— Выдумываешь все. Вон как про лешачиху набрехал — до сих пор поджилки дрожат.
— Да вот те крест, Сергунька, ни словечка не соврал. Все как есть рассказал. У многих уж такое бывало. Вон, у Пантелея баба. Он в солдаты ушел — дак на второй год, считай, лешачиха навыла. Пришла под окна и выла до утра. Дак через месяц известие получила Пантелеиха, что мужика ее на манервах жизни лишили.
— Не боюсь я твоей лешачихи. Не возьмет она меня на пече, сам знаешь. Только в избе покажется, я на печку и прыгну.
— Лешачиха-то одна беда. Да человеку дьявол вона сколь напастей да ловушек в жизни строит! В голбец спустишься — дак и там нечисто. Слыхал ведь про суседко-то.
— Сдыхал. Но суседко, он ласковый, он человека зря обижать не будет. Разве только не по нему что сделаешь.
Только так сказал, застучало что-то, зашебуршало.
— Чуешь ли, Сергунька, шебуршит кто-то в голбце?
— Чую, Егорушко. Дак это твой биток, видать, за окном колотится. Ты ж его не отвязал.
— Да вот он, Сергунька, у меня. Ты пока под столом сопли распускал, я сбегал да отвязал.
— Опять ведь шуткуешь, Егорушко. Нет у меня веры тебе ни на копеечку-медяшку. Сам в голбец спущусь доглядеть, что за каверзу ты опять подстроил.
— Ой, не ходи, Сергунька. Чую я, неладно там. Я ж муку не перекрестя оставил.
— Дак она, поди, в корчаге с берестой. Не должны ее трогать.
Сказал так да с полатей кувырком слетел. Я уж за ним не увязался — страшно было. А Сергунька дверь голбичную нараспашку — и вниз. Скатился и заорал, как режут его. Поросята так по осени визжат, когда их под нож ведут. Соколом на полати взлетел, как на крыльях. Вцепился в меня, дрожит весь:
— Ой, Егорушко, что ж мне там такое приблазнило! Ужас ведь кромешный! Спущаюсь, а тама сито само собой ходит, будто его кто трясет. А мука-то пригоршнями сама в сито залетает. Вот и сеет так, вот и сеет.
— Ага, не поверил, что неладно в голбце! Вот я муку не перекрестил, суседко и сеет ее. Ниче, не боись, до нас-то он не доберется. А муку мы утром соберем, матушка и не заметит.
— Страшно, Егорушко, в голбец опять спутаться.
— А мы со свечечкой. И иконку с божницы возьмем. Никакая сатана тогда нам не страшна.
Всю ночь Сергунька на полатях мозолился. Да и мне не до сна было. А поутру спустились в голбец со свечечкой. Глянули: мука-то закаменела вся. Ее, вишь, как суседко-то просеял, она каменной и сделалась. От матушки нам тогда здорово досталось, зато на всю жизнь наука. И то польза.
Так что и в оплетенную посуду сатана заглядывает. И Якуне березка могла не помочь. Но трубой своей он лешего призывал. Голос у трубы звонкий — ее за одну версту слыхать. Коровы-то ее издали чуют, вот и бегут, как пастух струбит. Через то разные каверзы случаются. В соседней деревне, сказывают, еще был пастух. Она-то через речку от нас, вот Якуня с тем пастухом соперничал — кто больше знает. Однажды так сговорились: кто кого перетрубит. Коров как на выгон погнали поутру, пастухи встали по разные берега и трубили по очереди. Первый струбил — оба стада к нему кинулись. Якуня струбил — они через речку полезли.
Так и трубили, скотину маяли до полудня, пока оба стада из воды уж и выбраться не смогли. Мужики долгонько коров из воды выводили. И ничего не сделали с пастухами тогда — нельзя их, пока выпас, трогать. Зато потом отходили так, что те едва очухались.
Это все не по книжкам узнано, а так, жизненные факты. Гриша многое тогда с пастухом пережил. Оттого тоска его и взяла, захотелось поболе того, что человеку Господь отпустил, испытать. Раз у них с Якуней такая вышла история. На самый Егорьев день, когда скотину выгонять пора, расхворался пастух. Но ведь как заведено: какой хворый ни есть — работа прежде всего, больничных-то раньше не было. Вот Якуня и притащился к Грише на дом. Керкает, в груди что-то клекочет.
— Иди ты, Гриша, заместо меня в лес. Мне-то уж не уговориться на сей раз.
— А зачем, дяденька Якуня, в лес-то? Чего я там забыл?
— Ты, паря, не перечь. Коли хочешь, чтобы отпасли ладно, сам на договор отправляйся.
— Да с кем договор-то, дяденька?
— Это уж не твоя забота, не след тебе его имя называть. Главно, чтобы договорился, чья очередь это лето пасти. Ежели не забоишься идти, побожись, что никому сказывать не будешь о хозяине. Ни единой христианской душе!
— Знаешь ведь, дяденька Якуня, что деваться некуда. Пойду и сказывать никому не буду.
— Ну, тогда слушай в оба уха и запоминай. Завтра в полночь пойдешь к Кривому логу, там полянка есть. В середке полянки пенек стоит. Садись на него и жди, когда из лесу мужик выйдет. Только с первым, гляди, не разговаривай. И не смейся, а то быть беде. Потом выйдет повыше мужчина. С ним тоже в разговоры не вступай. А вот третий будет, высоченный, с ним и разговаривай. Он тебя спросит: принес, мол, яичко? Ты отвечай, что да.
— Где ж я его возьму, дяденька Якуня? Из курятника?
— Яичко надо в церкве своровать, другое здесь не подойдет. И тоже в полночь брать надо. Не забоишься, Гриша?
— Забоюсь. Как же в церкве-то воровать? Грех ведь!
— Грех этот я на себя возьму. Мне уж разницы нет — одним больше, одним меньше. Потом он тебе скажет, как яичко делить будете. Здесь уговор такой: кому достанется, тот и пасет. Попросит он тебя лесину завалить. Ежели елка будет, ссекай ее комлем на полдень. Ежели осина — вершинкой на полдень. Яичко на середку ложить надо, а чтобы оно хозяину досталось, садись всегда с полуденной стороны, чтобы ветки тебе мешали по лесине идти. Как он яичко заберет, по рукам ударите. Но смотри, дале договаривайся не боле, чем на одну корову, а то нам с тобой несдобровать. Ну, понял ли?
— Понял я, дяденька Якуня, понял. Только шибко страшно.
— А ты не боись, тебе на том свете зачтется.
Вот и пошел Гриша в полночь к церкве. Идет, глаз поднять боится, только чует, что есть догляд за ним, так и свербит в затылке, так и свербит. Отбросил он страхи свои, плечи развернул, гоголем пошел по улице. Тут как бы и светлее на улице стало. Идет Гриша и диву дается. Появились в небе полотнища огромаднейшие — одно белое, другое красное и вроде сжелта еще. И борются они промеж собой так, что аж полыхает все кругом зарницами. Вот диво-то! Идет Гриша и смекает, что неспроста это такое показывается. Предсказание божественное ему было, как дальше человеку на земле нашей жить-быть. Гриша тогда полагал: только сатане все открыто, что с человеком случиться может. Сам-то он к сатане не обращался. Это ж только в святки, когда шуликины в полынье купаются, по улицам носятся, девки на поклон к сатане идут, чтобы подсказал, какой жених их ожидает. Он имя и распоряжается. Вон, у нас одинов на росстань, где осина бесовская стоит, отправились девки слушаться. Моя-то супружница будущая за ними увязалась. Обидно, вишь, стало, что другие-то не берут с собой. Пришли, шкуру коровью растянули, уселись на нее. Которая постарше всех, ожегом банным обчертилась, а хвост-то позабыла. Накрылись девки полотном беленым, слушают. Вдруг заскрипел снег, завыл кто-то, и шкура у них поехала. Ох, они перепугались! Кто-то за хвост шкуру тянет. Моя-то из-под полотна выпросталась — Господи, Господи! ужас какой! — к хвосту не то свинья, не то собака привязана, летит так, что пыль снежная аж луну застила. И несутся они по буеракам каким-то, а места все незнакомые. И тащит их к речонке. Не иначе, окаянный их под лед запустить хотел, чтобы уж не нашли. Тут девки запричитали, закрестились, молитвенное что-то затянули. Затявкала, завыла собака эта, закрутилась на одном месте так, что девки и память потеряли. Очнулись когда, глядят: места незнакомые. Потом только признали, что это мельница старая. А уж верст десять от дому-то. Так к утру и добрели, изодранные все, помороженные. Слушаться моя больше и не ходила.
Это вот Кривой лог-от и есть. Гриша, пока шел, все дивился, какие видения открываются. Боролись сначала три полотнища, потом уж два остались — белое да красное. Тут как пыхнет! Вот красное и залило все небо. Старики уж потом Грише растолковали, что, мол, война будет промеж двух воинств, что красное воинство верх возьмет, но кровищи много прольется. Так, почитай, и сбылось, хотя и за полвека предсказано было.
А покуда Гриша к церкве шел, все думал, где же он яичко возьмет. Они по избам хранятся год, до следующей Пасхи, не выбрасывает их никто. Вот и непонятно: зачем оно лесному хозяину понадобилось? Старухи-то у нас пасхальные яйца на пожарах пользовали. Ежели от молнии постройка какая загорится — дак они в огонь простоквашу лили и яйцами забрасывали. И вот ведь диво — помогало, огонь-от быстро утихомиривался.
Подошел Гриша к церкве, слушает. Тихо там, аж в ушах звенит, и дверь приоткрыта. Даже не скрипнула, как вошел. Ступает по полу, а каждый шаг в углах отдается. Гулко там, пусто. Сердечко так и ёкает от страху, а идти надо. Всю церкву обошел — нет яичка нигде. А тут опять же — Богородица. Гриша-то на нее засмотрелся, а Матерь Божия глазом на алтарь косит. Знак подает. Пошарил Гриша за алтарем, яичко в кулачок зажал. И кажется Грише: вроде теплое оно, будто сейчас из рук кто-то выпустил. Принес яичко Якуне. А тот говорит:
— У себя, паря, держи, мне его не надобно. Спрячь где-нибудь, чтобы не нашли, а то беда будет.
Гриша его на вышке в старую рухлядь и зарыл. А пока нес, ночи-то студеные еще, яичко руку и грело. День промаялся, — все молчком да молчком, а вечером к соседям как бы напросился, чтобы уж не возвращаться. Мать поворчала, да отпустила.
Подошел Гриша к Кривому логу, а ноги сами собой подкашиваются. Чудится, что страшный кто-то, хвостатый и рогатый, за штанину дерет, идти не дает, мягким чем-то обволакивает. Сотворил он молитву, дальше пошел. На полянке и вправду пенек стоит. И вот что удивительно — ночь темная, а тут светло. Присел Гриша, вдруг кусты раздвигаются, выходит мужичок в армяке с рукавицами за кушаком, и шапчонка у него на макушке смешная.
— Пошто в такое страшное время, — говорит, — в мой лес пожаловал, паренек?
Тот молчит, помнит наказ Якуни.
— Какой ты, паря, неулыбчивый да неразговорчивый. Хошь, я тебя повеселю? А ну, слуги мои, подьте сюды!
Заскакали тут по полянке зайчата. Ворона их взнуздывает, верхом катается. Тут и коровушка на полянку выбежала, выменем трясет, хвостом крутит. Моталась, моталась по кругу да и пала.
Мужик-то орет:
— Ой, милая моя, умаялась, уладилась! Надо бы тебя полечить!
Зайчата подскочили, стали корову в бока торкать, а та не шевелится. Мужик ее и так, и сяк крутит, рога ей пилой шоркать стал — ничего не помогает. А ворона как в нос клюнет — та и соскочила разом.
Тут и пропало все. Сдержался Гриша, не рассмеялся. Вдруг смотрит: деревья закачались, вихорь прошелся. Выходит на поляну мужик здоровенный.
— Вот ты мне и попался, голубчик, — говорит. — Ты пошто у меня в лесу шишек наворовал? Говори, а не то задавлю!
Страшно Грише, но молчит, крепится. Мужик вкруг него похаживает, ручищи свои протягивает, а взять не может. Но и он пропал. Тут деревья вершинки к земле клонить стали, и странно так: ни звука, ни ветерка, травинка даже не шелохнется, а деревья гнутся. Вышел тут на поляну громадный мужик.
— Ну, сказывай, — говорит, — зачем пожаловал.
— Я, дяденька, договариваться. Якуня-то расхворался, не встает вовсе.
— А уговор-то знаешь?
— Да знаю, знаю, дяденька. Вот и яичко принес.
— Ну давай, бери топор, ссекай осинку, торговаться будем.
Гриша все, как Якуня велел, сделал. Повалил осинку одним махом — не то сила откуда-то взялась, не то осинка такая попала. Сел с вершинки на полуденной стороне, а лесной хозяин с комля устроился.
— Ты мне, — говорит, — пять коров и бычка в придачу отдашь.
— Куда тебе, дяденька, целое стадо! Мы вон на овечку только и согласные, да и то яловую.
— На что мне ваша яловая! Лучше быка отдавайте!
— Не-ет, дяденька. За быка у Якуни шапку вместе с головой снимут.
— Ну, давайте мне тогда корову краснопеструю со звездочкой белой во лбу. У младшего-то моего брательника, сам видел, пропала коровенка любимая.
Тут Гриша так и ойкнул. Это ж их корова и была, одна такая во всем стаде.
— Не, дяденька, лучше двух забирай, — говорит. — Одну бери красную, другую черную.
Как сказал — схватил мужик яичко и пропал. Только деревья вновь вершинки к земле приклонили. Пришел Гриша к Якуне, все как было рассказал. А тот ругаться:
— Что ж ты, варнак, наделал! Как мне теперь перед обчеством ответ держать! За двух-то коров не поздоровится нам с тобой. Да тебя по малолетству помилуют, а мне уж беды не миновать!
Но дело сделано, пора уж к первому дню готовиться. Якуня велел хворостины срубить новые, да не березовые или осиновые, а ивовые, чтобы их до конца лета хватило, чтобы не ломались. Пастухи, вишь, хворостиной одной все лето управляются, невозможно их менять, нет на это разрешения. Управился Гриша, а тут и время первого выгона настало. Дня деревни это праздник большой, корова-то, она кормилица, невозможно без нее прожить. Бабы во всем нарядном, мужики кушаками подпоясаны. Один пастух в рванине, одежа у него особая. Тоже такой обычай, чтоб у пастуха одежа на отличку была.
Якуня бабам наказывал, чтобы не припозднились, чтобы всю скотину разом сганивали, иначе пасти невозможно. Вот и собрали всех на огарке, хозяева по избам разошлись. Помолился Якуня, поклоны на все стороны положил и зачал коров смешивать. Ведь у каждой скотинки волоски со лба взял! Гриша во все глаза глядит — первый раз его Якуня допустил до такого, интересно ведь! А Якуня размял воску и волоски коровьи в нем замешал, вощинку ту в трубу закатал, чтобы не выпала, и пошел стадо обходить кругом. Идет, шепчет что-то, слов не разобрать. Вдругорядь пошел. А тут хозяйка бежит, корову свою гонит. Заспала выгон-то да решила, видать, сбоку пристроиться. Осерчал Якуня:
— Убирайся со своей дохлятиной! Нет у меня для нее места!
Баба тоже заблажила — горластая была, злющая:
— Не имеешь такого права! Тебя обчество для всех нанимало. Чтоб ты провалился, ирод проклятый!
Якуня с лица аж потемнел да и ожег ее хворостиной. Баба за руку схватилась и убежала. И с той поры она у нее сохнуть стала. Вот какая сила в хворостине была заключена! Гриша испугался.
— Давай, дяденька Якуня, — говорит, — я сам эту коровенку пасти буду. Пусть уж ходит побоку где.
— Давай, давай, только зря это все. Она ж теперь со всеми бродить не будет, ее коровы сами не пустят.
Как сказал, так и получилось. Хоть и воевала хозяйка с пастухом, а толку никакого не было: корова одна все бродила, вовсе показываться перестала — потерялась. Хозяйка по всей деревне стала жаловаться, что Якуня ее скотину лешему отдал. Тут ей и присоветовали сходить ко старушке. Старушка поначалу отказывалась.
— Ниче, — говорит, — не знаю, ни с кем не договаривалась.
Хозяйка ей плату хорошую посулила, та и согласилась помочь выведать, куда коровенка запропастилась.
— Приходи к полночи в избу, голубушка. Подношение принеси, я уж сведу тебя со знающим, он тебе все про коровенку расскажет.
Баба так и сделала. Яичек напекла, хлеба ломоть с солью, табаку завернула в тряпицу.
Приходит, а старушка и говорит:
— Спать ложись у крайнего окошка, что на улицу глядит. А я уж посодействую, чтобы у тебя все хорошо было.
Боязно бабе, сама не рада, что пришла, но делать нечего, корову еще жальче. Приготовилась она, лежит, ждет. А старушка в то время печь открыла, бормочет, слова какие-то страшные в трубу шепчет. Тут вихорь прошелся по улице. Чует баба, что дышать ей тяжельше стало, как давит кто-то. В окошко глянула: там мужик здоровущий стоит, к крыльцу прислонился. Закрестилась она наотмашь, а он осерчал и говорит:
— Ждала, звала, а сама крестишься, проклятая! Вот я тебя ужо задавлю!
— Ой, прости, батюшка! Не со зла я, по глупости и маломыслию. Ты уж подскажи мне, где корова моя пропала, а то мочи нет без кормилицы жить — детишек жалко. Я тебе и гостинчик припасла. Вот, возьми, батюшка. Тут и хлебушек, и табачок, и яички. Отведай, будь ласков!
Принял мужик гостинчик, цигарку свернул, палец к ней приложил, а цигарка-то сразу и затлела. Стоит он, курит, на землю сплевывает.
— Знаю я, где корова твоя пропала. Зря ты, баба, Якуню обидела. Он на людей злой, они ему много плохого сделали, Вот на тебе и отыгрался. Привязал Якуня твою Зорьку в самом глухом месте. Завтра пойдешь, дак еще живую застанешь. Но смотри, не жилец она на этом свете. Не сейчас, так потом пропадет, — сказал так, крутанулся на пятке, и с того места вихорь обратно по деревне прошел.
Пришлось бабе спозаранку в лес идти. Якуня это заприметил.
— Иди, иди, — говорит, — может, что и найдешь. Косточки там али еще что другое.
Полдня она проходила, аукалась, Зорьку свою кликала. И вдруг слышит мычание такое жалобное. Стоит корова у дерева, а с места сойти не может, как привязана, только веревки не видать. Так намаялась, бедная, что кругом дерева по колено землю выбродила, объела все — ни травинки, ни листочка рядом не осталось. Привела ее баба на двор, выхаживать стала. Корова-то, вишь, оголодала, ей уход особый нужен. И ведь выходила! Руки человеческие ласковые многое сделать могут. Покаялась баба, Якуне рубаху вышитую подарила, прошения вымолила у него. И как подменили человека! Стал он за Зорькой доглядывать, она подобрела — шерсть лоснится, как маслом ее мажут, волосок к волоску. А баба все на людях вздыхает, что корова, мол, у нее непутящая, худенькая да молока от нее ни черта нету. Это тоже обычай такой. Нельзя, говорят, похваляться своей женой молодой да скотиной, а то беда будет.
За скотиной, вишь, особый уход требуется. Вот я помню угланом еще был, как корову новую на двор заводили. Тятя ее в соседней деревне взял. Привели ко двору, всем семейством кругом встали. Матушка пояс на порожке тятин растянула, а за поясом скатерку новую расстелила, чтобы хорошо шла да к новому месту быстрее привыкала. Матушка корову ласково так поглаживает, уговаривает. А та башкой трясет и с места не двигается, все норовит обратно пятиться. Родители напугались: не иначе злые люди ее от двора отваживают! Не обратно же вести скотину! А тут Гриша подошел. Он же знаткой был, вот у него и решили узнать. Ворота Гриша осмотрел со всех сторон и говорит:
— Вы дегтем смажьте — тогда пойдет.