Так и сделали. И ведь помогло! Корова сразу пошла, как дегтем ворота вымазали. Я-то — к Грише: как, мол, такое чудо случилось? А Гриша и отвечает:
— Слыхал, что коровы пуще всего медведя боятся?
— Слыхал, как не слыхать.
— А что будет, ежели скотина запах медвежий учует?
— Дак побежит, кажись.
— Вот у вас так же и получилось. Хозяева-то, видать, салом медвежьим тайно ворота смазали. Корова чует медведя и не идет. Так что уж никаких чудес. А деготь запах перебил, он же вонючий, деготь-от.
А про медведя Гриша истинную правду сказал. Медведь, он ведь животина сметливая, все норовит человека обойти. Это неспроста такое. Гриша тот же говаривал, что медведь и есть первый человек. Только Господь шкуру ему не позволяет снимать за какую-то провинность большую. Медведю и досадно, что Господь человеку покровительствует, а ему нет. Вот и старается каверзы всякие строить.
А от медведя чтобы уберечься, есть у пастуха такие слова:
Только тоже все не по-простому с медведями случается. Мне вот одинов довелось завалить двух медведей. Шкуру снимать стал, а там у него, под шкурой, — Господи, Господи! — кисет с огнивом, а у медведицы — бусики. Вот, мать честная, думаю, бывает же такое! Гриша мне уж потом рассказал, что тут случилось.
Был в наших краях колдун созлый. Дочку у него высватали. Ему-то это — как нож вострый в печенки: дочь бисям еще не научил, не успел, И не по нутру ему свадьба, да отказывать нельзя было. Договор у него еще, вишь, прадедами заключен, чтобы не отказывать этой семье. Родные у жениха тоже знатливые, но они уже не портили, а правили человека. Вот распря и пошла: один портит, другой лечит. И стали они одолевать колдуна, а чтобы совсем наверняка, решили его без потомства оставить. Колдун этот бисей мог только дочери передать, никого больше не было, а они ее решили из семьи увести, чтобы биси никому не достались. Вот и просватали. Осерчал колдун, да виду не подал, злое дело задумал. Он ведь на хорошее и не способен вовсе. Согласился для виду, приданое посулил богатое. Дочь-то чуяла беду, да уберечься не смогла.
Свадьбу по чину сделали — с боярами, тысяцкими, как положено. Поехали под венец, а колдун больным сказался и в избе схоронился. А как поезд свадебный из церкви возвращался, глядят свадебжане: колдун на дорогу вышел, усмехнулся по-недоброму. В руках у него палка осиновая. Он в дорогу ее воткнул, поезд и остановился. Лошади бьются, хрипят, а с места не сдвинутся. Подошел колдун к ним, глазом кровавым всех обвел. «Вы со мной по-недоброму, и я с вами так же». Взмахнул палкой осиновой и зачал куражиться. У дочки-то подружка была, она ее и подговаривала против отца пойти, дак он ее прямо на телеге кверху задом поставил и велел всем свадебжанам в срамное место ее целовать. Девка-то благим матом орет, совестно ей, что так вот куражатся, а сделать ничего не может. Вот уж колдун душеньку отвел свою черную, вот он старался! А как натешился досыта, обернулся кругом, оземь ударился — сразу все завыли, замычали. Кого в медведей оборотил, кого в волков. Так вся свадьба и разбежалась по лесу. Вот они и ходят по нашим краям, а в человеческий облик вернуться не могут. Гриша так и говорил, что я жениха с невестой завалил. В этом греха нет. Господь распорядился их мучения на земле прекратить.
Есть на земле нашей волки-оборотни. Они ж скотине тоже вражины не последние. Вот пасут когда, первым делом от волков оборону держат. Гриша опять же рассказывал. Годка уж через три после того, как он с лесным хозяином договаривался, одолели их волки. И ведь вот какое дело: Гриша по-всякому старался, чтобы уберечься, а не получалось. И то ему странным показалось, что Якуня ему не помогает, а только все расспрашивает, что ж такое от волков Гриша придумывает. Он все как есть рассказывал. Только волки обходили все его придумки. И Якуня у стада мало времени проводил. Решил Гриша его выследить: что ж такое с пастухом? Улучил минутку, когда Якуня его не видал, и за ним пошел. А пастух бочком — и в лес. Шел недолго, вышел на знакомую Грише полянку, что у Кривого лога. Встал на середке, струбил дважды в трубу свою ерихонскую. И набежали тут со всего леса волки, глаза у них красные, сами матерые. Потом мужичонка выходит в армяке и шапчонке смешной на макушке, говорит:
— Пришел, Якуня, не обманул.
— Куда ж я денусь-то? Крепко вы меня охомутали. Скажи лучше, сколько еще маяться-то?
— Должник ты наш надолго. Не простил еще старший брательник обиду кровную. До конца лета тебе, почитай, овечками да телятами расплачиваться.
У Гриши все как прояснилось. Волки тогда только овечек и телят-несмышленышей резали. Вот, значит, кто их наводил! Смотрит, что ж дальше-то будет. Якуня сумку свою скинул, он ее через плечо завсегда нашивал, достал ножик и в пенек воткнул его.
Волки все завыли, забегали по полянке, а Якуня разбежался да перевернулся через ножик.
Только оземь вдарился, одежда с него полетела, морда вытянулась, шерстью порос.
И превратился пастух в огромадного волка с седыми подпалинами на боках. Тут Грише и вовсе понятно стало, почему волки его ловушки обходят. Сделал он себе заметку на память да к стаду вернулся. В тот день еще теленок да овечка волками зарезаны были.
Решил Гриша наказать Якуню. Сказался больным, братишку взамен себя представил, чтобы Якуне одному не так тяжко пришлось. А сам побег в Кривой лог, на полянку, чтобы волков укараулить. Все, как и накануне, случилось.
Только на сей раз Гриша дождался, что к вечеру будет. А вечером прибегает волк с седыми подпалинами, вкруг ножа оборачивается и обратно в Якуню превращается. Оделся, суму свою повесил на плечо и к стаду пошел. Ну тут Гриша и удумал, что такое сделать, чтобы овечки пропадать перестали. На следующий день еще хворым, прикинулся, так же в Кривой лог пробрался крадом. Дождался там в кустах, чтобы волки разбежались, и — тихохонько к пеньку. У пенька Гриша одежду собрал Якунину, суму пастушью. Все как есть подобрал, вместе с трубой ерихонской. А потом ножик-то и вытащил из пенька. Грохнуло что-то в небе, завыло по кустам страшным образом. Гриша бегом к дереву, взлетел на него быстрее белки. И только на ветке нижней устроился, выбежал на полянку волк с седыми подпалинами. Вкруг пенька крутится, воет страшно, а сделать ничего не может. Потом в лес убег, за подмогой что ли. Гриша не растерялся, так бежал, что пятки сверкали. До дому добрался, вещи Якунины в бане припрятал, чтобы потом тихохонько разобрать все, что было в суме. На печь забрался — хворым прикинулся. А к ночи прибегает углан.
— Дяденька Якуня, — кричит, — пропал! А меня волки одолели. Так и кидаются, так и кидаются!
Якуню тогда долго по лесу кликали. На клич, вишь, только волк с седыми подпалинами выходил. Страшно мужикам, сбегали они за ружьем да и пристрелили волка, чтобы ужас больше не наводил.
Так закончил свой век на земле Якуня. А Гришу в пастухи определили — нового-то откуль возьмешь? Только ничего у него не получалось попервости. В трубу дудит, дак один хрип идет. Коровы разбегаются, тощие с пастьбы идут. Недовольны хозяева, все Якуню поминают. Решил тогда Гриша суму распотрошить, вызнать, чем она так Якуне помогала. Разложил все в бане крадом, и ничего понять не может. Ну, кисет с табаком, он, конечно, не в счет. А вот остальное — это, понимаешь, диво. Была там ратная червь, Гриша ее сквозь материал прощупал. Есть в наших краях такое.
Вот, дедушка Карпа рассказывал. Шел он раз лесом, и вдруг прямо перед ним на тропке засеребрилось что-то. А ночью было, луна уж вышла, не темно совсем, окрест все видно.
Глядит Карпа, а через тропку не то змейка, не то ящерка мостится, как цепочка она, из члеников разных состоит. Тело-то, точно, — змеиное, а вот торс и башка — человечьи. Дедушка Карпа плат беленый достал, на тропке расстелил. Ратная червь на этот плат взошла да и рассыпалась там на членики. Дедушка потом ее в ладанку зашил и людей лечил, наговаривал.
Червь эта хитра — в камни прятаться горазда. Она в любом камне проточины делает, ходики такие. Это уж ратный камень. И он у Якуни в суме спрятан был. А еще была громовая стрела черная, Это уж тоже редкость большая. Знаешь, поди, как молнии в землю бьют? Это Илья-пророк распоряжается. Он, вишь, дьяволa-то на дух не переносит, все норовит, как заметит на земле его проказы-каверзы, молнией прижечь. А дьявол-то юркий, уворачивается. Вот и бьют стрелы то в землю, то в постройку какую, а то и в человека могут попасть. Стрелу такую найдешь, ею тоже можно человека пользовать, править.
Много было у Якуни в суме-то. Только Гриша ничегошеньки не понял. Что в руках держит — про то слыхал, а как пользовать — не научен. Плоховато стало у них без пастуха. Хозяева уж на Гришу косятся — недоброе замышляют. Невозможно человеку без скотины на земле никак прожить. Хотя, вишь, и не всегда такое было.
Раньше, правда, давно это было, хлеба на полях не такие поднимались — колос прямо с корня и шел. Это ж какая подмога человеку! Меньше землю тревожить, меньше лошадей мять. Да и сытно люди жили — на богатых и нищих не делились. А тут такая история приключилась.
Семья одна хлеба убирала. Споро робили, ладно. Праздник ведь для человека — тяжелый колос в житницы составлять. Но вот незадача — взяли они с собой ребеночка-малолетку. Он у них в поле цветочками игрался, жучков разных ловил — присмотру-то не было за ним.
И надо ж такой незадаче случиться — обмарался. А бабе неохота подолом вытирать, вот она колосья в горсть собрала да и подтерла углана. Тут небо открылось, спустилась с него Богородица, «Неладно ты, баба, поступила. Испоганила хлебушек». — «Уж прости ты меня, неразумную. Подол-от чистый, чего зря марать! Сама бы, верно, платье свое не испачкала. Вон у тебя какие одежды белые!» — «Не язык у тебя, баба, а помело поганое. Мне на земле много мук было ниспослано, все перенесла. И о человеке теперь заботушка главная. Только вона ты как за заботу отплатила. Будет всем людям за то наказание Божье. Не бывать боле хорошему урожаю. Там, где запачкано, не будет колос расти. Соломой станет!»
Сказала так да и обратно на небо с легким ветерком поднялась. Так из-за бабы дурной человек в нищете жить стал.
А с колоса махонького, какой он теперь на хлебах, с него много не прокормишься. Вот и стал человек скотину держать, рыбалить да зверя бить. Скотины-то, вишь, много надо разводить, а коли коров в достатке, значит, и пастухи надобны.
Уж как Гриша-углашка тогда старался науку эту выучить! Только плохо у него без Якуни получалось. Перед обчеством ответ держать нужно, а Гриша и не знает, как. Тогда он и задумал на колдуна выучиться, чтобы биси помогали. Они ж на многое горазды. Тогда и с Коляном столкнулся, только распятие его и спасло от греха. Это уж я сказывал.
Одно вот только непонятно мне. Сегодня-то о пастухе никто и не вспоминает. У нас вон заключенные пасут, да какой с них спрос: подневольные, не на себя робят! Раньше стадо до трех сотен голов набирали, а сейчас одна насмешка. И по дворам скотину не держат — не стало такого обычая. Может, и зря.
О том, как клады на людей выходят и что из этого получается
Ты ведь, поди, и сам не знаешь, откуда есть пошел человек на нашей земле. Может, и правда, по божественному промыслу. В человеке всего помаленьку намешано, только у одних божественного много, а другие с дьяволом в союз вступили. Вот Гришу взять — ему многое известно было, а это ведь не только от Бога. Однако ж любили его у нас. Зла Гриша никому не делал? Тоже не так. От Гриши колдунам много плохого было, а колдун-то хоть и созлый, Господь его на земле допускает. Я так думаю: это чтобы человеку нелегко жить было, чтобы грех свой первородный искупал род человеческий. Замыслено, значит, так было. И у зверья, и у птиц там разных — у них тоже своя божественная история имеется.
Вот откуль, спросишь, в лесах наших кукушка, воробей и голубь взялись? Раньше-то без них тоже не обходилось, только они малехо другие были. Кукушка гнездо вила, птенчиков выпаривала сама, уж не подкидывала другим птицам. И у воробья справный дом имелся — не летал он по всему белу свету без кола и без двора. А голубь, вишь, замухрышка был, совсем непутящая птичка, и святости в нем никакой не было, перебивался по крошечкам — где зернышко стащит, где соломинку.
Слыхал, наверное, как Иисусу в жизни своей натерпеться пришлось. Хотел его нечестивый царь Ирод извести, воинов по всему белу свету разослал, чтобы отыскали, доставили пред очи его черные. А Иисус об этом осведомлен был, вот и прятался, и до того его довели, что укрылся где-то в наших лесах, в траве высокой — тоже ведь умирать неохота. А воины Иродовы лес окружили, стали вопрошать, куда беглец делся. Кукушка с ветки им и отвечает: «Тут — тут, тут — тут, тут — тут». Ииеус-то хотел укрыться, а она его выдала. Вот и проклял Иисус кукушку: «Чтоб тебе гнезда своего не вить никогда! Пусть твоих детишек другие птицы выпаривают и воспитывают!» Так и повелось с той поры. А это ведь нехорошо для матери — детей своих подкидывать, — на старости стакан воды подать будет некому.
Решил тогда Иисус мертвым прикинуться, замер где-то в тростнике. Снова воины Иродовы вопрошают, куда Иисус подевался, жив ли он. А воробышек сидит на веточке и чирикает: «Жив-жив, жив-жив, жив-жив!» Может, и не со зла, но тоже нехорошо получилось. И его проклял Иисус, наказал за предательство: «Чтоб у тебя гнезда своего не было! Чтоб летал ты по свету, а сесть тебе нигде не давали!» Вот и стал воробей воришкой, вот и гонят его люди отовсюду, на землю близ жилья человеческого сесть не дают. Один голубь Иисусу помог, не стал предавать. Сидит и воркует: «Ум-мер Иисус, ум-мер!» За то награда ему была обещана. Теперь голубям все позволено — человек их с тока права гнать не имеет. Вот они хлебом и кормятся. А что до убытку — дак хлебороб голубю его долю обязан отдавать без принуждения, иначе плохо будет — на ту же долю урожай меньше соберет.
Это все, вишь, лесные птицы. А домашних опять же взять. Им святые угодники покровительство оказывают, чтобы не забижал человек, чтобы кормил да ухаживал. Так они вместе и живут, хотя и гибнут от человека, в котел его отправляются. Но так уж устроено испокон веку, что они главное пропитание дают. А дьявол и до домашней птицы, и до скотины добирается. Поэтому с ним и чудеса разные бывают.
Я вон, когда молодой был, — у нас такое приключилось! Молодежь тогда по вечеркам хаживала, в гармонию играли — клубов-то никаких не было, вот и собирались по избам да по баням. Идем мы одинов по улице. Сапоги на парнях со скрипом, как тогда в моде было, я только в бахилах. В бахилах, вишь, удобнее, их на ноге почти и не чуешь, но мне ж обидно было, что деньжат недостаток — сапоги не укупишь. Но крепился, виду не давал. Идем мы так, сам черт нам не брат, гармония опять же играет. А гармония баская — с малиновым перезвоном, позвонки там на нее навешаны разные. И вдруг видим: под ногами курочка вьется. Да странная курочка: шея долгая, голая, крылышками бьет — того и гляди взлетит. А перышки у ей такие белые да чистые, что глазам больно смотреть. Шуранули ее чем-то, а она не отстает. Тогда только пропала, как избу заброшенную прошли. Назавтра тоже курочка в том же месте показалась, а за ней теленочек красный трусит, хвостом вертит. И тут отогнали. Вроде уж и забыли о курочке с теленочком, а мне любопытно стало: чьи же они такие, откуль взялись? Спросил у матушки. А она и говорит:
— Не иначе, клады на вас выходят. Курочка беленькая — это серебро складено, а теленочек красный — золотой клад. Их обчурать надо — наотмашь чокнуть и сказать: «Чур, моё!» Только тогда монетами рассыплются.
Матушке моей это все известно было. Она когда малая была, у них в деревне баба одна вдовая жила. Изба ей от мужниных родителей перешла. И вот в одно прекрасное время стало их с дочкой из дому выживать. А это уж страшное дело. Как ночь — шебуршит кто-то в голбце, плахи в полу подымает, а с потолка голос: «Паду да убьюсь! Паду да убьюсь!» Чего она только не делала — и святила избу, и маком обсыпала все. Домовому, опять же, подношение делать положено — пирог рыбный да стакан водки. Но как ни старалась — ничего не помогает, вовсе уж собрались с избы съезжать. А тут к ней на постой нищий попросился на одну ночь. Пришел, под окном встал, посохом своим странственным стучит: «Пусти, хозяюшка, ночь переночевать!» — «Да тебе у нас не глянеться. Иди уж в другое место». — «А что такое?» — «Страшно у нас, выживает. Плахи в полу кто-то подымает, голос с потолка говорит». — «Экое диво! То плахи рассохлись — скрипят и пучатся. А голос — дак то ветер в трубе завывает, вот тебе и блазнит». — «Да нет, странник. Голос тот отчетливо так выговаривает: „Паду да убьюсь! Паду да убьюсь!“» — «Верно ли, хозяюшка?» — «Да как не верно-то? Каждый вечер страх на нас наводит». — «Знаю я, как горю вашему помочь. То клад на вас выходит. Его время пришло, чтобы человеку показаться, а вы не понимаете. Ты бы меня пустила, я уж помогу тебе. Мне многое не надо». Приютила его вдова. А как ночь опустилась, снова с потолка у самой печки: «Паду да убьюсь! Паду да убьюсь!» — выговаривает. Взял тогда нищий посох свой странственный, кругом по избе прошелся так, что мебель чуть не посшибал. А потом встал у печки, посохом по потолочине постукал и говорит: «Пади да убейся! Время пришло!» Тут же прямо под ноги ему золотые монеты посыпались. У бабы глаза разгорелись — никогда такого богатства не видела. Стала она золото в подол сгребать, а тут соседка заходит: «Не дашь ли, Анна, щепоть соли взаймы, а то похлебку варить не с чем». — «Уйди, ради Христа! Позжее заходи: видишь ведь, занятая я, недосуг». А соседка-то золото увидала, разохалась вся: «Ой, какие у тебя, Анна, монетки! Да сколько много-то! Не отсыпала бы нам по бедности нашей и нищете?» Хозяйка-то озлилась — жадность в ей заиграла. А это, не иначе, бес ее подталкивал, каверзу строил. «Где ж ты, глупая, золото увидала? Это не золото вовсе — угольки из печи рассыпались. Странник вон неладно их на загнетке загребал. А ты уж иди, иди, недосуг мне с тобой лясы точить!» Разобиделась соседка, ушла. А вдова с нищим сгребли все золото в корчагу, делить стали. Да жадность-то их и сгубила. Рассорились они, кому сколько золота положено взять. Нищий за посох схватился. Анна за кочергу.
Стали пластаться, да так, что хозяйка в угол улетела. А нищий быстрей-быстрей запустил руку в корчагу и взвыл дурным голосом! Трясет рукой, дует на нее, потом в кадку с водой засунул. Заглянула баба в корчагу, а там вместо золота — угли горячие. Так вот они через свою жадность богатства лишились. Клад-то, он только на хорошего человека выходит, а плохому и в жисть не достанется. Скупость-то, вишь, до добра не доводит.
Вот тоже случай был. Богородица по земле ходила — высматривала, как человек живет, за которого сын ее настрадался в жизни изрядно. Правильно ли живет, не во грехе ли? Прикинулась она нищей старухой, чтобы не опознали, милостинку под окнами просила, на паперти опять же. Ей знать надо, милосерден ли человек на земле грешной живет. Постучалась она тут под окошком одним, а в избе только сыночек с матерью были. Они, вишь, вечеровали, столовничали, и шти у них мясные были, и мясо в тарелку накладено, и хлебушек из крупчатки. Нищенка и говорит: «Подали бы мне, Христа ради, на пропитание хоть хлеба корочку». А баба взбеленилась: «Нет для тебя, старуха, ни кусочка! Уйди, а то хуже будет! Шляются тут по дворам, а потом неладно в доме». Сыночек-то углан еще, помягчее мамаши, не тронула сердце его скупость. Вот он и говорит: «Может, маменька, подать ей чего? Вон у нас добра сколько!» Тут и баба маленько подобрела: «Да уж ладно. Держи вот репку, какая ни есть. А боле для тебя ничего не имеется». Швырнула она Богородице репку, а та вся в земле была, немытая. Богородица ее под окном прямо и сжевала, земли не счищая. А напоследок сказала: «И на том спасибо, добрая женщина. Уж так ты меня, голубушка, уважила! Не знаю, как и благодарить тебя». — «Ладно, ладно, иди, куда шла!» — «Благодарная я тебе, женщина. Замолвлю уж за тебя словечко». Сказала так и пропала, как и не было ее вовсе. И трех дней не прошло, прибрал бабу жадную Господь. Схоронили ее, на могилке поплакали. И снится сыночку сон. Идет он каким-то полем с буераками, темно кругом, небо тучами надежно закрыто. Входит в пещеру глубокую, дальше путь свой коридорами извилистыми держит, В одной пещере грешников на медленном огне жарят, в другой — ребра им выламывают, и чем дальше, тем страшнее делается. А в самом дальнем углу кипит котел смоляной, а в котле том матушка его варится — стонет, плачет. Мальчонка тоже заплакал: «Как, матушка, помочь тебе?» — «Ой, миленький мой, и не знаю. Сходи к набольшему, попроси за меня. Может, он муку изменит мне, послушается. Ты же у меня безгрешный». Пошел мальчонка к набольшему, стал за матушку просить. А тот нахмурился: «Грешница большая твоя матушка. Нельзя ее прощать», — «Будь милостив, дяденька! Помоги уж, я тебе за то все, что хочешь сделаю». — «Мне, мальчик, нельзя котел пустым держать. Если б ты замену нашел какую, тогда бы сговорились». — «Ой, дяденька, давай я заместо матушки в котел сяду. Жалко мне ее, сил нет смотреть, как мучается». Задумался набольший. Брови опять-таки нахмурил: «Не положено так-то. Где ж это видано, чтобы дитя безвинное за родителей муку принимало. Не ходи туда, мальчик. Другой способ есть. Возьми репу грязную, самую грязную, какую в бурте найдешь. Матушке своей в котел зелень опусти, если вытянешь ее на зубах, обратно на землю отправитесь. А нет — дак уж не обессудь: оба-двое мучиться будете». Схватил углан репу, самую грязную выбрал, и к матушке побежал. Она еще пуще расплакалась, но, однако, за репу-то зубами уцепилась.
Вот они и тянут — каждый в свою сторону. Силенок у мальчонки мало, да и матушка его баба дородная — вот-вот в котел утащит паренька. Испугалась баба за сыночка — отпустила репу-то. Разом в глазах у него помутнело. Очнулся на пене в родительской избе. Дух хлебный до него доносится. Матушка на лопате из печи хлеба вынимает, к церкве собирается — нищих кормить. Так по-прежнему жизнь у них и пошла. Только богатства былого уже не стало.
Так-то вот оно и бывает с жадными да скупыми. Но меня, вишь, это минуло. Клады-то я думал не для богатства вынуть — уж больно сапоги со скрипом хотелось иметь. И так меня эта думка замучила, что сон пропал. Сомкну веки, а у самого одно на уме: как клады укараулить. Я их по-честному разделить хотел, чтоб никому не обидно было. А тут мне на ухо кто-то нашептывает и нашептывает: «Не трогай наши клады, Егорушко. Не трогай. У тебя тогда все будет, если не затронешь». Открою глаза — нет никого, только огонечек синенький в углу горит. Снова веки сомкну — опять наваждение: голос слыхать, а кто шепчет — непонятно. «Ежли не затронешь теленочка с курочкой, ежели сделаешь, как велим, все клады тогда тебе открыты будут — любой вынимай. Согласный — дак приходи к нам на поляночку, мы уж тебя научим». Опять глаза открыл. Огонечек не пропадает, горит себе тихохонько. Только то странно, будто и не от свечки, не от керосинки — ровный совсем и сголуба как бы. И слышу я: веретешко по полу жургает: «Жар-р, жар-р, жар-р». Кто ж это ночью прясть может? Поглядел в уголок, тут у меня сердце чуть из горла и не выскочило. Сидит у пряслицы старушка маленькая. В платочке, сарафане, как бабка моя еще нашивала. Сидит и прядет, а на прялку пряжа светленькая привязана — большущий такой комок. Гляжу я и понять не могу, из чего пряжа выделана — не видал такой никогда.
Тут-то страшно мне стало. Как обожгло водой студеной — это ж суседиха из голбца выбралась. Самое ее время. Нас, вишь, суседихой сызмальства пугали, чтобы без дела в голбец не лазили. А тут вот она, сидит, прядет. Ее к доброму не видают, только к худому. Тут бы мне и призадуматься, о чем знак был, а сапоги, вишь, весь белый свет застили — так покрасоваться перед девками охота было. Вот я и смекаю про себя, что голоса не иначе как про папоротников цвет говорили. Есть такой цветочек, в ночь на Ивана цветет. И вот, кто счастливый, тому достается этот цветочек. И все клады в земле бывают открыты. А голоса шепчут: «Правильно, Егорушко! Правильно смекаешь. Приходи к нам на поляночку в эту ночь, все как есть тебе про цвет папора скажем. Приходи-и, приходи-и, а про клады эти забудь. Наши они». Тут я и решился. Не иначе, и меня заморока взяла. Знал ведь, что бесовское это дело, а бабушкины золотые слова запамятовал.
Ввечеру парни опять на гулянку собираются. Оно, вишь, после Пасхи как раз было, за зиму-то насиделись по избам да по баням, на воле погулять охота стала. Грех, конечно, в пост гулянки устраивать, но ведь противу натуры не попрешь. Молодость, она и на то молодость, чтобы работать справно и веселиться справно. А я хворым сказался — мне ж в Кривой лог идти надо, все про цвет папора узнать. Слыхал и рассказы такие, но, говорят, не было еще человека, который бы им до конца завладел. Всё нечистый дух его выманивает. А тут, я смекаю, они и предложили. Вот и отправился.
Иду я дорогой, спешить, вроде, незачем. И опять меня любопытство разобрало. На краю, вишь, кузня стояла. Трофимка там робил. Перед летом-то работы много, но тут что-то совсем завечеровал мужик. А на кузнеца многое тоже наговаривают. Он, вишь, с огнем и с железом робит, дак черти, говорят, ему и помогают. Решил я крадом подглядеть, чем он таким в самое страшное время занимается. Подкрался к кузне, а заглянуть не с руки. Вот и залез на крышу, стал в щели заглядывать. Трофимка молоточком по наковальне постукивает, жар там у него пышет. Пригляделся: а он гвозди кует — для общества старается. Хотел я уже слазить с крыши, да тут на дороге тройка показалась незнакомая. Правит ею мужик ладный, а кони на отличку ото всех. Груди широкие, бабки, как точеные, — хорошо тянуть должны. Тройка, вишь, у кузни остановилась, Трофимка услыхал:
— Кого черти принесли в такую темень?!
А мужик слез у кузни, весь в кожу затянутый, вот она у его и поскрипывает, как сапоги.
— Ты, что ль, кузнец будешь?
— Ну, я. А ты что ж в такое время коней маешь?
— Не твоя это забота, Трофимка.
— Ишь ты какой выискался! Я тебя и не видывал, а ты «Трофимка». Мне все уважение оказывают, по отчеству величают, а ты выискался тут. Тьфу, пропасть!
— Ладно, хорош лаяться. Не собаки, чай. Возьмешься для меня работу сделать?
— Недосуг мне. Другой работы навалом. Тебе, знать, ковать надобно коней-то. А у меня и без тебя голова болит, как бы со всем ко времени управиться.
— Да я тебе богато заплачу.
— На что мне твои деньги? Подавился бы ты ими.
— Не лайся, Трофимка. А то хуже будет, ежели просьбу мою не исполнишь.
— Ой, ой, напугал как! Самого соплёй перебить можно, а туда же — пугает. Ну что ты со мной сделаешь?!
— А вот гляди!
Тут возница прямо на глазах расти начал — уж выше крыши вытянулся. Взял он елочку за маковку, дернул легонько и так ее зашвырнул, что и не видать было, куда упала. Трофимка со страху закрестился — понял, кто к нему в заказчики пожаловал.
— Ну, будешь ли ковать?
— Да куда от тебя, окаянный, денешься. Буду.
Мужик сразу простого росту стал. Наладился Трофимка с молоточком, гвоздями, подковки достал. У коренника ногу заднюю загинает да как заорет вдруг!
— Не буду ковать, хоть режь меня! Там же нога человечья!
— Не твоя заботушка! Куй, тебе говорят! А не станешь — дак гляди, самого тебя, как елку, закину!
— Ладно, твоя взяла.
— Куй, куй, я уж и кошель приготовил.
Стучит Трофимка молоточком, а у самого из глаз аж слезы катятся. Виданное ли дело — в человечью ногу гвозди вбивать! И коренник стоит, дергает его во все стороны, плачет горючими слезами — они у него аж с горошину сыплются.
Взялся кузнец за передние ноги. Еще пуще зарыдал.
— Как же мне в руку-то человечью гвозди вгонять? За что ж мне такая мука?!
— Куй, куй давай! Твое дело робить, а не глядеть, что под гвоздем.
Присмотрелся я получше, в молодости-то глаз зоркий был. Господи, ужас какой! Рука-то крестьянская, узловатая, ладонь широкая. Это ж мука какая! Господь через то же прошел. И ступни, и ладони ему гвоздями на кресте дырявили, а он терпел.
Закончил Трофимка работу. Возница в повозку взлетел, гикнул, свистнул, тройку без жалости нахлестывает — вот кони и полетели, как проклятые. Вмиг не стало видать, только дорога загудела по-страшному, А Трофимка глянул — у ног его кошель тяжелый лежит. Поднял он его, сказал только: «Господи, прости!» — взвыл дурным голосом и в канаву кошель забросил. А в канаве пыхнуло огнем. Чертовы-то деньги, видать, не простые оказались.
Потом уж мне Гриша разъяснил, что там такое случилось. Возница, понятно, сатана и был. Он ведь на Пасху обязательно человека в петлю должен подтолкнуть — иначе ему нельзя. Вот он и присматривает, выискивает где у кого слабинка есть. А тут семейство целое попалось. Они, вишь, небогато жили, а еще год неурожайный. Вот, как совсем невмочь стало, окаянный им нашептывал. Хозяин-то печь рано закрыл — они всем семейством и угорели. А сатане этого и надо — души грешные улавливать. Он их в коней оборотил и катался, пока луна стояла.
Тогда-то я не понял, что это такое случилось, потом уж только. А ведь знак это мне был, чтобы не ходил в Кривой лог, чтобы не думал про цвет папора. А мне уж больно хотелось сапоги заиметь, вот дальше и пошел. Дошел до места, на пеньке пристроился. Сижу, жду, что дальше будет. А из лесу выходит мужик здоровущий. Как он появился, деревья сразу к земле запинаться стали.
У меня аж мороз по коже пошел, как в бане, когда с улицы в жар попадешь. На мужика и глянуть боюсь.
— Зачем пожаловал, парень?
— Да не знаю, дяденька. Велено было явиться. Разговор, видать, какой-то до меня есть.
— А кто велел-то?
— Да голос был мне, видение. Старуха маленькая в сарафане да в платочке блазнила.
— Это уж сестренка наша. Голос-то про клады спрашивал?