Это был не страх за себя и свою судьбу, а скорее злость на себя же за то, что позволил так глупо, так непростительно оплошно себя провести. Знал, когда начинал, на что шел, готовился к самому страшному — погибнуть, умереть на баррикадах. А тут — как мальчишку!..
Нет, наверное, лучше так, как Василий, — с оружием в руках против всей этой сволочи: кровососов, эксплуататоров, охранителей престола!
Но враз взял себя в руки, когда к нему обратился Помазенков:
— А тут что тяжелое, в холстине? Кастеты, револьверы? — И с наслаждением, с издевкой, подчеркнуто: — От братца осталось или сами надумали — той же дорожкой? Кха-кха…
Не раз — то ночами, то среди дня — вдруг к нему приходило: а ведь случится, обязательно будет первый арест! Как его встретить, как подготовиться к нему? Из книжек, из многих рассказов вставали перед ним герои, твердо устремившиеся навстречу страданиям, навстречу своей нелегкой, но славной судьбе. Одни перед лицом палачей гордо принимали смерть, в последнюю минуту выкрикнув слова веры и правды. Другие шли на муки молча. Он почему-то хотел встретить свою судьбу с улыбкой на губах. Как Овод? Может быть, как любимый герой и человек исключительной силы духа.
Сейчас он вспомнил об этой, своей тайной, известной ему одному, клятве и вдруг понял: а ведь действительно человек может ничего не испугаться, если чувствует, что оп прав и за ним, а не за теми, кто его берет под стражу, сила! И он, взглянув на холщовый меток в руках Помазевкова, улыбнулся:
— Да, это оружие. Только бьет дальше и метче, чем винтовки и револьверы.
Кажется, такие слова сказал он как-то отцу на паровозе, когда они вместе с Груней провозили типографский шрифт. Вот этот самый, что сейчас пересыпает меж пальцев старший городовой, запустив короткопалую руку в горловину мешка.
— Занесите в протокол, — кивает следователю Жарич, — шрифт типографский, гарнитура… Впрочем, гарнитуру определим позже. Укажем лишь: весом около восьми фунтов. Мы точны, господин социал-демократ? Однако вы не бакалейщик, понимаю: что до фунтов и пудов! Вы — идейный борец. Вам бы только призывы сочинять, чтобы затем тискать их при помощи типографских литер. Эти вот слова вы называете дальнобойным оружием? «Страшитесь, пролетариат объединяется. Дрожите, пролетариат готовится к борьбе… Ужасайтесь, пролетариат считает свои ряды!» Почерк, как успел усвоить, ваш, не откажетесь…
Опять раздается противный скрип жандармских сапог. И — голос, масленый, как аккуратный пробор на голове:
— Сочувствую вам: затратить столько трудов, чтобы переправить из Москвы уйму нелегальных изданий, и — так нелепо все потерять! Неопытность, конечно, неумелость… А вот это — совсем непростительное мальчишество: ведомости сбора членских партийных взносов, которые плохо запрятали. Фамилии, имена. Бери, как говорится, голеньких. Мы всех этих ваших соратников знаем и без того. Но тут у вас — честь по чести, все документировано. И письма от некоего Николая. Опять же улика. Николай Кубяк — личность нам известная, делегат вашего Пятого съезда РСДРП в Лондоне. Следили за ним, до времени в Бежице не брали, собирали материалец. Вы же этими письмами кое-что нам добавили…
Первый, кого он увидел в жиздринской тюрьме, когда его наконец-то 1 января 1908 года вывели на прогулку в маленький, огороженный трехметровым забором дворик, был Василий Кизимов. Значит, и его взяли. Кого же еще?
Ходить приказали не друг за дружкой, а встречными кругами. Когда поравнялись, Василий сказал:
— На другой день, как взяли тебя, в народном доме убили Помазенкова, а у заводских ворот — Преображенского. Помнишь, начальник заводского паспортного стола, тайный осведомитель?
— Кто их? Не паши, конечно, — выдохнул Игнат.
— Само собой.
— Но станут приписывать нам. Это-то мы отметем, а вот другое…
С внутреннего крыльца сиганул надзиратель с пудовыми кулачищами:
— А ну, поговори мне! Живо схлопочешь по сопатке…
Уже в одиночке, куда снова его запихнули, Игнат подумал: если схватили только Кизимова — не самая страшная беда. Но днем уже открылось: в тюрьме Павлов, Кубяк, Уханов, даже Груня…
Во рту враз сделалось сухо и противно, и он жадно отпил из кружки, стоящей на парах.
Да, он старался предвидеть любую сложность, которая может возникнуть при первой же встрече с тюрьмой. Старался предвидеть и готовил себя. Оказалось все куда сложнее! И главное — по его вине, из-за его самонадеянности и неопытности…
С самого начала следствия он все обвинения принял на себя: один доставал и хранил нелегальные издания, сам печатал листовки и воззвания, сам их распространял. Попытки навязать подследственным убийство жандармского агента и городового стойко отметали все.
Когда к концу следствия всех свели в общую камеру, а с Груней разрешили увидеться, во взгляде, в каждом слове ждал невольных укоров: как же ты так — списки, письма, адреса? Лишь места жительства Панкова на клочках бумаги не оказалось, потому Григорий и остался на свободе.
Кубяк и Павлов даже намеком не выразили осуждения — бросились в объятия. У Груни пополам слезы и улыбка на потемневшем лице. И Уханов пробовал, как все, глубоко скрыть переживания. Зато сам Игнат продолжал себя казнить безжалостно и беспощадно.
До ареста ему казалось, что правда, которой он посвятил свою жизнь, уже сама по себе сильнее сыска, полиции и штыков. Он по натуре своей был добр и открыт. Теперь он понял, что, так же как убеждение и вера, революционеру необходимы скрытность и осторожность, ибо от них зависит не только собственная, личная судьба, но всегда — судьба товарищей. Потом еще три раза он будет арестован, но при обыске у него не найдут ни одного лоскутка бумаги с какими бы то ни было компрометирующими записями. Даже когда его, одного из руководителей Петербургского комитета и члена Русского бюро ЦК РСДРП, схватят февральской ночью 1916 года в Патере, в доме № 71 но Костромскому проспекту, у него не обнаружат никаких улик. Потому, наверное, в его деле останется запись; «По существу показаний не дал», и департамент столичной полиции, лишенный доказательств, но несомненно зная, что за птица в их руках, вынужден будет даже в суровое военное время отделаться лишь высылкой его из столицы империи под надзор полиции…
А тогда было так. Но и в те дни собственный суд над собой обернулся новым приливом сил.
На стене общей камеры Игнат повесил самодельный календарь и расписание каждодневных занятий, составленное им и Павловым для товарищей.
Не все необходимые книги смогли выписать с воли и затребовать через тюремное начальство, но каждый день они с Алексеем Федоровичем проводили занятия: по истории, начальной политэкономии, философии, русской и зарубежной литературе.
Передали из дома и сочинения Короленко, которые выслал писатель, — не обманулся Игнат в своей решимости. И теперь можно было продолжить обсуждение рассказов. Пошли в ход даже комплекты «Нивы» — из хроники внутренней жизни России, весьма приукрашенной, Игнат умел извлекать суть явления, доказательно строить разговор о том, как оголтело проводит капитал наступление на права трудящихся, как повсеместно дорожает и ухудшается жизнь.
Ободряюще действовало, когда он, закончив читать свой очередной реферат, вскакивал с нар и, подбежав к настенному календарю, заштриховывал очередной квадратик: день прошел, но он прожит не зря. И строил планы, как снова начнут работу на воле. Но спохватывался: что ж мечтать, когда не было суда и неизвестен срок освобождения?
Вскоре их снова из камеры стали вызывать по одному. В Жиздру из московского союза адвокатов прибыли защитники. Первым вернулся от юристов Уханов:
— Наша судьба — в наших руках!
От его растерянности и придавленности не осталось и следа.
— Как тебя понимать? — насторожился Кубяк.
— Предлагают не быть дураками и не играть в ненужную принципиальность. Надо на суде гнуть одно — политикой не занимались, так, заблуждение одно. В общем, отрекаемся от всего…
Пригласили к адвокатам и Фокина.
В помещении было двое — среднего роста, с добрым лицом, чуть грузноватый Новосильцев и высокий, прямой, суховатый в обращении Корженцев.
Новосильцев приветливо встал, представился, предложил садиться. И, вздохнув, приложил ко лбу, на котором сверкали бисеринки пота, аккуратно сложенный платок.
— Мы бы искренне хотели вам помочь, — начал он безо всяких вступлений. — Но для этого необходимо ваше желание и согласие.
— Любопытно, — пожал плечами Игнат, — Фемида, стоящая на страже существующих порядков, бросает спасательный круг своим противникам.
— Фемида, как вы, вероятно, знаете, беспристрастна. Мы же хотим нарушить этот принцип в вашу же пользу.
— Но для этого мы должны, — продолжил Игнат, — отрицать то, что установило следствие? Товарищи мои мне уже говорили о вашем с ними разговоре.
— Вот именно! Вы правильно меня поняли — отрицать.
Уханов, оказывается, ничего не выдумал, адвокаты в самом деле протягивали им руку помощи. Но как можно вдруг опровергнуть то, что подтверждено даже вещественными доказательствами — нелегальщина, шрифт?.. И, увы, документами о принадлежности к партии.
Второй защитник, Корженцев, щелкнул золотым портсигаром, длинными холеными пальцами достал папиросу, размял ее над пепельницей:
— Хм! Как отрицать? В ваши годы — простительное любопытство: одну книжку у кого-то купили, чтобы прочесть для интереса, другую — нашли. Далее, кто-то после девятьсот пятого года попросил часть изданий припрятать, и вы великодушно не отказали. А того человека, разумеется, и след простыл. С типографскими литерами посложнее, но и здесь можно подобрать объяснение: остались от вашего старшего брата. А он уже отбывает наказание. Списочки же разные — игра в социализм, дань моде… В итоге: два года заключения. А два года почти уже вышли. Так что свобода, как говорится, по чистой.
Дымок от папироски таял. Уголки губ Игната слегка поднялись вверх.
— Иронически улыбаетесь, молодой человек? — на высоком лбу Корженцева собрались неодобрительные складки.
— Да нет, просто подумалось: и все исчезнет, как дым…
— Естественно, — Корженцев распустил складки на лбу и пыхнул новой струйкой.
— И их превосходительства — калужский и орловский губернаторы будут довольны, что во вверенных им губерниях — тишь да гладь, и министр внутренних дел обрадуется — никаких противуправительственных организаций… — продолжал Игнат. — Одна игра несмышленышей, так сказать, по младенчеству и недомыслию… Но самого главного вы не сказали, какого еще отречения ждете от нас.
— Простите, господин Фокин, мы не поняли вас, — встал Новосильцев.
— Отлично поняли. С этого и следовало вам начинать: чтобы я, Кубяк и Павлов отреклись от звания членов Российской социал-демократической партии…
— Ну, это само собой разумеется…
В камеру он вернулся спокойным. Молчание нарушил Уханов:
— Это ведь тактический ход, чтобы купить свободу.
— Свободу не покупают предательством, — жестко ответил Игнат.
— А как?
— Ее завоевывают открыто.
— Вот ты и дооткрывался: три пуда нелегальщины при обыске… Ну ладно, сейчас не о том — надо спасать себя…
Бледность выступила на лице Игната — никогда его не видели таким. Сказал, будто в горле стоял ком:
— Как же мы потом будем смотреть в глаза рабочим, если на суде отречемся от самого святого — от партии? Куда же мы звали их? Ты сможешь это сделать, Николай? Ты, который ездил на Пятый партийный съезд?
— Я лучше умру… — поднялся Кубяк.
— А вы, Алексей Федорович?
— Ты, Игнат, учился у меня в классе, и ты поверил мне, когда я дал тебе первую прокламацию… Как же я смогу?..
Их судили в Калуге. В зале — чиновники, офицеры, гимназисты, среди которых большинство — маменькины сынки да дочки, охочие до сенсаций, погрязшие в сплетнях обыватели…
Не было лишь тех, о ком все время думал Игнат, — заводских, городской голытьбы, бедняков крестьян. Но он знал, что из-за резных дубовых дверей зала до них все равно дойдут его слова.
Все заседания он сдерживал себя, отвечал лишь на вопросы по существу. Но когда ему дали заключительное слово, произнес одним духом:
— Вы обвиняете меня в принадлежности к партии социал-демократов, вы обвиняете меня в борьбе с царским самодержавием. Да, я это делал и буду делать! Ни тюрьмой, ни каторгой вы меня не запугаете…
Он, Кубяк и Павлов вышли на свободу через год, 30 ноября 1910 года. Агриппина Смирнова-Полетаева и Кизимов после приговора были освобождены на полгода раньше. Уханов — из зала суда…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вода в рукомойнике оказалась теплой и пахла ржавчиной. Игнат вышел из сеней во двор и, набрав из колодца полное ведро, с наслаждением выплеснул его на спину.
Эх, сейчас бы, как в детстве, с разгона головой или солдатиком в прохладную Ломпадь!
Не вспомнит, когда и бывал в последний раз на озере. Кажется, лет шесть назад, когда вернулся после первой трехлетней отсидки. Два Михаила — Соколов и Иванов — выпросили тогда у кого-то лодку, и они днями пропадали на воде, уплывая почти за горизонт.
Собственно, лодок было больше. Выходили с Игнатом на водную гладь те, кто опять сплотился вокруг него. Здесь — разве только распугаешь рыбу! — можно было громко, во весь голос читать запрещенное, спорить.
И эту уловку вскоре полиция раскусила, но подпольный кружок уже образовался, стал, по сути дела, новой боевой партийной организацией, опять Людиново наводнили листовки и прокламации, в лесу участились маевки.
Обоих Михаилов — каждому тогда стукнуло по семнадцати — точно кто подменил. Смастерили гектограф и по ночам с охотой, энтузиазмом размножали призывы, которые составлял Игнат. И когда в лесу, за Ломпадью, принимали их в партию, многие даже удивление выразили: они ли это, недавние шкеты, которые такое могли учинить, что не приведи господи…
Ну, там окна в доме начальства разбить, еще что-нибудь озорное выкинуть — то все детские игрушки. А вот темной ночью на жандарма Жарича напасть, холщовый мешок ему на голову и забрать шашку с наганом — такое не всяким и бывалым по плечу.
Соколов потом на чистом пустяке попался — грохнул в окно директора Сукремльского завода Вострова булыжником, а к тому камню привязано письмо-угроза: дескать, если не прекратишь, такой-сякой, штрафами мучить рабочих, не такое тебя ожидает… По почерку и определили, кто писал, потому что в полицейском участке уже собралось немало прокламаций, которые по своей собственной инициативе и сочинял и переписывал от руки Соколов Мишка.
«Конспиратора» обнаружили без особого труда, сличив почерк письменный и «почерк» другой — булыжниками по окнам.
Семьдесят пять дней оставалось по самодельному настенному календарю сидеть в тюрьме Игнату и его друзьям, когда дверь их камеры распахнулась и надзиратель втолкнул в нее Мишку Соколова.
Больно так втолкнул, сволота, аж плечо заныло, но на лице Михаила — улыбка до ушей:
— Наконец и я с вами… — И, захлебываясь от того, что не с пустыми руками, — с гордостью о том, что удалось на воле.
Игнат послушал и вскочил с табуретки:
— Хватит! Поозорничал. Сегодня во взрослые тебя окрестили, посадив в камеру. По-взрослому и будешь теперь действовать, когда выйдем отсюда. И никаких художеств… — напустил на себя нарочитую строгость, хотя Мишкиной отвагой не мог не восторгаться…
Сколько же лет с той поры прошло! Теперь он, Мишка, кое-для кого Михаил Филиппович, один из вожаков людиновской большевистской организации.
Да, время бежит, меняя людей и их дела…
После ледяной колодезной воды спина приятно горела, тело налилось бодростью.
Глянул на окна — отец и Нюрочка еще спят. Не стал возвращаться в дом, а примостился у сарая на столбушке, вынул из кармана записную книжку и карандаш.
Вывел отчетливо, будто бусинки на нитке, буквами: «В Московское областное бюро РСДРП (б). Отчет о деятелыюсти в г. Брянске и его окрестностях члена бюро Фокина (19 мая — 27 июня 1917 года)…»
В середине мая отчет не посылал, сам ездил на заседание бюро, где доложил о сделанном за первые дни. Теперь — подробно, обстоятельно, как привык делать все, за что брался.
Вот подсчеты на отдельном листке: в мае и июне, не считая сегодняшнего дня, им прочитано в Брянске, Бежице, Дятькове, Паровозной Радице двадцать шесть докладов, рефератов и лекций. По одному докладу в каждые два дня…
Однако начать следует не с себя, ишь, важная персона — пришел, увидел, победил. Во-первых, далеко до победы, а, во-вторых, разве она будет только твоею, а не сотен и тысяч тех, кто у тебя сейчас в голове?
Итак, по порядку. Карандаш побежал по бумаге:
Организация объединенная существовала до 20 мая. 20-го вышли из организации латыши — 130 чел. На собрании латышей делал доклад о текущем моменте. 28 мая состоялось учредительное собрание большевиков. Выбран был временный комитет, причем из объединенного комитета ушло 5 товарищей (всего 10), вместе с ними потянулись и рядовые члены в нашу организацию. 16 июня был выбран постоянный комитет из И тов., 6 тов. солдат, образовавших военную секцию. К этому времени насчитывалось около 10 членов организации без латышей и солдат. К 27 июня членов насчитывалось до 200 + 130 латышей + солдатские группы, учесть численность которых не было времени. Напр., в Двинских мастерских — организация более 150 солдат. В 278-м пехотном запасном полку более 100, от этого полка поехал т. Григорьев на Всероссийскую военную конференцию».
Подумал и дописал особо:
Остановился. Затем вывел слово «Совет» и вспомнил первое там свое выступление, реакцию «банки с пауками» — Товбина, Уханова и ликование Кулькова.