской капеллой изображено много памятных событий, которые касаются Святого престола, таких как морская битва дона Хуана Австрийского. Есть и изображение папы, который попирает ногами главу того императора, который явился просить у него прощения и целовать ему ноги, но не слова, сказанные, согласно истории, тем и другим. В двух местах там также весьма достоверно изображено ранение г-на адмирала де Шатийона и его гибель[474].

15 марта за мной спозаранку заехал г-н де Монлюк[475], чтобы вместе осуществить намерение, которое мы задумали днем ранее: осмотреть Остию. Мы пересекли Тибр по мосту Божьей Матери, выехали из города через ворота дель Порто, которые в древности назывались Portuensis, и оттуда неровным путем проследовали через земли, не слишком плодородные в отношении вина и хлеба; а примерно через восемь миль снова приблизились к Тибру и спустились на широкую равнину, полную лугов и пастбищ, в конце которой некогда располагался крупный город. От него осталось много больших и красивых руин, это возле Траянова озера, которое на самом деле – бухта Тирренского моря, куда прежде заходили корабли, но теперь море вдается туда совсем немного, а еще того меньше в другое озеро, немного выше того места, которое называют аркой Клавдия[476]. Мы могли бы пообедать с кардиналом Перуджийским, который там оказался[477], и на самом деле никто не сравнится в учтивости с этими сеньорами и их слугами: сказанный г-н кардинал письменно известил меня через одного из моих людей, невзначай проходившего там, что хочет попенять мне, и этот слуга был отведен выпить в винный погреб кардинала, который вовсе не был ни моим другом, ни знакомым и проявил в этом лишь обычное гостеприимство ко всем чужеземцам, обладающим какими-то манерами; но я побоялся, что это сильно удлинит мой путь и нам не хватит дня, чтобы объехать все то, что я намеревался увидеть на обоих берегах Тибра. Мы переплыли на лодке через рукав Тибра и ступили на Священный остров, который размером примерно с большое гасконское лье и полон пастбищ. Там имеется несколько руин и мраморных колонн, какие во множестве встречаются на месте древнего Порто, былого города Траяна; и в самом деле, папа постоянно извлекает их из земли и доставляет в Рим. Когда мы пересекли этот остров, перед нами снова оказался Тибр, переправиться через который на лошадях не представлялось никакой возможности, и мы хотели даже повернуть вспять; однако фортуна привела на противоположный берег г-на дю Белле, барона де Шаза, г-на де Мариво и прочих[478]. И мы пересекли реку, совершив обмен с этими дворянами: мы взяли их лошадей, а они наших. Таким образом, они вернулись в Рим тем путем, которым прибыли мы, а мы их путем прямиком направились в Остию.

ОСТИЯ, пятнадцать миль, расположена вдоль прежнего русла Тибра, а он теперь течет немного в другом месте и постоянно удаляется[479]. Мы пообедали на скорую руку в маленькой таверне; за ней виднелась Ла Рокка[480], маленькая, хотя изрядно построенная крепостца, где не несут никакого караула. Папы, и в частности нынешний, велели возвести на этом взморье большие башни или дозорные вежи, примерно через одну милю [одна от другой], чтобы противодействовать туркам, которые там часто устраивают высадки, даже во время сбора винограда, и захватывают людей и скот. А пушечными выстрелами с этих башен предупреждают друг друга с такой большой скоростью, что сигнал тревоги долетает до Рима в мгновение ока.

Вокруг Остии находятся солончаки, откуда снабжаются солью все земли Церковной области: это большая болотистая равнина, куда вторгается море[481].

На этой дороге из Остии в Рим, былой via Ostiensis, встречется множество примет ее давней красоты, весьма заметных развалин акведуков, да и почти весь путь усеян большими руинами, а более двух частей этого пути все еще вымощены большими черными каменными плитами, которыми [римляне] покрывали свои дороги. Видя этот берег Тибра, легко признать правдивым утверждение, что тут с обеих сторон от Рима до Остии все было застроено жилищами. Среди прочих руин примерно на полпути по правую руку нам попалась очень красивая могила некоего римского претора[482], надгробная надпись на которой уцелела до сих пор. Римские руины сохранились по большей части в сплошной каменной кладке из самой толщи зданий. Они делали толстые стены из кирпича, а потом облицовывали их тонкими пластинами мрамора, или другого белого камня, или неким цементом, или большими квадратами штукатурки. Эта облицовка почти повсюду с годами была разрушена вместе с надписями на ней; поэтому-то мы и утратили большую часть знаний об этом. Надписи видны лишь там, где толстые и массивные стены здания были сложены из тесаного камня.

Римские окрестности почти повсюду выглядят бесплодными и по большей части невозделанными; это либо по недостатку пригодной земли, либо потому, что в этом городе совсем нет рабочей силы из-за отсутствия людей, которые живут трудом своих рук, – и это я нахожу гораздо более правдоподобным. Еще когда я только прибыл сюда [в Рим], мне попадались по дороге многие ватаги деревенского люда, которые шли из Граубюндена и Савойи, чтобы подзаработать тут на обработке земли для виноградников и садов; и мне сказали, что для них это как рента – постоянный ежегодный доход[483]. Этот город – сплошь придворные и знать: тут каждый участвует в церковной праздности. Совершенно нет торговых улиц, хотя бы как в маленьком городке, одни только дворцы и сады. Тут не найдешь ни улицы Лагарп, ни Сен-Дени; мне все время кажется, будто я на парижской улице Сен или на набережной Августинцев[484]. Город ничуть не меняется: что в будни, что в праздник – тут все едино. Весь пост проводятся стояния; и в будний день давка не меньше, нежели в любой другой. В такие дни сплошь кареты, прелаты и дамы. Мы вернулись к ночлегу в Рим.

РИМ, пятнадцать миль. 16 марта мне захотелось опробовать римские парильни, и я побывал в тех, которые считаются самыми достойными, они называются по имени святого Марка; меня обслужили довольно посредственно, хотя я был там один, но со всем уважением, на которое были способны. Сюда принято приводить друзей, кто хочет, которых прислужники растирают вместе с вами. Я там узнал, что если негашеную известь и аурпигмент[485] примешать к моющему раствору, две части извести и третья часть аурпигмента, то получится снадобье и мазь для сведения волос, стоит только применить это через четверть часика.

17-го [марта] у меня случилась колика, вполне терпимая, длилась пять-шесть часов, и через некоторое время вышел большой камень, величиной с крупный орешек пинии и такой же формы.

В ту пору у нас в Риме уже были розы и артишоки; но что касается меня, то я не нашел тут никакой небывалой жары, одевался как у себя дома и ходил в шляпе. Здесь меньше рыбы, чем во Франции, особенно здешние щуки совсем никуда не годятся, и их оставляют для простонародья. Морские языки и форели здесь редки, а усачи очень хороши и часто попадаются гораздо более крупные, чем в Бордо, но дорогие. Дорады по высокой цене, а барабульки здесь крупнее, чем наши, и немного жестче. А вот оливковое масло здесь настолько превосходно, что пощипывание в горле, которое я иногда чувствовал во Франции, стоило переесть его, со здешним никогда не случалось. Тут свежий виноград едят круглый год, и вплоть до настоящего времени на шпалерах висят очень хорошие гроздья. Их баранина почти ничего не стоит, и ее мало ценят.

18-го [марта] португальский посол изъявил покорность папе от имени королевства Португалии по воле короля Филиппа. Это тот же посол, который представлял здесь почившего короля и кортесы, воспротивившиеся королю Филиппу[486]. По возвращении из собора Святого Петра я встретил некоего человека, который в шутку сообщил мне две вещи: что португальцы изъявляют свою покорность как раз на Страстной неделе[487], да к тому же торжественную мессу в этот же день служили в церкви Сан Джованни Порта Латина, где несколько лет назад некоторые португальцы вступали в престранное братство. Они там сочетали браком мужчин с мужчинами – служили мессу с теми же обрядами, с какими мы проводим наши венчания, причащались, читали те же места из Евангелия о браке, а потом спали и жили вместе. Римские острословцы говорили, что поелику сие обстоятельство делает законным сочетание мужчины с женщиной в браке, этим умникам показалось, что и другое действо тоже станет таковым, ежели будет освящено церковными обрядами и таинствами. Тогда сожгли восемь-девять португальцев из этой прелестной секты[488].

Я видел кичливую процессию испанцев. В замке Святого Ангела и во дворце палили из пушек, посол проследовал в сопровождении трубачей, барабанщиков и папских латников[489]. Я не стал заходить вовнутрь, чтобы глазеть на церемонию и выслушивать торжественные речи. Посол Московита, стоявший возле разукрашенного окна, откуда наблюдал за всем этим чванством, сказал, что был приглашен полюбоваться на большой съезд, но у него в стране, когда говорят о множестве коней, всегда имеют в виду двадцать пять – тридцать тысяч, и насмехался над этакой напыщенностью – как мне пересказал человек, которого приставили занимать его беседой через толмача.

В Вербное воскресенье во время вечерни я обнаружил в одной церкви мальчугана, сидящего рядом с алтарем на стуле, одетого в просторное новое платье из синей тафты, с венком из оливковых ветвей на непокрытой голове и державшего в руке зажженную свечу белого воска. Это был паренек лет пятнадцати или около того, убивший другого паренька, и по распоряжению папы был в тот день освобожден из тюрьмы.

В [церкви] Святого Иоанна Латеранского можно видеть прозрачный мрамор[490].

На следующий день папа посетил «семь церквей»[491]. На нем были замшевые сапоги, и на каждой ноге крест из более белой кожи. При нем всегда испанский конь, иноходец, мул и носилки, все одинакового убранства; в тот день это был конь. Его конюший держал в руке две-три пары золоченых шпор и ждал у подножия лестницы Святого Петра, но папа от них отказался и потребовал свои носилки, с которых свешивались две красные шляпы почти одного фасона, привязанные к двум гвоздям.

[20 марта] В этот день вечером мне были возвращены мои «Опыты», подвергнутые каре согласно мнению ученых монахов. Maestro del sacro palazzo[492], совершенно не понимая нашего языка, смог судить о книге только со слов какого-то французского братца[493] и удовлетворился множеством извинений, которыми я рассыпался на каждом пункте «порицаний», которые ему оставил этот француз, так что он предоставил моей собственной совести исправить те места дурного вкуса[494], которые я сам там найду. Я же, наоборот, умолял его, чтобы он следовал мнению того, кто об этом судил; и кое в чем признаваясь, как то: в использовании слова фортуна[495], в упоминании поэтов-еретиков, в том, что я извинял Юлиана Отступника и строго увещевал молящегося, говоря, что тот должен быть свободен от порочной склонности к сему веку; item признавал жестокостью все, что выходит за пределы простой смерти; item что ребенка надо воспитывать, приучая его делать все, и другие подобные вещи[496], которые я написал, поскольку так думал, не предполагая, что это ошибочно; но утверждал, что в других высказываниях корректор неверно понял мою мысль. Сказанный Maestro, ловкий человек, сильно меня извинял и хотел дать мне почувствовать, что сам он не слишком настаивает насчет переделки, и весьма хитроумно защищал меня в моем присутствии от своего сотоварища, тоже итальянца, который со мной спорил. Они еще приплели сюда книгу «Швейцарских историй», переведенную на французский, и то лишь потому, что переводчик – еретик[497], хотя его имя там не значилось; но это диво, скольких людей из наших краев они знают, в том числе Себона; это они мне сказали, что его «Предисловие» было осуждено[498].

В тот же день в церкви Святого Иоанна Латеранского вместо обычных исповедников, которые исполняют эту должность в большинстве церквей, там присутствовал монсеньор кардинал Сан Систо, сидя в углу и возлагая благословение длинной палочкой, которую держал в руке, на головы проходящих, и дам тоже, но улыбаясь и выражая бóльшую любезность на лице в зависимости от их знатности и красоты[499].

В среду Святой недели я посетил до обеда «семь церквей»[500] с г-ном де Фуа[501], положив на это примерно пять часов. Я не знаю, почему никто не возмущается, видя, как свободно обвиняют в грехе некоего общеизвестного прелата, поскольку в тот день в [церкви] Святого Иоанна Латеранского и в церкви Святого Иерусалимского Креста видел на очень заметном месте подробно написанную историю папы Сильвестра II – самую оскорбительную, какую только можно себе вообразить[502].

Я неоднократно объезжал город; по сухопутной стороне, от ворот дель Пополо до ворот Сан Паоло, это можно сделать за три-четыре добрых часа, пустив лошадь шагом, а заречную часть – самое большее за полтора часа[503].

Среди прочих удовольствий, которые Рим доставлял мне во время поста, были проповеди. Тут имеются превосходные проповедники, как тот раввин [отступник], который проповедует перед евреями в субботу после обеда в [церкви] Троицы. Там всегда присутствуют шестьдесят евреев, приходящих туда[504]. Это весьма знаменитый среди них ученый, и он побеждает их веру их же собственными доводами, а также доводами их раввинов и текстом Библии. В этой науке и в языках, которые этому служат, он превосходен. Был еще один проповедник, который проповедовал папе и кардиналам, называемый падре Толедо[505] [по глубине познаний, по убедительности и способностям это редчайший человек]; другой – очень красноречивый и привлекающий многих слушателей, проповедует у иезуитов; однако этот при своем превосходном владении языком не лишен изрядного самодовольства; двое последних – иезуиты.

Просто поразительно, какое значение эта организация приобрела в христианском мире; и я полагаю, что никогда не было среди нас братства или корпорации, достигших таких высот; и какое влияние, наконец, приобретут они здесь, если их замыслы будут осуществляться и далее. Они и так владеют почти всем христианским миром: это питомник выдающихся людей всякой величины. Это тот из наших членов, который более всего угрожает еретикам нашего времени[506].

Одному здешнему проповеднику принадлежит острота: дескать, мы превращаем наши кареты в астролябии[507]. Самое распространенное занятие римлян – это прогуливаться по улицам; и обычно они выходят из дома, чтобы просто бродить от улицы к улице, не зная, где остановиться; и здесь имеются некоторые улицы, которые особенно годятся для этой надобности. По правде сказать, главная цель этого хождения – поглазеть на дам в окнах, а именно на куртизанок, которые демонстрируют себя их желанию с таким коварным искусством, что я часто восхищался тем, как они пленяют наши взоры[508]; и не раз, тотчас же спешившись и добившись, чтобы мне открыли, восхищался тем, насколько они выставляют себя более красивыми, чем есть на самом деле. Они умеют представить на обозрение самое приятное из того, чем располагают; показывают нам только верх лица, или низ, или бок, прикрываются или открываются так, что в окне не видно ни одной дурнушки. Каждый там обнажает голову и глубоко кланяется, чтобы получить мимоходом многозначительный взгляд. Стоит провести у них ночь за один экю или за четыре, и на следующий день можно ухаживать за ними прилюдно. Встречаются там и некоторые достойные дамы, но эти ведут себя иначе, и их довольно легко отличить по повадке. С коня лучше видно; но это годится скорее для плюгавых вроде меня или для молодых людей, гарцующих на служебных лошадях. Важные особы разъезжают только в каретах[509], а у самых беспутных в крыше экипажей прорезаны окошки, чтобы иметь больший обзор снизу вверх – вот что имел в виду проповедник, называя их астролябиями.

Утром в Великий четверг папа, как подобает верховному понтифику, торжественно поднялся на первый портик [собора] Святого Петра, на третий этаж, в сопровождении кардиналов, держа свечу в руке. Там соборный каноник, стоя с одного краю, громким голосом зачитал буллу на латыни, в которой отлучалось от церкви несметное множество людей, среди прочих гугеноты под их собственным названием и все государи, владеющие чем-либо из земель Церкви, над каковой статьей кардиналы де Медичи и Караффа, сопровождавшие папу, весьма громко смеялись[510]. Это чтение длилось добрых полтора часа, поскольку каждую статью, которую этот каноник зачитывал по латыни, кардинал Гонзага, стоявший с другого краю тоже с непокрытой головой, повторял по-итальянски. После чего папа бросил свою зажженную свечу вниз к народу, а кардинал Гонзага, либо поддерживая игру, либо по какой-то другой причине, бросил другую – потому что зажжено было три свечи. Обе упали в народ; внизу началась настоящая свалка, и те, кому достался кусок свечи, весьма крепко дрались кулаками и палками. Пока читалось это осуждение, перед папой с балюстрады сказанного портика свешивалось большое полотнище черной тафты. Когда отлучение завершилось, эту черную драпировку свернули, под ней обнаружилась другая, другого цвета; и папа тогда дал всем свое благословение.

В эти дни показывают Веронику, это темный и смутный лик в квадратной раме, как большое зеркало[511]; его показывают с церемонией с высоты налоя пяти-шести шагов ширины. На руках священника, который его держит, надеты красные перчатки, а двое-трое других священников его поддерживают. Не видно ничего – с таким великим рвением народ простирается ниц на полу, большинство со слезами на глазах и с криками сострадания. Одна женщина, про которую говорили, что она – spiritata[512], неистовствовала при виде этого лика, кричала, воздевала к нему и заламывала руки. А священники ходили кругом по этому налою, показывали лик народу то тут, то там; и при каждом движении те, кому его представляли, вскрикивали. Еще во время той же церемонии показывают железный наконечник копья в хрустальном сосуде. В тот день несколько раз устраивали этот показ при столь огромном стечении народа, что толпа простиралась весьма далеко за пределы церкви, насколько взгляд достигает налоя, прямо-таки небывалое столпотворение мужчин и женщин. Это настоящий папский двор: торжественность Рима и его главное величие состоит во внешних проявлениях набожности. Приятно видеть в эти дни столь бесконечный пыл народа в религии. У них имеется сто с лишним братств и не найдется ни одного знатного человека, не связанного с каким-нибудь из них; тут есть кое-какие даже для чужестранцев. Наши короли состоят в том, что называется Гонфалон. Эти особые общества устраивают многие действа для религиозного единения, в основном во время поста; но в этот день они прохаживаются ватагами, облаченные в полотно, причем каждая на свой лад – в белое, красное, голубое, зеленое, черное; у большинства лица закрыты.

Самое благородное и великолепное, чего я [прежде не] видывал ни здесь, ни в каком другом месте, это невероятное множество народа, рассеянного в этот день по городу в благочестивом порыве, и именно в составе этих обществ. Потому что, кроме большого количества тех, кого мы видели днем и кто пришел к Св. Петру с наступлением темноты, теперь все эти общества в порядке двинулись к собору со свечами в руках, почти сплошь из белого воска, так что город казался охваченным огнем. Думаю, что передо мной пронесли по меньшей мере двенадцать тысяч свечей; поскольку с восьми часов вечера до полуночи улицу заполняло это шествие, проходившее в столь хорошем порядке и так размеренно, притом что это были различные отряды, вышедшие из разных мест, тут по-прежнему не было видно никакого зазора или разрыва; у каждой корпорации имелся свой большой хор с музыкой, все время поющий на ходу, а посреди рядов цепочка кающихся, по меньшей мере пять сотен, которые вовсю хлестали себя вервием, и у всех спина была окровавлена и исполосована самым нещадным образом.

Это загадка, которую я до сих пор не очень хорошо понимаю: они крутились и били себя беспрестанно, все были избиты и жестоко изранены; однако если обратить внимание на то, как они держатся, на уверенность их шага и твердость их речей (потому что я слышал некоторых) и лиц (потому что многие открыли их на улице), то совсем не казалось, будто они делают что-то болезненное и даже серьезное, хотя там были мальчишки лет двенадцати-тринадцати. Совсем близко от меня шел довольно юный паренек с приятным лицом; какая-то молодая женщина, видя, как он изранен, стала жалеть его. Он повернулся к нам и сказал со смехом: Basta, disse, che fo questo per li tui peccati, non per li miei![513] Они не только не проявляют никакого уныния или признаков того, что принуждены к этому делу, но, наоборот, исполняют его весело или, по крайней мере, с такой небрежностью, что вы видите, как они болтают о чем-то постороннем, смеются, кричат, бегают и прыгают по улице, насколько это возможно при такой большой давке, когда все ряды смяты. Встречаются среди них люди, которые разносят вино, которое дают им пить: кое-кто выпивает глоток. Им дают также покрытые сахаром пилюли; и чаще всего те, кто разносит это вино, набирают его в рот, а потом выплевывают, смачивая им концы веревочных бичей, на которых налипает свернувшаяся кровь, так что приходится их смачивать, чтобы разделить; некоторым они выплевывают это же вино на их раны. Судя по их башмакам и штанам, весьма кажется, что это бедняки, продающие себя для этой службы, по крайней мере большинство. Меня убеждали, что им чем-то смазывают плечи; но я сам видел, как оголены их раны и как долго длится истязание, так что никаким снадобьем невозможно унять боль; да к тому же зачем кому-то их нанимать, если это всего лишь притворство и кривлянье?

У этого шествия много и других особенностей. Добравшись к Св. Петру, они там не делали ничего другого, кроме как лицезрели el Viso Santo[514], после чего выходили и уступали место другим.

Дамам в этот день предоставлена большая свобода, поскольку всю ночь улицы полны ими и почти все идут пешком. На самом деле каждый раз кажется, что город весьма изменился, особенно в том, что касается распутства. Прекращаются все завлекательные взгляды и прочие проявления любовной страсти.

Самая прекрасная погребальная церковь – это Santa Rotunda[515] из-за своего освещения. Среди прочего здесь имеется большое количество движущихся лампад, которые беспрерывно крутятся сверху донизу.

Накануне Пасхи [25 марта] я видел в [церкви] Св. Иоанна Латеранского головы св. Павла и св. Петра, которые там показывают; на них еще сохранились волосы[516], кожа на лицах и бороды, словно они живы: у св. Петра лицо белое, немного продолговатое, цвет румяный, близкий к кроваво-красному, борода полуседая, раздвоенная, голова покрыта папской митрой; а св. Павел смуглый и черноволосый, лицо более широкое и дородное, борода густая с проседью. Их хранят на некоторой высоте, в особом месте. А вот как их показывают: сперва созывают народ звоном колоколов, потом рывками спускают вниз завесу, за которой и находятся эти головы, одна подле другой. И дают посмотреть на них некоторое время, потребное, чтобы прочитать Ave Maria, и вдруг быстро поднимают завесу; потом снова опускают таким же образом – и так три раза подряд; и повторяют этот показ трижды-четырежды за день. Место расположено на высоте одной пики, далее идут толстые железные решетки, сквозь которые головы видно. Снаружи вокруг них зажигают много свечей, но не очень-то легко разглядеть все подробности; я рассмотрел их только за два-три раза. Своей полировкой эти лица имеют некоторое сходство с нашими масками.

В среду после Пасхи [29 марта] г-н Мальдонат, который находился тогда в Риме, спросил мое мнение о нравах этого города, а именно о религии, и нашел, что оно совершенно согласно с его собственным: мелкий люд без сравнения более набожен во Франции, нежели здесь; но богатые, и особенно куртизанки, немного меньше. Он сказал мне еще, что тем, кто убеждал его, будто вся Франция погрязла в ереси, а именно испанцам, которых довольно много в его коллегии[517], он возражал, что в одном только Париже по-настоящему религиозных людей больше, чем во всей Испании, вместе взятой.

Они тянут свои лодки бечевой против течения по реке Тибр тремя-четырьмя парами буйволов.

Не знаю, как другие находят римский воздух, а по мне, так он очень приятен. Г-н де Виалар[518] говорил, что избавился тут от мигрени, и это подтверждает мнение народа, который считает, что этот воздух весьма вреден для ног и благоприятен для головы. Я не знаю ничего столь же враждебного для моего здоровья, нежели скука и праздность: а здесь у меня всегда есть какое-нибудь занятие или что-нибудь настолько приятное, что я мог бы пожелать, по крайней мере, достаточное, чтобы избавить меня от скуки, например, осматривать древности или вертограды[519] – то бишь сады, места отрады и редкой красоты, где я узнал, насколько искусство способно преобразить холмистую, неровную и сплошь пересеченную местность, потому что они, умея придать несравненную прелесть нашим равнинным местам, весьма искусно пользуются этим разнообразием. Среди самых красивых – вертограды кардиналов д’Эсте на Монте Кавалло; Фарнезе, al Palatino; Урсино, Сфорца, Медичи; папы Юлия; Мадама; и кардинала Риарио в Трастевере, Чезио fuora della porta del Populo[520]. Все эти красоты открыты для любого, кто хочет ими воспользоваться для чего угодно, хоть спать там и собираться компанией (если хозяев нет дома, поскольку они этого не любят), или пойти послушать проповеди, которые устраиваются тут в любое время[521], или богословские диспуты; или еще порой какую-нибудь публичную женщину, в чем я нашел вот какое неудобство: они так же дорого продают простую беседу (а это и было тем, чего я искал, желая послушать, как они рассуждают и что говорят о своих уловках) и так же неуступчивы, как в настоящих переговорах [об их услугах]. Все эти развлечения достаточно меня занимали: ни для меланхолии, которая для меня сущая смерть, ни для раздражения тут не было никакого повода ни дома, ни вне его. Рим также весьма приятное обиталище, и могу выставить это в качестве довода: я насладился бы им еще полнее, если бы был благосклоннее в нем принят, поскольку, несмотря на все мои ухищрения и хлопоты, мне удалось познакомиться лишь с его публичным ликом, который он обращает и к самому незначительному чужестранцу[522].

В последнее [число] марта у меня случилась колика и длилась всю ночь, довольно терпимая; но своими резями она растревожила мне живот, и моча сделалась едкой больше обычного. Вышел крупный песок и два камня.

В первое воскресенье после Пасхи я видел церемонию одаривания папой девиц на выданье. Помимо обычной пышности, пешие оруженосцы вели перед ним двадцать пять убранных и весьма богато украшенных лошадей в златопарчовых чепраках и десять-двенадцать мулов в малиновых чепраках, а также несли его носилки, крытые красным бархатом. Впереди ехали четыре всадника и везли четыре красные шляпы на концах неких жезлов, крытых красным бархатом и с позолоченной рукоятью; папа следовал за ними на своем муле. Кардиналы, которые его сопровождали, тоже были на мулах, облаченные в свои архиерейские одеяния, их шлейфы крепились снурком с металлическим наконечником к уздечкам мулов. Девственницы были в количестве ста семи, и каждая – в сопровождении старой родственницы. После мессы они вышли из церкви и составили длинную процессию. По возвращении в церковь Минервы[523] они прошли в хор[524], где проводилась эта церемония, целовали ноги папе, и он, давая свое благословение, вручал каждой собственной рукой кошелек из белого дамаста, в котором была расписка[525]. Предполагается, что свою благостыню, которая составляет тридцать пять экю, они получат, найдя себе мужа, да в придачу к этому каждой в тот день достанется белое платье ценой в сорок экю. Их лица были закрыты белыми покрывалами, видны только глаза.

Я уже говорил о приятных сторонах Рима и среди прочего о том, что это самый открытый для всех город мира, где на инаковость и национальные различия обращают внимание менее всего, ибо он по самой своей природе пестрит чужестранцами, – тут каждый как у себя дома. Его владыка объемлет своей властью весь христианский мир; подсудность ему распространяется на чужестранцев как здесь, так и в их собственных домах; в самом его избрании, равно как и всех князей и вельмож его двора, происхождение не принимается в расчет[526]. Венецианская свобода градоустройства и польза постоянного притока иноземного люда, который тем не менее чувствует себя здесь в гостях. Поскольку здесь вотчина людей Церкви, то это их служба, их добро и обязанности. Чужестранцев здесь попадается столько же или даже больше, чем в Венеции (поскольку количество иноземного люда, которое случается наблюдать во Франции, в Германии или в других местах, не идет ни в какое сравнение с тем, что стекается сюда), однако местных и проживающих тут гораздо меньше. Мелкий люд наша манера одеваться смущает не более, чем испанская, немецкая или своя собственная, и тут не встретишь бездельника, который не попросил бы милостыню на нашем языке.

Я пытался добиться звания римского гражданина, для чего пустил в ход все мои природные пять чувств, хотя бы ради его былой чести и религиозной памяти о его авторитете. Здесь я столкнулся с затруднениями, но все же преодолел их, не использовав для этого ни покровительства, ни даже ловкости какого-либо француза. Тут был употреблен авторитет самого папы при посредстве Филиппо Музотти, его Maggiordomo[527], который проникся ко мне необычайной дружбой и много хлопотал; он мне спешно переправил послание от третьего дня мартовских ид 1581 года[528], которое было доставлено 5 апреля, надлежащим образом удостоверенное и так же написанное, с милостивыми словами сеньора Джакомо Буонкомпаньи, герцога Сорского, папского сына. Это пустое звание, но мне все же было очень приятно получить его[529].

3 апреля я выехал из Рима рано утром через ворота Сан Лоренцо Тибуртина и проследовал довольно ровной дорогой через местность, по большей части плодородную хлебами, но, подобно всем римским окрестностям, малонаселенную. Переехал через реку дель Тевероне, которая прежде называлась Анио, сначала по мосту Маммоло, потом по мосту Лукан, который сохранил свое древнее название[530]. На этом мосту имеется несколько древних надписей, и главная вполне читаема. Есть там также две-три римские могилы вдоль дороги. Других следов древности нет, и довольно мало осталось от мощеного полотна той большой дороги, которая и есть Via Tiburtina. Я приехал к обеду в ТИВОЛИ, пятнадцать миль. Это былой Tiburtum, лежащий[531] на отрогах гор, и город простирается по первому довольно крутому склону, который делает его местоположение и виды очень живописными, поскольку он возвышается и над окружающей его со всех сторон бескрайней равниной, и над громадным Римом. Окрестный пейзаж разворачивается в сторону моря, а сзади – горы. Город огибает река Тевероне и, спускаясь с гор, устраивает вблизи от него великолепный водопад, после чего прячется в расселину между скал длиной пять-шесть сотен шагов, а затем изливается на равнину, где после многих и разнообразных извивов впадает чуть ниже города в Тибр.

Там можно видеть знаменитый дворец с садом кардинала Феррарского, это очень красивое произведение, но во многих частях незавершенное, а теперешний кардинал[532] не продолжает работы. Я там все рассмотрел в подробностях и постараюсь здесь описать, хотя об этом предмете есть и книги, и общедоступные картины. Такое же брызганье огромного количества обузданных и стройных водяных струй, единственным механизмом которых можно управлять с большого расстояния, я видел в других местах во время своего посещения Флоренции и Аугусты, как уже было сказано выше. Орга́нную музыку, которая там звучит, играют настоящие орга́ны, правда, всегда одну и ту же вещь, и делается это посредством воды, которая падает с большой силой в круглый сводчатый подвал и приводит в движение имеющийся там воздух, принуждая его направляться в орга́нные трубки, а проходя через них, издавать звуки. Другой водяной поток вращает колесо, сплошь усеянное особыми зубцами, заставляя их в определенном порядке нажимать на клавиши орга́нов; тут также слышны звуки, измененные трубами[533]. В другом месте слышно пение птиц, которым подражают маленькие бронзовые флейты, видимые в регалях[534]; это они издают звуки вроде тех, что извлекают маленькие детишки, дуя в клювик глиняных свистулек, наполненных водой; это делается искусством, подобным орга́нному, а другие движители заставляют шевелиться сову, которая с высоты скалы внезапно прерывает эту гармонию, напугав птиц своим присутствием, а потом снова уступает им место; и так попеременно можно делать сколько угодно[535]. Дальше слышен словно пушечный выстрел; еще дальше – более частый и дробный треск вроде пальбы из аркебуз: это достигается резким падением воды в трубы, где воздух сжимается, а выходя оттуда, порождает этот звук. Все эти изобретения или подобные им основаны на одних и тех же принципах природы, я видел такие и в других местах.

Имеются там пруды или маленькие водоемы с облицованными камнем краями, с многими высокими столпами над этой балюстрадой, на расстоянии примерно четырех шагов меж ними. С вершины этих столпов с большой силой бьет вода, но не вверх, а в сторону пруда. Отверстия, будучи таким образом повернуты внутрь и друг против друга, выбрасывают воду и разбрызгивают ее над этим прудом с такой силой, что эти водяные струи взаимно сталкиваются друг с другом в воздухе и производят над прудом плотный и непрерывный дождь. Солнечные лучи, падая туда сверху, порождают и в глубине этого пруда, и в воздухе, и вокруг того места столь естественную и столь заметную радугу, что о той, которую мы видели в небе, сказать уже нечего. Я нигде такого не видел. Под дворцом имеются большие, искусно сделанные полости и отдушины, откуда выходит холодный пар, очень освежая весь низ здания с его помещениями; эта его часть еще не полностью завершена. Я видел там многие великолепные статуи, а именно то ли спящую, то ли мертвую нимфу и небесную Палладу.

Адонис, который у епископа Аквинского; бронзовая Волчица и Мальчик, вынимающий занозу с Капитолия; Лаокоон и Антиной из Бельведера; Комедия с Капитолия; сатир с виллы кардинала Сфорца[536]; и новой работы: Моисей в погребальной базилике Сан Пьетро in vincula; и прекрасная женщина у ног папы Павла III в новом соборе Св. Петра. Это статуи, которые мне больше всего понравились в Риме[537].

[Вилла] Пратолино, несомненно, построена из зависти к этому месту. В богатстве и красоте гротов бесконечно превосходит Флоренция; в изобилии воды – Феррара[538]; в разнообразии игр и приятных движений воды обе схожи, разве что Флорентийская имеет чуть больше миловидности в расположении и порядке всей совокупности места; Феррара – в античных статуях, а в дворцах – Флоренция; в местоположении, красоте окружающего пейзажа бесконечно превосходит Феррара, и я бы полностью высказался в пользу природы, если бы она не имела того крайнего несчастья, что все эти воды, кроме фонтана, который находится в маленьком саду на самом верху и виден из одного дворцового зала, извлечены исключительно из Тевероне, у которого он[539] похитил целый рукав и направил его в отдельный канал для своей надобности. Если бы это была чистая и пригодная для питья вода, а не такая, какая она есть – мутная и противная, это место было бы несравненным, а особенно его большой фонтан, самое красивое произведение ручной работы и более приятное для глаз, нежели все прочие постройки виллы, нежели любая другая вещь и в этом саду, и в других местах[540]. В Пратолино же, наоборот, вода для фонтана доставляется из большого далека. А Тевероне течет с гораздо более высоких гор, и поскольку местные жители пользуются им по своему желанию, пример многих лишившихся воды делает произведение этого кардинала менее восхитительным.

Я уехал оттуда на следующий день после обеда и миновал те обширные руины по правую руку от нашей обратной дороги, которые, как говорят, простираются на шесть миль и раньше были городом – так они тут называют proedium императора Адриана[541].

Есть по дороге из Тиволи в Рим ручей с сернистой водой, который ее пересекает[542]. Берега его русла побелели от серы, а запах от воды чувствуется более чем за пол-лье оттуда; в медицине ее не используют. В ручье находят маленькие, образованные этой водой шарики, настолько похожие на наши обсахаренные пилюли, что мало людей этим сходством не обманываются, а жители Тиволи делают из этого вещества всякого рода [настоящие пилюли], которых я купил две коробки за семь солей шесть денье.

В городе Тиволи имеются кое-какие древности, например, пара терм, которые выглядят очень древними, и остатки некоего храма, где еще сохранилось несколько целых колонн: про него говорят, что это был храм их былой Сивиллы. Тем не менее на карнизе этой церкви еще видны пять-шесть больших букв, а больше ничего не было написано, поскольку продолжение стены уцелело. Не знаю, имелись ли еще буквы перед этой оборванной надписью, но в том, что сохранилось, видно только: «Ce… Ellius L. F.»[543]. Понятия не имею, кто это может быть. К вечеру мы вернулись в Рим.

РИМ, пятнадцать миль. Я проделал все это возвращение в карете без какой-либо обычной неприятности [544].

Здесь придерживаются некоего правила, гораздо более курьезного, нежели где бы то ни было: поскольку они различают улицы, городские кварталы и даже части собственных домов по степени их влияния на здоровье, то меняют жилище в зависимости от времени года; и даже те, кто его арендует, держат два-три съемных дворца ценой очень больших издержек, чтобы переезжать по предписанию своих врачей в зависимости от сезона.

15 апреля я попрощался с магистром del sacro Palazzo[545] и его заместителем, которые попросили меня не обращать большого внимания на цензуру моих «Опытов», поскольку другие французы их уведомили, что в ней много глупостей; и они уверили меня, что ценят мои намерения, приверженность Церкви и мою честность, а также мою искренность и добросовестность, что они предоставляют мне самому убрать из моей книги, буде я захочу переиздать ее, то, что я сочту там слишком вольным, и среди прочего некстати подвернувшиеся слова[546]. Мне показалось, что они остались весьма довольны мной; и чтобы извиниться за то, что так курьезно оценили мою книгу и кое в чем осудили ее, они сослались на многие книги нашего времени, написанные кардиналами и другими духовными лицами весьма хорошей репутации, которые тоже подверглись цензуре из-за нескольких подобных несовершенств, которые ничуть не умалили ни репутации автора, ни произведения в целом. Меня попросили даже помочь Церкви моим красноречием (это их собственные любезные слова) и сделать своим жилищем этот мирный город, избавленный от смут и тревог. Это особы, располагающие большим влиянием, вполне способные стать кардиналами.

Мы ели артишоки, бобы и горох примерно до середины марта. В апреле в десять часов уже светло, и я думаю, что в более длинные дни – в девять[547].

В это время я свел знакомство, среди прочих, с ближайшим другом кардинала Озиуса, и он мне преподнес два экземпляра книжечки, которой почтил его кончину[548], исправив их собственной рукой.

Приятности проживания в этом городе увеличиваются более чем вдвое, когда ближе с ним познакомишься; я никогда прежде не наслаждался ни более умеренным для меня воздухом, ни более подходящим для моей комплекции.

18 апреля я отправился посмотреть на внутреннее убранство дворца синьора Джан Джорджо Чезарини, где имеются бесчисленные редкие древности, а именно подлинные бюсты Зенона, Посидония, Эврипида и Карнеада, на которых имеются очень древние греческие надписи. Есть там также портреты самых красивых из ныне живущих римских дам, а также синьоры Клелии-Фашии Фарнезе, его жены, которая не только самая миловидная, но и, без всякого сомнения, самая любезная женщина, которая была тогда в Риме, да и, насколько мне известно, в других местах тоже[549]. Он [синьор Чезарини] утверждает, что происходит из рода цезарей и по праву носит gonfalon[550] римской знати; он богат, и на его гербе изображена колонна с привязанным медведем, а над колонной – орел с распростертыми крыльями.

Наибольшая красота Рима – его виллы и сады, которые особенно хороши летом.

В среду, 19 апреля, я уехал из Рима после обеда, и меня проводили до моста Молле г-да Нуармутье де ла Тремуй, дю Белле и другие дворяне[551]. Проехав через этот мост, мы повернули направо, оставив по левую руку большую дорогу на Витербо, по которой прибыли в Рим, а по правую руку – Тибр и холмы. Далее мы последовали открытой и неровной дорогой по не слишком плодородной и совсем мало населенной области и проехали место, которое называют Prima Porta, потому что тут, в семи милях от Рима, находятся первые городские ворота; а некоторые даже утверждают, что сюда доходили древние римские стены, что я нахожу совсем уж неправдоподобным[552]. На этом пути, который является древней via Flaminia[553], имеется несколько неизвестных и редких древностей. На ночлег и мы приехали в Кастель Нуово.

КАСТЕЛЬ НУОВО, шестнадцать миль, маленький замок, на самом деле попросту дом[554].Колонна, погребенная меж невысоких гор в месте, которое мне напомнило весьма плодородные предгорья наших Пиренейских гор по дороге в Эг-Код.

На следующий день, 20 апреля, мы проследовали тем же путем по гористой, но очень приятной, плодородной и весьма населенной местности, а затем, спустившись в низину вдоль Тибра, прибыли в

БОРГЕТТО, маленький замок, принадлежащий герцогу Октавио Фарнезе.

Мы уехали оттуда после обеда и, проследовав очень приятной лощиной между холмов, пересекли Тибр у Корде[555],где все еще видны большие каменные устои моста, который Август велел построить, чтобы связать страну сабинян, через которую мы проехали, со страной фалисков, которая на другом берегу. Потом мы встретили Отриколи, маленький городок, принадлежащий кардиналу Перуджийскому[556]. Перед городком видны большие, внушительные и очень красиво расположенные руины; из этой гористой и бесконечно приятной местности открывается вид на всю область – холмистую, но повсюду очень плодородную и весьма многолюдную. По этой дороге нам попалась надпись, где папа говорит, что велел проложить этот путь, который называет своим именем: viam Boncompaignon[557]. Этот обычай – оставлять письменное свидетельство подобных трудов, распространен в Италии и Германии, и это очень хороший побудитель, такой, который мало заботится о сиюминутном мнении публики, но движим жаждой славы, чтобы сделать что-нибудь хорошее[558]. И в самом деле, раньше эта дорога была по большей части неудобной, а сейчас она доступна даже для экипажей вплоть до Лорето. Мы приехали к ночлегу в



Поделиться книгой:

На главную
Назад