— А это ты сейчас узнаешь! — ответил я и помню — от внезапно вспыхнувшей дикой злобы руки мои сжались в кулаки.
— С какой стати вы не пропускаете меня?! Уйдите с дороги!
— Прежде ты вежливо и четко ответишь нам, в какой партии состоишь, — проговорил Гейни, его подбородок почти касался лица незнакомца. Винный перегар, конечно, ударил тому в нос.
Предчувствуя, что Гейни сейчас нанесет удар, я следил, не полезет ли незнакомец в карман за оружием.
Мужчина отступил на шаг и огляделся.
Повторяю: Потсдам, 1929-й, половина третьего ночи, безлюдная Железнодорожная улица. Одеты мы были хорошо. Гейни — типичный ариец. Я на немца не похож, что тоже добра не предвещало. От нас разило спиртным. В те времена убийства по политическим мотивам не были редкостью.
На бледном лице незнакомца двумя глубокими ямками темнели глазницы. Он вскинул голову и огляделся в этой страшной глухомани, где не было видно ни души. В его глазах отразились огоньки дуговых фонарей. Словно перед смертью желая еще раз увидеть свет, он мгновение глядел прямо на фонари. Потом опустил голову, и огоньки в его глазах погасли.
Мы же нетерпеливо застыли, расставив ноги, мышцы наши были напряжены, готовые к удару.
Незнакомец все еще думал, размышлял. Затем откашлялся.
— Ну, — поторопил его Гейни.
— Ладно, — произнес мужчина хриплым, слегка дрожащим голосом, — вы можете меня убить, но я все равно скажу: я — коммунист!
Тут произошло нечто удивительное. Слов не хватает объяснить это. При подобной ночной встрече в подобных условиях и в подобном месте у незнакомца едва ли была одна десятая шанса, что признание это он сделал не перед убийцами.
Мои сжатые в кулаки, готовые нанести удар руки непроизвольно опустились и повисли, словно чужие. Ноги дрожали. Оба мы мгновенно протрезвели.
Гейни первый пришел в себя.
— Дорогой ты наш товарищ, — заикаясь, пробормотал он. — Но ведь мы тоже… Мы — свои!.. Мы думали, что ты какой-нибудь «Stahlhelm» или нацист, и решили немного… Пошли к нам… Отсюда две минуты ходу. Видишь вон тот дом? Посидим, потолкуем… Пошли!
И он взял незнакомца под руку. Но тот высвободился.
— Не имею ни малейшего желания, — холодно проговорил он.
— Мы думали, что встретили врага, — залепетал я в оправдание.
— Странный метод проверки, — довольно желчно заметил незнакомец.
— Ты не думай, вообще-то мы… — заикаясь, бормотал Гейни. — Но есть в жизни минуты… Пойдем с нами, я тебе все объясню…
— Гм… Я очень устал, возвращаюсь с работы. Нет желания! — и он внимательно оглядел нас.
— С работы? — обиженным голосом переспросил Гейни. — Но ведь уже далеко за полночь.
— Я работаю официантом в ночном ресторане, — сухо ответил мужчина. — Идите-ка лучше домой да проспитесь как следует, — добавил он с явным презрением.
И не протянув нам руки на прощанье, он повернулся и поспешным, но твердым шагом продолжил свой путь в сторону Потсдама.
Мы же с Гейни смотрели, как он удаляется по безлюдной, плохо освещенной улице. Скоро стал заметен только его силуэт, узкие и слишком короткие брюки, тощие ноги, торчащие из-под штанин. Некоторое время еще слышались звуки его шагов, потом все стихло; наверное, он вышел на привокзальную площадь.
А мы все стояли молча, пристыженные, смущенные. И вдруг с другого берега реки, со стороны города в ночной тишине до нас донесся перезвон колоколов на часах Garnisonkirche[9]:
Днем эти звуки тонули в шуме города: автомобильных гудках, звоне трамваев, а главное — в гуле уличных шествий.
Но, очевидно, все же не потонули…
Я имею в виду людей, не тех, кто требует и провозглашает «Treue und Redlichkeit» — «верность и добропорядочность до могилы», а тех — и я не думаю, что их так уж мало, — кто на деле следует этим принципам… Между прочим, Garnisonkirche и находящаяся внутри нее могила Фридриха Великого взывали к деянию меньшему, чем совершил этот незнакомец.
В песне речь идет о славе, чести, воинской доблести, гражданском долге, а у того незнакомца не было никакой надежды на славу, победу, и тем не менее человек оказался готов на все во имя своих убеждений… Вот это как раз и называется гражданским долгом.
— С тех пор, — седой мужчина вновь потер виски, — я поверил и верю по сей день в немецкий народ. У меня, не немца, есть на то полное право… Между прочим, в Потсдаме и во времена Фридриха Великого нашелся мельник, который ни за деньги, ни из страха перед угрозами не пожелал отдать свою мельницу Фридриху. Этот самый мельник наивно — что также свидетельствует о его честности — отвечал угрожающему ему королю: «Es gibt noch Richter in Berlin» — «Есть еще судьи в Берлине…» Гражданский долг… Я, правда, как вы понимаете, не слишком-то хвастаюсь этим приключением перед друзьями.
Тут седой мужчина поднялся.
— Посчитайте, — крикнул коммивояжер из бывших офицеров.
Все расплатились. Кивком головы попрощались друг с другом.
Громко гудел вентилятор. Вспотевший мальчик с тряпкой в руках подошел к нашему столу. Второй официант снял скатерть, а рядом уже стоял третий со свежей скатертью наготове. Я вышел из вагона-ресторана последним.
На одной улице
Раннее утро, восход солнца. Дома не отбрасывают тени — улица тянется почти точно с востока на запад. Дворники подметают тротуары. Это еще не окраина города; окраина начинается сразу за железнодорожной насыпью, параллельно улице. Здесь, в небольших палисадниках за металлическими оградами, растут кусты сирени, а зеленые клинки ирисов настырно тянутся из весенней земли. Среди трехэтажных доходных домов разбросаны обшарпанные односемейные домики.
На улице одни дворники. Рабочие уже ушли на заводы, а чиновники только просыпаются.
Привратник из третьего дома, клацая зубами, метет улицу. Ему холодно этим ранним весенним утром, солнце еще не греет, к тому же он всю ночь не спал, а, закрыв глаза, прислушивался к каждому шороху. Накануне вечером к нему заявились два вооруженных фашиста в штатском, они и сейчас в его квартире, привратник чувствует: фашисты наблюдают за ним. Из окна подвала видны его ноги, если он попытается отойти подальше, те сразу заметят.
Обычно улицу подметает его жена, сам он в эти часы уже на заводе, там, за железнодорожной насыпью. Но сегодня ему запретили уходить из дома, фашистам наплевать, что он может лишиться куска хлеба. И еще ему нельзя разговаривать. Да и не с кем. Разве что с дворником из пятого дома, который тоже метет улицу?.. Возможно, это он подослал к нему фашистов. Сегодня они даже не пожелали друг другу доброго утра. Да и к чему? Утро, которое для одного из них будет добрым, для другого станет худым… Что ему делать, если человек, которого ждут фашисты, сейчас появится на улице? Подать ему знак? Тогда первая пуля достанется ему самому. Не подавать знака? Позволить, чтобы тот попал в ловушку? Этого нельзя, невозможно допустить. Броситься к нему и вместе попытаться спастись бегством? Но за это поплатятся жена и ребенок… Привратника бьет озноб, он старается побыстрее подмести тротуар и радуется, что можно вернуться домой, — будь что будет.
А тот, кого ждут в квартире дворника, уже два дня находится в этом доме. На втором этаже, в квартире вдовы, владелицы табачной лавки. Он вместе с ее сыном-студентом рассматривает карту, а на карте — их улицу и дом. Улица идет параллельно окружной дороге и пересекает ее в том месте, где дорога сворачивает направо, к северу. Надо перебраться через насыпь, за ней тянутся заводы, лачуги, бараки, сдающиеся внаем, трухлявые деревянные заборы, пустыри… Там — жизнь. «Лучше всего в этом месте, — показывает на карте юноша. — Заросли, пустыри. Отсюда метров восемьсот…»
Восемь часов утра. У домов, выходящих окнами на север, появились узкие полоски тени. По освещенной солнцем улице шествуют в сторону трамвайной остановки чиновники в лоснящихся отутюженных костюмах и начищенных до блеска ботинках. Из домика № 8, в котором живет печник, выпорхнула девушка и заспешила в контору. Она служит машинисткой. В своем модном наряде она словно парит над прохладной улицей.
С первого этажа дома № 9 на противоположной стороне на улицу выходит пожилой доктор, он держит путь к своим больным на окраину, в руках у него черный продолговатый саквояж. На его лысой макушке блестят солнечные лучи.
Тени от домов, выходящих окнами на север, уже наполовину закрыли улицу. Хозяйки и служанки закончили уборку. Они сняли с окон проветрившееся постельное белье и теперь собираются на рынок. Торопиться им некуда. Обед они просто подогревают, настоящая стряпня будет к вечеру, когда соберется вся семья..
А вот старый доктор ходит обедать домой. После обеда он полчасика дремлет. Ему это просто необходимо: его частенько будят по ночам. Он — единственный человек, который не пугается, когда ночью звонят в дверь его квартиры. Он привык, его зовут к больным.
Ребятишки, возвращающиеся из школы, посреди улицы затеяли игру в футбол тряпичным мячом.
Дом № 22 — трехэтажный. Кларнетист уже проснулся. Для начала он, как всегда, бросает взгляд на часы, лежащие на тумбочке. Но часы остановились, он опять забыл их завести. Кларнетист встает на колени и, раздвинув портьеры, выглядывает на улицу. Тени от домов уже стали длинными, люди возвращаются с работы. Пора вставать. Кларнетист выходит на кухню и сует голову под кран.
Восемь часов вечера. Кларнетист идет на трамвайную остановку.
В домах ужинают.
Не ужинают только в квартире привратника из дома № 3. Его жене не разрешили сходить ни в магазин, ни на рынок. Один из «гостей» большим перочинным ножом уписывает прямо так, без хлеба, консервы из банки. Второй — спит на постели хозяев.
Вдова вернулась домой.
— Мама, спуститесь вниз к привратнику. А мы в это время…
— А что им сказать? Зачем я пришла?
— Попросите соли или еще чего-нибудь, что на ум придет.
Жена привратника впускает вдову в квартиру. Этого момента ждал преследуемый, в тот же миг он нажимает на ручку двери. Но расчет оказывается неверным. Вдову выдает нервная дрожь, преследователь будит своего напарника.
Стемнело. Раскаленные докрасна лампы уличных фонарей только усугубляют черноту кустов.
— Стой!
Преследуемый одним прыжком перемахивает через забор палисадника и исчезает среди кустов.
Но в том месте, где он только что скрылся, из-за угла появляется человек. Это старый доктор…
— Стой!
Старик уверен: кричат не ему. Ведь он направляется как раз в сторону кричащего. Доктор идет ужинать. Он припозднился, по весне всегда бывает очень много больных.
Старый доктор успевает услышать сухой треск. И вот уже он лежит на тротуаре, по которому столько раз проходил на протяжении многих лет.
Преследователь подходит к нему. Носком ботинка переворачивает труп. Он догадывается: перед ним не тот, кого он подстерегал. Но теперь это не имеет значения…
Фашист возвращается в квартиру привратника.
— Есть где-нибудь поблизости телефон?
— У врача. Дом номер девять, первый этаж, квартира слева.
Несколько перепуганных жителей толпятся у трупа. Все они узнали доктора, но боятся сказать об этом. Один из фашистов поднимается в квартиру врача.
— Я хочу позвонить, у меня служебное дело.
— Прошу вас.
— Перед домом номер двадцать девять…
— . . . . . . . . . . . . . . .
— Да! Мы можем возвращаться?
— . . . . . . . . . . . .
— Так точно!
Преследуемый затесался среди зевак. Когда рядом тормозит санитарная карета, все отходят. Преследуемый тоже.
Он не может сейчас пройти к пустырю, откуда легко перебраться через железнодорожную насыпь. Поэтому он решает свернуть у ближайшего перекрестка. Он идет спокойно, непринужденно. Волнение его прошло, исчезло, испарилось.
Труп увезли.
Преследователи идут по улице. Они страшатся звука собственных шагов. Тычут пистолетами в каждый куст. В один из них убийца выпускает пулю.
Из темных окон люди, зябко поеживаясь, выглядывают на пустую улицу.
После грохота выстрела снова наступает тишина. Черная, беззвездная ночь схватила землю за горло.
Дворник дома № 5 укладывает вещи. Его могут обвинить в смерти доктора. А если так, за ним придут. Наверняка. В доме № 3 тоже знают это…
Пожилая вдова собирает пожитки сына. Она старается сделать сверток поменьше, чтобы он не бросался в глаза.
Дочь печника рыдает в истерике: «Дядя доктор, я не пойду, не пойду, никогда больше не пойду туда, где…»
Вдали раздается одиночный выстрел, затем опять наступает тишина. Тьма опечатала улицу.
В доме № 34 молодой мужчина привлекает к себе возлюбленную. Они словно навечно слились в объятье. «Единственная моя», — вздыхает мужчина. «Мой единственный», — шепчет женщина. Слезы смешались на их лицах. Среди ужасов, царящих вокруг, связывающая их воедино страсть — святое чувство.
Темнеют кусты. Свет ламп делает их еще чернее. Тьма спокойно ждет, пока рождение рассвета раскроет утробу неба.