Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эликсиры дьявола - Эрнст Теодор Амадей Гофман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Это — очень крепкий мясной бульон, — ответил я, выпив сразу всю чашку.

Врач усмехнулся с довольным видом и, обращаясь к монаху, заметил:

— Это хорошо и даже очень хорошо.

Оба они ушли, оставив меня одного. Мне казалось теперь, что я совершенно правильно понимаю свое положение. Я находился в какой-то общественной больнице.

Благодаря хорошей пище и подкрепляющим лекарственным средствам я через три дня уже мог встать с постели. Монах открыл окно в моей комнате, и в нее ворвался дивный теплый воздух, каким мне никогда еще не случалось дышать. К больнице примыкал сад: там зеленели и цвели великолепные южные деревья. По стене взбиралась вверх роскошная виноградная лоза, но всего больше удивляло меня темно-синее небо, принадлежавшее, казалось, не здешнему, а какому-то другому, волшебному миру.

— Где же именно я нахожусь? — воскликнул я в восхищении. — Уж не удостоил ли меня Господь, не прибыл ли я в небесную обетованную страну?

Монах с самодовольной улыбкой ответил:

— Вы, брат мой, в Италии — да, в Италии!

Мое изумление возросло тогда в величайшей степени. Я просил монаха рассказать мне обстоятельства, при которых я попал в больницу, но он предложил мне обратиться за этими разъяснениями к доктору. Врач долго отговаривался под разными предлогами, но под конец объяснил, что три месяца назад меня привел сюда и просил принять на излечение странный на вид человек.

— Вы находитесь теперь, — сказал врач, — в больнице, подведомственной ордену братьев милосердия.

По мере того как мое выздоровление подвигалось вперед, я замечал, что врач и монах вступают со мною в беседы о самых разнообразных предметах, причем заставляют меня по преимуществу говорить самого. Обширные мои сведения в различных отраслях знания доставляли мне для этого обильный материал. Врач неоднократно просил, чтобы я письменно изложил свое мнение по некоторым вопросам. Затем он в моем же присутствии читал эти заметки и каждый раз оставался очень доволен ими. Мне казалось, однако, странным, что он вместо того, чтоб отозваться с похвалой о моем изложении, говорил:

— Действительно, все идет как по маслу! Я не ошибся, удивительно, право удивительно!

Мне разрешалось теперь в определенные часы выходить в сад, где я встречал иногда страшных, исхудавших, словно скелеты, мертвенно-бледных больных, гулявших в сопровождении братьев милосердия. Однажды, собираясь уже вернуться в свою комнату, я встретился с длинным худощавым мужчиной в странном плаще землисто-желтого цвета. Двое монахов вели его под руки, а он после каждого шага выделывал курьезный прыжок и пронзительно присвистывал. Я с изумлением остановился, но провожавший меня монах быстро увлек меня за собою, восклицая:

— Уйдемте поскорее отсюда, брат Медард. Вам не годится смотреть на такие сцены.

— Ради бога, скажите мне, как могли вы узнать мое имя? — воскликнул я с такой горячностью, которая отчасти даже встревожила моего спутника.

— Что же тут удивительного, что мы его знаем, — возразил он. — Человек, доставивший вас сюда, сообщил нам ваше имя и звание. Мы так и записали вас в больничную книгу: «Капуцин Медард из монастыря в Б.».

Дрожь пробежала по всему моему телу. Я, однако, успокоился, сообразив, что кто бы ни был незнакомец, доставивший меня в больницу, и как бы ни был он обстоятельно знаком с ужасной моей тайной, но все-таки он не желал мне ничего дурного. Он позаботился, наоборот, поместить меня в больницу. Во всяком случае, я был ведь не в тюрьме.

Стоя у открытого окна и вдыхая в себя полной грудью великолепный теплый воздух, который словно проникал все мое существо и вливал в меня новую жизнь, я увидел маленького сухощавого человечка с островерхой шляпенкой на голове и в плохоньком полинявшем плаще. Человек этот взбирался по парадной лестнице, но не так, как делали это обыкновенные смертные, а бегом и вприпрыжку. Увидев меня, он начал размахивать шляпой к посылать мне воздушные поцелуи. Он показался мне знакомым, хотя я и не мог еще хорошенько рассмотреть черты его лица. Прежде чем я успел сообразить, кто он такой, человечек этот исчез за деревьями. Минуту спустя послышался стук в мою дверь, я отворил, и в комнату вошел тот самый человечек, которого я видел в саду.

— Шенфельд! — вскричал я с изумлением. — Шенфельд, скажите ради бога, как вы попали сюда?

Действительно, это был полоумный парикмахер из имперского торгового города — тот самый, который спас меня тогда от большой опасности. Он принялся вздыхать и, скорчив смешную гримасу, чтобы изобразить глубокое горе, объявил:

— Ах, ваше преподобие, неужели вы думаете, что я покинул бы насиженное место, если б меня не вышвырнула оттуда злая судьба, преследующая всех гениев. Я вынужден был бежать вследствие убийства…

— Убийства?.. — прервал я его взволнованным тоном.

— Убийства! — повторил он. — Однажды в порыве неудержимого гнева я позволил себе умертвить левую бакенбарду молодого коммерции советника и нанес опасную рану правой его бакенбарде…

— Прошу вас, — прервал я его, — оставьте эти глупые шутки! Говорите со мной серьезно и рассудительно или же оставьте меня в покое.

— Хорош же ты, как я вижу, отец Медард! — возразил парикмахер, внезапно сделавшись совершенно серьезным. — Теперь, выздоровев, ты хочешь меня отослать, а между тем, пока ты хворал, мне приходилось быть безотлучно с тобою. Мы даже спали тогда вместе вот на этой кровати.

— Что все это значит? — вскричал я, пораженный его словами. — И с чего это вздумали вы называть меня Медардом?

— Потрудитесь, сударь, осмотреть подкладку на правой поле вашей рясы, — с усмешкой заметил он мне.

Я взглянул на подкладку и оцепенел от изумления и страха. Там было действительно вышито мое имя. И вообще внимательный осмотр убедил меня, что это была та самая ряса, которую я спрятал в дупло дерева во время бегства из замка барона Ф. Заметив мое смущение, Шенфельд многозначительно улыбнулся, приложил к носу указательный палец, поднялся на цыпочки и начал пристально глядеть мне в глаза. Видя, что я молчу, он заговорил медленно и с расстановкой, тщательно обдумывая каждое слово.

— Вы, очевидно, удивляетесь надетому на вас прекрасному костюму. Между тем он совершенно вам впору и сидит как нельзя лучше. С позволения сказать, он идет вам гораздо лучше, чем даже костюм орехового цвета с таковыми же скромными пуговками, в который вас нарядил мой мудрый, глубокомысленный приятель, справедливо считающий себя великим художником по части портняжьего искусства… Знайте же, что я сам… непризнанный изгнанник Пьетро Белькампо, прикрыл этим костюмом вашу наготу. Да-с, отче Медард, вы были, нельзя сказать, чтоб очень авантажны, так как вместо пальто, брюк, жилета и английского фрака смиренно довольствовались тогда собственной кожей. О сколько-нибудь приличной прическе у вас не могло быть и речи: вам, очевидно, заблагорассудилось вторгнуться в область моего искусства и расчесывать волосы, которые я вам подстриг во вкусе Каракаллы, десятизубым гребнем, выросшим у вас на руках!

— Прошу вас, Шенфельд, говорить со мной серьезно, не вдаваясь в глупые шутки.

— Меня, сударь, зовут Пьетро Белькампо! — воскликнул он, совершенно рассердившись. — Да-с, Пьетро Белькампо, — по крайней мере здесь, в Италии! Не мешает знать тебе также, Медард, что я имею честь быть воплощением глупости и должен всюду следовать за тобою, чтобы являться на помощь твоему уму. Понимаешь ты или нет, в чем именно тут суть дела, но только именно в глупости и заключается для тебя спасение. Рассудок твой сам по себе — нечто совершенно несчастное. Он не в состоянии держаться на ногах и ежеминутно падает, как маленький ребенок, не выучившийся еще ходить. Вот если глупость придет к нему на помощь, тогда еще дело у него оказывается в шляпе. Она все-таки поставит его опять на ноги и приведет надлежащим порядком куда следует — то есть в сумасшедший дом. Мы с тобою, отче Медард, благополучно туда и добрались!

Я содрогнулся, припоминая страшные лица больных, прогуливавшихся по саду, а в особенности подпрыгивавшего с каждым шагом человека в плаще серовато-желтого цвета. Я нисколько не сомневался, что Шенфельд в сумасбродных своих речах сказал мне чистую правду.

— Да, братец Медард, — продолжал величественным тоном Шенфельд, приправляя свою речь энергичными жестами, — да, возлюбленный мой братец во Христе, глупость здесь, на земле, является поистине властной царицей умов. Что касается рассудка, то этот ленивый ее наместник не заботится ни о чем, происходящем за границами его царства. Для развлечения он, разумеется, устраивает на плацу парады и разводы своим войскам, но этим и ограничивается боевое их воспитание, а потому в случае нападения внешнего врага они оказываются совершенно беспомощными. То ли дело глупость. Она, как подобает настоящей царице, является всенародно с музыкой! Ее встречают бурными приветственными возгласами, свидетельствующими о неподдельной всенародной радости. Все ее вассалы подымаются с тех мест, куда их запер рассудок, отказываясь стоять, сидеть и лежать по указаниям этого сухого педанта, разыгрывающего роль гувернера. Просматривая их списки, он говорит: «Однако глупость отняла у меня лучших питомцев: они сбежали или, выражаясь вежливее, сошли с ума». Ты скажешь, пожалуй, братец Медард, что это игра слов, но ведь эта игра является в руках глупости как бы раскаленными парикмахерскими щипцами, которыми она сгибает мысли и завивает их в изящные локоны.

— Еще раз прошу я вас прекратить, если можете, эту безумную болтовню и рассказать, как вы сюда попали и что на самом деле вам известно обо мне самом и надетой на меня рясе! — воскликнул я, прерывая болтовню парикмахера и насильно усаживая его на стул.

Это привело его как будто в смущение. Он потупил глаза и, глубоко вздохнув, сказал едва слышным, усталым голосом:

— Я два раза спас вам жизнь: в первый раз — когда помог вам бежать из нашего имперского города, а во второй раз — доставив вас сюда, в больницу.

— Ради бога, скажите же, где именно вы меня нашли? — вскричал я, выпустив его руки, которые держал до тех пор.

В то же мгновенье он вскочил и, страшно сверкая глазами, воскликнул:

— Знай, братец Медард, что хоть я маленький и слабосильный человечек, но если бы я не унес тебя на своих плечах, то тебе пришлось бы теперь лежать на колесе с переломанными членами.

Я содрогнулся и без сил опустился на стул, но как раз в это время дверь отворилась, и в комнату торопливо вошел ухаживавший за мною монах.

— Вы как сюда попали? Кто вам позволил войти? — набросился он на Белькампо так сердито, что у бедняги полились из глаз слезы.

— Ах, ваше преподобие, — возразил он, — я не мог больше бороться с желанием навестить приятеля, которого мне удалось спасти от смертельной опасности.

Тем временем я успел уже оправиться и, обращаясь к монаху, спросил;

— Скажите мне, брат мой, действительно ли меня привел сюда этот человек? — Монах замялся, а потому я продолжал: — Мне теперь известно, что я был в самом ужасном положении, какое только можно себе представить. Теперь, однако, вы видите, что я выздоровел, а потому имею право узнать все, о чем передо мной до сих пор умалчивали из опасения взволновать меня.

— Пожалуй, вы правы, — отвечал монах. — Действительно, месяца три или три с половиной назад этот человек доставил вас сюда, в нашу больницу. Он рассказал, будто нашел вас в глубоком обмороке километрах в тридцати отсюда в лесу, отделяющем наши владения от Тироля, и узнал в вас прежнего своего знакомого, капуцина Медарда из монастыря в Б. На пути своем в Рим вы посетили город, в котором человек этот жил. В первое время здесь, в больнице, вы находились в состоянии глубокой апатии: если вас кто-нибудь вел, вы шли, но стоило только вас выпустить, чтоб вы сейчас же остановились. Автоматически выполняя все, что вам приказывали, вы садились и ложились, но есть и пить сами не могли, так что вас приходилось кормить с ложки. Вы издавали только глухие, непонятные и нечленораздельные звуки. Глаза у вас были открыты, но вы как будто ничего не видели. Белькампо не покидал вас и здесь. Он ухаживал за вами с величайшим усердием. Приблизительно через месяц после того, как вы поступили в больницу, у вас начался ужасный буйный бред. Мы были вынуждены запереть вас в одну из комнат буйного отделения. Вы походили тогда скорее на дикого зверя, чем на человека. Незачем, впрочем, описывать вам подробно состояние, воспоминание о котором не может быть вам приятно. Через месяц буйное возбуждение сменилось у вас опять апатией, перешедшей как бы в каталепсию, из которой вы пробудились уже выздоровевшим.

Пока монах рассказывал это, Шенфельд уселся на стул и, словно погрузившись в глубокую думу, оперся головой на руку.

— Да, — сказал он, — знаю, что мне случается быть сумасбродным дурнем. Должно быть, по этой причине воздух в сумасшедшем доме, действующий так вредно на людей, считающих себя в здоровом уме, оказался для меня очень полезным. Я начинаю уже рассуждать о своей особе, а это во всяком случае благоприятный признак. Если существуешь лишь через посредство самосознания, то стоит только моему самосознанию снять со своего объекта дурацкий колпак, чтоб я оказался солидным джентльменом. Да избавит меня от этого милосердие Божие! Разве гениальный парикмахер может не быть уже, так сказать, по обязанности службы шутом гороховым? С другой стороны, шут или, как его принято величать, дурак вполне обеспечен от опасности сойти с ума. Действительно, смею уверить ваше преподобие, что я во всякую погоду сумею отличить колокольню от фонарного столба.

— В таком случае докажите это, изложив мне спокойно и обстоятельно, каким образом вы меня нашли и как доставили меня сюда, — перебил я философствовавшего парикмахера.

— Ладно, я исполню ваше желание, хотя итальянец-монах поглядывает на меня с видимым неудовольствием. Позволь мне, однако, братец Медард, говорить с тобою на ты, так как я ведь чувствую себя теперь в положении твоего опекуна, — объяснил Шенфельд. — Представь себе, — продолжал он, — что чужеземный живописец исчез вместе со своей картинной галереей непонятным образом в ту же ночь, когда ты бежал из города. Сперва все эти события произвели у нас сильное впечатление, но вскоре о них позабыли за множеством разных других событий и приключений. Несколько времени спустя распространился, однако, слух об убийстве в замке барона Ф. Уголовный суд в X. разослал всюду указы об аресте монаха Медарда из капуцинского монастыря в Б. Тогда у нас в городе вспомнили, что живописец публично рассказывал в трактире про это убийство и узнал в тебе монаха Медарда. Меня заподозрили в том, что я помогал твоему бегству, и подозрение это подтвердил хозяин гостиницы, где ты жил. Чрезмерное внимание, которым вздумали удостаивать мою особу, мне не понравилось. Узнав, что меня собираются посадить в тюрьму, я с довольно легким сердцем решил покинуть город, жизнь в котором была для меня все равно мучительной пыткой. Меня давно уже тянуло в Италию, в царство аббатов и классических причесок. На пути сюда я видел тебя в резиденции герцога ***. Говорили о твоей свадьбе с баронессой Аврелией и о том, что монах Медард присужден к смертной казни. Я видел также и этого монаха, но все-таки, сказать правду, считаю настоящим Медардом не его, а тебя. Я старался с тобою встретиться и стал перед тобою на улице, но ты прошел мимо, не заметив меня. Мне не было расчета долго оставаться в резиденции, а потому я продолжал свой путь. Спустя несколько времени я как-то на рассвете подходил к темному лесу, через который лежал мой путь. Брызнули первые лучи утреннего солнца, и вдруг в чаще кустарника на опушке леса что-то зашумело, и оттуда выскочил человек с всклокоченной головой и волосами, но очень изящно одетый по последней моде. Вид у него был дикий и страшный. Он взглянул на меня сверкающими глазами, пробежал мимо и в следующее мгновение исчез, словно провалившись сквозь землю. Пройдя несколько сот шагов дальше и углубившись в лес, я, к величайшему своему ужасу, увидел прямо перед собою на земле обнаженное человеческое тело. Сперва я подумал, что тут совершено убийство и что убийца только что пробежал мимо меня. Нагнувшись к обнаженному телу, я узнал тебя и убедился, что ты дышишь. Тут же возле тебя лежала монашеская ряса, которая теперь на тебе. С большим трудом удалось мне надеть ее на тебя и оттащить в сторону от большой дороги. Наконец ты очнулся от глубокого обморока, но оказался в апатичном состоянии, о котором рассказывал тебе итальянский монах. Мне стоило больших хлопот тащить тебя за собою, так что лишь к вечеру я добрался до постоялого двора, находившегося как раз на половине дороги, ведущей через лес. Оставив тебя на прогалинке, где ты сейчас же погрузился в глубокий сон, я зашел на постоялый двор закусить и купить также для твоей милости чего-нибудь съестного. Там я застал нескольких драгун, посланных, как сообщила мне хозяйка, за монахом, который каким-то загадочным образом бежал в ту самую минуту, когда его собирались казнить за тяжкое преступление, учиненное им в замке барона Ф. Для меня было тайной, каким именно образом попал ты из герцогской резиденции в лес, но я был убежден, что ты — тот самый Медард, которого разыскивают. Поэтому я счел долгом употребить все усилия для избавления тебя от опасности, в которой ты, по моему мнению, находился. Я провел тебя горными тропинками через границу и наконец пришел с тобою сюда, в больницу, куда нас приняли обоих, так как я объявил, что ни под каким видом не хочу с тобою расстаться. Здесь ты находился в полнейшей безопасности, так как братья милосердия ни за что не согласились бы выдать своего больного заграничному уголовному суду. За то время пока я жил здесь с тобою в одной комнате и ухаживал за твоей милостью, нельзя сказать, чтобы твои пять чувств находились в совершенном порядке. Ты не мог похвастаться и грациозностью движений своих членов. Во всяком случае балетмейстеры и акробаты, несомненно, тебя забраковали бы. Голова твоя поникла на грудь, а когда тебя хотели выпрямить, ты опрокидывался назад, словно плохо выточенная кегля. Ораторские твои таланты находились тоже в самом плачевном состоянии. Ты был изумительно лаконичен, так что, даже делаясь разговорчивым, ограничивался лишь односложными звуками «ху-ху, ме-ме», из которых довольно трудно было заключить об истинных твоих мыслях и желаниях. Казалось даже, будто разум и воля тебе изменили и где-то блуждают по собственному своему усмотрению. Под конец ты сделался вдруг изумительно весел. Принялся выделывать такие прыжки, которым позавидовал бы любой акробат, и при этом громко вопил от восхищения и восторга. Вместе с тем ты сорвал с себя рясу, так как, без сомнения, хотел освободиться от всех уз, стеснявших твою натуру. Аппетит у тебя…

— Замолчите, Шенфельд, — прервал я этого невыносимого остряка, — замолчите. Мне уже рассказывали о страшном состоянии, в которое я тогда впал. Благодаря долготерпению и милосердию Божию я от него теперь избавился.

— Не понимаю, по правде сказать, какой вышел из этого толк для вашего преподобия? Что выиграли вы, позвольте спросить, от возвращения вам душевной способности, именуемой самосознанием? Что в сущности представляет она из себя? Мерзостную деятельность проклятого сборщика заставных пошлин, таможенного чиновника, старшего контролера, открывшего свою контору у вас в верхнем этаже и осматривающего все товары, которые вы хотите выпустить в обращение, для того чтобы каждый раз объявлять: «Ну, нет, пусть лучше остается на складе. Вывоз за границу строго воспрещается». Таким образом самые дивные драгоценности зарываются в землю, словно зерна каких-нибудь злаков или овощей. Из них вырастает разве что-нибудь вроде свекловицы, из тысячи пудов которой, при самой тщательной обработке, удается выжать лишь четверть унции сахару, да и то грязного и вонючего. Да-с, а между тем подумайте только, что вывоз за границу мог бы установить торговые сношения с роскошным величественным царством не от мира сего, где все блистает таким великолепием! Праведный Боже, я охотно забросил бы в самое что ни есть глубокое место пруда всю купленную мною по дорогой цене пудру а lа Марешаль, а lа Помпадур и даже румяна ее величества голкондской королевы, если бы мне удалось хоть косвенными путями, посредством транзитных сделок, заполучить из этого царства лишь золотник тамошней сияющей пыли. Каких чудес наделала бы она, если бы я напудрил ею головы высокоученых здешних профессоров и академиков, а прежде всего, разумеется, свою собственную. Что я, впрочем, говорю! Если бы мой приятель портной имел возможность нарядить вас, о преподобнейший из монахов, вместо фрака блошиного цвета в утреннее неглиже, в котором гордые граждане означенного царства ходят совершать естественные свои потребности, костюм этот в смысле приличия, без сомнения, заткнул бы все остальное за пояс. Теперь же свет счел вас за простого смертного, состоящего, кроме того, в близком родстве с самим дьяволом.

С этими словами Шенфельд встал и принялся расхаживать вприпрыжку из одного угла комнаты в другой, размахивая руками и корча самые безумные гримасы. Видя, что он расположен к дальнейшему логическому развитию безрассудных своих идей, я схватил его за руки и спросил:

— Неужели тебе и в самом деле хочется занять здесь мое место? Разве ты не можешь пробыть минутку серьезным и рассудительным без того, чтобы не разыгрывать из себя горохового шута?

В ответ на это он как-то серьезно улыбнулся и спросил:

— Неужели так уже глупо все, что я говорю, когда в меня вселяется дух?

— В том-то и беда, что в твоих безрассудных речах часто таится глубокий смысл, но ты обвешиваешь и убираешь его такой неподходящей пестрой отделкой, что прочная, солидная мысль выходит у тебя смешной и неказистой, как платье, обшитое пестрыми лохмотьями. Ты, словно пьяный, не можешь идти по прямому направлению, а подвигаешься зигзагами, попеременно уклоняющимися вправо и влево. У тебя нет определенного направления.

— А что такое направление? — смиренно прервал меня Шенфельд не без некоторой, однако, насмешливости. — Что это такое, по вашему мнению, достопочтенный капуцин? Направление предполагает ведь цель, к которой мы направляемся, — ну, а вы, уверены вы в том, что направляетесь к надлежащей цели? Не возникает ли у вас иногда опасение, что вы скушали слишком мало кошачьих мозгов, а вместо того выпили в трактире лишний стаканчик и таким образом утратили способность двигаться по прямолинейному направлению? Разве не представлялись вам никогда две цели вместо одной, причем вы сами не могли решить, которая из них настоящая? Ко всему этому, почтеннейший капуцин, вспомни, что я, уже по обязанности своего звания, ношу в себе шутовство в качестве вкусной приправы, заменяющей место перца в соусе из цветной капусты. Что такое, без шутовства, парикмахер? Злополучный идиот, который носит у себя в кармане привилегию на звание горохового шута, не пользуясь ею для собственного развлечения и в назидание другим.

Монах-итальянец внимательно глядел то на меня, то на Шенфельда, корчившего самые уморительные гримасы, но, очевидно, не понимал ни слова из нашей беседы, так как мы говорили по-немецки. Теперь он прервал ее заявлением:

— Извините, господа, если я вынужден попросить вас о прекращении разговора, который, видимо, не может быть полезен ни одному из вас. Вы, брат мой, недостаточно еще оправились для того, чтобы вам можно было безнаказанно рассуждать так долго о предметах, вероятно, вызывающих болезненные воспоминания о вашей прежней жизни. С течением времени вы успеете еще раз узнать от вашего приятеля все, так как, без сомнения, он пожелает вас сопровождать после того, как вы будете выпущены из нашего заведения и отправитесь в Рим. — Обратившись затем к Шенфельду, он добавил: — Кроме того, у вас очень своеобразная манера изложения. Вы говорите так, что слушателю должно казаться, будто он видит события, о которых вы рассказываете. В Германии вас, вероятно, считали за сумасшедшего и даже здесь, у нас в Италии, вас, без сомнения, признают великолепным buffone[3]. Вы могли бы иметь громадный успех в театре на комических ролях.

Шенфельд с широко раскрытыми глазами долго глядел на монаха, а затем поднялся на цыпочках, хлопнул в ладоши у себя над головой и воскликнул по-итальянски:

— Это вещий голос! Сама судьба объявила мне свою волю устами вашего преподобия. О Белькампо, Белькампо! Как мог ты столь долго пребывать в неведении относительно твоего истинного призвания? Теперь, однако, дело сделано. Лучше поздно, чем никогда!

С этими словами он одним прыжком скрылся за дверью.

На следующее утро Шенфельд пришел ко мне готовый отправиться в путь.

— Ты, брат Медард, уже выздоровел и не нуждаешься в моей помощи, — сказал он. — Теперь я ухожу, куда меня влечет истинное мое призвание. Прощай. Позволь мне в последний раз испробовать над тобою мое искусство, которое кажется мне теперь низменным ремеслом.

Вынув из своей дорожной сумы бритву, ножницы и гребень, он привел мою тонзуру и бороду в порядок, причем страшно гримасничал и наговорил множество всяческого вздора. Несмотря на преданность, которую он мне выказывал, я был рад его уходу, так как мне чудилось в нем что-то страшное. К тому времени доктор очень помог мне подкрепляющими лекарствами. Цвет лица у меня стал свежее. Благодаря продолжительным прогулкам силы мои восстановились. Я был убежден, что могу продолжать свое путешествие пешком, и покинул жилище, благодетельное для душевнобольного, но производившее тяжелое впечатление на здорового. Мне, помимо моей воли, приписали намерение совершить паломничество в Рим, но я решил действительно отправиться туда. Поэтому, выйдя из больницы, я пошел по указанной мне дороге в Вечный город. Умственное расстройство у меня прошло. Тем не менее я сам сознавал у себя какую-то внутреннюю бесчувственность, набрасывавшую мрачную дымку на все пробуждавшиеся во мне воспоминания: они становились бесцветными, как будто отпечатанные серой краской на сером фоне. Отсутствие отчетливых воспоминаний о прошлом доставляло мне полный простор предаваться заботам о настоящем дне. Я вглядывался в даль, высматривая местечко, куда можно было бы зайти, чтоб выпросить себе обед или ночлег, и радовался от всего сердца, когда богобоязненные миряне наполняли нищенскую мою суму и флягу в возмездие за то, что я механически, бессмысленно читал за них вслух молитвы. Таким образом я в духовном отношении понизился до уровня обыкновенного нищенствующего монаха. Я добрался наконец до большого капуцинского монастыря, находившегося в нескольких милях от Рима. В нем, разумеется, должны были оказать мне гостеприимство, как монаху того же ордена, и я решил остаться там на продолжительное время, чтобы хорошенько оправиться и отдохнуть. Для этого мне стоило только объявить, что монастырь в Германии, где я до тех пор находился, упразднен, и что поэтому я прибыл в Рим поклониться находящимся там святыням и вместе с тем поступить в другой монастырь капуцинского же ордена. С приветливостью, свойственной итальянцам-монахам, меня великолепно угостили, а затем настоятель монастыря объявил, что если я не дал обета продолжать свое паломничество, то могу гостить у него в монастыре до тех пор, пока это мне заблагорассудится. Время близилось к вечерне: монахи отправились на хоры, и я вошел в церковь. Великолепный архитектурный стиль церковного корабля произвел на меня большое впечатление, но приникший к земле мой дух не в силах был от нее подняться, как в былое время, когда я еще ребенком приходил в восторг от церкви Св. Липы. Помолившись перед главным алтарем, я пошел через приделы рассматривать запрестольные иконы, на которых в большинстве случаев изображены были страдания святых мучеников. Так я дошел до бокового придела, в котором престол был освещен лучами солнца, врывавшимися сквозь разноцветные стекла больших икон. Желая хорошенько рассмотреть запрестольный образ, я поднялся к нему по ступенькам и увидел святую Розалию — этот страшный для меня запрестольный образ нашего монастыря. Мало того, я узнал в святой мученице Аврелию. Вся моя жизнь, все бесчисленные мои преступления и злодеяния, убийство Гермогена и Аврелии — все это объединилось в одной страшной мысли, которая, словно острое раскаленное железо, вонзилась мне в мозг. Бешеная боль жесточайшей пытки, какую только можно себе представить, разрывала мою грудь. Я призывал смерть, как освободительницу, но она не приходила. Я пал ниц перед иконою и в безумном отчаянии разодрал на себе рясу. Я стонал в безутешной своей скорби так, что по всей церкви раздавались мои вопли: «Я проклят, проклят! Нет для меня спасения и помилования ни в этой жизни, ни в будущей! В ад, в преисподнюю! Там настоящее место злодею и грешнику, осужденному на вечные муки!» Меня подняли. Оглянувшись, я увидел, что все монахи собрались в приделе св. Розалии. Передо мной стоял сам игумен — высокий почтенный старец. Он глядел на меня с кроткой серьезностью, схватив меня за обе руки, и мне показалось, как будто один из святых, исполненный небесного сострадания, держит меня, окаянного грешника, над огненной бездной, в которую я готов был уже низвергнуться. «Ты болен, брат мой! — сказал настоятель. — Мы отведем тебя в монастырь, чтобы ты мог там отдохнуть и поправиться». Я целовал его руки и рясу, но не в состоянии был выговорить ни слова. Одни лишь глубокие, мучительные вздохи свидетельствовали о страшных терзаниях наболевшей души. Меня отвели в монастырскую столовую, и по приказанию настоятеля все монахи удалились оттуда, оставив меня с ним наедине.

— Кажется, брат мой, на тебе лежит тяжкий грех, — промолвил, обращаясь ко мне, игумен. — По крайней мере в твоем поведении выражается глубокое неутешное раскаяние по поводу какого-то ужасного проступка… Вспомни, однако, великое долготерпение Божие, вспомни, какое могущество имеет перед Его престолом заступничество святых угодников, вспомни обо всем этом и воскреси в душе твоей надежду на помилование. Исповедуй передо мною твой грех, и если ты раскаешься в нем искренне, в душу твою снидут утешения веры.

В это мгновение мне показалось, что этот настоятель — не кто иной, как престарелый паломник, являвшийся мне в монастыре Св. Липы. Он был единственным существом на всем земном шаре, перед которым я мог раскрыть мою жизнь, полную грехов и злодеяний. Я все еще не мог говорить и только пал перед старцем во прах.

— Я буду в исповедальне притвора святой Розалии, — торжественно сказал он мне и ушел. Не колеблясь, я поспешил за ним в исповедальню и сделал то, к чему ощущал непреодолимую потребность, а именно — исповедал перед ним все, решительно все. Ужасна была епитимия, наложенная на меня игуменом. Словно прокаженный, я отстранен был не только от церкви, но и от всякого сообщества с монастырской братией. Мне отведено было местопребывание под землею, в монастырских погребальных склепах. Там должен был я поддерживать свое существование горькими отварами трав, бичуя и терзая себя разными орудиями пытки, придуманными самой изобретательной жестокостью. Мне предоставлялось возвышать голос лишь в обвинение себе самому и в смиренной молитве о спасении из ада, пламя которого жгло уже мою душу. Кровь сочилась у меня из сотни ран, болевших так, как если б они были нанесены жалами стольких же ядовитых скорпионов, пока, наконец, тело оказывалось не в силах больше выносить и впадало в сон, принимавший его, как малолетнего ребенка, в свои объятия. Но душа моя не находила себе успокоения и во сне. Ее терзали тогда страшные видения, являвшиеся новой смертельной пыткой. Передо мною проходила вся моя жизнь с ужасающими последствиями учиненных мною преступлений. Я видел Евфимию, приближающуюся ко мне в соблазнительности своей красоты, и громко вскрикивал: «Чего ты хочешь от меня, проклятая? Я не подчиняюсь адским силам…» Она раскрыла тогда передо мной свои одежды, и кровь застывала у меня в жилах от ужаса. Иссохшее ее тело обратилось в скелет, но в этом скелете извивалось бесчисленное множество змей, протягивавших ко мне свои головы с красными, словно раскаленными, языками. «Уйди от меня! Твои змеи жалят меня в наболевшую грудь. Они хотят упиться кровью из моего сердца! Но, впрочем, пусть их упиваются ею. По крайней мере я тогда умру… умру… и смерть избавит меня от твоей мести!..» — кричал я, а привидение возражало мне с бешеным воплем: «Мои змеи могут упиваться кровью из твоего сердца, но ты этого не почувствуешь. Не в том состоит твоя мука! Она в тебе и не может умереть, так как ты сам живешь в ней. Мукой для тебя служит преступная мысль, которая сама по себе вечна». Вслед за тем являлся передо мною окровавленный образ Гермогена. Евфимия бежала от него, а он с шумом проносился мимо меня, молча указывая на смертельную рану, зиявшую у него на шее. Я хотел молиться, но вокруг меня поднимался пугающий шорох, шум и шепот, совершенно сбивавшие меня с толку. Люди представлялись мне теперь с лицами, искаженными самыми необычайными гримасами. Живые их головы ползали вокруг меня на стрекозьих ножках, выросших у них за ушами, и насмешливо хихикали. В воздухе носились странные птицы — какое-то воронье с человеческими лицами. Я узнал капельмейстера из Б. и его сестру. Она вертелась в вихре какого-то бешеного вальса под музыку своего брата, водившего смычком по собственной своей груди, обратившейся в скрипку. Белькампо с отвратительным лицом ящерицы, сидя верхом на противном крылатом черве, летел прямо на меня с намерением расчесать мне бороду гребнем из раскаленного железа, но это ему не удавалось. Все гуще собирались вокруг адские привидения, все диковиннее и страннее становились они. Тут были и крошечные муравьи, плясавшие на маленьких человеческих ножках, и длинный человеческий скелет со сверкающими глазами, покрытый чепраком из собственной шкуры, на котором сидел всадник с сияющей совиной головой. Вместо лат на нем был бездонный бокал, а вместо шлема — опрокинутая воронка. Все вместе являлось чем-то вроде маскарада бесовских сил. Я слышал сам, что смеюсь, но этот смех разрывал мне грудь. Боль становилась у меня все острее и жгучее, а кровь из ран сочилась сильнее. Но вот появился дивно-прелестный женский образ, перед которым быстро расступались и бесследно исчезали все адские наваждения. Женщина эта направлялась прямо ко мне, и я с восторгом узнавал в ней Аврелию. «Видишь, я жива и стала теперь совершенно твоею», — говорил этот дивный образ. Тогда пробуждалось во мне преступное греховное чувство. Обезумев от дикой животной страсти, я бешено сжимал ее в своих объятиях и чувствовал, как во мне пробуждались могучие жизненные силы. Оказывалось, однако, что я прижал к своей груди раскаленное железо. Жесткие щетины царапают мне глаза и лицо. Я держу в объятиях самого сатану, который с оглушительным смехом говорит: «Ну, теперь, голубчик, ты совсем уже мой!» Я пробуждаюсь с криком ужаса, и кровь моя начинает литься потоками от жестоких ударов плети, усаженной острыми гвоздями. Я бичую ею себя в безутешном отчаянии. Даже греховные сны и преступные мысли должны искупаться удвоенным числом ударов этой плети.

Время наиболее строгой епитимии, назначенной для меня игуменом, наконец истекло. Я вышел из погребального подземелья, и мне отведена была для жительства в самом монастыре отдельная келья, где я, все еще отлученный от церкви и общества остальной братии, продолжал подвергать себя наложенной на меня исправительной каре. Она постепенно смягчалась все больше и больше, так что под конец мне было разрешено входить в церковь и молиться вместе с братией. В этот последний период надлежало ограничиваться лишь обыкновенным ежедневным бичеванием, казавшимся, однако, мне самому слишком слабым наказанием. Я настойчиво отказывался от более вкусной пиши, которую мне предлагали, по целым дням лежал распростертым на холодном мраморном полу перед образом св. Розалии и в одинокой моей келье подвергал себя самым беспощадным истязаниям, надеясь телесными муками заглушить невыносимые душевные страдания. Все эти усилия оставались тщетными. Ужасающие образы, порождаемые собственными моими мыслями, постоянно возвращались, и я чувствовал себя преданным в жертву сатане, который, злобно насмехаясь надо мною, нещадно меня терзал и соблазнял ко греху. Строгость моего покаяния и неслыханная суровость, с которою я выполнял наложенную на меня епитимию, обратили на себя внимание монахов. Они смотрели на меня с почтительным страхом, и мне случалось даже слышать между ними шепот: «Это настоящий святой!» Слова эти приводили меня в ужас, так как живо напоминали позорное для меня мгновение, когда, в дерзостном безумии, я в церкви капуцинского монастыря в Б. крикнул пристально глядевшему на меня таинственному художнику: «Я — святой Антоний!» Последний период епитимии, назначенной для меня игуменом, миновал, а я продолжал по-прежнему безжалостно истязать свою плоть, несмотря на то что она оказывалась уже не в силах выносить эти истязания. Глаза мои угасли, и тело представляло из себя окровавленный скелет. Дошло до того, что, пролежав несколько часов в молитве на церковном полу, я оказывался уже не в силах встать без посторонней помощи. Игумен позвал меня тогда в свою приемную и спросил:

— Чувствуешь ли ты, брат мой, душу свою облегченной строгим покаянием? Снизошло ли на нее утешение свыше?

— Нет, преподобный отец! — отвечал я в глубоком отчаянии.

— Видишь ли, брат мой, — продолжал настоятель, возвысив голос, — ты покаялся предо мною на исповеди в целом ряде страшных преступлений, и я наложил на тебя строжайшую епитимию, сообразуясь с законами церкви. Она желает, чтобы преступник, избегший рук правосудия и с сокрушенным сердцем сознавшийся в своих грехах перед служителем Господа, засвидетельствовал чистосердечие своего раскаяния также и внешними поступками. Помышляя в душе лишь о небесном, он должен вместе с тем истязать свою плоть, дабы земными мучениями наказать себя за радость, доставленную дьяволу его преступлениями. Тем не менее я убежден в справедливости мнения знаменитейших Отцов церкви, что, каким бы ужасным мукам ни подвергал себя кающийся, они все-таки не уменьшат ни на единую йоту тяжести его грехов, если только он вздумает возлагать на них свое упование и возомнит, будто заслужил ими милосердие всевышнего. Мера, прилагаемая Господом к человеческим делам, непостижима уму нашему, и человек, хотя бы даже свободный от тяжких грехов и проступков, погиб навеки, если он дерзновенно надеется достигнуть райского блаженства соблюдением внешнего благочестия. Точно так же кающийся, который по выполнении наложенной на него епитимии думает, будто загладил свой грех, свидетельствует этим, что его раскаяние было неискренним и нечистосердечным. Ты, возлюбленный мой брат Медард, не испытываешь еще утешения, и это обстоятельство доказывает искренность твоего раскаяния. Теперь я предписываю тебе прекратить дальнейшие бичевания. Вкушай лучшую пищу и не избегай больше общения с братией. Знай, что необыкновенная твоя жизнь со всеми наиболее странными сплетениями ее событий известна мне лучше, чем тебе самому. Судьба, которой тебе нельзя было избегнуть, предоставила сатане власть над тобою, и в греховных своих деяниях ты являлся только его орудием. Не воображай, однако, чтобы вследствие этого ты оказывался менее грешным пред очами Всевышнего, так как тебе дана была сила мужественно бороться с сатаной и одержать над ним победу. В чьем человеческом сердце не происходит жестокой борьбы между добром и злом? Этой борьбой именно и обусловливается добродетель, являющаяся победой добра, тогда как грех — не что иное, как победа зла над добром. Знай же прежде всего, что одно из преступлений, в которых ты себя обвиняешь, совершено тобою лишь в мыслях. Аврелия жива. Ты в припадке буйного помешательства ранил самого себя, и рука твоя была обагрена кровью, брызнувшей из твоей раны… Да, Аврелия жива… Мне это известно.

Я бросился на колени и поднял руки к небу в безмолвной молитве. Глубокие вздохи вырвались у меня из груди, а из глаз струились слезы.

— Знай также, — продолжал настоятель, — что престарелый чужеземный художник, о котором ты говорил мне на исповеди, давным-давно уже посещает здешний монастырь и, быть может, вскоре опять сюда прибудет. Посещения эти начались задолго до моего пострижения в иноческий чин. Живописец этот оставил мне на сохранение тетрадь с разными рисунками и с повествованием, к которому добавлял по нескольку строк каждый раз, когда возвращался сюда. Он не воспрещал мне показывать эту тетрадь посторонним. Тебе же я считаю священным своим долгом передать ее для надлежащего с нею ознакомления. Связь твоих необычайных судеб, то возносивших тебя в горний мир дивных видений, то низвергавших в пучины самой низменной животной жизни, перестанет тогда казаться тебе загадочною. Говорят, будто чудесное исчезло теперь с лица земли, но я этому не верю. Чудеса совершаются по-прежнему. Чудесное, которым мы постоянно окружены, не изумляет нас больше, так как мы знаем, что многие явления периодически возвращаются, но, тем не менее, зачастую этот правильный круговорот как бы пронизывается явлением, перед которым вся наша мудрость становится в тупик. Не будучи в состоянии его понять, мы в грубой закоснелости отказываемся ему верить. Мы упорно отрицаем свидетельство своих очей потому только, что явление слишком утонченно для того, чтобы могло отражаться на грубой сетчатке внешнего нашего глаза. Что касается таинственного иностранного художника, то я причисляю его к необыкновенным феноменам, идущим как бы вразрез со всеми правилами и законами, установленными человеческим разумом. Сомневаюсь даже, можно ли причислить телесную его сущность к тому, что мы называем реальными предметами. Достоверно, что никто не замечал у этого художника обыкновеннейших жизненных отправлений. Я никогда не видел, чтобы он писал или рисовал, а между тем в книге, которую он каждый раз как будто пересматривал, всегда оказывалось после его посещения несколько новых исписанных листков. Странно также, что все написанное там представлялось мне самому бессвязным набором слов, бредом разнузданного воображения и лишь после твоей исповеди облеклось в ясные и понятные формы. Мне не подобает обстоятельнее высказывать тебе мои собственные предчувствия и мнения относительно этого художника. Ты, без сомнения, лучше моего угадаешь все, тайна разоблачится перед тобою.

Выполняя приказание игумена, я стал обедать за общим столом с братией, отказался от бичеваний и ограничился усердной молитвой пред алтарями святых. Сердце у меня все еще обливалось кровью, и душевная боль все еще не смягчалась, но по крайней мере покинули страшные призраки, терзавшие меня во сне. Часто, когда я, утомленный до полусмерти, лежал на своем ложе, я чувствовал как бы веяние ангельских крыльев и видел нежный образ живой Аврелии, склонявшейся надо мною со слезами сострадания. Как бы ограждая меня от незримой опасности, она протягивала руку над моей головой. Тогда веки мои смыкались, и мирный подкрепляющий сон вливал в мои жилы новую жизненную силу. Настоятель, заметив, что я несколько окреп духом, вручил мне тетрадь художника и увещевал меня внимательно прочесть в мой келье все, что там написано. Я раскрыл тетрадь, и первым, что бросилось мне в глаза, были эскизы икон, написанных альфреско в монастыре Св. Липы. Некоторые из этих эскизов были выполнены только в контурах, другие же оказывались оттушеванными. Я не ощущал ни малейшего изумления или любопытства выяснить как можно скорее загадку своей жизни. Нет, для меня тут не было ни малейшей загадки. Я знал заранее все, что могло содержаться в этой тетради. То, что занесено было живописцем на последних ее страницах мелким, едва разборчивым почерком и словно разноцветными чернилами, являлось лишь выражением моих грез и мечтаний. Они были только изображены здесь в ясных и определенных чертах, что представлялось для меня самого немыслимым.

Примечание издателя

Не вдаваясь в изложение того, что он нашел в тетради художника, и продолжая свое повествование, брат Медард рассказывает, как он простился с настоятелем, посвященным в его тайну, и со всей дружески относившейся к нему монастырской братией, чтобы продолжать паломничество свое в Рим. Он побывал во всех достопримечательных храмах Вечного города: в соборах Св. Петра, Св. Севастиана и Лаврентия, Св. Иоанна Латеранского, Св. Марии Маджиоре и т. д. Он так усердно молился там перед всеми алтарями, что даже обратил на себя внимание папы и приобрел репутацию святого, заставившую его бежать из Рима, так как он стал теперь в самом деле кающимся грешником и сознавал себя именно таковым. Мы с тобой, благосклонный читатель, слишком мало знакомы, однако, с мечтами и предчувствиями смиренного монаха Медарда для того, чтоб могли без прочтения записок художника хоть сколько-нибудь уяснить себе связь между запутанными разбегающимися нитями событий в жизни самого Медарда. Можно будет, пожалуй, сказать, что для нас отсутствует пока еще ракурс, в котором должны объединяться все исходящие оттуда разноцветные лучи. Рукопись давно умершего капуцина оказалась завернутой в старый пожелтевший пергамент, исписанный мелким, крайне неразборчивым почерком. Оригинальный характер этого почерка обратил на себя мое внимание. После долгих трудов мне удалось ознакомиться с ним настолько, что я оказался в состоянии разбирать отдельные буквы, а наконец — даже и слова. К величайшему удивлению, выяснилось, что на этом пергаменте записано как раз повествование художника. Пергамент, очевидно, находился прежде в тетради, о которой упоминает Медард. Записи сделаны на старинном итальянском языке по образцу средневековых хроник и в самом лаконичном стиле. В переводе на нынешний язык тон их звучит резко и глухо, словно разбитое стекло. Тем не менее, чтобы облегчить понимание целого, необходимо было включить сюда также и этот перевод. Делая это, позволю себе прибавить с искренним сожалением следующее: княжеская фамилия, от которой ведет свой род столь часто упоминаемый здесь Франческо, до сих пор еще существует в Италии. Точно так же находятся еще в живых потомки герцога, в резиденции которого гостил некоторое время Медард. При таких обстоятельствах я был не вправе называть действующих лиц действительными фамилиями. Трудно представить себе, в каком неловком положении оказывается издатель, вынужденный являться к тебе, благосклонный читатель, с книгою, в которой приходится выдумывать имена взамен существующих в действительности и притом в высшей степени романтичных и благозвучных имен. Чтобы выпутаться из такого затруднительного положения, упомянутый издатель сперва рассчитывал было ограничиться одними титулами герцогов, баронов, но так как древний художник выясняет в своих записках самые таинственные и запутанные отношения между действующими лицами, то издатель должен был поневоле убедиться, что с помощью одних нарицательных имен, какими являются вышеприведенные титулы, читателю далеко не все будет понятным. При таких обстоятельствах пришлось дополнить бесхитростную хронику художника различными пояснениями и дополнениями, являющимися словно фиоритурами, которые маскируют и уродуют величественную простоту изящного хорала. От лица издателя прошу тебя, благосклонный читатель, хорошенько запомнить прежде всего следующее: родоначальником семьи, из которой произошел Франческо, отец Медарда, является Камилло, князь, царствовавший в П***. Герцог Теодор В. приходился в свою очередь отцом герцогу Александру В., при дворе которого находился одно время Медард. Брат герцога Александра, принц Альберт, женился на итальянской принцессе Гиацинте Б. Фамилия барона Ф. хорошо известна в Тирольских горах. Необходимо заметить только, что первая супруга барона Ф. была родом из Италии, так как доводилась родною дочерью графу Пьетро С. и, следовательно, внучкой графу Филиппо С. Если ты, благосклонный читатель, удержишь в памяти эти немногие титулы и заглавные буквы, то все остальное разъяснится тебе как нельзя лучше. Теперь же вместо продолжения биографии капуцина Медарда предлагается тебе…

Перевод записок старинного художника

…Случилось так, что Генуэзская республика, теснимая алжирскими корсарами, обратилась к известному своими подвигами на море герою Камилло, князю П., и просила его предпринять с четырьмя хорошо снаряженными галионами набег на дерзких разбойников. Обуреваемый жаждою славных подвигов, Камилло послал старшему сыну своему Франческо письменное приказание вернуться в П., чтобы управлять княжеством в отсутствие родителя. Франческо обучался живописи в школе Леонардо да Винчи. Любовь к искусству овладела им до такой степени, что он не мог помышлять ни о чем другом. Искусство казалось ему выше всех почестей и земных благ. Все человеческие дела и стремления производили на него впечатление жалкой погони за целью, не заслуживающей, чтобы для нее шевельнуть пальцем. Не в силах покинуть искусство и великого художника, своего учителя, который был тогда уже в преклонных летах, Франческо письменно ответил отцу, что умеет владеть кистью, а не скипетром, и желает остаться у Леонардо. Ответ этот разгневал престарелого гордого князя Камилло. Он в сердцах назвал сына недостойным глупцом и отправил в Рим доверенных своих слуг с поручением привезти оттуда непокорного юношу. Франческо упорно отказывался вернуться и заявил, что государь на престоле во всем блеске царственного своего величия кажется ему ничтожным существом по сравнению с гениальным художником и что величайшие воинские подвиги являются только жестокой земной забавой, тогда как создания живописца представляют собою чистое отражение обитающего в нем божественного духа. Это до такой степени раздражило Камилло, прославившегося своими подвигами на море, что он поклялся отречься от Франческо и назначить наследником престола младшего своего сына Зенобио. Франческо остался очень доволен этим решением и подписал акт, в котором торжественно и с соблюдением всех требуемых законами формальностей отказался от своих прав на престол в пользу младшего брата. Случилось так, что престарелый князь Камилло пал в жестоком кровопролитном бою с алжирцами. После него вступил на престол Зенобио, Франческо же, отрекшись от своего княжеского имени и звания, сделался художником и жил довольно скудно на небольшую пенсию, которую выплачивал ему брат.

Франческо был гордым, смелым и необузданным юношей, буйный характер которого умел сдерживать лишь старик Леонардо. Когда Франческо отрекся ради искусства от княжеского достоинства, великий художник стал относиться к нему как к родному сыну. Он действительно был для Леонардо любящим, послушным сыном и усердно помогал старику закончить многие великие произведения. При этом Франческо, продолжая совершенствоваться в живописи, прославился и сам в этом искусстве, и ему поручали писать запрестольные образа в церквах и монастырях. Леонардо да Винчи помогал ему словом и делом, пока, наконец, не скончался в глубокой старости. Тогда у молодого Франческо вспыхнули опять гордость и самомнение, словно огонь, долго таившийся под пеплом. Он считал себя величайшим из современных живописцев и, объединяя представление о достигнутой им высокой степени совершенства с воспоминанием о царственном своем происхождении, называл себя сам царственным живописцем. Франческо позволял себе презрительно отзываться даже о своем учителе, покойном Леонардо да Винчи, и, отступив от благочестивой простоты его стиля, создал себе новую манеру в живописи, ослеплявшую глаза толпы красотою фигур и блеском колорита. Преувеличенные похвалы этой толпы еще более развивали в нем тщеславие и самомнение. Случилось так, что он попал в Риме в кружок разнузданной, распутной молодежи. Желая занимать везде первое место, он оказался и там самым дерзновенным пловцом по бурным волнам порока. Совращенные с истинного пути обманчивой прелестью искусства юноши, во главе которых стоял Франческо, образовали тайное общество. Преступно осмеивая христианство, они подражали обычаям древних греков и вместе с девушками, утратившими всякий стыд, устраивали греховные и позорные пиршества. В числе их было несколько живописцев и много скульпторов, признававших только древнее искусство и осмеивавших все, созданное и выполненное новыми художниками под влиянием христианской религии. Франческо, в греховном своем энтузиазме, написал много картин из лживого мира древних басен. Никто не умел так живо и естественно, как он, изображать сладострастную женскую красоту. Франческо заимствовал у живых моделей колорит, а у древних мраморных статуй дивную прелесть и грацию форм. Вместо того чтоб продолжать в церквах и монастырях изучение великолепных картин древних богобоязненных художников и запечатлевать в своей душе созданные ими образы, он старательно писал этюды со статуй языческих богов и богинь. Особенно сильное впечатление производила на него знаменитая статуя Венеры, образ которой он постоянно носил в своей душе. Пенсия, которую Зенобио посылал своему брату, раз как-то не дошла до него в обычный срок. Вследствие этого случилось, что Франческо, быстро проживавший при своей беспутной жизни крупные суммы, которые он зарабатывал, остался без денег, а между тем не хотел отказаться от образа жизни, вошедшего у него уже в привычку. Он вспомнил тогда, что один капуцинский монастырь давно уже заказал ему запрестольный образ св. Розалии, обещая заплатить за этот образ щедрое вознаграждение. Франческо питал такое отвращение ко всем христианским святым, что сперва не хотел писать этот образ, но теперь он решил закончить его как можно скорее, чтоб получить деньги. К тому же у него явилась мысль надругаться над святою, изобразив ее совершенно нагой, с формами и лицом языческой богини Венеры, образ которой запечатлелся неизгладимо в его душе. Сделанный им набросок запрестольного образа оказался чрезвычайно удачным.

Молодые товарищи Франческо хвалили преступный его умысел поставить в церковь благочестивым монахам вместо христианской святой языческую богиню. Однако, когда Франческо принялся писать этот образ, все стало у него складываться иначе, чем он хотел и думал. Дух увлечения лживой прелестью языческих форм вынужден был подчиниться какому-то более могущественному духу. Франческо начал видеть, словно сквозь дымку тумана, очертания ангельского лика. Как бы опасаясь оскорбить святыню и тем самым навлечь на себя страшную кару, Франческо не решился, однако, написать это лицо, а тем временем вокруг тела, набросанного сперва в чарующей наготе, улеглись грациозными складками скромные одежды: темно-красное платье и лазурно-голубой плащ. Капуцинский монастырь, заказывая живописцу Франческо образ св. Розалии, не упоминал в письме, какое именно достопримечательное событие в ее жизни надлежало изобразить художнику. Поэтому Франческо и набросал сперва посреди полотна фигуру святой. Теперь же, побуждаемый неведомым духом, он написал вокруг нее множество других фигур, которые в своей совокупности изображали ее мученичество. Франческо совершенно ушел в свою картину или, лучше сказать, преобразился в могущественного духа, который, завладев художником, вырвал его из пучины прежней преступной жизни. Тем не менее он чувствовал себя не в силах написать лик святой мученицы, и это стало для него адской мукой. Он не помышлял уже более о Венере, но мысленно видел перед собою престарелого своего учителя Леонардо да Винчи, который глядел на него с соболезнованием и грустно ему говорил: «Мне очень хотелось бы тебе помочь, но я не могу этого сделать. Ты должен прежде отречься от всех греховных помыслов и с сокрушенным сердцем вымолить себе заступничество святой, против которой дерзновенно согрешил». Юноши, общества которых Франческо давно уже избегал, разыскали его в мастерской. Они нашли его там, лежавшего в беспомощном отчаянии на постели, и он показался им серьезно больным. Франческо жаловался, что какой-то злой дух надломил его творческую силу, так что он не может теперь закончить образ св. Розалии. Тогда все общество успокоилось и принялось смеяться над художником, осведомляясь о причинах внезапной его болезни. Кто-то предложил немедленно прибегнуть к возлиянию вина в честь Эскулапа и дружественной людям богини Гигеи, чтобы они исцелили больного. Немедленно принесли сиракузского вина, и юноши, наполнив чаши, принялись пить из них перед недоконченным образом, совершая вместе с тем возлияние в честь языческих богов. Когда самому Франческо предложили чашу, наполненную вином, он отказался ее осушить и не пожелал участвовать в кутеже веселых своих товарищей, хотя они и провозгласили тост в честь божественной Венеры. Один из них заметил тогда: «Этот сумасброд действительно болен душой и телом, и потому надо будет пригласить к нему доктора. Я сейчас сбегаю за врачом». Накинув на себя плащ и захватив с собою шпагу, он вышел за дверь, но через несколько мгновений вернулся и сказал: «Странно, как это не пришло мне в голову, что я сам — врач, и могу как нельзя лучше вылечить даже и не такого больного». Юноша этот немедленно же принял вид и манеры пожилого врача. Колени у него подогнулись, а на молодом лице появились странные морщины и складки, так что он производил впечатление уродливого старика. Все его товарищи расхохотались и принялись говорить друг другу: «Какие, однако, ученые рожи корчит наш доктор!» Врач приблизился тем временем к больному Франческо и грубым, насмешливым тоном сказал: «Эх ты, бедняга! Вижу, что мне придется лечить тебя от грустного твоего бессилия. Вид у тебя такой несчастный и бледный, что богиня Венера, без сомнения, нашла бы тебя теперь не по своему вкусу. Быть может, впрочем, донна Розалия заинтересуется тобой, когда ты немного поправишься. Советую тебе, приятель, отведать чудодейственного моего лекарства. Так как ты намерен писать святых, то мой напиток окажется большим для тебя подспорьем. Это, друг мой, вино из погреба святого Антония». Действительно юноша, выдававший себя за врача, вынул из-под плаща бутылку, которую немедленно и откупорил. Из нее поднялся какой-то странный аромат, до такой степени сильный, что все собравшееся в мастерской живописца общество молодых повес мгновенно пришло в состояние опьянения. Все они опустились в кресла и, закрыв глаза, впали в дремоту. Франческо, взбешенный тем, что его называют бессильным беднягою, выхватил у доктора бутылку из рук и сразу отпил из нее изрядное количество.

— На здоровье! — воскликнул юноша, лицо и походка которого сделались по-прежнему молодыми.

Затем он разбудил уснувших своих товарищей, и они вместе с ним, шатаясь, спустились с лестницы. В душе Франческо вспыхнуло такое же бурное пламя, как в жерле огнедышащего Везувия во время извержения. Все аллегории языческой мифологии, которые ему когда-либо случалось изображать на полотне, предстали перед ним как живые. Это подействовало на него так сильно, что он закричал громким голосом:

— Ты тоже должна явиться мне, возлюбленная моя богиня! Живи со мной и будь моею, а не то я посвящу себя подземным божествам!

При этих словах он увидел Венеру, которая стояла прямо перед картиной и ласково подзывала его к себе. Он соскочил с постели и тотчас же принялся писать голову святой Розалии, рассчитывая изобразить лицо языческой богини. Рука, по-видимому, не повиновалась его воле. Кисть словно отскакивала от тумана, окутывавшего голову св. Розалии, и сама собою доканчивала лица окружавших ее варварских мучителей. Но вместе с тем черты небесного лика святой выступали все отчетливее из тумана, и глаза ее устремили, наконец, на художника лучезарный взор, проникнутый такой полнотою жизни, что Франческо упал перед своей картиной на пол, словно пораженный насмерть громовым ударом. Придя в себя, он с трудом поднялся, но не посмел взглянуть на картину, наводившую на него ужас. Опустив голову, он подошел к столу, на котором стояла еще бутылка вина, принесенная доктором, и выпил из нее залпом несколько глотков, после чего почувствовал себя проникнутым новою силой. Взглянув тогда на картину, он убедился, что она совершенно закончена, что с нее глядит на него вовсе не святая Розалия, а возлюбленная богиня Венера взором, полным самой жгучей, пламенной страсти. В то же мгновение Франческо почувствовал, как в нем загорелось преступное сладострастие. Он стонал от безумной похоти. Он вспоминал языческого ваятеля Пигмалиона, сказание о котором было сюжетом одной из его картин, и, подобно Пигмалиону, обратился к Венере с мольбою вдохнуть жизнь в его произведение. Скоро ему стало казаться, будто написанная на картине св. Розалия начинает шевелиться, но, протянув руки, чтобы принять ее в свои объятия, он убедился, что перед ним лишь безжизненное полотно. Тогда он принялся рвать на себе волосы и сумасшествовать, словно одержимый бесом. Два дня и две ночи томился Франческо преступными своими желаниями, а на третий день, когда он, словно недвижная статуя, стоял перед написанной им картиной, внезапно отворилась дверь его комнаты, и позади него послышался шорох женского платья. Обернувшись, он увидел женщину, являвшуюся как бы оригиналом, с которого была списана святая Розалия. Он чуть не помешался, увидев воплощение образа, созданного его гением путем тщательного изучения античных статуй. Образ этот стоял перед ним живой, исполненный невыразимой прелести. Художник почти с ужасом смотрел на свою картину, казавшуюся точным портретом незнакомки. С ним произошло то, что обыкновенно испытывают люди, когда им является дивное видение. Язык его не мог выговорить ни слова. Он безмолвно упал на колени перед незнакомкой и с обожанием протянул к ней руки. Незнакомка, ласково улыбаясь, подняла его и сказала, что видела его много раз в бытность свою маленькой девочкой, когда он учился живописи у Леонардо да Винчи. Еще тогда она прониклась к нему страстной любовью, которой не может выразить никакими словами. Покинув родителей и родственников, она одна прибыла в Рим только для того, чтобы свидеться с ним. Внутренний голос твердил ей, что Франческо в свою очередь тоже ее любит, — так любит, что заглазно написал с нее точный портрет, в сходстве которого она убедилась теперь и сама. Франческо понял, что между ним и незнакомкой существовала таинственная гармония душ и что именно эта гармония создала дивный образ св. Розалии и вызвала безумную любовь к этому образу. Он с пламенной любовью обнял молодую девушку и хотел тотчас же идти с нею в церковь, чтоб священник соединил их на вечные времена узами законного брака. Предложение это как будто испугало незнакомку. Она сказала ему: «К чему это, милейший Франческо?.. Я всегда считала тебя жизнерадостным художником, которому дела нет до уз христианской церкви. Я думала, что ты душою и телом принадлежишь веселой и вечно юной классической древности, божества которой смотрели с благоволением на все, что может доставить людям наслаждение. Какое дело до нашего союза несчастным монахам, осужденным проводить одинокую жизнь в безнадежной грусти? Отпразднуем весело и радостно торжество нашей любви». Речи этой женщины соблазнили Франческо. Поэтому он вместе с молодыми грешниками, прожигавшими жизнь преступно и легкомысленно, отпраздновал в тот же вечер по языческому обряду свою свадьбу с незнакомкой. Оказалось, что она привезла с собою целый сундук с различными драгоценностями и деньгами. Франческо долгое время жил с нею, фактически отрекшись от искусства и утопая в греховных наслаждениях. Она почувствовала себя беременной и после того еще более расцвела в блистательной красоте. Она оказалась теперь живым воплощением Венеры, и Франческо с трудом лишь мог выносить беспредельное, упоительное свое блаженство. Однажды ночью его разбудили глухие болезненные стоны. Он с испугом вскочил с постели и, подойдя с зажженной свечой к жене, увидел, что она родила ему сына. Поспешно отправив слуг за повивальной бабкой и врачом, Франческо поднял ребенка с материнского лона, но в то же самое мгновение жена его испустила ужасающий пронзительный вопль и начала извиваться всем телом, точно в тщетных попытках вырваться из чьих-то рук, душивших ее с непреодолимой силой. Когда пришла повивальная бабка со своей служанкой и явился почти одновременно с нею врач, чтобы подать помощь родильнице, они с ужасом отшатнулись, увидав окоченевший труп. Шея и грудь у нее были обезображены отвратительными синими пятнами, а вместо молодого очаровательного лица таращила на них мертвые глаза искаженная страшными предсмертными корчами, осунувшаяся и сморщенная маска. На крик, поднятый акушеркой и ее служанкой, сбежались соседи. Про незнакомку давно уж ходили странные слухи. Роскошная языческая жизнь, которую она вела с Франческо, представлялась всем омерзительною. Давно уже предполагалось довести до сведения инквизиции о греховном внебрачном ее сожитии с Франческо. При виде страшно искаженного лица покойницы всем стало ясно, что она состояла в союзе с дьяволом, который и завладел теперь своей жертвой. Ее красота являлась лишь обманчивым наваждением проклятого волшебства. Все с ужасом бежали от покойницы, и никто не решался к ней прикоснуться. Франческо понял тогда, кто был рядом с ним, и его охватил невыразимый ужас. Все его грехи стояли теперь перед его глазами, и Суд Божий начинался для него уже на земле, так как в душе его горело адское пламя. На другой день явился чиновник святой инквизиции со стражею, чтобы арестовать Франческо. В художнике пробудились тогда наследственное мужество и непреклонная гордость. Он выхватил шпагу, расчистил себе дорогу и бежал. На довольно значительном расстоянии от Рима он нашел пещеру, в которой и укрылся, так как чувствовал себя очень усталым. Не сознавая хорошенько, зачем он это делает, Франческо завернул новорожденного ребенка в плащ и унес его с собою. Войдя в пещеру, он ощутил такой страшный гнев против соблазнившего его дьявольского наваждения в образе женщины, что хотел разбить о камни ребенка, рожденного ему этим оборотнем, и поднял его уже за ноги вверх, но в это мгновение ребенок заплакал так жалобно и так умоляюще, что художник почувствовал сострадание. Устроив мальчику постель из мягкого мха, он напоил его соком апельсина, случайно оказавшегося у него в кармане. Подобно кающемуся пустыннику, Франческо прожил в пустыне несколько недель и, отрекшись от прежней своей греховной жизни, усердно молился святым. Настоятельнее всего обращался он с молитвами к тяжко оскорбленной им святой Розалии, упрашивая ее быть за него заступницей перед престолом Всевышнего. Однажды вечером Франческо, преклонив колени, молился по обыкновению один в пустыне и случайно взглянул на солнце, которое как раз в это время опускалось в море, загоревшееся ярким пламенем. Когда пламя это стало угасать в сероватом вечернем тумане, Франческо заметил в воздухе блистательное розовое сияние, которое начало вскоре принимать определенные формы. Художник явственно различил в этом сиянии святую Розалию, окруженную ангелами и стоявшую, преклонив колени, на облаке. Вместе с тем до него донеслись в легком дуновении вечернего ветерка слова: «Господи, прости этому человеку, который в своей слабости и бессилии не мог сопротивляться обольщениям сатаны». Тогда сквозь сияние розоватого облака сверкнули молнии, глухой гром прокатился по небу, а в этом громе раздался голос: «Разве найдется грешник, равный ему в преступлениях? Не будет ему помилования и успокоения в могиле до тех пор, пока племя, порожденное его преступлением, не перестанет плодиться и множиться». Франческо пал лицом во прах, так как знал, что приговор над ним произнесен и что праведная воля Божия осудила его безутешно скитаться по лицу земли. Он бежал, не вспомнив даже про ребенка, оставленного им в пещере, и, не решаясь больше взяться за кисть, жил в крайней бедности, нуждаясь в самом необходимом. Иногда приходило ему в голову, что он мог бы написать во славу христианской веры великолепные картины. Он придумывал дивные произведения, грациозные по рисунку и колориту, из жизни Пресвятой Богородицы и святой Розалии, но разве мыслимо было приниматься за такие иконы, не имея ни гроша для покупки полотна и красок и питаясь единственно лишь скудной милостыней у церковных дверей? Таким образом, Франческо влачил злополучную жизнь, когда с ним случилось следующее событие. Однажды в церкви, когда он, пристально глядя на стену, в мыслях своих украшал ее великолепной живописью, к нему подошли две женщины, закутанные покрывалами. Одна из них сказала ему нежным ангельским голосом:

— Далеко отсюда, в Пруссии, воздвигнут Божией Матери храм на том месте, где ангелы Господни принесли на старую липу чудотворное Ее изображение. Храм этот до сих пор не украшен живописью. Иди туда, и пусть создания твоего искусства послужат тебе святой молитвою, способной доставить наболевшей душе небесное утешение.

Пристально взглянув на этих женщин, Франческо увидел, как они исчезли в сиянии дивных лучей, причем вся церковь наполнилась благоуханием лилий и роз. Тогда только он понял, кто были эти женщины, и хотел на другой же день утром начать свое паломничество. В тот же вечер его разыскал после долгих хлопот служитель Зено-био. Высылая ему пенсию за два года, брат Франческо приглашал его ко двору. Художник отклонил это предложение и, оставив себе лишь небольшую сумму денег, роздал остальное нищим. Он отправился в Восточную Пруссию. Путь туда лежал через Рим, а потому он зашел в соседний капуцинский монастырь, для которого им был написан образ святой Розалии. Он увидел этот образ в алтаре, но при более внимательном рассмотрении убедился, что это лишь копия с его картины. По наведенным справкам оказалось, что монахи ввиду странных слухов, распространившихся о бежавшем неведомо куда художнике, в конфискованном имуществе которого оказался этот образ, не пожелали оставить у себя оригинал, а, сняв с него копию, продали подлинник капуцинскому монастырю в Б. После долгого и многотрудного паломничества Франческо прибыл в монастырь Св. Липы в Восточной Пруссии и выполнил приказание, отданное ему Пресвятой Богородицей. Он так дивно расписал церковь, что сам убедился в начавшемся уже воздействии на него Благости Божией. Таким образом в душу его снизошло небесное утешение.

Случилось так, что граф Филиппо С., уехав далеко на охоту, попал в безлюдную пустынную местность и был застигнут там страшной непогодой. В ущельях между скалами завывал бурный ветер. Дождь лил с неба такими потоками, как если бы Всевышний решил погубить за грехи людей и животных земных новым потопом. Граф Филиппо очень обрадовался поэтому, увидев пещеру, в которой и укрылся. Не без труда ввел он в эту пещеру своего коня, так как вход в нее оказался довольно тесным. Мрачные тучи обволокли весь небосклон, а потому в пещере было до такой степени темно, что граф Филиппо не мог ничего там различить и хотя слышал возле себя шорох, но был не в состоянии объяснить его причину.

Опасаясь, что в пещере скрывается какое-нибудь дикое животное, граф Филиппо выхватил на всякий случай меч, чтобы отразить нападение хищного зверя. Когда буря миновала и лучи солнца, выглянувшего сквозь тучи, осветили пещеру, граф, к изумлению своему, увидел, что возле него на ложе из древесных листьев и мха лежит голый мальчик и глядит на него яркими, сверкающими глазками. Возле мальчика стоял бокал из слоновой кости, в котором граф Филиппе нашел еще несколько капель благоухающего вина. Как только он поднес этот бокал к устам мальчика, ребенок с жадностью их выпил. Граф затрубил в рог, чтобы созвать свою свиту, которая разбрелась в разные стороны, стараясь тоже укрыться куда-нибудь от бури. Когда люди графа собрались, им было приказано подождать, не явится ли кто-нибудь за ребенком, оставленным в пещере. Наступила ночь, а все еще никто не являлся. Тогда граф Филиппо сказал:

— Не могу оставить этого мальчика здесь в таком беспомощном состоянии. Я возьму его к себе и всюду разошлю объявления, чтобы родители ребенка или тот, кто оставил его в пещере, могли истребовать его от меня.

Он так и сделал, но проходили месяцы, недели и годы, а никто не являлся предъявить свои права на мальчика. Граф приказал окрестить своего найденыша, и ему нарекли имя Франческо. С годами он превратился в очаровательного юношу, обладавшего замечательной силой, красотой, ловкостью и в то же время блестящими способностями. Его редкие дарования снискали ему любовь графа, который относился к нему как к сыну, и так как сам он был бездетным, то предполагал оставить ему в наследство все свое состояние. Франческо достиг уже двадцатипятилетнего возраста, когда граф Филиппо воспылал безумной страстью к небогатой девушке благородного происхождения, замечательной красавице, и сочетался с нею браком, несмотря на то что она была почти еще ребенком, а он сам уже в преклонных летах. Франческо воспылал греховным вожделением к молодой графине. Она была женщина благочестивая и добродетельная, а потому не хотела нарушить супружескую верность, но, тем не менее, после долгой борьбы ему удалось с помощью дьявольских чар ее обольстить. Она не устояла против соблазнителя и отдалась преступной его страсти, являвшейся непростительнейшей изменой и неблагодарностью по отношению к его благодетелю. Двое детей, граф Пьетро и графиня Анджиола, которых седовласый Филиппо в неизреченном восторге отеческой радости прижимал к своему сердцу, были плодами этого преступления, оставшегося навеки скрытым как для самого Филиппо, так и для всего света.

Повинуясь говорившему во мне внутреннему голосу, вернулся я к своему брату Зенобио и сказал:

— Я отрекся навсегда от престола, и даже в том случае, если бы ты раньше меня сошел бездетным в могилу, я все-таки останусь простым художником и буду проводить мою жизнь в смирении и благочестии, занимаясь только живописью. Я не хотел бы, однако, чтобы наше княжество было присоединено как выморочное к соседнему государству. Франческо, питомец графа Филиппо С., - родной мой сын. Во время бегства я покинул его в пещере, где он и был найден графом. На стоявшем возле него бокале из слоновой кости вырезан наш герб, но главным свидетельством о происхождении юноши из нашей семьи служат черты его лица. Усынови этого юношу, дорогой брат, и назначь его своим наследником.

Сомнения Зенобио, действительно ли юноша прижит мною в законном браке, были устранены выхлопотанным мною у папы актом об усыновлении. Таким образом, греховная и прелюбодейная жизнь моего сына закончилась. Он вскоре вступил в законный брак, от которого у него родился, в свою очередь, сын — Паоло Франческо. Правда, преступное семя успело уже расплодиться преступным образом. Разве не может, однако, раскаяние моего сына искупить его прегрешения? Я стоял перед ним, как Суд Божий, и вся его душа была передо мною открыта. Неведомое свету разоблачал мой дух, который становится теперь все могущественнее. Он поднимает меня над шумящими волнами жизни, так что я могу проникать взором моим в глубину, а между тем смерть все же не принимает меня в свои объятия.

Отъезд Франческо оказался для графини С. смертным приговором. Только с этим отъездом пробудилось у нее сознание греха, но она была не силах выдержать борьбу между любовью к преступнику и раскаянием в том, что уступила этой любви. Граф Филиппо дожил до девяноста лет и перед смертью впал в совершенное детство. Пьетро, считавшийся его сыном, прибыл со своей сестрой Анджиолой ко двору Франческо, вступившего по смерти Зенобио на княжеский престол. Как раз в это время справлялось с величайшей торжественностью обручение Паоло Франческо с герцогиней Марией-Витторией. Красота невесты до такой степени подействовала на Пьетро, что он воспылал к ней неудержимой страстью и, не обращая внимания на опасность, которою эта страсть ему угрожала, начал добиваться ее взаимности. Паоло Франческо не замечал его ухаживания, так как сам без памяти влюбился в свою сестру Анджиолу, которая, однако, холодно отвергла его искательства. Ссылаясь на необходимость выполнить священный обет, Виттория удалилась от двора, чтобы прожить несколько времени перед браком в строжайшем уединении. Лишь через год вернулась она назад. Тотчас же должно было состояться бракосочетание, после которого граф Пьетро предполагал вернуться с сестрою в родительский замок. Любовь Франческо к Анджиоле, еще более распаленная ее стойким сопротивлением, превратилась в бешеную похоть дикого зверя, которую наследный принц мог обуздывать лишь помыслами о средствах к ее удовлетворению. Он совершил поэтому в самый день свадьбы злодейское преступление, зайдя на пути к брачной опочивальне в комнату Анджиолы. Девушка, которой за брачным обедом подсыпали наркотического снадобья, была в бессознательном состоянии и не могла сопротивляться учиненному над нею насилию. На другой день она оказалась при смерти, и тогда Паоло Франческо, мучимый угрызениями совести, сознался в своем злодеянии. В первом порыве гнева Пьетро хотел умертвить изменника, но его рука бессильно опустилась при мысли о том, что в данном случае кара предшествовала уже проступку. Маленькая принцесса Гиацинта Б., считавшаяся племянницей Виттории, была на самом деле плодом тайной связи Пьетро с невестой Паоло Франческо. В конце концов Пьетро уехал вместе с Анджиолой в Германию, где она родила сына, который назван был Францем и получил самое тщательное воспитание. Ни в чем неповинная Анджиола утешилась наконец и как бы забыла учиненное над ней злодеяние. Она снова расцвела в дивной красоте и грации. Таким образом, случилось, что герцог Теодор В. воспылал к ней сильной любовью, на которую она отвечала искренней взаимностью. Он сочетался с ней браком, а граф Пьетро женился также на девушке, принадлежавшей к германскому дворянству. Она родила ему дочь, Анджиола же родила герцогу двух сыновей. Эта благочестивая женщина имела бы, казалось, полное право чувствовать себя спокойной, так как совесть не могла ее ни в чем упрекнуть. Между тем на Анджиолу часто находила мрачная меланхолия, овладевавшая ею каждый раз, когда она вспоминала, словно в тяжелом сне, о злодеянии, которое учинил над нею Паоло Франческо. Ей казалось, будто грех, совершенный даже бессознательно, должен повлечь за собою кару, которая может перейти на потомство. Исповеди и полное отпущение грехов не могли успокоить ее. Анджиола решила сказать обо всем мужу. Она предчувствовала тяжкую борьбу, которую ей придется выдержать, но она дала себе торжественную клятву выполнить во что бы ни стало принятое решение и сдержала эту клятву. Герцог Теодор с ужасом услыхал о страшном злодеянии. Душа его была потрясена, и гнев угрожал, казалось, обрушиться даже на неповинную ни в чем супругу. Анджиоле пришлось поэтому провести несколько месяцев в отдаленном замке. Тем временем в душе герцога происходила мучительная борьба, закончившаяся тем, что он не только вполне примирился с герцогиней, но даже стал заботиться без ее ведома о воспитании Франца. По смерти герцога и его супруги тайна происхождения Франца была известна только графу Пьетро и молодому герцогу Александру В. Из всех потомков художника никто не походил до такой степени в физическом и умственном отношении на Франческо, воспитанного графом Филиппо, как именно Франц. Это был дивный юноша, чрезвычайно одаренный, у которого мысль и дело отличались пламенной стремительностью. Дай Бог, чтоб грехи отца и предка не оказались для него слишком тяжким бременем и чтоб ему было суждено устоять против искушений сатаны! Еще при жизни герцога Теодора оба его сына, Александр и Иоганн, совершили путешествие в Италию. В Риме братья разъехались в разные стороны. Это было вызвано не каким-либо разладом или разногласием между ними, а единственно лишь различием в их целях и стремлениях. Александр посетил двор Паоло Франческо и почувствовал такую любовь к младшей его дочери от Виттории, что решил на ней жениться. Герцог Теодор с отвращением, которое было тогда совершенно непонятным его сыну, отказал в своем согласии на этот брак, состоявшийся поэтому лишь после его смерти. Принц Иоганн, возвращаясь на родину, познакомился с единоутробным своим братом Францем и, не подозревая близкого родства с этим юношей, почувствовал к нему величайшую привязанность. Франц отвечал на нее взаимностью, и вскоре они сделались неразлучными друзьями. Франц побудил принца вместо возвращения к отцу поехать вторично в Италию. Неисповедимым судьбам угодно было, чтобы они оба, принц Иоганн и Франц, увидели дочь Виттории и Пьетро — принцессу Гиацинту — и одновременно в нее влюбились. Раз появившись на свет, преступление пускает от себя во все стороны новые ростки. Кто может противостоять могуществу мрачных сил?

Грехи и злодеяния моей молодости поистине ужасны, но благодаря заступничеству Матери Божией и святой Розалии я избавлен от вечной гибели, и мне суждено мучиться за мои грехи не в аду, а здесь, на земле, до тех пор, пока выросшее из преступного семени родословное дерево не иссохнет и не перестанет приносить плоды. Я лично наделен духовными силами, но тяжесть земного моего существа гнетет меня. Я предчувствую мрачные тайны будущего, но обманчивый блеск ярких красок настоящей минуты меня ослепляет, и обманутым моим глазам представляются лишь какие-то неясные образы, истинная связь между которыми от меня ускользает. Я часто усматриваю нить, которую прядут мрачные силы, стремящиеся противодействовать спасению моей души. В моем безумии кажется мне возможным уловить эти нити и порвать их. На самом деле такие надежды оказываются святотатственным самообманом. Надлежит смиренно выносить возложенную на меня кару и, не переставая, раскаиваться в учиненных преступлениях, с верою и благочестием претерпевать муки, ценою которых мне дозволено искупить свои грехи. Мне временно удалось запугать принца Иоганна и Франца и отогнать их от Гиацинты, но сатана старается уготовить Францу погибель, от которой ему не уйти. Франц прибыл вместе с принцем туда, где жил граф Пьетро со своей супругой и дочерью Аврелией, которой только лишь исполнилось пятнадцать лет. Подобно тому как его преступный отец, Паоло Франческо, воспылал при виде Анджиолы неудержимой животной страстью, точно так же и сын, увидев Аврелию, тотчас же воспламенился к ней преступною любовью. Скромная, благочестивая девушка, почти ребенок, не умела защититься от сатанинских уловок соблазнителя, опутавшего ее до такой степени гибельными сетями, что она отдалась ему всей душой и согрешила прежде, чем могла явиться у нее мысль о грехе. Когда нельзя было дольше умалчивать о совершившемся факте, она, в отчаянии от случившегося, бросилась к ногам матери и созналась во всем. Мать Аврелии дала почувствовать Францу справедливый свой гнев, прогнав его навсегда от себя и соблазненной им дочери угрозой рассказать об учиненном злодеянии графу Пьетро. Не подлежало сомнению, что граф, хотя на его душе лежало тяжкое преступление, непременно убил бы и Франца, и Аврелию, если бы узнал о существовавшей между ними преступной связи. Графине удалось, однако, скрыть грех Аврелии от глаз отца, и Аврелия разрешилась от бремени в отдаленном городе дочерью. Франц все еще питал к Аврелии такую сильную любовь, что не мог выдержать разлуки с нею. Узнав, куда увезли его возлюбленную, он сам приехал туда и вошел в комнату как раз в ту минуту, когда графиня, оставшись одна, без прислуги, сидела у постели своей дочери, держа на коленях внучку, которой минула всего лишь неделя. Испуганная и раздраженная неожиданным появлением негодяя, погубившего ее дочь, графиня встала и немедленно приказала ему удалиться.

— Прочь, прочь отсюда, иначе ты погиб! — сказала она. — Граф Пьетро знает все, что ты учинил, злодей!

Думая таким образом напугать Франца, она толкала его к дверям. В это мгновенье, однако, юношу охватило свирепое дьявольское бешенство. Вырвав у графини из рук ребенка, он ударил ее кулаком в грудь так, что она отшатнулась и упала, сам же он поспешно выбежал из дому. Пробудившись из глубокого обморока, Аврелия нашла свою мать мертвой. Графиня упала затылком на сундук, окованный железом, и расшиблась до смерти. Франц хотел умертвить похищенного им ребенка. Завернув принесенную им к себе на квартиру девочку в пеленки, он поздно вечером спустился с лестницы и собирался уже выйти из дому, когда внезапно услышал жалобный плач, доносившийся из комнаты первого этажа. Франц невольно остановился, начал прислушиваться и наконец подошел ближе к этой комнате. В то же мгновенье оттуда вышла, заливаясь слезами, женщина, в которой он узнал няньку, служившую у хозяйки дома, баронессы С. Юноша осведомился, отчего она так рыдает.

— Ах, сударь, — отвечала ему нянька, — мне остается только покончить с собою. Малютка Евфимия была у меня сейчас на руках и казалась совершенно здоровой, но вдруг откинула головку назад и умерла. На лбу у нее выступили синие пятна, а потому, наверное, скажут, будто я ее уронила.

Франц поспешно вошел в комнату и, увидев мертвого ребенка, уяснил себе волю судьбы. Его дочь должна была остаться в живых, так как была изумительно похожа на внезапно умершую Евфимию. Нянька была, вероятно, не так невинна в смерти ребенка, как она рассказывала. Во всяком случае, подкупленная щедрым подарком Франца, она согласилась на обмен. Завернув мертвого ребенка в пеленки, он бросил его в реку. Ребенок Аврелии вырос под именем Евфимии, дочери баронессы С., и тайна ее рождения осталась свету неизвестной. Несколько лет спустя сама Аврелия вышла замуж за барона Ф. От этого брака родилось двое детей: Гермоген и Аврелия.



Поделиться книгой:

На главную
Назад