— Теперь он, по-видимому, в своем уме. Впрочем, он по временам приходил в сознание. Вероятно, в одну из таких светлых минут он и рассказал вам свою жизнь.
— Это случилось при несколько иных обстоятельствах. Не зная о прибытии моем в дом лесничего, он вошел ночью ко мне в комнату и, увидев человека, как две капли воды похожего на него, страшно перепугался. Он счел меня за своего двойника, появление которого должно было предвещать ему смерть, и так смутился, что принялся каяться передо мной в своих грехах. Я же чувствовал себя до такой степени усталым с дороги, что совершенно против воли уснул. У меня осталось, однако, такое впечатление, как если бы монах продолжал спокойным тоном рассказывать свою жизнь. Я не могу теперь хорошенько различить, где именно оканчивалась действительность и наступала сонная греза. Мне почему-то представляется, однако, что монах утверждал, будто Евфимию и Гермогена убил не он, а граф Викторин.
— Все это странно, очень странно… Но почему не сообщили вы этого судебному следователю?
— Разве я мог надеяться, что он обратит внимание на рассказ, который должен был показаться ему совершенно неправдоподобным. Вообще разве может уголовный суд в наше просвещенное время верить в чудеса?
— По крайней мере вы сами должны были бы сразу заподозрить, что вас считают капуцином Медардом, и указать, где именно можно было бы разыскать этого помешанного монаха.
— Вы правы. У меня могло явиться такое подозрение, особенно после того, как выживший из ума старик, кажется, отец Кирилл, во что бы то ни стало пожелал признать во мне капуцина из одного с ним монастыря. Мне, впрочем, не приходило тогда в голову, что помешанный монах именно и есть тот самый Медард и что здешний уголовный суд интересуется как раз преступлением, в котором этот сумасшедший каялся передо мною ночью. Лесничий рассказывал мне, что этот монах никогда не называл ему себя по имени. Каким же образом в таком случае догадались, кто он такой?
— Очень просто. Как вам известно, монах этот жил несколько времени у лесничего. Он, казалось, совсем уже поправился, когда вдруг у него сделался новый, и притом весьма опасный, припадок помешательства. Лесничий счел тогда необходимым прислать его сюда. Здесь сумасшедшего монаха поместили в больницу для умалишенных, где он сидел день и ночь неподвижный, как статуя, устремив глаза перед собою. Он не говорил ни слова и не шевелил руками, так что приходилось его кормить насильственным образом. Употребляли самые разнообразные средства, чтоб пробудить его из этого оцепенения, но к сильным средствам не решались прибегнуть, опасаясь вызвать снова припадок буйного помешательства. Несколько дней назад приехал опять в город старший сын лесничего и зашел в больницу проведать монаха. Увидев этого несчастного в таком плачевном состоянии, он как раз при выходе из больницы встретил на улице отца Кирилла, прибывшего сюда из капуцинского монастыря в Б., и обратился к отцу Кириллу с просьбой навестить страждущего монаха его ордена, на которого такое свидание подействует, быть может, благотворно. Увидев монаха, Кирилл с испугом отшатнулся. «Пресвятая Богородица, — вскричал он, — да ведь это Медард!.. Злополучный Медард…» При этих словах в бессмысленных глазах монаха мелькнул огонек сознания. Он глухо вскрикнул и упал на пол. Отец Кирилл с прочими свидетелями его свидания с Медардом немедленно отправился к председателю уголовного суда и рассказал ему все. Следователь, которому поручено было ваше дело, поехал вместе с отцом Кириллом в больницу для умалишенных. Они нашли у содержавшегося там монаха чрезвычайный упадок сил, но вместе с тем он показался им в совершенно здравом уме. Монах сознался, что он капуцин Медард из монастыря, находящегося в Б. Отец Кирилл в свою очередь объявил следователю, что его обмануло необычайное ваше сходство с Медардом. Теперь лишь, видя перед собою настоящего монаха Медарда, он видит, что г-н Леонард заметно отличается от своего двойника голосом, походкой, манерой держаться и выражением глаз. На левой стороне шеи у настоящего Медарда нашли также и рубец в форме креста, походивший как две капли воды на тот, который произвел такую сенсацию в вашем процессе. Тогда начали допрашивать монаха о происшествиях в замке барона Ф. «Я — страшный злодей и грешник, — объявил он слабым, едва слышным голосом. — Теперь я глубоко раскаиваюсь во всем, но уже слишком поздно. Увы, я погубил себя и дозволил дьяволу опутать мою душу своими сетями. Сжальтесь надо мною, дайте мне одуматься, и я сознаюсь во всем без малейшей утайки…» Герцог, когда ему донесли о столь неслыханном обороте вашего процесса, немедленно приказал прекратить возбужденное против вас судебное преследование и освободить вас из тюрьмы. Да, сударь, видите, как благоприятно сложились для вас все обстоятельства. Настоящий капуцин Медард сидит теперь в уголовной тюрьме.
— Судя по тому, что вы говорите, он, значит, сознался в убийстве Евфимии и Гермогена. Отчего же мне помнится, будто он обвинял в этих убийствах графа Викторина?
— Сколько мне известно, уголовный процесс против него начался лишь сегодня. Что же касается графа Викторина, то, кажется, все, состоящее в какой-либо связи с упомянутыми уже загадочными событиями при нашем дворе, должно остаться тайной.
— Я все-таки не вижу, каким образом события в замке барона Ф. могут стоять в связи с катастрофой при вашем дворе?
— Я имел в виду не столько самые события, сколько действующих в них лиц.
— Извините, я вас не понимаю.
— Вспомните хорошенько то, что я вам говорил про обстоятельства, при которых был убит принц.
— Помню.
— Разве для вас не выяснилось тогда, что Франческо питал преступную любовь к его невесте, что он пробрался раньше принца в спальню новобрачной и, выходя оттуда, убил встретившегося с ним принца. Плодом злодейского его поступка был граф Викторин. Он и Медард — единокровные братья. Викторин пропал теперь без вести, и его не удалось найти, несмотря на самые тщательные розыски.
— Монах сбросил его в Чертову пропасть. Да будет проклят безумный братоубийца!
В то самое мгновение, когда я с жаром произнес это проклятие, мне послышался опять тот самый стук таинственного умалишенного, который я слышал в тюрьме. Тщетно пытался я побороть охвативший меня ужас. Врач, по-видимому, вовсе не слышал стука и не замечал моего волнения.
— Как? Что вы говорите? Разве монах сознался вам, что и Викторин погиб от его руки?
— Да, по крайней мере это можно заключить из отрывистых его заявлений, если сопоставить их с исчезновением графа Викторина. Да будет проклят безумный братоубийца!
Стук слышался мне теперь еще сильнее. К нему присоединялись болезненные стоны. В воздухе пронесся даже как будто отдаленный смех, сквозь который явственно раздавались в моих ушах слова: «Медард… Медард… по… по… по… моги…» Врач, не замечая ничего, продолжал:
— Происхождение самого Франческо облечено тоже своеобразной тайной. Вероятно, он состоит в близком родстве с герцогским домом. Во всяком случае не подлежит сомнению, что Евфимия — родная дочь…
Дверь растворилась от ужасающего удара, чуть не сорвавшего ее с петель, и в комнате громко раздался резкий безумный хохот. Я совершенно невольно принялся ему вторить.
— Ха, ха, ха, братец! — закричал я в припадке помешательства. — Ха, ха, ха! Сюда, милости просим. Если только ты расположен к единоборству со мной, нечего откладывать дела в долгий ящик. У совы как раз теперь свадьба… Взберемся с тобой на крышу: кто сбросит другого наземь, тот будет паном и может досыта напиться кровью.
Обхватив меня обеими руками, лейб-медик закричал:
— Что с вами? Да ведь вы больны, и опасно больны… Скорее, скорее ложитесь в постель!
Я все еще не мог отвести глаз от открытой двери, каждое мгновение ожидая, что появится мой ужасный двойник. Но он не показывался, и я вскоре оправился от ужаса, вцепившегося в меня своими когтями. Лейб-медик настаивал на том, что я болен гораздо серьезнее, чем это кажется мне самому. Он приписывал это болезненное расстройство тюремному заключению и душевному потрясению, вызванному у меня судебным преследованием. Я принимал его лекарство, но приписываю скорое мое исцеление не столько его искусству, сколько тому обстоятельству, что я перестал слышать загадочный стук, и тому, что страшный двойник окончательно меня покинул.
Однажды утром золотистые лучи весеннего солнца ярко и приветливо заглядывали в окно моей комнаты, куда вливалось вместе с ними нежное благоухание цветов. Я ощутил неудержимое стремление выйти на свежий воздух и, несмотря на строгое запрещение врача, отправился в парк. Деревья и кустарники, шелестя свежей зеленой листвою, нашептывали привет исцелившемуся от опасной болезни. Я дышал полною грудью, и глубокие вздохи красноречивее всяких слов говорили о моем восхищении, сливавшемся с радостным щебетанием пташек, с веселым жужжанием и стрекотом пестрых насекомых.
Действительно, не только недавние события, но и вообще вся моя жизнь после ухода из монастыря казалась мне тяжелым сном, когда я увидел себя в аллее развесистых платанов. Я был в саду капуцинского монастыря в Б. Из-за кустов виднелся мне высокий крест, перед которым я пламенно молился о ниспослании мне силы противостоять всем искушениям. Теперь я чувствовал потребность дойти до этого креста и пасть перед ним, чтобы с сокрушенным сердцем принести покаяние в греховных грезах, навеянных на меня сатаной. Я шел вперед, сложив с мольбою руки и не спуская глаз с креста, который ясно видел перед собою. Шелест листьев от весеннего ветерка становился все сильнее, и мне слышалось в нем молитвенное пение монашествующей братии. В действительности, однако, это были лишь дивные отголоски леса, пробужденные ветерком. От слабости у меня захватывало дыхание. Я вынужден был остановиться и ухватился за дерево, чтобы не упасть. Тем не менее меня все еще тянуло с непреодолимой силой к видневшемуся вдали кресту. Собрав последние силы, я пошел, шатаясь, вперед, но мог дойти только до обросшей мхом скамьи, стоявшей как раз перед чащею кустов. Руки и ноги у меня как бы онемели от внезапной усталости: словно бессильный старец, я опустился на скамью с глухим стоном. В это самое мгновение на дорожке, пересекавшей аллею почти возле самой моей скамьи, послышался шорох… В голове у меня блеснула мысль: «Это Аврелия», и в тот же миг она действительно оказалась передо мною. Слезы сверкали в ее небесно-голубых глазах, но сквозь эти слезы сиял в них пламенный луч невыразимой страсти, по-видимому, совершенно чуждой целомудренному существу этой девушки. Совершенно такой же страстной любовью сверкал и взор таинственного существа, явившегося когда-то в мою исповедальню и посещавшего меня потом в ночных сладостных грезах.
— Будете ли вы когда-нибудь в состоянии меня простить? — едва слышно проговорила Аврелия.
Обезумев от восторга, для описания которого нет слов на человеческом языке, я бросился перед ней на колени и воскликнул:
— Аврелия! Аврелия! Я готов вынести за тебя какие угодно пытки и самую смерть.
Я чувствовал, что меня потихоньку поднимают. Аврелия приникла к моей груди, и я пил полною чашей блаженство в пламенных поцелуях. Послышавшийся вблизи шорох шагов встревожил молодую девушку. Она высвободилась наконец из моих объятий, и я не считал себя вправе ее удерживать. «Наконец-то исполнились все мои надежды и желания», — тихонько проговорила она как бы про себя. В этот самый миг я увидел герцогиню, шедшую по дорожке. Я немедленно скрылся в кустах и тогда только заметил, что сероватый ствол иссохшего дерева я принимал за распятие.
Я не чувствовал больше ни малейшего утомления. Поцелуи Аврелии зажгли во мне новую жизненную силу. Мне казалось, что именно теперь открылась передо мною торжественная тайна бытия. Действительно, передо мной раскрылась дивная тайна любви. Я находился в апогее моей жизни.
Надлежало спуститься оттуда и выполнить то, что было решено волею Провидения. Вот именно этот период и охватил меня грезою божественного блаженства, когда я принялся записывать случившееся со мною после того, как я увиделся опять с Аврелией. Я просил тебя, чуждого мне незнакомца, который прочтет когда-либо эти строки, воскресить в своей памяти самый пышный расцвет твоей собственной весны. Тогда только, читатель, поймешь ты неутешную скорбь монаха, поседевшего в раскаянии и сокрушении о своих грехах, тогда только ты сможешь понять горечь его сетований! Еще раз прошу тебя воскресить в твоей душе этот дивный, заветный период, и тогда мне незачем будет тебе описывать, до какой степени любовь Аврелии преобразила меня и все окружающее, как мой воспрянувший дух оказался в состоянии созерцать и воспринимать жизнь в жизни и как переполняло меня чувство небесной радости. Ни одна мрачная мысль не проносилась в моей душе. Любовь Аврелии омыла все мои грехи. Мало того, во мне возникло каким-то дивным образом непоколебимое убеждение, что вовсе не я совершил в замке барона Ф. все эти злодейские преступления. Мне казалось, что не я убил Евфимию и Гермогена, а сумасшедший монах, с которым я встретился в доме лесничего. Все, что я рассказывал лейб-медику герцога, казалось мне теперь не ложью, а фактически верным сплетением таинственных событий, являвшихся непонятными для меня самого.
Герцог встретил меня как неожиданно нашедшегося друга, которого считали уже погибшим. Этим определилось общее настроение двора по отношению к моей особе, так как все считали долгом сообразоваться с мнением герцога. Одна только герцогиня относилась ко мне недоверчиво и холодно. Впрочем, и ее обращение со мною стало как будто мягче, чем прежде.
Аврелия с детской наивностью беззаветно отдавалась своему чувству. Ее любовь не содержала, впрочем, в себе ничего греховного, что следовало бы скрывать от света. Точно так же и я был не в силах хоть сколько-нибудь маскировать чувство, в котором одном и заключалась теперь моя жизнь. Всем бросались в глаза мои отношения к Аврелии, но никто не говорил о них, так как многозначительные взгляды герцога свидетельствовали, что если он не станет поощрять нашей любви, то во всяком случае не намерен ставить ей какие-либо препятствия. При таких обстоятельствах я часто виделся с Аврелией, иногда даже без свидетелей. Я заключал ее в объятия, и она отвечала при этом на мои поцелуи, но, чувствуя, как она дрожит в девственном целомудренном страхе, я в свою очередь тоже не мог предаться греховной похоти. Каждая преступная мысль словно замирала в дивном трепетном волнении, наполнявшем тогда мою душу. Аврелия, по-видимому, даже не подозревала опасности. В действительности этой опасности для нее и не существовало. Иногда, когда мы сидели с ней одни в комнате и она сияла небесной своею прелестью, страстное пламя любви готово было уже вспыхнуть у меня всепожирающим огнем вожделения, но ей достаточно было остановить на мне кроткий целомудренный взор, чтобы я почувствовал, что небесное милосердие дозволяет мне, кающемуся грешнику, здесь, на земле, общение с настоящей святою. Мне чудилось, что это была не Аврелия, а святая Розалия. Я падал к ее ногам и громко восклицал:
— О, святая! Простишь ли ты земную любовь, которую я питаю к тебе в сердце своем?
Она протягивала тогда мне руку и говорила нежным, кротким голосом:
— Я и в самом деле хочу быть благочестивой девушкой, но я вовсе не святая и очень тебя люблю.
Мне пришлось несколько дней не видеть Аврелии, она уехала вместе с герцогиней в соседний увеселительный замок. Я не мог дольше выносить эту разлуку и помчался туда же. Приехав поздно вечером в замок, я встретил в саду горничную, от которой и узнал, где именно находилась комната Аврелии. Потихоньку растворив дверь, я вошел туда. Какой-то душный воздух, проникнутый чудным благоуханием цветов, пахнул на меня. Я почувствовал странное опьянение. Во мне воскресли воспоминания, точно в смутном сновидении. Как будто это комната Аврелии в замке барона, где я… Как только мелькнула у меня в голове эта мысль, мне показалось, будто позади меня поднимается чья-то мрачная фигура, и в глубине моей души раздался возглас: «Это Гермоген». Я в ужасе бросился вперед. Дверь спальни Аврелии была только притворена. Девушка стояла на коленях спиною ко мне перед табуретом, на котором лежала раскрытая книга. Обуреваемый страхом, я невольно оглянулся, но позади никого не было. Опасения мои рассеялись, и, вне себя от восторга, я воскликнул: «Аврелия! Аврелия!» Она быстро обернулась, и, прежде чем она успела встать, я уже нагнулся к ней и крепко ее обнял. «Леонард, любимый мой», — тихо шептала она. Тогда закипело и разгорелось в моем сердце бешеное вожделение дикой, греховной, плотской страсти. Аврелия бессильно лежала в моих объятиях. Волосы ее распустились и падали волной мне на плечо. Молодая девственная грудь обнажилась. Аврелия тяжело дышала, а я был уже совершенно вне себя. Я поднял Аврелию, и она казалась мне охваченной какою-то странной неведомой силой. Глаза девушки горели несвойственным ей огнем, и она все пламеннее отвечала на мои бешеные поцелуи. Вдруг позади нас раздался шорох, вызванный словно движением могучих крыльев, и по комнате пронесся точно предсмертный крик человека, раненого насмерть. «Гермоген!» — воскликнула Аврелия и, лишившись чувств, выскользнула из моих объятий. Почти обезумев от ужаса, я бросился бежать и в сенях встретился с герцогиней, возвращавшейся с прогулки. Бросив на меня серьезный взгляд, она сказала:
— Мне очень странно видеть вас здесь, господин Леонард.
В одно мгновение мне удалось справиться со своим волнением, и я ответил, быть может, более резко, чем следовало, что бывают случаи, когда всякая борьба оказывается тщетной, а неуместное становится единственно возможным и наиболее пристойным.
Я быстро шел темною ночью обратно к герцогской резиденции, и мне казалось, будто рядом со мною кто-то бежит, нашептывая: «Я… я… всегда с тобою… братец Медард…» Оглядываясь кругом, я убеждался, что двойник создан лишь моим воображением, но все-таки не мог отрешиться от этого ужасного создания собственной фантазии. В конце концов я ощутил даже потребность заговорить с ним и рассказать, что вел себя опять как настоящий дурак и позволил сумасшедшему Гермогену запугать себя. Несмотря на все это, святая Розалия будет моей, окончательно моей. На то ведь я и монах, торжественно постригшийся в иноческий чин! Мой двойник принялся хохотать и стонать по своему обыкновению и затем проговорил, запинаясь: «Смотри же только… по…торо…пись…» — «Ничего, обожди немного, дружок, — продолжал я. — Все у нас окончится надлежащим образом. Очевидно, я нанес Гермогену не такой удар, как следовало бы. У него ведь на шее такой же проклятый крестообразный рубец, как и у нас обоих, но все-таки нож мой остер и ловко колет». — «Хи… хи… хи… Смотри же, на этот раз не промахнись!..» С этими словами голос моего двойника замер в шуме утреннего ветра, поднявшегося пред могучей волною огненного пурпура, охватившею весь восток.
Я только что успел вернуться к себе на квартиру, как меня потребовали к герцогу. Он встретил меня очень приветливо.
— Не стану скрывать от вас, господин Леонард, — сказал он, — что вы сумели приобрести мою привязанность и что мое доброжелательство к вам превратилось в настоящую дружбу. Мне не хотелось бы вас потерять, а между тем я искренне желал бы видеть вас счастливым. Кроме того, вы заслуживаете вознаграждения за все, что вам пришлось вынести. Кстати, знаете ли вы, господин Леонард, кто именно возбудил весь этот ужасный процесс и выступил против вас обвинителем?
— Не знаю, ваше высочество.
— Баронесса Аврелия. Вас это, по-видимому, удивляет? Да-с, баронесса Аврелия собственною своей персоной. Представьте себе, что она приняла вас за капуцина. — При этих словах он громко расхохотался. — Клянусь богом, что если вы капуцин, то самый милейший, какого случалось когда-либо видеть кому-нибудь. Скажите мне откровенно, господин Леонард, неужели вы действительно монах?
— Не знаю, право, какой злой рок заставляет считать меня за монаха, который…
— Не трудитесь продолжать, я ведь не инквизитор, и мне было бы сердечно жаль, если бы вас связывал монашеский обет. Перейдемте, однако, прямо к серьезному делу. Скажите мне совершенно искренне, неужели вы не желали бы отомстить баронессе Аврелии за содеянное ею вам зло?
— Разве может в груди какого-либо человека возникнуть чувство мести к такому дивному существу?
— Вы любите Аврелию?
Задавая этот вопрос, герцог серьезно и пристально смотрел мне прямо в глаза. Я молча прижал руку к груди. Герцог продолжал:
— Знаю, что вы почувствовали любовь к Аврелии с того самого мгновения, как она вышла с герцогиней в первый раз сюда, в залу. Вы любимы взаимно, и притом с такою страстностью, возможности которой я не подозревал у этой наивной девочки, почти ребенка. Она живет вами. Я узнал об этом от самой герцогини. Поверите ли, что после вашего ареста Аврелия пришла в отчаяние. Бедняжка слегла в постель и была почти при смерти. Она считала вас тогда убийцей своего брата, а потому ее скорбь казалась нам совершенно непонятной. Теперь нам стало ясно, что она даже и тогда вас любила. Видите ли, господин Леонард или, точнее, господин фон Кржчинский, вы — дворянин, и я решил устроить вас при дворе так, чтобы вам жилось здесь хорошо. Вы обвенчаетесь с Аврелией. Через несколько дней мы отпразднуем обручение, и я сам буду у вас посаженым отцом.
Я стоял молча, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами.
— Прощайте, господин Леонард! — воскликнул герцог и, дружески подмигнув мне, вышел из комнаты.
Аврелия станет моею женою! Женою преступного монаха! Нет, какая бы участь ни ожидала бедняжку, но этого не могут желать даже и мрачные силы ада! Эта мысль зародилась в моей душе и победила все, что пыталось было ей сопротивляться. Я чувствовал необходимость немедленно же принять окончательное решение, но тщетно старался придумать средство без боли расстаться с Аврелией. Мысль не видеть ее была для меня невыносима, но, с другой стороны, предположение, что Аврелия сделается моей женой, наполняло меня непонятным для меня самого чувством негодования и отвращения. У меня возникло совершенно явственное предчувствие, что если преступный монах вздумает стать перед алтарем и святотатственно нарушит обет, данный им Богу, ему явится таинственный живописец. Я знал, что он предстанет мне уже не в виде кроткого утешителя, каким являлся в тюрьме, а как вестник мести и гибели — подобно тому, как он предстал моему отцу Франческо во время бракосочетания. Я навлеку на себя позор, гибель и в здешнем мире, и в будущем. Вместе с тем, однако, из глубоких недр моего духа раздавался неведомый голос: «А все-таки Аврелия должна быть твоею. Робкий безумец! Разве ты можешь изменить приговор, произнесенный над вами судьбою?» Затем как будто другой голос восклицал: «На колени, слепец. Раскайся в преступных твоих помыслах! Она ни под каким видом не может быть твоею. Это святая Розалия, а ты помышляешь осквернить ее объятиями земной любви!» Таким образом, в борьбе двух таинственных грозных сил, ареною для которой являлась собственная моя душа, я колыхался, как челнок, захваченный сильным волнением. У меня не было ни мысли, ни предчувствия о том, как именно следует поступить, чтобы избегнуть гибели, угрожавшей мне со всех сторон. Прежнее возбужденное настроение, во время которого все события предшествовавшей жизни, а в особенности роковое пребывание в замке барона Ф., казались тяжелым сном, совершенно рассеялось. Теперь мною овладело мрачное отчаяние, и я видел в самом себе лишь низкого сластолюбца и злодея. Все, что я рассказывал судье и лейб-медику, представлялось мне теперь бессвязной, плохо придуманной ложью, а не откровением свыше, подсказанным мне внутренним голосом, как я пытался перед тем уверить себя.
Углубившись в себя, не замечая и не слыша ничего, происходившего вокруг меня, шел я однажды по улице. Громкий возглас кучера и стук колес экипажа вернули меня к действительности и заставили отскочить в сторону. Карета герцогини промчалась мимо. Лейб-медик нагнулся из дверец и дружески многозначительно кивнул мне, предлагая зайти к нему на квартиру. Мгновение спустя он выскочил из экипажа и, взяв меня под руку, потащил за собою со словами:
— Я только что приехал от Аврелии и должен вам многое порассказать.
Как только мы вошли к нему в комнату, он воскликнул:
— Вы, сударь, человек слишком уж пылкий и неосторожный! Разве можно поступать таким образом? Вы предстали перед Аврелией совершенно неожиданно, словно привидение. Нервы у нее не из особенно крепких, и она после того захворала. — Заметив, что я побледнел, врач прибавил: — Положим, серьезного вреда от этого не произошло: она уже настолько поправилась, что гуляла сегодня в саду, а завтра вместе с герцогиней вернется в резиденцию. Про вас, милейший Леонард, Аврелия много говорила. Она хочет увидеться с вами, чтоб извиниться, так как думает, что показалась вам глупой и странной.
Припоминая то, что произошло между нами в загородном замке, я положительно не знал, как надлежало мне истолковать эти слова Аврелии.
Врачу были, по-видимому, известны намерения герцога относительно меня. Он дал мне это ясно понять и благодаря заразительной своей жизнерадостности рассеял мрачное мое настроение, так что наш разговор сделался под конец очень веселым. Он описал мне еще раз, в каком виде застал Аврелию. Подобно ребенку, который не может оправиться после тяжелого сна, она лежала на софе с полузакрытыми глазами, улыбавшимися сквозь слезы, и, склонив голову на руку, жаловалась ему на болезненные свои галлюцинации. Он повторял ее слова, подражая голосу застенчивой девушки, прерываемому легкими вздохами, и, выставляя некоторые из ее жалоб в шутливом виде, сумел несколькими смелыми ироническими штрихами до такой степени ясно очертить грациозный ее образ, что он стоял передо мною совершенно как живой, весело улыбающийся. В качестве контраста с Аврелией лейб-медик изобразил также герцогиню с величественной ее важностью. Это мне показалось еще забавнее.
— Думали ли вы когда-нибудь, — спросил он меня наконец, — думали ли вы на пути сюда, в резиденцию, что с вами случатся здесь такие изумительные события? Вследствие сумасбродного недоразумения вы попали под суд и в тюрьму, а затем оказывается, что вам здесь суждено завидное счастье, подготовленное благосклонностью августейшего вашего друга.
— Я должен сознаться, что меня с самого начала осчастливило благосклонное внимание герцога. Тем не менее я чувствую, что если теперь герцог и весь двор как будто относятся ко мне с большим вниманием, то это следует в сущности приписать единственно лишь судебной ошибке, жертвою которой я чуть не сделался.
— Ну нет, тут главную роль играет совершенно иное маленькое обстоятельство, о котором вы могли бы и сами догадаться.
— Должно быть, я не отличаюсь особенной догадливостью…
— Дело в том, что хотя вас и называют по-прежнему господином Леонардом, но всем известно, что вы дворянин, так как это подтвердилось наведенными в Познани справками.
— Но разве могло такое ничтожное обстоятельство повлиять на герцога и отразиться на уважении, которым я пользуюсь в придворном кругу? Когда герцог, познакомившись со мною, пригласил меня бывать при дворе, я возразил, что мне может воспрепятствовать мое мещанское происхождение, но герцог тогда же объявил, что научные занятия вполне заменяют дворянские грамоты и дают мне право являться к его двору.
— Действительно, герцог придерживается этих воззрений, кокетничая просвещенным своим отношением к изящным искусствам и наукам. Поэтому-то вам и довелось встретиться при дворе со многими художниками и учеными, не имеющими счастья принадлежать к так называемому «благородному» сословию. Вы могли бы даже заметить, что те из них, в ком сильнее развита щекотливая восприимчивость, сравнительно редко бывают при дворе или даже вовсе туда не являются. Несмотря на все старания немецкого дворянина выказать себя свободным от предрассудков, в обращении его с простым бюргером проскальзывает всегда легкий оттенок чего-то, смахивающего на снисхождение. Этого не в состоянии вынести человек, которому подсказывает законная гордость, что в так называемом благородном обществе часто именно он должен относиться со снисхождением и терпимостью к низкому умственному уровню и неразвитости окружающих. Вы сами из дворян, г-н Леонард, но, как я слышал, получили серьезное научное образование. Поэтому, быть может, вы и являетесь первым дворянином, у которого я не заметил здесь в придворном кругу ничего дворянского в дурном смысле этого слова. Вы, может быть, подумаете, что я говорю как природный мещанин, руководствующийся предрассудками моего сословия, или же — что со мною произошла какая-нибудь неприятная случайность, под влиянием которой у меня и образовался такой предрассудок? Такое предположение было бы, однако, ошибочным. Я принадлежу к одной из профессий, на долю которых выпадает со стороны высших сфер не только терпимость, но фактическая благосклонность и ухаживание Лейб-медики и духовники в качестве неограниченных властителей над телом и душою признаются, силой вещей, как бы столбовыми дворянами. Наиблагороднейшее происхождение не в состоянии избавить обладающего им счастливца от рези в желудке и страха подвергнуться на том свете еще худшим мучениям. Следует оговориться, впрочем, что лишь католическое духовенство сумело поставить себя на одну ногу с дворянами. Что касается здешних протестантских пасторов, то они играют роль домашней прислуги — разумеется, высшего ряда, — которой, после того как она растрогает совесть высокоблагородных бар, разрешается занять место где-нибудь на краешке обеденного стола и с должным смирением уплетать там жаркое, запивая его вином. Очень может быть, что нелегко отрешиться от укоренившегося предрассудка, но в большинстве случаев к этому не проявляется даже никакого желания. Иному имперскому дворянину, без сомнения, чудится порой, что он лишь благодаря своему происхождению из старинного дворянского рода может занимать в свете высокое положение, на которое в противном случае не имел бы ни малейшего права. В наше время гордость заслугами предков и благородным якобы от них происхождением становится чрезвычайно странным и почти смешным явлением. Исходя из рыцарства, отличавшегося воинскими доблестями и умением владеть оружием, выработалась в Западной Европе каста, на исключительной обязанности которой лежала защита всех других сословий, причем само собою выработалось подчиненное положение беспомощных защищаемых к могучему защитнику. «Сколько бы ни хвалился ученый своей наукой, художник — своим искусством, ремесленник и торговец — своим ремеслом, но все-таки, — говорит рыцарь, — все вы, неопытные в военном деле, не сможете отразить врага. Я же, с юности приучившись владеть оружием, становлюсь перед вами с боевым мечом. То, что составляет для меня забаву и увеселение, спасает вам имущество и жизнь». На самом деле, однако, грубая сила утрачивает теперь прежнее свое преобладающее значение. Созидающий, творческий дух все более обнаруживает свое могущество. Сильная рука, крепкие латы и острый меч не в состоянии его победить. Даже ведение войны и боевое вооружение подчиняются в настоящее время другому принципу. Положение каждого человека ставится все в большую зависимость от его внутренней ценности. Если бы даже государственные законы признавали за ним право на какой-нибудь блестящий общественный пост, он все же должен утвердить за собою это право соответственным развитием. Гордость предками, вытекающая из рыцарских традиций, основывается на совершенно противоположном принципе, который может быть выражен в следующей форме: «Мои предки были героями — следовательно, и я герой». Чем дальше уходят в глубь истории эти геройские предки, тем лучше. Если чьему-либо дедушке пожаловали дворянство, то можно легко усмотреть, каким именно образом проникся он геройством, а недавним, близким от нас чудесам верится обыкновенно с трудом. Во всяком случае, рациональные основы рыцарской гордости зиждутся на способности геройского мужества и физической силы передаваться по наследству. У здоровых, сильных родителей обыкновенно бывают здоровые и сильные дети. Подобным же образом передаются по наследству воинственный дух и физическая храбрость. Сохранять чистоту крови в рыцарской касте было поэтому фактической потребностью в прежние времена. Со стороны какой-нибудь высокородной девицы являлось, без сомнения, великой заслугой произвести на свет могучего витязя, к которому злополучный недворянский мир обращался с мольбою: «Пожалуйста, не пожирай нас сам и защищай от других витязей, которые точат на нас зубы». Умственный капитал, наоборот, сравнительно редко передается по наследству. Сыновья мудрых отцов зачастую оказываются набитыми дураками. Поэтому в наше время, которое отдает духовному рыцарству предпочтение перед физическим, оказывается с точки зрения доказательности унаследованного дворянства менее выгодным происходить от Лейбница, чем от Амадиса Галльского или какого-нибудь иного храброго рыцаря Круглого Стола. Дух времени увлекает нас вперед в совершенно определенном направлении, и положение дворянства, гордящегося своими предками, заметно ухудшается. Этим следует объяснить бестактное поведение германского имперского дворянства относительно выходцев из других сословий, выдвинувшихся благодаря личным своим талантам и заслугам. Это поведение, являющееся какой-то нелепой смесью признания фактических заслуг и снисхождения, а не чувством собственного превосходства, объясняется, пожалуй, неясным еще сознанием того, что в глазах умных людей весь устаревший хлам средневековых традиций утратил всякий смысл и не может более маскировать скрывающегося за ним ничтожества. Остается только возблагодарить Провидение за то, что многие высокородные дворяне и дворянки, уяснив себе дух нашего времени, воспользовались благоприятными условиями своей обстановки, чтобы воспарить в грандиозные выси изящных искусств и науки. Им, без сомнения, удастся избавить с течением времени нынешнее немецкое дворянство от смешных и нелепых свойств, на которые я указал вам.
Слова лейб-медика раскрывали передо мною совершенно чуждую до тех пор область. Мне еще никогда не приходилось задумываться о дворянстве и его отношениях к среднему сословию. Почтенный врач, очевидно, не подозревал, что я и сам принадлежал когда-то не только к этому сословию, но и к тому его разряду, на который не распространяется презрительное отношение дворянства. Действительно я был высокочтимым духовником самых знаменитых дворянских фамилий в Б. Вдумываясь глубже в свое положение, я убедился, что опять-таки сам вызвал новые изменения в своих судьбах, упомянув в разговоре с пожилою статс-дамой, что родился в Квечичеве. Отсюда возникла для меня необходимость выдать себя за дворянина Кржчинского, а это в свою очередь навело герцога на мысль женить меня на Аврелии.
Как только герцогиня вернулась в город, я поспешил к Аврелии. Она встретила меня с чарующей девической застенчивостью, и я заключил ее в свои объятия, мечтая в это мгновение, что она действительно станет моею женою. Аврелия выказывала мне самую беззаветную любовь. Глаза ее были полны слез, и она говорила со мною мягким тоном раскаивающегося в своих капризах ребенка, который сознает, что поступил дурно. Ввиду этого я решился напомнить ей свое посещение в загородном замке герцогини и умолял Аврелию сообщить мне, что тогда испугало ее. Она молчала и потупила глаза. В это мгновение меня охватила мысль об ужасном моем двойнике, и я воскликнул:
— Аврелия, заклинаю тебя, скажи, чей страшный образ увидела ты тогда за нами?
Она смотрела на меня с изумлением, причем взор ее становился все пристальнее и неподвижнее, а затем она внезапно вскочила, как будто собираясь убежать, но остановилась и, рыдая, закрыла лицо руками. «Нет, нет, нет… ведь это не он!..» — твердила она. Я потихоньку взял ее за талию, и она бессильно опустилась на стул.
— Кто же это «не он»? — спросил я взволнованным голосом, догадываясь обо всем происходившем тогда в ее душе.
— Ах, друг мой, — сказала она едва слышным грустным голосом, — ты, пожалуй, сочтешь меня за безумную мечтательницу, если я вздумаю рассказать тебе все, все… что постоянно портит мне счастье моей любви. Страшная греза проходит сквозь всю мою жизнь. Она именно встала между нами, когда я встретилась здесь с тобою впервые. Она же повеяла на меня взмахами смертоносных своих крыльев там, в загородном замке герцогини, когда ты неожиданно вошел в мою комнату. Знай же, что в такой же позе, как ты, стоял однажды возле меня на коленях преступный монах, хотевший злоупотребить священной молитвой для злодеяния. А затем он, словно хищный зверь, выследивший добычу, подкрадывался раз ночью ко мне и, встретившись с моим братом, убил его. Но ведь ты!.. Твои черты… твой голос… и поступки!.. Нет, позволь мне молчать, не требуй, чтобы я говорила!..
Аврелия откинулась в угол дивана, причем очертания ее тела выступили соблазнительнее, чем когда-либо. Я стоял перед ней, и мои взоры упивались дивною ее прелестью, но в то же самое время в моей душе шла ожесточенная борьба между страстным влечением, жаждавшим наслаждения, и какою-то демонской насмешливостью, беспрерывно твердившей: «Ах ты, несчастная, осужденная в жертву сатане! Разве удалось тебе бежать от монаха, пытавшегося во время молитвы вовлечь тебя в грех?.. Ведь ты теперь стала все-таки его невестой… невестой!» В это мгновение исчезла из моей души любовь к Аврелии, вспыхнувшая было небесным лучом, когда, избавившись от тюрьмы и смерти, я увиделся с ней в парке. Меня теперь наполняла мысль о том, что гибель этой девушки явится самым блестящим и светлым моментом моей жизни. Аврелию потребовали к герцогине, и в отсутствие этой бедняжки для меня стало еще яснее, что в ее жизни должны существовать какие-то неизвестные еще мне таинственные соотношения с моей жизнью. Между тем я никак не мог разузнать о них, так как Аврелия, несмотря на все мои просьбы, не желала объяснить мне вырывавшиеся у нее иногда намеки. Случай разоблачил мне, однако, то, что она хотела скрыть. Однажды я был в комнате дворцового чиновника, на обязанности которого лежало доставлять на почту частные письма герцога и придворных особ. Он куда-то отлучился, и как раз в это время вошла горничная Аврелии с большим письмом. Она положила его на стол, где находилось уже несколько других писем, и удалилась. Я бросил взгляд на письмо и увидел, что оно адресовано сестре герцогини, настоятельнице картезианского монастыря, и что адрес написан Аврелией. В душе у меня мелькнуло предчувствие, что здесь, в этом письме, я найду разъяснение всего, чего не успел еще до тех пор разгадать, и, прежде чем дворцовый чиновник вернулся в свою комнату, я ушел оттуда с письмом Аврелии.
О, чернец или мирянин, жаждущий почерпнуть для себя из моей жизни поучение и предостережение! Прочти прилагаемые здесь страницы, прочти наивные признания чистой девушки, орошенные безнадежными горькими слезами кающегося грешника. Пусть в роковую минуту борьбы с одолевающим грехом и преступлением воссияет в твоей душе богобоязненное чувство сердечного желания выполнять заповеди Господни и да послужит оно тебе утешением!
«Добрейшая, дорогая моя матушка! Какими словами описать тебе, что твое дитя счастливо, что ужасный образ, который словно страшное, грозное привидение ворвался в мою жизнь, безжалостно убивая все ее цветы и разрушая все надежды, наконец исчез, изгнанный божественным волшебством любви. Мне становится, однако, очень тяжело на сердце, что в то время, когда ты вспоминала про злополучного моего брата и отца, сраженного насмерть горем, я не открыла тебе всю свою душу, как на исповеди. Впрочем, я лишь теперь чувствую себя в состоянии высказать мрачную тайну, которую скрывала до сих пор. Кажется, будто неведомая злостная сила играла мною, обманчиво представляя самое высшее счастье жизни воплощенным в ужасном страшном образе. Меня бросало из стороны в сторону словно утлый челнок в расходившихся волнах бушующего моря. Казалось, я была осуждена на неизбежную гибель. Небо сжалилось, однако, надо мною и чудом спасло меня в ту самую минуту, когда мне, по-видимому, предстояло сделаться навеки невыразимо несчастной. Чтобы рассказать тебе все, я должна вернуться к ранним годам моего детства, так как тогда уже запало мне в душу семя, столь долго разраставшееся в ней мне на погибель. Я была трех- или четырехлетним ребенком, когда однажды, в самый расцвет весны, гуляла с Гермогеном в саду нашего замка. Мы нарвали много цветов, и Гермоген, против своего обыкновения, согласился плести мне из них венки. Украсив всю себя цветами, я сказала брату: «Пойдем теперь к маме», но Гермоген поспешно вскочил и закричал диким голосом: «Нет, останемся лучше здесь, малютка, так как мама теперь в Синем кабинете и разговаривает там с дьяволом!» Я не знала, что именно хочет он этим сказать, но все-таки оцепенела от страха и заплакала. «Чего ты плачешь, глупая сестренка? — утешал меня Гермоген. — Мама каждый день говорит с дьяволом, и он ничего ей не делает». Я замолчала, так как испугалась Гермогена: он в это мгновенье угрюмо глядел прямо перед собою и говорил резким, отрывистым тоном. Мама была в то время уже больна, и с ней часто делались страшные судороги, после которых она впадала в глубокий обморок и казалась мертвой. Меня и Гермогена уводили тогда из комнаты. Я плакала, а Гермоген глухим голосом повторял: «Это все у нее дьявольское наваждение». Таким образом, еще в детской душе моей возникла мысль, что мама общается с каким-то отвратительным, злым привидением. Я представляла тогда себе дьявола именно в виде такого привидения. Как-то раз меня оставили одну, и я от страха не могла даже убежать, когда сообразила, что нахожусь как раз в Синем кабинете, где, по уверениям Гермогена, мама беседует с дьяволом. Внезапно дверь кабинета растворилась. Моя мать, бледная как полотно, вошла туда и, остановившись перед стеной, на которой ничего не было, воскликнула глухим голосом, в котором слышалась горькая жалоба: «Франческо! Франческо!» За стеною что-то зашуршало и зашевелилось. Она раздвинулась, и оттуда появился написанный во весь рост портрет красавца-мужчины в странном костюме, сверх которого накинут был фиолетовый плащ. Фигура и весь облик этого мужчины произвели на меня необыкновенное впечатление. Он так мне понравился, что я даже воскликнула от радости. Мама обернулась и только тогда, заметив меня, спросила взволнованным голосом: «Что тебе здесь нужно, Аврелия? Кто привел тебя сюда?» Мама, всегда добрая и кроткая, казалась теперь такой сердитой, какою я ее еще никогда не видала. Считая себя виноватой, я расплакалась и пролепетала: «Я не хотела приходить сюда. Меня оставили одну, и я сама не знаю, как попала в кабинет». Заметив, что дивный портрет исчез, я спросила: «Куда же делась чудесная картинка?» Мама взяла меня на руки, начала целовать и ласкать и сказала: «Ты у меня милая, хорошая девочка, но эту картинку никто не должен видеть, и она исчезла теперь навсегда». Я никому не рассказывала о том, что со мною случилось, и только однажды объяснила Гермогену: «Послушай, мама разговаривает вовсе не с дьяволом, а с очень красивым дядей, который, впрочем, только нарисован на картине и выходит из стены, как только мама его позовет». Гермоген в раздумье глядел несколько времени перед собою, а затем пробормотал: «Дьявол может являться во всяческих видах, — говорит пастор, — но все-таки он ничего дурного маме сделать не может». Я вздрогнула от ужаса и стала умолять Гермогена, чтобы он никогда больше не упоминал про дьявола. Мы уехали в столицу. Я забыла о портрете и не вспомнила о нем даже тогда, когда после кончины мамы мы вернулись в замок. Во флигеле, где находился Синий кабинет, никто не жил. Там были апартаменты мамы, куда отец не мог войти, не вызывая у себя самых мучительных воспоминаний.
Наконец при ремонте замка, пришлось открыть эти апартаменты. Я вошла в Синий кабинет как раз в то время, когда рабочие ломали там пол. Один из них вынул из самой середины половицу паркета, когда вдруг за стеною что-то зашуршало, она раздвинулась, и из-за нее выступил портрет незнакомца во весь рост. Под полом оказалась пружина, которая приводила в действие механизм, раздвигавший в стене одну из деревянных панелей. Мне живо вспомнилась тогда сцена, пережитая мною в детстве. Образ матери воскрес передо мною, и я залилась слезами, но все же не могла отвести глаза от незнакомого красавца, который в свою очередь, казалось, глядел на меня с портрета словно живыми глазами. Вероятно, отцу немедленно донесли о случившемся. По крайней мере он вошел в кабинет в то время, когда я стояла еще перед портретом. Взглянув на него, он словно оцепенел от страха и глупо проговорил: «Франческо! Франческо!» — как бы рассуждая с собою вслух. Поспешно повернувшись затем к рабочим, он повелительным тоном приказал: «Сейчас же снять этот портрет со стены, свернуть полотно и передать его Рейнгольду!» Мысль о том, что мне не суждено больше видеть этого дивного красавца, который в странном своем костюме производил впечатление величественного царя духов, была для меня мучительной, но какая-то непонятная, непреодолимая робость помешала мне просить отца, чтобы он пощадил эту картину и не позволил ее уничтожить. Впечатление, произведенное на меня этим событием, изгладилось у меня из памяти через несколько дней. Мне исполнилось четырнадцать лет, но я все еще оставалась беспечной резвушкой, характер которой составлял прямую противоположность с торжественной серьезностью моего брата Гермогена. Папа часто говорил, что нам с братом следовало бы поменяться ролями, а то он слишком напоминает скромную застенчивую девушку, тогда как я похожа на беззаботного шалуна-мальчишку. Перемена, которую отец считал желательной, не замедлила произойти сама собою. Гермоген начал страстно увлекаться верховой ездой, фехтованием и вообще всеми воинскими упражнениями. Он мечтал только о битвах и сражениях и бредил войною. В то время как раз ожидали объявления войны, и брат упросил отца определить его на службу. Со мною же стало происходить что-то необъяснимое, вызвавшее полную перемену во всем моем существе. У меня подымалось из глубины души какое-то тяжелое смущение, угнетавшее все мои жизненные силы. Часто я чуть не лишалась сознания, и передо мной проходили тогда разнообразные картины и грезы. Мне казалось, будто раскрывается блистающее небо, полное блаженства и восторженной радости, но я не могла ничего рассмотреть и, словно сонный ребенок, не в состоянии была раскрыть глаза. Без всякой причины на меня нападала смертельная грусть, или же, напротив, мне становилось невообразимо весело. При самом ничтожном поводе слезы ручьями лились у меня из глаз — меня охватывало какое-то страстное желание, доходившее нередко до боли и судорожного подергивания всего тела. Отец, заметив болезненное мое состояние, приписал его чрезмерному возбуждению нервов и обратился к помощи врача, который прописывал мне разнообразные лекарства, не приносившие, впрочем, ни малейшей пользы. Сама не знаю, как это случилось, но только передо мною внезапно явился забытый образ незнакомца, изображенного на портрете. Он предстал передо мною до такой степени живо, что мне казалось, будто я вижу его в действительности и он глядит на меня с состраданием. «Неужели я должна умереть? Что именно со мною и что заставляет меня так мучиться?» — воскликнула я, обращаясь к этому видению. Незнакомец усмехнулся и ответил: «Ты меня любишь, Аврелия, — в этом и заключается твоя мука. Неужели ты хочешь побудить меня, чтобы я нарушил обеты, данные Богу?» К величайшему моему изумлению, я заметила тогда на незнакомце монашескую рясу капуцинского ордена. Сделав над собой величайшее усилие, я пробудилась от своей грезы, но была твердо убеждена, что этот монах является только обманчивым призраком, созданным моим воображением. Вместе с тем, однако, я слишком ясно чувствовала, что передо мною раскрылась тайна любви. Да, я любила незнакомца всеми силами проснувшегося во мне чувства, со всей беззаветной преданностью и страстностью своего сердца. В минуты мечтательных грез, когда мне казалось, что я вижу перед собой незнакомца, болезненное мое расстройство как будто достигало своего апогея. Я стала выздоравливать. Нервная слабость начала проходить, и только неизменная верность этому образу, фанатическая любовь к существу, жившему лишь во мне самой, делали из меня какую-то мечтательницу. Я утратила интерес ко всему окружающему: бывая в обществе, сидела неподвижно на стуле и, углубившись в свою мечту, не обращала внимания на разговор, происходивший по соседству, отвечала невпопад на вопросы, с которыми ко мне обращались, и должна была производить впечатление очень недалекой девушки. Раз в комнате брата я нашла на столе незнакомую книгу. Раскрыв ее, я увидела, что это переведенный с английского роман, озаглавленный «Монах»! Я похолодела от страха при мысли, что тот, неизвестный, кого я люблю, тоже монах. Я никогда не представляла себе, чтобы любовь к человеку, посвятившему себя Богу, могла быть греховной, но теперь мне неожиданно вспомнились слова моего монаха, слышавшиеся в мечтательной грезе: «Неужели ты хочешь побудить меня, чтобы я нарушил священные обеты!» Слова эти нанесли мне глубокую рану и легли на мою душу тяжелым гнетом. Думая, что найду в книге разгадку многому для меня непонятному, я принялась ее читать. Меня увлекла искусно придуманная фабула, но когда после первого случайного убийства ужасный монах стал совершать все более злодейские преступления и, наконец, вступил в союз с нечистою силой, меня охватил невыразимый ужас, и я вспомнила слова Гермогена: «Мама разговаривает с дьяволом». Мне представлялось, что незнакомец, являвшийся мне в видениях, продал, подобно изображенному в романе монаху, свою душу сатане и замышляет меня погубить. Но, несмотря даже и на это, я не в силах была преодолеть любовь к монаху, пылавшую в моем сердце. Теперь только я убедилась, что может существовать преступная любовь. Отвращение к ней боролось с чувством, наполнявшим мою грудь, и эта борьба вызывала у меня своеобразную раздражительность. Зачастую близость мужчины вызывала у меня тревожное чувство страха. Мне вдруг казалось, что он — тот самый монах, который тотчас же меня схватит и увлечет в вечную гибель. Рейнгольд, вернувшись из одной поездки по делам, много рассказывал про капуцина Медарда, снискавшего себе славу замечательного проповедника, которого и он сам с восторгом слушал. Я невольно подумала про монаха, описанного в романе, и при этом у меня явилось странное предчувствие, что дорогой мне и в то же время грозный образ, являвшийся в моей мечте, отождествится с этим Медардом. Не знаю сама почему, но только эта мысль казалась для меня ужасной. Я погрузилась в море грез и предчувствий, но тщетно пыталась изгнать из своей души образ монаха. Я была в сущности еще ребенком, но этот злополучный ребенок не в состоянии был побороть греховную любовь к чернецу, связанному обетами. Однажды отца навестил священник. Он подробно распространялся о разнообразных ухищрениях, к которым прибегает дьявол-искуситель. Между прочим, священник описывал плачевное состояние молодой души, в недра которой дьявол желает проложить себе путь и не встречает с ее стороны сколько-нибудь энергичного сопротивления. Некоторые слова священника упали мне на душу, освещая действительное ее состояние, словно искрами божественного света. Мой отец прибавил к замечаниям священника многое, как бы непосредственно относившееся к моему положению. «Единственное спасение при таких обстоятельствах, — добавил священник, — заключается в непоколебимом доверии не столько к нашим друзьям, сколько к религии и ее служителям». Эта замечательная беседа побудила меня искать утешения в религии и облегчить свою грудь покаянием в грехе перед священником. Мы находились тогда в столице, и я хотела на другой день рано утром сходить в соседнюю с нашим домом монастырскую церковь. Мне пришлось пережить мучительную ночь. Отвратительные греховные образы, никогда не представлявшиеся мне до тех пор даже в воображении, наполняли теперь мою душу. Посреди них стоял монах, который протягивал мне руку, как бы желая меня спасти, и восклицал: «Скажи только, что ты меня любишь, и ты освободишься от всех мучений». Я вынуждена была невольно воскликнуть: «Да, Медард, я люблю тебя!» При этих словах все окружавшие меня видения исчезли. Наконец на рассвете я встала, оделась и пошла в монастырскую церковь.
Утренний рассвет только что начинал пробиваться нежными лучами сквозь разноцветные стекла. Один из послушников подметал пол в сенях. Близ боковых дверей, в которые я вошла, находился алтарь, посвященный св. Розалии. Произнеся перед ним краткую молитву, я направилась к исповедальне, в которой увидела монаха. «Помогите мне, Небесные Силы», — мысленно взмолилась я. Действительно это был Медард. В этом не было никакого сомнения. Мне объяснила это неведомая могучая сила. Исполненная безумным страхом и любовью, я все же чувствовала, что меня может спасти только мужество. Я принесла ему самому покаяние в греховной моей любви к человеку, посвятившему себя Богу. Даже больше: в это мгновенье мне показалось, будто я в безысходном отчаянии часто уже проклинала священные узы, связывавшие моего возлюбленного. «Ты, Медард, ты — тот человек, которого я так неизреченно люблю», — были последние слова, которые я могла еще выговорить. Вслед за тем благодетельные утешения религии, словно небесный бальзам, потекли из уст монаха, который внезапно перестал мне казаться Медардом. А затем старый паломник взял меня за руку и медленно провел к главному выходу из церкви. Речи его были святые и возвышенные, но они навеяли на меня сон, как на ребенка, которого убаюкивают нежным пением. Я лишилась сознания и, очнувшись, увидела себя на диване в своей комнате. «Слава Богу, кризис счастливо миновал, и она поправляется», — воскликнул чей-то голос. Это говорил врач моему отцу. Мне объяснили, что меня нашли утром на этом самом диване в состоянии какого-то оцепенения и думали, что со мною сделался смертельный нервный удар. Как видишь, исповедь у монаха Медарда была в сущности лишь мечтою, вызванной чересчур взволнованным моим состоянием. Вероятно, святая Розалия, к которой я часто прибегала в своих молитвах и перед образом которой молилась даже и в своей грезе, заставила все это мне представиться, чтобы я могла спастись из сетей, расставленных мне лукавым искусителем. Безумная любовь к обманчивому призраку в монашеской рясе исчезла из моей души. Я совершенно оправилась и могла весело и непринужденно вступить в окружающую меня радостную жизнь. Праведный Боже, мне было еще раз суждено встретиться с этим ненавистным монахом, и он нанес мне страшный, чуть не смертельный удар. Однажды, вернувшись из города в замок, я встретила там монаха и тотчас же узнала в нем Медарда, перед которым исповедовалась в мечтательной своей грезе. «Это тот самый дьявол, с которым говорила матушка. Берегись, сестра, берегись! Он хочет поймать тебя в свои сети», — постоянно твердил мне злополучный Гермоген. Я не нуждалась в его предостережениях. С первого же мгновенья, когда монах остановил на мне взор, сверкавший преступным желанием, а затем в лицемерном экстазе призвал св. Розалию, я почувствовала к нему непреодолимый ужас. Тебе, моя дорогая матушка, известны подробности странных событий, которые произошли после того у нас в замке. Я вынуждена, однако, сознаться, что этот монах являлся для меня в высшей степени опасным. В глубине моей души шевелилось чувство, подобное тому, под влиянием которого зародилась у меня впервые мысль о грехе, против которого я должна была бороться. Эта борьба была далеко нелегка. В иные мгновенья я, ослепленная этим чувством, доверчиво слушала лицемерно-благочестивые речи монаха. Мне даже казалось, будто все его существо наполнено божественным светом, способным воспламенить чистую любовь. Каждый раз, однако, он с преступным коварством умел, даже в минуты благочестивого восторга, раздувать во мне пламя страсти, исходившее, очевидно, из ада. Святые, которым я усердно молилась, послали мне ангела-хранителя в образе моего брата.
Вообрази же теперь, милая матушка, мой ужас, когда здесь, в тот самый день, когда я появилась при дворе, ко мне подошел человек, в котором я, несмотря на светский его костюм, с первого же взгляда узнала монаха Медарда. Увидав его, я лишилась чувств и, очнувшись на руках герцогини, воскликнула: «Это он, — он, убийца моего брата!» — «Да, это он! — подтвердила герцогиня. — Это переодетый монах Медард, бежавший из монастыря. Необычайное его сходство с Франческо объясняется тем, что Франческо его родной отец»… Помогите мне, Силы Небесные!.. В то самое мгновенье, когда я пишу эти строки, в жилах моих стынет от ужаса кровь. Я вспоминаю, что на портрете, с которым разговаривала моя мать, был изображен Франческо, и что мучивший меня призрак монаха имел те же самые черты. Исповедуясь во время охватившей меня дивной грезы перед Медардом, я сейчас же узнала в нем портрет Франческо. И действительно, Медард, сын Франческо — тот самый Франц, которому ты, добрая моя матушка, дала благочестивое воспитание, но оно не спасло его, однако, от греха и преступления. Не понимаю, что могло связывать мою мать с этим Франческо. Отчего скрывала она у себя его портрет и при виде его предавалась как бы воспоминаниям о минувшем счастливом времени? Каким образом могло случиться, что Гермогену чудился в этом портрете дьявол, и что послужило основой к моим собственным странным греховным мечтам? Мне кажется, будто я утопаю опять в предчувствиях и сомнениях. Праведный Боже, удалось ли мне в самом деле избегнуть злого наваждения, опутавшего было меня своими сетями? Нет, я не могу писать больше. Вокруг меня словно сгустился непроницаемый мрак, сквозь который не просвечивает ни одной благодетельной звездочки, способной указать мне надлежащий путь…»
Несколько дней спустя.
«Нет, мрачные предчувствия не должны отуманивать светлые солнечные дни, выпавшие теперь на мою долю. Отец Кирилл, как мне известно, сообщил уже тебе, дорогая матушка, какой плохой оборот приняло сперва для Леонарда судебное преследование, возбужденное против него по моему настоянию. Я слишком поторопилась признать в нем преступного монаха, и необдуманная моя поспешность чуть не оказалась роковою для человека, которого я люблю теперь всеми силами своего сердца. Ты знаешь также, что настоящий Медард попался в руки правосудия, что его, быть может, притворное, помешательство, по-видимому, совсем прошло, что он сознался в своих преступлениях, за которые ждет его суровая кара, и что… Не стану, впрочем, продолжать, так как позорная участь преступника, который ребенком был так тебе дорог, без сомнения, болезненно поразит твое сердце. При дворе все время говорили об этом замечательном процессе. Леонарда считали хитрым закоренелым преступником, так как он отпирался решительно ото всего. Видит Бог, что эти речи часто пронзали мне сердце, словно удары ножа. Таинственный голос, раздававшийся в моей душе, твердил: «Он невиновен, и его невиновность не замедлит выясниться». Я чувствовала к нему глубочайшее сострадание и вынуждена была сознаться перед самой собой, что его образ, как только я его припоминала, вызывал во мне чувство, убивавшее во мне всякие сомнения. Да, я его любила, несказанно любила еще в то время, когда все считали его злодеем. Я ждала чуда, которое должно было спасти его и меня: если бы Леонард погиб от руки палача, я бы этого не пережила. Чудо это свершилось: он невиновен, любит меня и скоро станет всецело моим. Таким образом, предчувствие, которое возникло у меня в раннем детстве и которым враждебные силы хотели воспользоваться для моей погибели, воплотилось в блаженную действительность. Благослови же меня и моего жениха, дорогая матушка! Как бы хотелось счастливой твоей дочери выплакать свою радость на твоем сердце! Леонард очень похож на Франческо, но, кажется, выше ростом, а также отличается от Франческо и монаха Медарда своеобразным характерным выражением, свойственным его национальности (ты ведь знаешь, что Леонард — поляк). Вообще было в высшей степени безрассудно принять хоть на минуту остроумного, ловкого красавца Леонарда за беглого монаха. Тем не менее страшные события в нашем замке произвели на меня такое ужасное впечатление, что часто и теперь, когда Леонард неожиданно входит ко мне в комнату и останавливает на мне свой взор, — а глаза его, увы, так похожи на глаза Медарда, — меня охватывает трепет, и я рискую ребяческим своим поведением оскорбить его. Мне думается, что только благословение священника перед алтарем разгонит мрачные призраки, которые и теперь еще бросают тень на мою жизнь. Помяни же меня и моего жениха в благочестивых твоих молитвах, дорогая матушка! Герцог желает, чтобы наша свадьба состоялась в непродолжительном времени. Я напишу тебе, когда будет назначен день бракосочетания, чтобы ты могла тогда мысленно благословить свою дочь в такую торжественную и важную минуту ее жизни…»
Много раз перечитывал я страницы, написанные рукою Аврелии. Казалось, будто из них исходил небесный свет, проникавший в мою душу, и перед его ясным сиянием угасало во мне пламя преступной, греховной страсти. При виде Аврелии на меня находила священная робость. Я больше не осмеливался ласкать ее так бурно, как прежде. Аврелия заметила перемену в моем поведении, и я с сокрушенным сердцем сознался, что позволил себе похитить ее письмо к настоятельнице монастыря. Я извинял свой поступок необъяснимым стремлением, которому был не в состоянии сопротивляться: оно действовало на меня с непреодолимым могуществом, свойственным неведомым Высшим Силам. Я утверждал, что именно эти неведомые силы, без сомнения, хотели, чтобы я узнал про ее грезу в исповедальне и таким образом выяснил, что союз наших сердец является предопределенным свыше. «Да, милое мое благочестивое дитя, — говорил я, — ведь и меня тоже посетила однажды дивная греза, во время которой я слышал признание твое в любви ко мне, но я чувствовал себя тогда злополучным, раздавленным судьбою монахом, грудь которого надрывалась от самых ужасных адских мук. Тебя, тебя любил я беззаветно, но моя любовь являлась преступным, вдвойне преступным злодейством, так как я был монах, а ты — святая Розалия». Аврелия с испугом встала со стула. «Я вижу, — сказала она, — что сквозь нашу жизнь проходит непостижимая тайна. Заклинаю тебя Богом, Леонард, никогда не приподымать завесы, которая ее скрывает! Быть может, за этой завесой находится что-нибудь невыразимо ужасное. Будем с неизменною верностью любить друг друга и вести благочестивую жизнь. Таким образом нам удастся, я надеюсь, победить мрачные силы, которые замышляют нашу гибель. В сущности, я сама должна была открыть тебе все. Тайн между нами не должно быть. Между тем мне почему-то кажется, что в тебе самом идет борьба со многим, что прежде гибельно врывалось в твою жизнь и что ты не осмеливаешься теперь высказать вследствие ложного стыда. Будь откровенен, Леонард. Поверь, что искреннее сознание облегчит твою грудь и придаст нашей любви еще более чистоты». При этих словах Аврелии я мучительно сознавал, что во мне обитает еще дух лжи и что всего лишь за несколько мгновений перед тем я преступно обманул эту благочестивую наивную девочку. Сознание это говорило во мне все с большею силой, меня томила потребность открыть Аврелии все и, тем не менее, добиться ее любви. «Аврелия, святая моя, спасающая меня от…» — воскликнул я, но в это самое мгновение вошла герцогиня. Появление ее предало меня снова в жертву аду. Меня снова охватил дух адской насмешки и преступных желаний. Герцогиня вынуждена была выносить теперь мое присутствие. Зная это, я остался и смело представился ей в качестве жениха Аврелии. Дурные мысли покидали меня теперь только в то время, когда я оставался с Аврелией наедине. Передо мною словно раскрывалось тогда небесное блаженство. Теперь я страстно желал сочетаться с нею браком как можно скорее. Однажды утром мне предстал чрезвычайно живо образ моей матери. Я хотел схватить ее за руки и тогда лишь заметил, что это — только видение. «К чему такие глупые иллюзии?» — воскликнул я раздраженным тоном. Из глаз моей матери полились тогда крупные, чистые, как хрусталь, слезы. Они превратились в серебряные, ярко сверкавшие, звезды, с которых падали сверкающие капли. Эти капли кружились вокруг моей головы, словно стараясь составить вокруг нее сияние святости, но какая-то страшная черная рука постоянно разрывала это сияние. Обращаясь ко мне, мать проговорила нежным, кротким голосом: «Сын мой, я родила тебя чистым от всякого греха! Неужели сила твоя вконец сломлена, и ты не можешь более сопротивляться обольщениям сатаны? Теперь, когда с меня снято бремя земного тела, я могу разглядеть всю твою душу. Встань, Франциск, я украшу тебя лентами и цветами, так как наступил день святого Бернарда и тебе пора сделаться опять благочестивым мальчиком». У меня явилось желание спеть, как в прежние времена, кондак во славу святого, но кругом меня раздавался дикий зловещий гул. Мое пение превратилось в какой-то ужасающий вой, черная завеса спустилась и закрыла от меня образ матери. Через несколько дней после этого видения я встретился на улице с судебным следователем. Он дружески подошел ко мне и сказал:
— Знаете ли вы, что процесс капуцина Медарда опять запутывается. Оставалось только редактировать приговор, который, вероятно, присудил бы его к смертной казни, когда у него появились опять явные признаки помешательства. В уголовный суд пришло известие о смерти его матери. Я передал его подсудимому, но он странно расхохотался и воскликнул голосом, способным привести в ужас даже самого стойкого и энергичного человека. «Ха, ха, ха, ха!.. Да ведь принцесса (он назвал супругу убитого брата нашего герцога) давно уже померла!» Назначена новая медицинская экспертиза: полагают, что хитрый монах притворяется сумасшедшим.
Я расспросил о дне и часе смерти моей матери. Оказалось, что она явилась мне как раз в момент смерти. Это произвело сильное впечатление на меня. Я был убежден, что мать, которую я так преступно забывал на целые годы, станет теперь посредницей между мною и чистой, святою душою, с которою я хотел слиться. Я сам сделался значительно нежнее и мягче. Теперь только стал я вполне понимать любовь Аврелии. Я считал ее своею святой защитницей и не хотел с нею расставаться. Мрачная тайна, о которой она меня больше не расспрашивала, сделалась для меня самого как бы неисповедимым событием, предопределением неведомых сил.
Назначенный герцогом день нашей свадьбы наступил. Аврелии хотелось обвенчаться со мной рано утром перед алтарем святой Розалии в соседней монастырской церкви. Я провел ночь без сна и впервые после долгого перерыва усердно молился. В своем ослеплении я даже не сознавал, что молитва, которой я подготовлялся к совершению греха, оказывалась сама по себе уже адским злодеянием. Я хотел войти в комнату Аврелии, но она в белом платье, украшенная душистыми розами, вышла мне навстречу в дивной ангельской красоте. Ее одежда и прическа носили какой-то странный старомодный характер, пробуждавший во мне смутные воспоминания. По мне пробежал трепет, когда перед моими глазами внезапно возник запрестольный образ того придела, в котором мы предполагали венчаться. Это было изображение мученичества святой Розалии, и святая была одета на нем совершенно так же, как Аврелия. Трудно было скрыть ужасное впечатление, которое произвело на меня это обстоятельство.
Окинув меня взглядом, полным любви, Аврелия подала мне руку. Я прижал ее к своей груди, меня охватила глубокая вера, что душа моя может спастись лишь благодаря Аврелии. Лакей доложил, что герцогская чета готова нас принять. Аврелия поспешно надела перчатки. Я взял ее за руку и хотел идти с нею, но в это мгновенье горничная заметила, что волосы моей невесты — в беспорядке, и побежала за шпильками. Мы остались ждать ее у двери. Аврелии эта отсрочка показалась очень неприятной. Как раз в это мгновение послышался на улице глухой шум, смешанный гул каких-то возгласов и стук колес тяжелого, медленно подвигавшегося вперед экипажа. Я бросился к окну и увидел, что перед дворцом остановилась управляемая помощником палача позорная колесница, на которой спиной к лошадям сидел связанный монах, а перед ним стоял капуцин и усердно молился вместе с несчастным монахом. Ожидание близкой смерти заставило побледнеть его лицо. Всклокоченная борода тоже значительно его изменяла, но, тем не менее, я тотчас же узнал черты страшного моего двойника. Колесница, на мгновенье задержанная народной толпой, снова тронулась в путь, но в это время монах остановил на мне неподвижный взгляд своих глаз, сверкавших страшным огнем, разразился безумным смехом и крикнул голосом, напоминавшим завывание дикого зверя: «Женишок, женишок… Полезем-ка с тобой на крышу, на крышу… Там станем мы бороться друг с другом… Кто столкнет другого вниз, будет паном и может упиться досыта кровью!..» Я, охваченный страшным волнением, в свою очередь воскликнул: «Чего же ты от меня хочешь? Чего ты хочешь, ужасный человек?..» Аврелия обняла меня и оттащила от окна, умоляя: «Ради бога уйдем отсюда. Там везут на казнь Медарда, убийцу моего брата… Леонард… Леонард!» Адские духи тогда во мне пробудились и воспрянули с грозной силой, предоставленной им над дерзновенными нераскаянными грешниками. Я схватил Аврелию с таким бешенством, что она вздрогнула, и, свирепо расхохотавшись, сказал ей: «Безумная, глупая женщина… я… я… твой любовник… твой жених… я — сам Медард… убийца твоего брата!.. А! Будучи невестой монаха, ты хочешь своими воплями накликать погибель на твоего жениха? Ха, ха, ха, ха!.. Я — пан и напьюсь теперь досыта твоей крови!..» Проворно выхватив нож, я нанес им страшный удар. Аврелия упала на пол, кровь брызнула струей и обагрила мою руку. Я бросился с дворцовой лестницы сквозь толпу к позорной колеснице, сорвал с нее монаха и швырнул его наземь. В это мгновение схватили меня самого, но я с таким бешенством работал ножом, что от меня невольно отпрянули. Тогда я бросился бежать. За мною пустились в погоню. Я чувствовал у себя в боку колотую рану, и меня начали было уже настигать, но, размахивая ножом в правой руке и нанося сжатой в кулак левой рукою сильные удары, я очистил себе путь к высокому каменному забору парка и перескочил его бешеным прыжком, сделавшим бы честь любому гимнасту. «Убийство, убийство! Держите убийцу, держи его!» — кричали мне вслед голоса. Я слышал, как ломились в запертые на замок ворота парка, и, не останавливаясь, бежал вперед. Передо мной оказался наконец широкий ров, который отделял парк от прилегавшего к нему леса. Я с разбега перескочил через этот ров и продолжал бежать сквозь лес. Наконец силы меня покинули, я повалился на землю под деревом и тотчас же заснул. Очнувшись, точно от обморока, я убедился, что наступила уже темная ночь. В сознании у меня стояла явственно всего лишь одна мысль: бежать все дальше и дальше. Я чувствовал себя в положении зверя, за которым гонятся охотники с собаками. Поспешно вскочив, я бросился в кусты, но едва успел пробежать несколько шагов, как из чаши бросился на меня, ломая на пути сучья, какой-то человек. Он вскочил мне на спину и ухватился руками за мою шею. Тщетно пытался я стряхнуть его с себя, бросался наземь и прижимался спиною к деревьям: я все-таки не мог от него избавиться. Он только насмешливо хихикал или же громко хохотал. Я выбежал с ним на прогалину, и там яркие лучи месяца, прорываясь сквозь черные массы высоких елей, осветили мертвенно-бледное лицо монаха, — того самого монаха, которого считали Медардом, — одним словом, моего двойника. Он вперил в меня такой же неподвижный сверкающий взор, каким глядел тогда с позорной колесницы: «Хи, хи, хи… братец… Я навсегда… всегда с тобою… Я тебя не покину… нет… не покину!.. Я не могу бегать так быстро, как ты… Ну да это ничего, ты меня понесешь на спине… Я только что с виселицы… Меня, видишь ли, хотели колесовать… Хи, хи, хи…» Так смеялось и завывало это страшное привидение, в то время как я, вне себя от ужаса, делал прыжки, как тигр, вокруг которого обвилась колоссальная змея. Я с разбега бился о деревья и скалы, надеясь, что таким образом удастся, если не умертвить, то, по крайней мере, настолько сильно ушибить сидевшее на мне чудовище, что оно вынуждено будет от меня отцепиться. Мой двойник смеялся только пуще прежнего. Он так ловко изменял каждый раз свою позу, что оставался цел и невредим, тогда как я сам наносил себе жестокие удары. Я пробовал было разнять его руки, крепко обхватывавшие мне шею под подбородком, но он начинал тогда сжимать мне горло так, что я чуть не задыхался. Наконец, после бешеной борьбы мне как будто удалось сбросить его с себя, но едва успел я пробежать несколько шагов, как он сидел уже опять у меня на спине, попеременно хихикая, громко хохоча и уверяя, что ни за что на свете не расстанется со своим братцем. Обезумев от страха, я снова начинал напрягать все силы, чтобы сбросить его с себя, и на мгновение освобождался, но в следующий за тем миг страшное привидение снова сидело на мне и крепко держалось за мою шею… Не могу отдать себе самому точного отчета, сколько времени бежал я в лесной чаше с неотвязным моим двойником. У меня осталось такое впечатление, что эта пытка длилась в течение нескольких месяцев, причем я все время не ел и не пил. У меня в памяти чрезвычайно живо запечатлелось одно мгновение, за которым последовал глубокий обморок. Мне только что удалось сбросить с себя своего двойника, когда сквозь лес проглянул яркий солнечный луч и вместе с тем раздался в воздухе звон, показавшийся мне дивно приятным. Я узнал гуденье монастырского колокола, призывавшего к ранней обедне. В то же мгновенье мелькнула у меня в голове мысль: «Ты убил Аврелию!» Мысль эта вцепилась в меня леденящими когтями смерти, и я упал без чувств.
Глава вторая
Покаяние
Внутри меня разливалась приятная теплота. Во всех жилах ощущалось щекотание и покалывание, свидетельствовавшие, что там происходит деятельная своеобразная работа. Ощущение это воплощалось уже в мыслях, но они были еще разрозненными, и мое «я» казалось раздробленным на множество отдельных существ. Каждое из них обладало своим особым сознанием, отдельные проявления которого, словно неверные вассалы, отказывались подчиняться единой верховной власти. Но вот мысли отдельных частей моего «я» начали вращаться, словно сверкающие точки. Вращение это становилось все быстрее, так что из них составилось как бы огненное колесо. По мере того как быстрота вращения росла, это огненное кольцо становилось все меньше и под конец обратилось в сравнительно небольшой огненный шар, казавшийся вследствие быстроты движения совершенно неподвижным. Он испускал из себя яркие сверкающие лучи, игравшие разноцветными огнями. «Ну вот, теперь мои члены начинают шевелиться! Сейчас наступит у меня пробуждение», — совершенно отчетливо подумал я, но в то же мгновение ощутил внезапную боль, вызванную звоном колокола. «Надо бежать дальше, как можно дальше!.. Прочь, прочь отсюда!..» — громко вскричал я и хотел подняться на ноги, но бессильно опустился на постель. Лишь после этой попытки мне удалось раскрыть глаза. Колокольный звон все еще слышался, и я думал, что нахожусь в лесу. Можно представить себе, в какое изумление я пришел, всматриваясь в самого себя и в окружающие предметы. Я лежал, одетый в монашескую рясу капуцинского ордена, на мягком матраце в просторной, чистенькой, но очень просто убранной комнате. Два камышовых стула, маленький столик и железная кровать — вот все, что я увидел в комнате. Я понял, что пробыл, вероятно, в бессознательном состоянии довольно долго и что за это время меня доставили каким-то образом в монастырь, где занимаются уходом за больными. Платье на мне, вероятно, было разорвано, а потому меня одели в рясу. Соображения эти вполне меня успокоили, и я решил ждать, что будет дальше, зная заранее, что больного скоро навестят. Я чувствовал себя усталым, но никакой боли не испытывал. Я пролежал всего лишь несколько минут, когда услыхал шаги, приближавшиеся к моей двери. Дверь моей комнаты растворили, и я увидел двух мужчин: один был в обыкновенном штатском платье, а другой — в рясе ордена братьев милосердия. Они молча подошли ко мне, причем мужчина в штатском платье пристально глядел мне прямо в глаза и чему-то очень удивлялся.
— Я теперь в полном сознании, сударь, — проговорил я слабым голосом. — Благодарю Бога, пробудившего меня опять к жизни, но вместе с тем не понимаю, где я и каким образом сюда попал.
Не отвечая мне, человек в штатском обратился к монаху и сказал по-итальянски:
— Удивительно, да и только! Выражение лица совершенно переменилось. Речь стала членораздельной. Обнаруживается только усталость. Должно быть, больной пережил кризис.
— Мне кажется, что в окончательном выздоровлении нельзя сомневаться, — заметил в свою очередь монах.
— Ну, это еще неизвестно, — возразил мужчина в штатском. — Все зависит от того, как он будет себя чувствовать в продолжение нескольких ближайших дней. Владеете вы в такой степени немецким языком, чтобы переговорить с ним?
— К несчастью, не владею, — отвечал монах.
— Я понимаю по-итальянски и говорю на этом языке, — сказал я. — Прошу вас объяснить мне, где именно я нахожусь и как я сюда попал.
Мужчина в штатском платье, очевидно врач, с радостным изумлением воскликнул:
— Ну и прекрасно!.. В таком случае нам можно побеседовать друг с другом. Вы находитесь теперь в таком месте, где очень заботятся о вашем здоровье. Три месяца назад вас доставили сюда в очень плохом состоянии. Вы были опасно больны, но, благодаря тщательному уходу и лечению находитесь теперь, кажется, на пути к выздоровлению. Если нам удастся вылечить вас вполне, вы можете беспрепятственно продолжать свое путешествие в Рим, куда, как я слышал, вы собираетесь идти.
— Разве я прибыл к вам в этом одеянии? — продолжал я спрашивать.
— Разумеется, в этом самом. Но я посоветовал бы вам теперь воздержаться от расспросов и не тревожиться. Со временем вы узнаете все, теперь же важнее всего позаботиться о том, чтоб как можно скорее поправить ваше здоровье. — Он принялся выслушивать мой пульс, а монах принес чашку с какой-то жидкостью и подал ее мне.
— Пейте, — сказал врач, — и сообщите мне затем, что это за напиток.