Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Конец ночи - Николай Семенович Евдокимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

…Павел прикрыл лицо ладонью, стал слушать легкие шаги ветра по хрустящим листьям. В тишине запахло рекой, и вместе с запахом ила и водорослей Павел впервые за эту ночь ощутил холод. Ему захотелось встать, но, услышав спокойное дыхание Анны, он не шевельнулся. Снова засвистел под крышей ветер и прошел по лицам людей. Павел приоткрыл рот, вдохнул полной грудью воздух. Воздух был упругий, и Павел втягивал его, будто пил. От этого стало теплее. Павел долго лежал, смотря через щель в крыше на красноватую, тускло мерцающую в небе звездочку.

— Чувство есть у меня такое, Аннушка, — наконец сказал он, — не может теперь пуля меня тронуть. Никак не может. Ежели и тронет, так на карачках доползу до ихнего города Берлина.

Анна молчала. Голова ее лежала на плече Павла и была тяжелая, словно камень. Павел чувствовал, как постепенно немеет его рука, будто разбухает, и уже не повинуется ему.

Анна не двигалась. Павел осторожно пошевелил затекшими пальцами. Анна вздрогнула, приподнялась на соломе:

— Уже пора?

— Пора, — ответил он, встал, вышел во двор.

Луна почти совсем потеряла свою яркость. Недвижимая, она лежала среди поблекших звезд. На востоке, словно щель в небе, появилась едва заметная розовая полоска. Края ее были неровны и захватывали часть огромного облака, нависшего над горизонтом. Освещенное изнутри, облако было грязно-серого цвета, цвета разведенной извести. Оно отбрасывало от себя жидкие отблески. Но они еще были так слабы, что таяли в холодном воздухе, поглощаемые тьмой.

На земле сейчас было темнее, чем в небе. Воздух был мягкий и свежий. Каждый звук падал в тишину легко и гулко. Скрипели ветвями деревья, бились оконные ставни, шелестели засохшие листья.

Павел услышал, как позвала его Анна, но не обернулся, быстро пошел в избу.

Старик сидел у стола, смотрел в окно. Павел постоял возле него, сказал:

— Прощаться надо, батя.

Старик хотел встать, но не смог и только беспомощно проговорил:

— Дай бог свидеться.

— Свидимся, — ответил Павел. Он подошел к печи, окликнул Ваню.

Мальчик шевельнулся, но не ответил. Павел встал на приступок, осторожно стянул его вниз. Ваня спал, от него пахло чем-то свежим и чистым, похожим на аромат леса и свежих трав. Он был тяжелым и теплым. Тепло передавалось Павлу, обволакивая все его тело, Павел закрыл глаза, почувствовав биение крови в висках.

— Прощая, — прошептал он, уложил мальчика в кровать деда и стал торопливо натягивать шинель.

— Меня погоди, — сказал старик.

Они вышли во двор. Воздух голубел. Звезды в небе были совсем маленькие, не больше шляпки гвоздя.

У хлева, вытянув руки вдоль туловища, стояла Анна. Она не шевельнулась, когда услышала скрип открываемой двери. Павел долго смотрел на нее, потом сдернул с головы шапку.

— Анюта…

Анна подняла лицо. Морщинистая, вздутая у переносицы кожа была мокра от слез. Крупные слезы дрожали в неподвижных ее бесцветных глазах.

— Не надо, Аннушка.

Она вскрикнула, бросилась к нему, обхватила за шею.

— Ты же не одна, Аннушка, — говорил Павел и гладил худые ее плечи, — ты же дома… Люди помогут, что надо. А я… я злой, Анюта… — Он улыбнулся сквозь слезы. — Ты мне детишек еще нарожаешь…

— Пора тебе, — смотря в сторону, сказал старик.

Павел быстро поцеловал Анну и, оторвав ее руки от себя, подошел к отцу. Старик обнял его, проговорил торопливым шепотом:

— Помни Аннушку!

— Прощай, — нетерпеливо сказал Павел.

Он закинул за спину вещевой мешок, вышел на дорогу, но остановился. Анна сидела на земле, съежившись, уткнув голову в колени. Она, наверное, почувствовала на себе его взгляд, потому что вздрогнула, подняла лицо. Павел снова увидел ее застывшие глаза.

— До скорой встречи, — сказал он, хотел еще что-то добавить, но повернулся и быстро пошел по дороге.

Где-то далеко-далеко пропел петух.

Ночь кончалась. Розовая полоска на горизонте разрослась, из-за ее краев уже выглядывало желтое, как осенние листья, солнце, освещая верхушки деревьев.

Наступало утро.

СТЕПКА, МОЙ СЫН

Это бывает нечасто, но с годами все чаще и чаще.

Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам.

Уже светло, но еще горят уставшие за ночь фонари.

На рассвете Москва пахнет росой. Роса лежит на стенах домов, на чугунных оградах парков, на бронзовых плечах памятников.

Птицы — хозяева утренней Москвы. Их голоса звенят, как в лесу. По Красной площади, урча, ходит голубь. На рассвете мостовая перед храмом Василия Блаженного как луг — из-под булыжников торчит облитая росой трава. Днем ее примнут колеса автомобилей, но сейчас по мокрой траве ходит голубь и урчит. Ветер раздувает перья на его крыльях. Ветер несет запах цветов, и в тишине уже слышно жужжание пчел.

А потом выползают на улицы трамваи и троллейбусы. Еще сонные, они идут усталой, мягкой походкой.

Но вот первый солнечный луч вонзился в купол Василия Блаженного, и купол зазвенел тихим и оглушающим звоном и разбудил реку. Река проснулась, она заворочалась, подставляя солнцу, свою остывшую за ночь чешую. В воде отразилось далекое облако, вниз упала тяжелая тень моста.

Я иду вдоль реки. Роса высыхает на асфальте, дымятся деревья.

Строится дом. Высоко у края стены стоит парень.

Это Степка, мой сын.

Он кладет кирпич, он осторожно ударяет по нему своим мастерком. И сразу же в ответ ему со всех сторон несутся другие такие же звуки. Они, как голуби, плывут над рабочей Москвой.

Это Степка, мой сын, разбудил Москву.

Вечером я стою у окна, жду Степку. В доме напротив сидит на подоконнике девушка, грустно глядит вниз, на улицу. Я знаю о ней многое и ничего не знаю. Я знаю, что она любит смеяться, и смех ее так знаком мне, так похож на смех Степкиной матери. Но почему каждый вечер она садится на подоконник и глядит вниз, будто ждет кого-то, а веселое, доброе ее лицо становится таким печальным? Я знаю, она ждет его, но он не идет и не идет…

Она ждет Степку. И я жду. Но я знаю секрет, чтобы Степка скорее пришел, а она не знает.

Я закрываю глаза — и вот через мгновение слышу его твердые шаги на пустой улице, слышу, как говорит он своим баском: «Привет!» — это ей он говорит, и вот уже слышу стук ее каблуков по асфальту.

Она бежит к нему и смеется так, как умеет смеяться только она одна. Она и та, другая…

Степке скоро двадцать лет. И мне было двадцать, когда я встретил ту, которую зову его матерью…

У озера Селигер есть деревня. Там много деревень, но их названия я стараюсь не вспоминать потому, что боюсь забыть одно: Пустошка. Когда мы пришли туда, там стояли только дома: люди ушли далеко к Осташкову, увезя свой скарб. А потом и домов не стало — одни пепелища. Но и за эти пепелища день и ночь шли бои. День… два… месяц… А потом наступило долгое затишье.

Мы вросли в землю, мы стали как духи земли, узнали ее запах и вкус, ее тепло и ее доброту.

Вокруг блиндажа росла трава, и мы не топтали ее, мы ходили к своему дому по узкой тропинке, боясь поломать живой стебель. Кто научил нас понимать язык трав, я и не помню уже, но все мы умели говорить со стареющими осенними листьями, с кустами, облитыми росой, с цветами, пахнущими огнем.

Блиндаж мы вырыли в лесу за деревней. Но лес скоро поредел, вершины сосен, срезанные снарядами, упали вниз. И трава поредела: утром и вечером каждый день в один и тот же час вражеские минометы били и били терпеливую землю вокруг наших блиндажей. Они вспахали ее, и тем осторожнее обходили мы уцелевшие травинки и обглоданные осколками кусты.

С нами в тесном блиндаже жила мышь: ей тоже дала приют земля. Мышь была отважная, но скромная. Она не воровала хлеб, не залезала в консервы, она научилась сидеть в углу и ждать, как умная собака, подачки. Ночью она любила спать на портянках.

Враг был рядом и был далеко. Узкая полоса земли, на долгие месяцы разделившая наши окопы, была начинена смертью.

В нашем блиндаже жило семь человек. Каждую ночь мы ходили через эту натыканную минами полоску земли к окопам врага. Мы были разведчиками, мы получали на пятьдесят граммов водки больше, чем остальные солдаты, а изредка нам выдавали даже шоколад. Каждую ночь мы ползли к немецким окопам в надежде поймать «языка». Нам бы не надо шоколада и лишних граммов водки, нам бы паршивенький миноискатель, мы часто приводили бы «языков».

Но не «языков» мы приводили, мы возвращались, таща на окровавленной шинели одного из наших товарищей. А на следующую ночь снова шли туда.

Если бы у нас был миноискатель!

Но у нас его не было — ведь шел тяжелый сорок первый год. Мы срубили деревце, обтесали его, и получился шест. Этот длинный скользкий шест заменил нам миноискатель. Мы шарили им перед собой, надеясь задеть мину и обмануть смерть.

Шест елозил по земле, он скрежетал, как гусеницы танка, он гремел в ночной тишине, как сто тысяч пушек, и враг перепуганно бросал в небо желтые ракеты. И тогда не мы, а наши тени достигали его окопов. И вот начинал лаять пулемет, красные точки трассирующих пуль суетливо носились в разные стороны, а мы ползли, ползли вперед, закусив окаменевшие губы.

Красные пули летели прямо на нас, а мы ползли…

Мы и мертвые ползли бы вперед, но сержант командовал возвращаться. И снова тащили мы одного из нас на мокрой от крови шинели. Уже не семь было нас в блиндаже, а шесть, но скоро приходил новенький, и снова нас было семь. Мы возвращались, и там, где начиналась нейтральная полоса, возле наших окопов, нас ждала Анка, санинструктор.

У нее были мягкие руки, нежные, как трава. Она знала много добрых слов, и, конечно, это она изобрела те простые, но загадочные своей исцеляющей силой слова: «Потерпи, миленький», — которые потом, как песня, облетели все фронты, все госпитали.

Мне было двадцать лет, и я не знал других женских рук, кроме старых, натруженных рук моей матери. Но удивительно, руки Анки пахли, как руки матери. Она же была девчонка — ей девятнадцать было, но руки ее, знавшие столько страданий и смертей, были старше, были мудрее ее самой.

Время на войне летит стремительно, как пуля, и одновременно тащится медленно, как ротный повар на своей кляче. Мы любили друг друга — я и наш санинструктор.

Любовь наша была короткой, стремительной и долгой, бесконечной — годы прошли, а мы вместе, всегда вместе.

Мне было двадцать, и поэтому я верил в свою неуязвимость. Гибли мои друзья, но я знал: меня нельзя убить, нельзя потому, что мне двадцать лет, потому что там, у наших окопов, ждет меня Анка.

И я возвращался к ней. Я не шел в блиндаж спать: мы бродили с Анкой в синей мгле, уходили далеко к Пустошке, где ночь и день трещали, вспыхивая кладбищенскими огоньками, сотни раз перегоревшие пепелища.

Горизонт горел зловещим и прекрасным огнем, а за ним глухо и размеренно ухали, ворчали, мололи человеческие жизни жернова войны. Над головой, где-то выше темных облаков, летели дальнобойные снаряды, мы слышали их шелестящий свист.

Здесь, в Пустошке, при свете пепелищ я первый раз поцеловал Анку. Щеки Анки, ее губы были как мох, как пух. И я удивился. И Анка поцеловала меня и тоже удивилась чему-то.

Дни шли, недели шли… Все теперь знали о нашей любви и берегли нас, как остатки травы вокруг блиндажа.

Что сделалось с Анкой, я понять не мог. Глаза ее светились даже в темноте, и ребята шутили, что надо на них вешать маскировочные шторы, иначе прилетят на огонь вражеские самолеты. Анка теперь ходила по земле осторожно, будто по камешкам шла через ручей, наклонив голову, словно прислушиваясь к чему-то.

Однажды днем мы забрели с ней в Пустошку. Мы шли, держась за руки, и молчали, и оба улыбались неизвестно чему, просто оттого, что были счастливы.

За Пустошкой упала мина — в неурочный час начали немцы обстрел деревни: что они хотели от этого выгоревшего клочка земли, мне и сейчас непонятно, будто там был невесть какой важности стратегический объект, а не перегоревшие угли.

Мы с Анкой побежали в лесок и легли за холмиком, пережидая обстрел.

Выли мины, вздымая пепел, грязную землю. Анка лежала, опираясь на локти.

— Дай сахару, — сказала она.

Утром нам выдали по куску сахара, свой она давно сгрызла, но знала: я не съел, я берегу для нее.

— А чай с чем будем пить? — спросил я.

— Дай!

Но я не дал ей сахар. Не от жадности: я же берег для нее. И она не обиделась.

А мины выли и выли, они ложились все ближе. Уже было слышно, как жужжат, будто рой пчел, осколки…

— У нас будет сын, — сказала Анка, — слышишь, у нас будет сын! Он будет похож на тебя… А назовем мы его Степкой…

Все это было так давно…

Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам. На рассвете Москва пахнет бензином и бетоном.

…Степка строит дом. Он стоит на краю стены, он кладет кирпич и осторожно ударяет по нему своим мастерком.

…Степка строит дом. Скоро стены его запахнут краской. Осталось совсем немного — скоро, скоро построит дом Степка. Дом, пахнущий краской и хлебом…

…Ничего не построит Степка! И ты его не жди, девочка на подоконнике. Он не придет никогда…

— А назовем мы его Степкой… — проговорила Анка, и оба мы услышали жужжание осколка.

— Ой! — печально и удивленно сказала Анка и опустила на траву голову.

— Не шути! — кричал я и, плача, совал и совал в ее холодеющие губы сахар.

Роса блестела на траве. А из травы у самой Анкиной головы торчала черная шляпка гриба.

Тогда я почти не заметил его, этот гриб, но с годами он словно рос и рос в моей памяти. Он разросся до гигантских размеров, готовый прикрыть своей смертоносной шляпкой всю землю, — не из доброй земли он берет соки…

СВЕТ ИЗ ЧУЖИХ ОКОН

Мотя любила сидеть на подоконнике и смотреть с восьмого этажа на просыпающуюся улицу. Отсюда, сверху, все казалось игрушечным, новым. Трава в сквере перед домом была ярко-зеленой, свежей; тротуары, только что политые дворниками, будто зеркальные, отражали и дома, и деревья, и людей. По мостовой, тяжело урча, вереницей шли самосвалы. Нагруженные кирпичом, цементом, досками, они появлялись каждое утро в одно и то же время. От их тяжелой поступи звенели стекла в окнах, и даже сюда, на восьмой этаж, долетал пронзительный запах бензина.

Мотя знала, что сейчас одна из машин остановится, из кабины выпрыгнет шофер, обязательно поправит двумя руками на голове кепку, перейдет улицу, трамвайную линию и подбежит к табачному киоску возле кинотеатра. Возвращаясь к машине, он на ходу будет зажигать папиросу, а потом, открывая дверцу кабины, поднимет голову и посмотрит зачем-то вверх, на дом, в котором живет Мотя. Каждый раз Моте кажется, что это он на нее смотрит, и, усмехаясь, она прикрывает рукой рот. Мотя не видит его лица с такой высоты, но уверена, что он молод и красив. Самосвал уезжает, а Мотя, проводив его глазами, начинает разглядывать людей на троллейбусной остановке. Еще совсем недавно в эти часы на остановке собиралась целая толпа, и Мотя от души смеялась, наблюдая, как люди все сразу налетали на подъезжающий троллейбус, вталкивая друг друга в узкую его дверцу. Ей очень жалко было одного мальчика в школьной форме, который никак не мог сесть и пропускал, наверно, с десяток машин. Каждый день он, очевидно, намного опаздывал в школу. Теперь же, после того как открылась новая линия метро, людей на остановке было мало, и Мотя уже ни разу не видела этого мальчика.



Поделиться книгой:

На главную
Назад