Через некоторое время Лиена увидела, как Илма с Гундегой вошли в сад и нагнулись под яблонями. Нери громко и сердито тявкал на Гундегу. Чужая — значит, надо облаять и выгнать… Возможно, и привыкнет к девушке. Лаять, конечно, перестанет, но вообще… Еду не берёт ни от кого, кроме неё, Лиены, и Илмы. Даже от Фредиса не берёт.
В сердце точно заноза вонзилась — брал ведь и от Дагмары тогда, прежде! А теперь признаёт лишь их двоих. Такая привязанность приятна иногда, но раздражает своей тупой ограниченностью. Тупая любовь. Можно ли так сказать про любовь? Тупая ненависть…
Кажется, Нери чувствует, что она его не любит, по крайней мере любит не так, как любила весёлого, простоватого лопоухого Бамбулиса, который не отказывался от лакомых кусочков, предлагаемых ему чужими, и при этом виновато косился на Лиену.
Илма направляется сюда, в фартуке у неё несколько яблок. Немного поодаль за ней — Гундега.
— На, возьми, мать, это мягкое.
Яблоко румяное и мокрое от росы. Оно приятно холодит ладонь Лиены.
— Ешь!
Илма подняла глаза. Мать смотрела на Гундегу.
«Это хорошо, что Гундега пришлась матери по душе…» — говорит себе Илма, и не просто говорит, но и убеждает себя в этом, ощущая, как в груди пробуждается привычная старая обида. Обида жила в ней почти всю жизнь — так в потухшем костре под слоем золы порой долго тлеет раскалённый уголь.
Теперь мать смотрит на Гундегу — до этого она так же смотрела на Дагмару. А она, Илма? Ведь родная дочь! Кормилица! Каждый раз, когда Илма замечала этот одухотворённый взгляд матери, она чувствовала себя отвергнутой, ограбленной и не взрослой Илмой, а трёхлетней девочкой, подглядывавшей в щёлку двери, как мать качала маленького братика, крошечные беспомощные ручки которого оказались, к её удивлению, достаточно сильными, чтобы оттолкнуть прочь её, первенца…
«Пусть так! А Гундега хоть и родственница, но всё же чужая. Дагмара ведь была совсем чужая. Тогда как я…»
Пальцы Лиены поглаживали румяную блестящую поверхность яблока.
— Ешь же! — неожиданно резко приказала Илма и сама испугалась своего тона.
Лиена взглянула на неё удивлённо, но откусила кусочек.
— Каждую осень я думаю: как всё же беден наш сад, — сказала Илма уже спокойно.
— Беден? — искренне удивилась Гундега. — Нынче такой урожай!
Илма усмехнулась.
— Я не о том. Сортов мало. Теперь, осенью, только серинка, да пепин, да ещё антоновка. Летние сахарные. И всё… А где розовая яблоня, клубничная? У моей родственницы по мужу есть даже Жёлтый Рихард…
Илма произнесла это название с нежностью, словно девушка — имя возлюбленного. Гундега даже ясно представила, как этот Рихард выглядит. Молодой стройный парень с вьющимися волосами. Её только слегка смущало определение «жёлтый». Лицом, что ли? И стоило лишь вообразить жёлтое лицо, как привлекательный образ померк. Гундега невольно усмехнулась про себя: «Ну и фантазёрка я!»
— И всё-таки в конце недели я съезжу к Матильде, — продолжала Илма, точно кто-то собирался её отговаривать. — Привезу с полпуда этого Жёлтого Рихарда, чтобы в воскресенье к столу подать что-нибудь необыкновенное. Как ты думаешь, мать?
— Что я могу думать? — равнодушно ответила Лиена. — Делай, как хочешь!
— У тебя много яиц накоплено?
— Восемнадцать.
— Только-то?
— Сама знаешь. Не несутся. Не понимаю, почему нынче куры так рано линять начали.
— Мне потребуется не меньше двадцати пяти.
— Может, обойдёшься двумя десятками? А то мне даже на клёцки не хватит.
— Ничего, сварим клёцки после праздника. Не могу же я испечь торт величиной с ладонь. Не нищие какие-нибудь! — И вдруг, вспомнив, злобно прошипела: — Знаешь, эти тоже в воскресенье устраивают.
— Кто?
— Сельсовет. Проезжала мимо — на столбе объявление. В двенадцать.
Илма выжидательно посмотрела на мать.
— Пусть устраивают, — ответила Лиена.
— Тебе всегда всё безразлично!
Лиена промолчала.
— А я привезу из Сауи розы! — заявила Илма с плохо скрытым вызовом в голосе.
— Ну, это уж ни к чему, — кротко возразила Лиена. — В своём саду…
— В своём саду, ты говоришь? — прервала её Илма, но уже не так резко. — Хорошо, пусть будет, как ты хочешь. Брату…
И, пристально посмотрев на мать, с расстановкой сказала:
— А на могиле отца всё-таки будут белые розы из садоводства Сауи!
Это была месть. Месть за тёплый, лучистый взгляд, которым Лиена смотрела на некрасивую и почти совсем чужую девушку. Мелкая, но сладкая месть.
Лиена опять промолчала.
— Гундега! — неожиданно обратилась к девушке Илма.
По тому, как вздрогнула Гундега, было ясно, что из всего сказанного она не поняла ни слова и что мысли её были далеко. На узком личике — смущение, точно у школьницы, неожиданно вызванной к доске.
Илма невольно улыбнулась.
— О чём ты задумалась, Гунит?
— Просто так… Смотрите, тётя, как хороши берёзы, точно янтарные.
Она указала рукой на рощицу на противоположной стороне поляны; берёзки скромно толпились, уступив большую часть пространства величественным, гордым соснам.
Илма вспомнила, что вчера в погребе Гундеге почудился какой-то рот с неровными зубами. И чего только не взбредёт ей на ум! Странная девочка… Нашла чем восхищаться — берёзы как берёзы… Поделочный материал, дрова… Какой там янтарь!
— Мы с матерью говорили о том, как лучше подготовиться к празднику поминовения усопших.
— Разве будет праздник поминовения?
«Конечно, она ничего не слышала…»
— В будущее воскресенье… И обедать будут у нас, в Межакактах.
— Разве в день поминовения принято обедать?
— Конечно. Приедет сам пастор. И пономарь придёт.
— Вот как… А мою бабушку хоронили без пастора.
Илма поджала губы.
— Идём завтракать, — неожиданно предложила она. — Ты, мать, ведь тоже скоро пригонишь скотину? Я сварила кофе.
Но Лиена отказалась: давеча она выпила кружку молока. Да и трава сейчас, осенью, скупа, как мачеха: скотина щиплет, щиплет и всё равно досыта не наедается.
Завтракали вдвоём, потому что Фредис, уехав рано утром в Саую, на молокозавод, ещё не вернулся. Илма налила кофе. Сейчас она была сдержанной, но радушной хозяйкой. Она угощала девушку всем, что было на столе, хотя всё стояло под рукой. Ведь Гундега такая бледненькая и прозрачная, словно картофельный росток.
Тётя Илма хорошая, подумала Гундега, только сравнение с картофельным ростком девушке не понравилось.
Илма, встав из-за стола, пошла в комнату и включила приёмник. Донеслись обрывки слов, музыка. Вдруг в комнату хлынула любимая, знакомая мелодия, и девушке захотелось силой удержать, её. Но отчаянный рёв саксофона точно ножом перерезал её и, совершенно заглушив, перешёл в неистовый истерический хохот.
Илма вернулась, оставив дверь полуоткрытой, — за её спиной бесстыдно реготал саксофон. Потом кто-то заговорил на незнакомом языке, и неожиданно возникло густое гудение, похожее на жужжание гигантского роя. Орган.
— Из Швеции, — пояснила Илма. — Началось богослужение.
Гундегу поразил резкий переход от буйного джаза к хоралу, но она промолчала.
Орган стих, и послышался монотонно-певучий мужской голос. Чужой язык, незнакомые слова — и поэтому казалось, что чужестранец без конца повторяет одно и то же.
Илма опять села напротив Гундеги и теперь уже почему-то вполголоса предложила кофе — точно боялась помешать проповеднику там, в далёком Стокгольме.
— Разве вы что-нибудь понимаете, тётя?
— Где уж… А всё же, как послушаешь божественное, на душе празднично делается.
Гундега внимательно посмотрела на Илму, стараясь понять, насколько искренни её слова. Но лицо Илмы сохраняло торжественное выражение, и слова, произнесённые под гудение органа, тоже звучали торжественно.
Гундега не знала, была ли её бабушка верующей. В церковь они никогда не ходили. Бабушка всегда называла пасторов толстопузыми и развратниками. В молодые годы с её подругой произошла на этой почве какая-то неприятность — что именно, Гундега так и не узнала, потому что бабушка всё ещё считала её ребёнком. Но привычное выражение «слава богу» в устах бабушки всегда звучало, как вздох облегчения, исходивший из глубины души.
Илма молчала, ожидая, что скажет Гундега. Не дождавшись, придвинула к ней тарелку с тминным сыром и опять начала:
— Ведь христианская вера не учит людей плохому! Люби ближнего своего, как самого себя! Есть ли в этом хоть одно слово против совести честного человека?.. Попробуй кусочек сыра! Я налью тебе ещё кофе. Может, хочешь погорячее? Не стесняйся… Возьмём хотя бы заповеди: «Не убий», «Не укради», «Чти отца твоего и матерь твою». Скажи мне, что в этом плохого?
Псалмы, которые пели за сотни километров отсюда шведские богомольцы, не волновали Гундегу, они были безразличны ей, как и всё, что не трогает сердца. Но если разобраться, что плохого в том, что религия велит любить своего товарища — какое смешное слово: ближний! В школе, правда, говорили — бога нет, и она этому верила, но ведь никто ещё так спокойно и внятно не объяснял ей, что ничего нет плохого в том, что религия не позволяет красть и велит любить родителей…
— Твоя бабушка хотела, чтобы её похоронили без пастора, — тихим, бесстрастным голосом продолжала Илма. — Я знаю, почему она ненавидела их. Ну, допустим, один из них был плохим. Ведь и пастор всего лишь человек, такое же божье создание, как я, ты, как все мы. Человек может оступиться, ошибаться, заблуждаться…
Слова были похожи на круглую гладкую гальку. Они сыпались, катились непрерывным потоком, точно стремясь прикрыть, похоронить под собой что-то.
«Божье создание на земле…» Это как острый камешек в лавине обкатанной гальки. «Как странно — божье создание…» Разум Гундеги, принимавший всё сказанное Илмой, натолкнулся на эти два слова. В них было что-то пренебрежительное, унижающее. Но что именно, Гундега не знала. Ей хотелось возразить, её человеческое достоинство противилось такому определению. Создание… Будто она, Гундега, — жук или комар…
Илма с улыбкой смотрела на неё.
— Наелась, Гунит? Может, ещё мёду…
— Спасибо, тётя, больше не хочу.
— Ты, вероятно, убеждена, что все пасторы — это седые, отживающие свой век старики? Но это не так. Нашему пастору Екабу Крауклитису немногим больше сорока лет. Красивый, представительный. Вот увидишь.
На губах Илмы играла гордая, довольная улыбка. Как будто в том, что пастор красив и представителен, была и её заслуга.
— Ты ведь поможешь мне приготовить всё к воскресенью, не правда ли, Гунит?
Гундега молча кивнула головой. Конечно, поможет, неужели она сложа руки станет смотреть, как тётя Илма работает. Она поднялась, чтобы убрать со стола. Илма одобрительно взглянула на неё.
Грязные кружки Гундега сложила в котёл, а вот что делать с оставшимися на тарелках маслом и сыром — не знала. Их, оказывается, надо было снести в чулан, и Илма проводила её. После изобилия в погребе небольшой чулан под лестницей показался почти пустым: накрытый дощечкой туесок с салом, несколько горшков, яйца в старой суповой миске. Тут же были сетка от пчёл, дымокур и безмен. Илма и сама сознавала, что всякому вошедшему полки могут показаться пустыми, и поспешила объяснить, что еду они обычно прячут в ларе — от мышей.
Илме, видимо, доставляло удовольствие показывать своё хозяйство. Из чулана она повела Гундегу в хлев, но он был в это время дня пуст. Только из полутёмного угла в глубине слышались шумные вздохи и кто-то с треском тёрся о загородку. Илма повела туда Гундегу.
— Кто там? — опасливо спросила Гундега.
— Это большая свиноматка. Ни разу меньше дюжины поросят не приносила.
Обе осторожно пробрались меж коровьих стойл к загородке. Из-под нависших огромных, точно шлёпанцы Фредиса, ушей смотрела на них пара узеньких добродушных глаз.
— У неё скоро будут поросята? — спросила Гундега, показывая в сторону больших ушей.
— Это же боров! Свиноматка с той стороны.
Вот тебе и на! Гундега не знала, смеяться или смутиться. Но Илма уже повела её дальше: это подсвинок, это боровок, а это нынешняя, весенняя свинка. Илма сновала в проходах между загородками, словно челнок в ткацком станке. У Гундеги даже голова закружилась. Который из них подсвинок и которая свинка? А этот белый великан — свиноматка или боров? Да ко всему ещё «свинячья» порода, учуяв хозяйку, устроила такой ералаш, что даже встревожились гуси в закутке.
Илма показала Гундеге место, где несутся куры, и нашла там два яйца. Только чёрная курица несётся на сеновале, а летом разбрасывает яйца даже в кустах сирени. Не будь она такой тощей, впору бы её и зарезать…
И, наконец, старый сарай. Его вообще не принято показывать гостям, но Гундега не гостья, свой человек. Даже это невзрачное сооружение говорило о зажиточности хозяйки — в одном его конце был душистый сеновал, в другом — высокая поленница дров. Посередине — колода с торчащим в ней блестящим топором и козлы для пилки дров.
— Владения Фреда, — бросила с непонятной улыбкой Илма. — Ну, теперь ты всё посмотрела, — сказала она, останавливаясь посреди двора, и неожиданно так взглянула на Гундегу, словно увидела её впервые. — Ты, Гунит, будешь наследницей всего этого!
Ветер шелестел багряными листьями дикого винограда, и оконные стёкла казались какими-то особенно чистыми, блестящими. Может быть, это оттого, что вокруг тёмный лес? Потому и плети винограда кажутся ярче, и стёкла блестящими, и стены белыми?
Наследница Межакактов…
Трудно было даже поверить в это. После тесной комнатки в Приедиене здесь всё казалось просторным, роскошным. И она — наследница всего! Почти невероятно. Согласившись на предложение Илмы переехать в Межакакты, она думала лишь о том, чтобы уйти от тягостных воспоминаний. В то время всё остальное в её глазах просто не имело никакого значения. У неё никогда не было даже часов или велосипеда, самая ценная её вещь — зимнее пальто вишнёвого цвета с кроличьим воротником. И вдруг теперь у неё своя красивая комната в этом белом доме, и со временем сам дом перейдёт к ней…
Гундега так увлеклась этими мыслями, что даже в шелесте листьев ей слышалось: «Наследница Межакактов…»
Илма заметила радостный блеск в глазах Гундеги и почувствовала, как неудержимо тает последний ледок отчуждения и недоверия в её груди.
— Тебе надо подружиться с Нери, — сказала она, не зная, как ещё выразить своё благоволение.