Рассвет росистый, волглый. Они просыпаются озябшие, с тяжестью в теле. Торопливо приводят себя в порядок, гасят огонь, мрачные трогаются в путь. На месте ночевки остаются обглоданные кости, обрывки бумаги. Постукивание топоров отдаляется. Стоянкой завладевают муравьи. Они облепляют, вычищают, превращают в невидимое то, что оставлено людьми. Только на деревьях плачут смолой знаки-отметины.
Множество народу движется по следам этих отметин, исходящих смоляными слезами. Истошно воют пилы, звучит перебранка топоров, вздыхают строевые деревья-пеликаны, с грозным уханьем валятся на землю, на которой им так покойно жилось. Разбегается зверье. Поскрипывают тачки. Грохочут, скатываясь вниз, камни.
Люди обливаются потом, когда стоит безветренный летний зной.
И зимой тоже обливаются потом. Ноги закоченели, а рубаху хоть выжимай, на лице тают снежные хлопья. Чуть остановишься — вмиг под носом нарастают сосульки, индевеет небритая щетина, и вот уже все тело бьет озноб. Тут уж не до роздыха. Запыхался, сердце колотится у самого горла, а останавливаться никак нельзя, знай себе маши топором да кати тачку.
И весной обливаются потом люди, когда пила вязнет в пропитанной смолой древесине, когда береза извергает из себя студеный сок, и его можно пить не отрываясь, долго-долго.
Потеют осенью, когда не останавливаясь бредут по трясине и одежда преет от бесконечных ливней.
Спиленное дерево, погибая, может отомстить, нанести в падении ответный удар: позвоночник превращен в бесформенную массу, хрустнет раздробленная берцовая кость.
А то и обрубленная ветка отлетит в сторону… и ненароком угодит по лбу.
Но людям, словно муравьям, несть числа, и стоит обильному дождю пролиться, как уже и кровь смыта. Довольно одного колечка дыма от закуренной сигареты, и страха как не бывало; и стаканчика чего-нибудь покрепче тоже за глаза хватит, чтобы пустить по ветру все заработанное своим горбом.
Горестный стон падающего дерева тонет в раскатах взрывов, сотрясающих землю.
И вот уже деревья, меченные белыми знаками, мирно покоятся вдоль просеки, которая напоминает полосу, простриженную огромной парикмахерской машинкой в гуще земных волос. Тянется длинный-предлинный след: то сбегает вниз в распадок, то карабкается по склону вверх. По обочинам дороги в землю вкопаны столбы из спиленных и обтесанных деревьев. Эти уже навечно распрощались со своими собратьями, стоят донага раздетые. Разве что кое у кого на самой макушке нет-нет да и мелькнет чудом уцелевшая ветка с зеленым листком.
Землю обстригают машины. Из ковша экскаватора сыплются камни, мелкий гравий. Машины сбривают бугры, заваливают впадины и ямы. Полотно дороги постепенно выравнивается.
У дорожного строителя тело — сущая благодать для вшей. Невесть откуда и берутся, зато плодятся от живой человеческой крови. Вечерами вместо отдыха люди раскаливают в костре камни и на них жарят своих истязателей. Точно при сожжении ведьм: с неистовым наслаждением ловят момент, когда начнут потрескивать гибнущие насекомые, и при этом творят свои молитвы в бога, в душу мать. По вечерам бывший пекарь стрижет людям волосы и бороды. Теперь можно и на покой; люди засыпают, и тут становится видно, что все они рождены матерью.
Бывает, что из незагашенных кострищ расползаются, припадая к земле, хоронясь в пожухлых осенних травах, огненные змеи. Потом они взвиваются ввысь, и вот уже тысячами пылают деревья, как гигантские огненные столбы, упирающиеся в поднебесье. Когда горящие деревья рушатся друг на друга, пламя взметается еще выше. Треск огненного шквала, шум падающих деревьев заглушает все звуки человеческого труда.
В одной руке у пекаря топор, в другой срубленная ветка. Он, как и все прочие, рубит, хлещет направо и налево, стараясь сбить ползущий по земле огонь. Чтобы остановить пламя, выкапываются рвы. Огонь отступает, гоня перед собой зверя и птицу. По сторонам дороги остается обугленный, онемевший лес.
За лесорубами и дорожными строителями по проложенной ими дороге катят полевые кухни, передвижные санпропускники и медпункты. А с ними — повара, врачи, фельдшера, медсестры, уборщицы.
Вши оказываются под микроскопом: выглядят они похлеще искусителей святого Антония, пострашнее самого кошмарного призрака. Раненых людей лечат по всем правилам. Кому деревом отдавило ногу, получает деревянный костыль.
Машина роет выемку под фундамент — рядом с дорогой на месте гари возводится город, а еще и завод. Меж тем походные палатки и полевые кухни движутся все дальше и дальше по дороге.
Там, где шагает пекарь, еще валят деревья, и одно из них, падая, задевает его. Два товарища выносят его на носилках из леса, устраивают сначала на повозке, потом переносят в машину. Машина везет пекаря по готовой уже дороге в больницу строящегося города.
Опираясь на палку, бродит инвалид по новому городу. Неловкий и слегка пришибленный, точно те деревья, что пережили первый натиск человека.
Дома возводятся каменные, из красного кирпича и зеленовато-серого цемента. Кровельные брусья подвозят на грузовиках. На проезжей части улиц — выбоины, лужи, кучи мусора, битого кирпича, налипающая на обувь глина. Распахивается дверь корчмы, слышен крик. С ножом в руке вываливается пьяный. Бежит женщина; взгляд у нее испуганный, она тянет за руку плачущего ребенка…
А за городом голая пустошь. Островки леса, чудом уберегшиеся от огня благодаря болоту, ручью и валунам, да и те исподтишка вырубаются на дрова. От деревьев остались высокие пеньки — видно, кто рубил, не слишком утруждал себя, лень было нагибаться. На пенечках уже повылазили дикие отростки. У елочек снесены макушки — для рождественских праздников, а обрубкам теперь так и жить дальше — сдвоенными, будто искореженными судорогой стволами. Лишь в далекой неоглядной дали синеют настоящие леса, до которых калеке-пекарю не добраться. Там живут корабельные деревья-великаны, там нетронутые, все в цветах, поляны да зеленые, раскинувшиеся вдоль ручьев луговины.
И птицы в городе повывелись. С уличных луж поднимаются несметные полчища обнаглевших комаров. Насосавшись досыта крови, они плодятся с невиданной быстротой и вовсю хозяйничают в воздухе; коршуны-то давно уже здесь не летают.
Больной ковыляет в больницу, где теперь под микроскопом изучают комара. Комар под микроскопом куда страшнее, чем вошь.
Со временем колдобины выровняют, лужи засыплют песком. Прямыми станут улицы, по вокруг пока не будет ни деревца, ни травинки, даже чертополох исчезнет по краям канав. Но людям это в радость — комаров меньше.
Калека идет в пекарню. Он стосковался по работе.
Стоит, однако, ему побыть у жаркого зева печи, как начинается головокружение и он падает.
— Попробуй-ка лучше на выдаче, — советует начальник цеха, и бывший пекарь соглашается.
Дают ему в руки бумагу и карандаш. И вот он считает-пересчитывает, сколько выпечено булочек и сколько буханок. Рука, привыкшая к топору, неловко выводит на бумаге цифры.
Из пекарни хлеб на одноконной повозке везут в город, на улицах которого нет ничего, кроме столбов и натянутых меж ними телеграфных и электрических проводов.
Но в окнах уже красуются цветы в горшочках, обернутых цветной бумагой. На самом видном месте щеголяет герань, из-за нее выглядывают фикусы с отливающими глянцем зелеными мясистыми листьями. Хозяйки протирают окна до блеска. С распахнутых стеклянных створок то и дело спрыгивают и весело мечутся по безлюдной улице ярко-золотистые зайчики.
Трое мужчин пробираются где-то там, вдали, через лесные дебри. Топорами высекают отметины; смоляные слезы стекают вниз по стволам. Двое — новички, а третий, тот, что в очках, — успел малость погрузнеть. Вечером все трое готовятся к ночлегу. Очкарик с укоризной бросает своим спутникам: «Эх, молодо-зелено! Тащите-ка сюда ветки, да поразлапистей. И смотрите, как я делаю!» И он, в точности повторяя то, чему когда-то выучился у бывшего пекаря, палкой разметывает кострище надвое. Отгребает в стороны угли и золу, устраивает постель на прогретой земле.
Бородатый, уже в годах инженер встает из-за стола, прощается с сыном, который собрался в дорогу и стоит одетый в штормовку и сапоги с высокими голенищами.
Инвалид пересчитывает выпечку. Двое парней погрузили на подводу целую гору хлеба. Подкатил грузовик, привез муку. С крыши кабины спорхнул на землю воробей.
— А ну, кыш отсюда! — весело шикают на воробья парни. Из дверей показывается и бывший пекарь.
Обеденный перерыв. Девушки из пошивочной мастерской гурьбой высыпают на тротуар, где скачут воробьи. Вспугнутые шумом, воробьи упархивают в свои свитые под крышами гнезда. Девушки разбегаются по окрестным магазинам.
Инвалид-пекарь подтрунивает над девушками, забежавшими купить свежих булочек. Ненароком дотрагивается до руки одной из них. Девушка удивленно пятится от него и тут же прыскает со смеху; она выскакивает из булочной. У входа ее поджидает симпатичный парень; на нем летная форма.
В налаженной жизни города теперь бывают и праздники, когда по улицам разгуливают даже мужчины, одетые во все чистое; встречаясь, они приветствуют друг друга, приподнимая шапку.
После обеда бывший пекарь принимается мастерить скворешню. Притаскивает лестницу и забирается по ней на телеграфный столб. Прилаживая там свое творение, он успевает разглядеть на горизонте крохотное сельцо, где когда-то, еще пацаненком с копной белых как лен волос, он вот так же корпел в соседнем березняке над устройством жилья для скворцов.
Первой весной скворцы еще не вселяются в приготовленный для них домик. Во дворе новехонькой школы ученики вскапывают землю, выковыривая из нее камни, битый кирпич, куски железа и затвердевшего бетонного раствора. Вместе со школьниками — молодая учительница. Рождается хотя и крохотный, но первый сад. Сыновья и дочери лесорубов сажают первое деревце.
По обочинам шоссе высаживают еловый молодняк, густо-густо, в несколько рядов. Упаси бог — не красоты ради! Затем только, чтоб полосы живого леса оберегали дорогу от снежных заносов. Ну, а ежели красиво выходит — так и вовсе не беда.
Чета молодоженов сажает фруктовые деревца перед своим домом. Каждая пядь земли делается ухоженной. Ни один ее комочек не останется без прикосновения человеческих рук, ни один росточек — без ласки человеческих глаз. Надобно и воду подвести для полива, и удобрения из отходов заготовить — люди ждут не дождутся, когда же наконец наладится благоприятная для урожаев погода.
Стены домов хорошеют от вьющегося плюща, а квартиры — от своей обжитости и воспоминаний: о слезах, пролитых в нелегкую пору, об ожиданиях в послезакатные часы и расставаниях, о полюбившихся предметах, о письмах и фотографиях, безмолвно ожидающих в одном из ящиков стола, когда до них дойдут руки. Старые фотографии все желтеют и желтеют, но к ним добавляются новые.
Трое мужчин пробиваются через джунгли.
Группу людей, стоящих под гигантским хлебным деревом, фотографирует сын бородатого инженера. Наведя аппарат, он спешит присоединиться к ним, чтобы тоже попасть в кадр.
Юноша сидит за штурвалом самолета, который через мгновение вознесет его в небесную высь.
На ледяной торос вскарабкался летчик — тот самый, что поджидал юную швею перед входом в булочную.
Почта приносит все новые и новые снимки, они ложатся рядышком со старыми. Впрочем, не все — бородатый инженер выставляет карточку сына на письменный стол. Юная швея показывает подружкам по цеху фотографию своего раскрасавца-пилота. Снимок юноши, сидящего за штурвалом самолета, разглядывает мать; в комнате уже сгустились сумерки, но она все держит снимок в руках, а слезы все текут и текут из ее глаз.
Три человека расставляют опознавательные знаки среди голых скал и мхов, где деревья не росли испокон веков.
Бывшему пекарю и бывшему инженеру почтальон доставляет пенсию на дом. Вот они сошлись у ограды школьного сада, в котором ожидается первый урожай фруктов. Пекарь снимает со свесившейся наружу ветви какую-то вредоносную, должно быть, гусеницу и давит ее каблуком.
— Одной красоткой-бабочкой меньше.
Инженер одобрительно кивает.
Они присаживаются на скамейке, греются на солнечном припеке, их взгляды устремлены на молодые деревья. Но мысли уносятся дальше этого юного племени, готового вот-вот разрешиться своими первыми плодами. Уж они-то знают, что одними урожаями здесь дело не обойдется: наступит час, и из грушевого ствола кто-нибудь сработает для внуков и правнуков отливающий золотом комод, из вишневого дерева — ароматный чубук, но все это будет много позже, в будущем… И знают они, что всяк человек рожден матерью, что и корове с мечтательно-меланхолическими глазищами, и дереву, и отчему краю — всем жизнь дарована матерью, каждому — своей. Еще знают они, что ложе для ночлега в лесу следует устраивать в теплой золе и что перед заводскими воротами пора бы разбить цветник.
А на электрических проводах сидят-посиживают ласточки.
Лесные картины
Сухая ветка хрустнула где-то совсем рядом.
На лесной прогалине замерла серна, глядит на меня огромными очами. И я, будто завороженный, засмотрелся на прелестное животное.
Обе пары глаз жадно-торопливо запечатлевают в мозгу эту редкую неподвижную картину. Для меня в этот миг зверь — изваянная статуя, игра воображения. А зверь и запах мой чует, и несомненно слышит мое учащенное дыхание.
У него уже по-летнему рыже-бурая шерсть — под цвет палого березового листа и еловых корневищ; грациозно откинутая голова, длинные тонкие ноги и большие сосредоточенные глаза, как у косуль, виденных мною в детстве.
В звере, который зовется человеком, уже убыстрился ток крови, подгоняемый хищным инстинктом нападения. Поймать! Завладеть! Не выпустить из рук! Стать властелином этого дивного вольного животного, укротить непокорного! Заставить служить себе, а не сдастся — убить, освежевать, насытиться его мясом… У меня и в мыслях нет ничего подобного, но я весь дышу этим, каждый мой нерв дрожит, и счастье еще, что нет при мне оружия…
В звере же, хотя он и видит и наверняка чувствует мою безоружность, кровь тоже течет быстрее, повинуясь инстинкту самосохранения. Пока что ни один из двоих не шелохнулся; магия очарования не отпускает нас.
Но вот серна начинает бег. Поначалу медленно, затем, встретив препятствие, словно перелетает через ствол поваленного бурей дерева. Первый прыжок еще острее будоражит в ней ощущение страха. Далее она уже затяжными скачками перемахивает поверженные деревья-гиганты; резко выбрасывая задние ноги и подобрав под себя согнутые в коленях передние, она мчится все стремительнее и вот уже летит, мощно и невесомо.
Я же по-прежнему стою как вкопанный. Вперив глаза в куст, перемахнув через который, зверь исчез…
Пройдут долгие минуты, прежде чем развеются чары колдовства. И только я берусь за топор, чтоб продолжить работу, как вновь слышится хруст ломаемых веток, трещит сухой валежник.
На сей раз из кустов с шумом и лаем выкатывается на коротких лапах, похожая на лису, рыжебокая неуклюжая дворняга. Из пасти, как в знойный день, чуть не до земли свешивается длинный, красный язык лопатой. Тяжело дыша и припав носом к следу, она несется вдогонку за серной. Ярость, голод, страсть гонят вперед коротколапого охотника. Меня он и не замечает. Даже когда я, не удержавшись, разражаюсь громким хохотом.
В одиночестве человек, если он в здравом уме, смеется, к несчастью, редко. Но сейчас я вроде бы и не одинок. И смеюсь вместо того прекрасного, смуглого, уносящегося вдаль животного. Эх ты, коротконогая шавка, да такому охотнику, как ты, на роду написано разве что поросят с огорода выпроваживать, а не за сернами гоняться! Непутевая, злющая, с вывалившимся языком дворняжка! Никогда, никогда тебе меня не догнать!
В самом деле никогда? По тому, как держит след эта собака, видно, что охота за серной ей не внове, и, быть может, не одну она уже задрала и еще задерет, будет случай.
Вот только не в такую пору, не летом, и к тому же не в кустарнике, облюбованном сернами для своего полуденного отдыха, и не у ручья, куда приходят серны на водопой.
И не зимой, когда снег заменяет питьевую воду и когда серны совершают длинные переходы ради травы, которую можно вырыть из-под глубоких сугробов. Зимой для этих быстроногих животных опасны только волки — те всей ордой идут друг за дружкой, строго след в след и затем, внезапно рассыпавшись в стороны, берут жертву в кольцо — вот они и вправду опасны, но дворняжке, подобной этой, серны нипочем не догнать.
И лишь под конец зимы, в марте — когда днем снег становится рыхлым и оседает, а к рассвету от ночного холода образуется прочный наст, и серна не в силах добыть себе корм, даром что в кружках, обведенных оттепелью вкруг комлей, уже проглянула земля; когда из начавшей линять зимней шубы серны — серебристо-пепельный цвет ее подобен тени, отбрасываемой на снег деревьями, — клочьями повисает шерсть, цепляясь за ветки и колючки; когда почки еще не набухли, но дерево уже чувствует в себе рвущиеся вверх соки; когда все, что уцелело за зиму, страстно жаждет жить, — вот тогда, в пору мартовского солнца и студеных рассветов, наступает для серны время величайшей и смертельной опасности.
По соломинкам, которые натрясло из саней и понасыпало на ветки кустов, точно по следу, манит голод зверя поближе к сельскому жилью. Издалека чует он зловоние, издаваемое плотоядными животными, — людьми и собаками, омерзительное, как из волчьей пасти. Но поверх запахов человека и собаки ветром тянет сладостный запах сена. Над тонкой струйкой ручья проседает снег. Своими копытцами серна осторожно пробивает, разворашивает наст и, уже не колеблясь, вышагивает дальше. Запах сена влечет, притягивает ее к себе.
А на селе тоже голодно. Потому-то волей-неволей, а в такое время, под пасху, говеют сообща и человек и собака. Что же достается на долю собаке? А ничего! Помоями кормятся свиньи, молоко лакают телята с поросятами, да еще перепадает кошке, этой вероломной и ничтожной твари, которая вечно шарит по кувшинам да горшкам. Так что уж где-нибудь на стороне, поодаль от деревни, подстерегают, выслеживают свою добычу изголодавшиеся, отощавшие собаки.
Обессиленный зверь улавливает, как крепчает собачий дух. Чует… слышит… и вот уже и видит собак.
Резко отпрянув в сторону, он пускается в бегство, мчит вперед. И тут-то впервые ранит себе ноги о ломкий, колкий, почти невидимый ледок. С этого самого места след его обозначают еще и крохотные капли крови.
Всегда такой осмотрительный зверь внезапно по самое брюхо увязает в сугробе. Он отчаянно барахтается, силясь вырваться из плена, — выпрыгивает наконец, бежит, тут же падает на колени, вскакивает, делает рывок, опять раня ноги — и вновь снег проваливается под ним. Леденящий холод талых вод охватывает дрожащие ноги по самые лодыжки. Паром выходит пот из разгоряченного тела, и также в пар обращается липнущий к спине влажный снег. Обезумев, несется он почти прямо на своего врага… Может, надеется на спасение — ведь еще недавно сумел же прорваться сквозь кольцо окруживших его волков… А может, уже ни на что не надеется, ничего не видит, даже запаха не чувствует. Что-то огромное, живое, рвущееся из груди сдавливает глотку и бьет, колотит, точно молотом. И он снова падает. Ноги вздрагивают, сведенные судорогой.
Пронзительная боль приводит его в чувство… Пленительными огромными глазами смотрит он на своего тяжело дышащего, с окровавленными зубами, убийцу, — это та самая беспородная, запыхавшаяся собачонка. Испарения от потных тел, смешавшись с паром от горячей крови, медленно поднимаются вверх и растворяются в снежном запахе ослепительного мартовского неба.
Без березы в этих краях не обойтись ни зимою, ни летом. Березу, срубленную летом, надобно тотчас освободить от сыроватой еще бересты, дать древесине хорошенько просохнуть, крепко затвердеть, и тогда из нее выйдут превосходные оглобли, колеса, спицы, полозья — сани-то делаются исключительно из дерева, без единого железного гвоздя. Опять же из березы и ободья для сосновых кадушек. Береста идет на выгонку дегтя, и, чтобы печь растопить, ничего лучше не придумаешь — раз во сто ценнее бумаги. Да и мало ее, бумаги-то, кусочек же берестинки человек с дерева всегда содрать может, и горит она и в дождь, и в снег, и никакому ветру ее не загасить… Из бересты, если осторожно так отслоить ее от ствола, добрый материал получается для поделки небьющейся посудной утвари — надежного спутника для тех, кто по лесу бродит да в поле трудится. Из березины лыжи выделываются. Лесоруб, идучи по лесу, всегда на верхушки берез поглядывает. Если крона где разошлась на три, а то и четыре ветви, из разветвления этого можно изготовить вилы, чтоб сено копнить и стоговать — инструмент ох как нужный в хозяйстве. Веками, даже тысячелетиями много чего делается из березы — от метлы до ружейного приклада. Только вот солдат теперь не наказывают шпицрутенами, стало быть, не нужны и годные для этого березовые прутья.
И как дрова до чего же хороша береза! Жару от нее много, горит чисто, без копоти и подолгу. Но еще при валке лучше сразу ободрать бересту со ствола либо распилить его на чурки, иначе не просохнет, сгниет. И полугода не надо чтоб сердцевина погнила. А уж за пару-то лет под свежей на вид, нетронутой берестой одна кашеобразная, сплошь гнилая дряблая труха останется. Но заметишь это, лишь топором по стволу стукнув. Даже свежесрубленная береза лучше горит, чем такое вот бревно. Береста же, если и в землю ее зарыть, не портится, десятки лет целым-целехонька.
Лучше всего рубить деревья весной, когда солнечное тепло уже спиной чуешь и в то же время нет-нет да и налетит шквальный ветер, навалит снежных хлопьев на обнажившуюся прошлогоднюю листву. Словом, лесоруб не обделен ни холодом, ни теплом, и того и другого в достатке. Зимой в толстой одежке спина мокнет, ноги же, напротив, стынут. Летом изводит беспощадный зной, а лишнюю одежонку все равно не скинешь, потому как тут же налетят комары, мошка, поедом пауты жрут, жить не дают человеку.
Да, деревья валить лучше по весне, когда еще не начал течь березовый сок. С неделю, а то и дольше знай себе руби да руби деревья. А уж распиливать, кору обдирать тогда только берешься, когда березовый сок потек. Но и в эту пору — после ранних вешних ростепелей и вплоть до самого почкования — случаются заморозки. Лопаются почки, и сок течь перестает.
Рубить дерево тоже с умом надобно. От иных старых стволов топор отскакивает, даже если он и в опытной руке. В таких случаях положено увесистым деревянным билом по самый обух вогнать топор в дерево. (И топорище и било — тоже из березины. Там же в лесу рубщик обчистит дерево от веток, прежде чем обдирать начнет бересту.) Наконец-то подается, трещит, раскалывается ствол. У человека же в этот момент сердце будто где-то в горле застряло.
Лесоруб делает глубокий вдох, передохнет с минуту, выждет, пока сердце уймется. Воздух, успокаивающий сердце, напоен ароматами талого снега, не просохшей земли и разогретой солнцем прошлогодней палой листвы.