Небесные Силы разрешили мне при возвращении принца Иоганна со своим приятелем Франческо (как называл он на итальянский манер Франца) в резиденцию его брата, герцога, присоединиться к ним и приехать туда вместе с ними. Я хотел могучей рукою поддержать злополучного Франческо в то мгновенье, когда он станет приближаться к пропасти, разверзшейся перед ним. Сумасбродный замысел беспомощного грешника, не получившего еще полного помилования перед престолом Всевышнего! Франческо умертвил единоутробного своего брата, совершив перед тем над Гиацинтой злодейское преступление, от которого родился сын, воспитываемый герцогом под именем графа Викторина. Убийца хотел было жениться на благочестивой сестре герцогини, но мне дозволено было воспрепятствовать этому злодеянию в тот миг, когда убийца стоял перед алтарем.
Чтоб побудить Франца к раскаянию после того, как он, мучимый мыслью об учиненном смертном грехе, бежал, стараясь укрыться от преследований, судьба заставила его претерпеть тяжкие бедствия и впасть в крайнюю нужду. Сломленный горем и болезнью, скитавшийся по свету Франц зашел однажды к крестьянину, у которого встретил радушный прием. Дочь крестьянина, тихая, скромная девушка, полюбила заболевшего в доме ее отца гостя и усердно ходила за ним во время болезни. Случилось так, что Франческо по выздоровлении начал платить за любовь этой девушки взаимностью, и они соединились священным таинством брака. Благодаря рассудительности и знаниям Франческо хозяйство у его тестя стало идти несравненно успешнее, чем раньше. По смерти пожилого крестьянина в руках Франческо оказалось довольно крупное состояние, которое он значительно приумножил, так что в течение некоторого времени в изобилии пользовался земными благами. Однако счастье грешника, не примиренного с Богом, уподобляется зданию, построенному на песке. Франц впал опять в крайнюю бедность, разрушительно действовавшую на его организм: он чувствовал, что смертельная болезнь разъедает одновременно его тело и душу. Жизнь его стала одним непрерывным покаянием. Наконец Небо послало ему луч утешения. Ему было предписано отправиться в паломничество к Святой Липе, где рождение сына послужит для него залогом помилования.
В лесу, окружающем со всех сторон монастырь Святой Липы, я подошел к скорбевшей матери, которая плакала над новорожденным мальчиком, оставшимся после смерти отца сиротою, и ободрил ее словами утешения.
Чудодейственно проявляется милость Божия к ребенку, родившемуся в благословенном святилище святой Девы! Часто является ему святой Младенец и зажигает в детской его душе искры Небесной Любви.
Мать нарекла мальчика при крещении тем же именем, какое носил и его отец. О Франциск, рожденный в недрах святилища! Будет ли тебе суждено благочестивым житием искупить грехи преступного предка и доставить ему покой в могиле? Вдали от света и его соблазнов мальчик этот должен вырасти, помышляя лишь о небесном. Он посвятит себя служению Богу. Так предсказал его матери святой муж, изливший в мою душу дивное утешение. Быть может, это благовествование милости Божией позволит моей душе ясно провидеть будущее.
Я вижу юношу в смертельной борьбе с мрачною силой, которая для нападения на него воспользуется грозным оружием. Он падает, но божественный женский образ надевает ему на голову венец победителя. Его спасает сама святая Розалия! Поскольку дозволят мне это Небесные Силы, я буду следить за ним в его детстве, юношестве и возмужалости, дабы защищать его средствами, какие будут мне ниспосланы на это Господом. Да свершится…
Примечание издателя
Как раз начиная с этого места, благосклонный читатель, пожелтевшая рукопись древнего живописца становится до такой степени неразборчивой, что я, при всем своем старании, был не в силах ничего больше прочесть в ней. Вернемся поэтому к рукописи капуцина Медарда.
Глава третья
Возвращение в монастырь
Странность моего поведения в Риме, без сомнения, должна была поразить живое воображение его жителей. Горячая молитва, покаяние и епитимии, которые я налагал на себя, привлекли ко мне внимание народа, и он, пожалуй, возвел меня, без моего ведома, в герои какой-либо благочестивой легенды. Одним словом, возбуждение римлян дошло до того, что когда я показывался на улицах Вечного города, из толпы беспрерывно выделялись люди, которые подходили ко мне и, смиренно склоняясь предо мною, просили моего благословения. Часто, когда я, погрузившись в молитвенное созерцание, недвижно лежал, забыв все земное, на ступеньках алтаря, меня пробуждали робкие вздохи и невнятное бормотание молитв. Я замечал тогда, что окружен толпою коленопреклоненных людей, как бы просящих у меня заступничества перед престолом Всевышнего. За своей спиной я слышал, как, бывало, в капуцинском монастыре сдержанные возгласы, невольно вырывавшиеся из переполненных сердец: «Il santo!»[4], - и грудь моя болезненно сжималась, словно от удара кинжалом. Я намеревался уже оставить Рим и положительно испугался, когда приор монастыря, где я остановился, сообщил, что папа требует меня к себе. В душе моей зашевелились мрачные предчувствия и сомнения: уж не пытается ли снова злой дух опутать меня своими вражескими сетями? Однако, собравшись с духом, я пошел в назначенный час в Ватикан. Папа, весьма образованный человек, еще в полном расцвете сил, принял меня, сидя в богато разукрашенном кресле. Два дивно красивых мальчика, одетых в послушнические рясы, прислуживали ему, подавали воду со льдом и, чтобы поддержать в воздухе прохладу, так как день был чрезвычайно жаркий, веяли опахалами из орлиных перьев. Я смиренно приблизился к его святейшеству и, следуя этикету, преклонил колени. Папа пристально посмотрел на меня, но взгляд его был добродушен. Сурово-строгое выражение, которое, как это казалось мне издали, лежало на его лице, сменилось мягкой улыбкой, озарившей все его черты. Папа, осведомившись о том, откуда я пришел и что именно привело меня в Рим, задал мне еще несколько самых обыкновенных вопросов о моей личной жизни, а затем, поднявшись с кресла, проговорил:
— Мне много рассказывали о вашем удивительном благочестии, вследствие этого я и велел позвать вас к себе. Монах Медард, почему избираешь ты местом своего покаяния самые многолюдные церкви и пред лицом всего народа молишься и кладешь земные поклоны? Чего ты хочешь этим достигнуть? Думаешь ли ты показаться святым и добиться, чтобы фанатичная чернь молилась на тебя? Углубись в свое сердце, исследуй, какая тайная цель руководит тобою, побуждая тебя поступать таким образом! Если же ты нечист перед Господом Богом и мною, Его наместником на земле, то вспомни, что скоро тебя ждет самый постыдный конец, монах Медард!
Папа произнес эти слова твердым, вдохновенным голосом, причем глаза его метали молнии. Впервые после долгого времени почувствовал я себя невиновным в грехе, в котором меня уличали. Поэтому вполне естественно, что не только не потерял присутствия духа, а, напротив, почерпнул мужество в сознании того, что покаяние мое проистекает из искреннего сердечного сокрушения, и мог говорить, как бы осененный вдохновением свыше.
— Конечно, вам, святейший наместник Христа, дана власть видеть всю мою душу. Вы сами убедитесь, что невыразимая тяжесть моих грехов, как свинцовая ноша, пригибает меня к земле, но точно так же вы признаете искренность моего покаяния. От меня далека мысль о постыдном лицемерии, от меня далеко всякое честолюбивое намерение обманывать народ какими-либо нечестивыми путями. Позвольте, ваше святейшество, кающемуся монаху открыть вам в кратких словах свою грешную жизнь и то, что предпринял он в глубоком покаянии и сокрушении сердечном.
Начав таким образом, я рассказал ему, ничего не утаивая, но не называя имен и, насколько возможно, сжато, всю свою богатую приключениями жизнь. Папа становился все внимательнее и внимательнее. Он то садился в кресло и, склонив голову на руки, как будто задумывался, то неожиданно вскакивал и, скрестив руки на груди, выставлял правую ногу, словно готовясь куда-то броситься, и вперял в меня свои пылающие очи. Когда я кончил, его святейшество снова опустился в кресло.
— Ваша история, монах Медард, — начал он, — бесспорно, удивительнейшая из всех, какие только мне приходилось слышать. Скажите, верите ли вы в видимое, осязательное действие нечистой силы, которую церковь называет дьяволом? — Я собирался отвечать, но папа продолжал сам: — Убеждены ли вы, что именно вино, украденное вами из монастырского святилища, довело вас до проступков, которые вы совершили?..
— Да, именно это вино, подобно воде, насыщенное ядовитыми парами, дало силу и возможность возрасти злому семени, таившемуся у меня в сердце.
После моего ответа папа помолчал несколько мгновений, а затем продолжал с серьезным, сосредоточенным взглядом:
— А что, если природа и в духовном организме следует тем законам, каким повинуется материальная жизнь? По этим законам семя непременно производит растение, подобное тому, на котором оно само развилось. Как сила, заключенная в зерне, окрашивает листья выросшего из него дерева в зеленый цвет, так, вероятно, склонности и стремления, передаваясь от предков к потомкам, парализуют у них свободную волю… Есть ведь целые семьи воров, убийц… В таком случае грех, унаследованный от преступных родителей, являлся бы для их потомства вечным проклятием, которое не может быть снято никакими искупительными жертвами.
— Нет греха, — прервал я папу, — если рожденный от грешника должен грешить в силу унаследованного им организма.
— Нет, грех все-таки существует, — проговорил он. — Вечный дух создал великана, способного усмирить и связать беснующееся в нас слепое животное. Этот великан — сознание, на борьбе которого с животными инстинктами основывается самая возможность свободной воли и ответственности за свои поступки. Победа великана — добродетель, победа животного — грех.
Папа замолчал. Вдруг он весело улыбнулся и спросил мягким голосом:
— А как вы думаете, монах Медард, приличествует ли мне, наместнику Христа, рассуждать с вами подобным образом о добродетели и грехе?
— Ваше святейшество! — отвечал я. — Вы удостоили своего слугу слышать ваши глубокие взгляды на суть человеческой природы. Вам же, конечно, приличествует говорить о борьбе, которую вы давно уже покончили полной, блистательной победой.
— Ты, как я вижу, брат Медард, хорошего обо мне мнения, — сказал папа, — или, пожалуй, ты думаешь, что тиара сама по себе уже служит лавровым венцом, оповещающим миру, что я — герой и победитель?
— Великая вещь, — отвечал я, — быть государем и властвовать над народами. Человеку, занимающему такое высокое положение, все окружающее кажется более близким и более понятным. Именно вследствие такого высокого положения и развивается изумительная способность окидывать все сразу одним взглядом. Она проявляется у монархов, рожденных на престоле, в качестве дара, ниспосланного им свыше.
— Ты предполагаешь, — начал папа, — что даже у государей, слабых разумом и волей, имеется известная доза изумительной сметливости, которую удобно выдавать за мудрость, и она-то именно импонирует толпе. Однако объясни, каким образом относится это к нашему разговору?
— Я хотел сказать сначала о помазании государей, царство которых — здесь, на земле, — продолжал я, — а затем перейти к святому, божественному помазанию наместников Христа. Дух Господень таинственным образом просвещает высших церковных иерархов, состоящих членами конклава. Когда они, разъединенные в отдельных покоях, предаются благочестивому созерцанию, луч небесного разума осеняет их дух, томящийся жаждою божественного откровения, и тогда с вдохновенных уст, как хвалебный гимн Вседержителю, срывается имя избранника. Таким образом возвещается на земном языке решение Всемогущего, который избирает себе достойного наместника. Следовательно, ваше святейшество, корона ваша, осененная тройным кругом таинств вашего Владыки, в сущности и есть лавр, венчающий вас как героя и победителя. Царство ваше не от мира сего, и, несмотря на то, вы призваны править всеми земными царствами как членами невидимой церкви Христовой, собравшимися под стягом Господним! Царство земное, доставшееся вам, является для вас только подножием престола, сияющего небесным великолепием.
— Ты согласен, — прервал меня папа, — ты, конечно, согласен, брат Медард, что я имею основание быть довольным доставшимся мне престолом. Правда, мой цветущий Рим украшен с небесным великолепием. Конечно, это не замедлишь почувствовать и ты, брат Медард, если только очи твои еще не окончательно закрыты для всего земного… чему я не верю… Ты хороший оратор и говоришь согласно моим взглядам… Ты мне нравишься… Мы, как я вижу, и впредь будем понимать друг друга… Останься здесь… Через несколько дней ты станешь, может быть, приором, а потом я могу выбрать тебя себе в духовники… Иди… Смотри только, не веди себя так глупо в церквах: в святые ты все равно не попадешь! Ведь и без тебя синодик полным-полнешенек. Прощай!
Последние слова папы удивили меня, как вообще и все его поведение: до такой степени резко противоречили они составившемуся у меня в душе идеалу высших пастырей Христовой общины, которым дана власть связывать и разрешать. Я не сомневался в том, что папа считал все, что я говорил о высокой святости и божественности его призвания, за пустую и хитрую лесть с моей стороны. Он, очевидно, предполагал, что я сперва мечтал добиться причисления меня к лику святых, но, испугавшись, что он, в силу особых обстоятельств, преградит мне к этому путь, намереваюсь теперь достичь почестей и влияния каким-либо иным образом. И папа по каким-то непонятным для меня причинам соглашался мне в этом помочь.
Я решил уйти из Рима прежде, чем папа вторично призовет меня к себе, а пока продолжать свои молитвы и покаянное свое подвижничество. Однако я чувствовал себя слишком взволнованным, чтобы, как бывало прежде, всем сердцем предаваться небесному. Невольно, даже во время молитвы, я думал о своей прежней жизни. Картина моей греховности поблекла, и пред моими духовными очами стояла лишь в ярком и заманчивом свете блестящая карьера. Начав эту карьеру фаворитом герцога, я продолжал бы ее как духовник папы, чтобы закончить, бог весть, на какой высоте. Благодаря этому, а не вследствие запрещения папы и не по собственной моей воле, сами собой прекратились мои молитвы и покаянные епитимии. Я начал просто слоняться по улицам Рима. Однажды, проходя по Испанской площади, я увидел толпу народа, обступившую театр марионеток. До меня доносилось потешное пищание полишинеля и словно лошадиное ржанье толпы. Первый акт был окончен, и шли приготовления ко второму. Крышка театра поднялась. На сцене находился юный Давид с традиционной пращой и пастушеской сумой, набитой мелкими камешками. Он обещал убить жестокого Голиафа и спасти народ израилев, сопровождая свои слова смешными жестами и ужимками. Но вот послышалось глухое шуршание, затем какое-то неясное бормотание. Великан-филистимлянин с невероятно огромной головой стал медленно подниматься. Я был до крайности поражен, узнав с первого взгляда в балаганном Голиафе парикмахера Белькампо. Над головой он прикрепил с помощью особого приспособления маленькое тельце с крошечными ручками и ножками, а свои плечи и руки прикрыл куском задрапированной материи, которая представляла собою гигантские складки необъятного плаща библейского великана. Голиаф с необыкновенно смешными гримасами, шутовски подергивая и потрясая всеми членами своего маленького тельца, произнес заносчивую речь, которую Давид прерывал лишь изредка тонким пронзительным хихиканьем. Народ хохотал без удержу, да и я сам, возбужденный комическим появлением Белькампо, позволил себе увлечься настолько, что разразился давно уже непривычным мне искренним смехом непринужденного детского веселья. Ах, как часто смех мой был лишь судорожным проявлением внутренней, душу раздирающей муки! Единоборству Давида с Голиафом предшествовало длинное словопрение, в котором юный пастух чересчур уж замысловато и учено доказывал, почему он должен убить своего грозного противника. Во время этого диалога Белькампо гримасничал с необычайным проворством всеми мускулами своего лица, а руки великана замахивались на крошечного Давида, который, однако, очень ловко успевал уклоняться от направленных на него ударов, прячась иной раз даже в плащ своего противника. Наконец камень полетел в голову Голиафа, и он упал. Крышка театра захлопнулась. Увлеченный безумным гением гаера, открывшимся в Белькампо, я смеялся все громче, пока кто-то не хлопнул меня слегка по плечу. Оглянувшись, я увидел подле себя незнакомого мне аббата.
— Меня сердечно радует, ваше преподобие, — начал он, — что вы не утратили еще способности к жизнерадостному веселью. Будучи свидетелем ваших беспримерно благочестивых молитв и сокрушенного покаяния, я, право, ни за что бы не поверил, чтобы вы могли смеяться над подобными дурачествами.
При словах аббата мне стало почему-то стыдно за свою веселость, и я ответил, тотчас же. впрочем, раскаявшись в своем увлечении:
— Поверьте, господин аббат, что того, кто мужественно плыл по бурным волнам капризного житейского моря, никогда не покинут силы: он вынырнет из самых мрачных пучин и опять бодро поднимет голову.
Глаза аббата загорелись, и, гневно взглянув на меня, он заметил:
— Ого, как ловко вы подыскали сравнение и расписали все по пунктам! Теперь, мне кажется, я совершенно понял вас и должен сознаться, что восторгаюсь вами до глубины души.
— Не знаю, право, сударь, как бедный кающийся монах мог возбудить в вас подобное восхищение!
— Прекрасно, почтеннейший. Входите, входите снова в свою роль! Вы ведь нынче любимец папы?
— Его святейшеству, наместнику Христа Спасителя, угодно было только почтить меня аудиенцией. Во прахе склонялся я перед ним, выказывая почтение, приличествующее сану, дарованному ему Всемогущим, который нашел, что того заслуживает небесно-чистая добродетель сердца Его избранника.
— Вижу, что ты — достойный вассал у трона владыки, увенчанного тройной короной, и мужественно будешь исполнять обязанности твоего звания. Во всяком случае, теперешний наместник Христа — сокровище добродетели перед Александром Борджа, хотя, впрочем, и тут можно ошибиться в расчете. Однако все же играй свою роль. То, что началось так бодро и весело, не замедлит окончиться надлежащей развязкой. Счастливо оставаться, почтеннейший!
Аббат скрылся с резким презрительным смехом, а я, оцепенев, стоял на прежнем месте. Сопоставив его последние слова о папе с моими собственными наблюдениями, я понял, что этот наместник Христа ни в коем случае не был героем, победителем в борьбе с диким зверем преступления и порока. Также я должен был убедиться самым ужасным, горьким образом, что по крайней мере в глазах более развитой части общества мое покаяние казалось лицемерным стремлением возвыситься какими-либо путями над толпой. Уязвленный до глубины души, я возвратился в монастырь и, уединившись в пустую церковь, стал горячо молиться. С моих глаз точно спала завеса. Я увидел теперь обольщения дьявола, пытавшегося сызнова уловить меня в свои сети, — увидел свою греховную слабость и грозившую мне Божескую кару. Я сознавал, что спасти меня может лишь поспешное бегство, и решил с рассветом пуститься в путь. Почти совсем уже стемнело, когда у ворот монастыря раздался громкий звонок. Вслед за тем в мою келью вошел брат-привратник и сообщил, что какой-то странно одетый человек настоятельно желает переговорить со мною. Я вышел в приемную и увидел поджидавшего меня Белькампо. Он, по своему обыкновению, как безумный подскочил ко мне, схватил меня за плечи и поспешно увлек в дальний угол.
— Медард, — начал он тихо и торопливо. — Медард, что бы ты ни делал, стараясь сгубить себя вконец, глупость летит за тобою на крыльях западного, южного, юго-западного и, кто его знает, какого там еще ветра. Она схватывает тебя и вытаскивает из пропасти, если оттуда торчит хоть кусочек твоей рясы! О, Медард! Познай же это — познай, наконец, что такое дружба! Пойми, на что способна любовь! Вспомни, возлюбленный капуцин, о Давиде и Ионафане!
— Я восхищался вами как Голиафом, — вставил я в речь болтуна. — Во всяком случае, скажите скорее, зачем вы пришли сюда? Что привело вас ко мне?
— Безумная любовь к тому самому капуцину, которому однажды я уже привел в порядок голову, — капуцину, который бросал пригоршнями дукаты с кровавым отблеском, водился с отвратительными привидениями и, поубавив малую толику людей, собирался совершенно по-мещански или, вернее, по-барски жениться на прекраснейшей в мире девушке!
— Замолчи! — вскричал я. — Замолчи же, говорят тебе! Я тяжко раскаиваюсь во всем, в чем упрекаешь ты меня с такою преступною шутливостью!
— О, сударь! — продолжал Белькампо, — Неужели еще так чувствительно то место, в которое вам нанесла глубокую рану преисподняя сила? Ну, в таком случае вы еще не вполне исцелились. Однако я буду кроток и тих, как благонравное дитя, — обуздаю себя, не стану больше прыгать ни в прямом, ни в переносном смысле и только скажу вам, дорогой мой капуцин, что я так нежно привязан к вашему преподобию главным образом благодаря возвышенному вашему сумасбродству. Считая вообще полезным, чтобы каждый сумасбродный принцип жил и процветал на земле насколько возможно долго, я спасаю тебя от всякой смертельной опасности, в которую ты попадаешь очертя голову. Из своего кукольного театра я подслушал разговор, касающийся тебя. Папа хочет возвести твою милость в настоятели здешнего капуцинского монастыря, а затем сделать тебя своим духовником. Беги, скорее беги из Рима, так как здесь подкарауливают тебя кинжалы убийц. Я даже знаю браво, которому поручено отправить тебя в Царствие Небесное. Ты стоишь поперек дороги нынешнему духовнику папы, доминиканцу, и всем его приверженцам. Уже к завтрашнему утру тебя не должно быть здесь.
Я был так озадачен этим сообщением, что едва заметил, как смешной Белькампо прижимал меня к своему сердцу и наконец распрощался со мною с обычными своими странными гримасами и прыжками. После полуночи неожиданно раздался скрип наружных ворот и глухой стук колес по мостовой монастырского двора. Вслед за тем постучали в дверь моей кельи. Открыв ее, я увидел на пороге патера гвардианского ордена, за которым следовал закутанный с ног до головы человек с факелом в руках.
— Брат Медард, — обратился ко мне гвардианец, — умирающий ждет от вас пастырского утешения и соборования. Исполните то, что повелевает вам долг. Следуйте за этим человеком. Он проводит вас куда следует.
Мое сердце сжалось от такого ужасного и тяжелого предчувствия, как если б меня самого приговорили к смерти. Однако я не смел уклониться от исполнения обязанности и последовал за своим таинственным провожатым, который, открыв дверцы кареты, втолкнул меня в нее. Двое мужчин, находившихся в карете, посадили меня между собою. Я спросил, куда меня везут и кого именно я приглашен напутствовать. Ответа не последовало. В глубоком молчании ехали мы по бесконечному лабиринту римских улиц. Я предполагал уже, что мы находились за городом, когда догадался по шуму колес, что мы проехали в ворота и снова покатили по мостовой. Наконец экипаж остановился. Мне связали руки и опустили на лицо грубый капюшон.
— С вами не случится ничего дурного, — проговорил надо мною чей-то голос, — вы только должны под страхом смерти молчать обо всем, что здесь увидите и услышите.
Меня вывели из кареты. Я слышал, как щелкали замки и скрипели ворота на тяжелых, дурно смазанных петлях. Сперва меня вели по длинным коридорам, а затем мы стали спускаться по лестнице. Наконец спутники мои остановились, развязали мне руки и сняли с головы капюшон. Я увидел просторное подземелье, слабо освещенное висячей лампой. Подле меня стоял человек, закутанный в черное: он-то, вероятно, и привез меня с собою, кругом на низеньких скамьях сидели доминиканские монахи. Вся обстановка напомнила мне ужасный сон, который я видел однажды в тюрьме. Я был уверен, что меня ожидает мучительная смерть, но не терял присутствия духа и начал горячо молиться про себя — не об избежание опасности, а о блаженной кончине. Несколько минут длилось тягостное, полное ужасных предчувствий молчание. Наконец ко мне подошел один монах и проговорил глухим голосом:
— Медард, один из братии вашего ордена осужден нами. Теперь приговор должен быть приведен в исполнение. Этот монах ожидает от вас отпущения грехов и предсмертного напутствия. Исполняйте же свою обязанность!
Стоявший подле меня закутанный человек взял меня под руку и провел по узкому коридору в тесное подземелье. Там в углу на соломе лежал бледный, исхудалый, одетый в лохмотья человеческий остов. Мой проводник удалился, поставив принесенную с собою лампу на каменный стол, находившийся посредине камеры. Приблизившись к заключенному, который с трудом повернулся ко мне, я остолбенел, узнав в нем благочестивого иеромонаха Кирилла. Лицо почтенного старца осветилось радостной, ясной улыбкой.
— Итак, — начал он, — злостные служители ада, которые хозяйничают здесь, все-таки не обманули меня! От них я узнал, брат Медард, что ты прибыл в Рим. Мне страстно хотелось увидеть тебя, потому что я незаслуженно тебя обидел. Эти нечестивцы обещали доставить мне свидание с тобою, когда наступит мой последний час. Он теперь пробил, и они сдержали свое слово.
Я опустился на колени подле благочестивого, достойного старца, умоляя его объяснить, каким образом он попал в заключение и за что его приговорили к смертной казни.
— Дорогой брат Медард, — отвечал Кирилл, — дай мне сперва покаяться в том, в чем я по недоразумению тяжко согрешил перед тобою. Лишь после того как ты меня примиришь с Богом, осмелюсь я говорить о несчастии, которое привело меня к гибели здесь, на земле. Ты знаешь, что я и со мною весь монастырь считали тебя закоснелым грешником. Мы предполагали, будто ты совершил самые тяжкие преступления, а потому исключили тебя даже из нашей общины. В сущности была у тебя одна роковая минута, когда дьявол, накинув тебе на шею петлю, вырвал тебя из святой обители и бросил в грешную светскую жизнь. С другой стороны, мерзостные преступления, которые чуть было не навлекли на тебя постыдной смерти убийцы, в действительности совершил наглый обманщик, который, бесстыдно пользуясь твоим именем и одеждой, вводил в заблуждение всех благодаря необыкновенному сходству с тобою. Всемогущий удивительным образом открыл нам, что ты, хотя и легкомысленно грешил и готов был нарушить священные обеты, все же неповинен в злодеяниях, которые тебе приписывались. Иди в наш монастырь, Медард! Братия с любовью и радостью примет того, кого считали уже безвозвратно погибшим. О, Медард!.. — И, ослабев окончательно, старик потерял сознание.
Поборов волнение, вызванное во мне его словами, которые как будто указывали на какую-то новую изумительную случайность, думая только о Кирилле и спасении его души, я, за неимением каких-либо других средств, пытался привести в чувство несчастного, медленно и осторожно гладя его своей правой рукою по голове и груди. Этим способом обыкновенно у нас в монастыре пробуждали опасно больных от обморока. Мне удалось скоро привести Кирилла в чувство, и благочестивый старец исповедался мне, преступному грешнику. Но в то время как я отпускал грехи человеку, наибольший проступок которого сводился к возникавшим у него иногда сомнениям, вечное могущество зажгло во мне искру Небесного Огня, и я стал как бы простым орудием, воплощенным органом Верховной Силы, служащим для того, чтобы здесь, на земле, говорить языком, понятным человеку, еще связанному с бренною оболочкой. Устремив к небу взгляд, исполненный молитвенного созерцания, Кирилл проговорил:
— О брат Медард, как утолили мою душу твои слова! С радостью встречу я смерть, которую мне уготовали нечестивые злодеи. Я гибну жертвой лицемерия и греха, окружающих трон владыки, увенчанного тройной короной.
Между тем до меня уже дошел шум приближающихся шагов, в замке щелкнул ключ. Кирилл с трудом поднялся на ноги, схватил меня за руку и поспешно прошептал мне на ухо:
— Возвратись в наш монастырь. Леонарда известили обо всем, он знает, из-за чего я умираю, — умоли его молчать о моей смерти. Все равно мне, дряхлому старику, оставалось уже недолго жить. Прощай, возлюбленный брат! Молись о спасении моей души. Когда станете в монастыре служить по мне панихиду, я буду с вами! Обещай мне молчать здесь обо всем, о чем ты узнал. В противном случае ты навлечешь на себя и на наш монастырь всякие беды.
Я исполнил желание умирающего. Дверь распахнулась, и вошли люди, закутанные в черное. Они подняли старика с постели и, так как от слабости он не мог уже идти, поволокли его по коридору в то подземелье, в котором я был раньше, знаком пригласив меня следовать за ними. Втащив несчастного в круг, который образовали доминиканцы, они велели ему опуститься на колени на кучку земли, насыпанную посредине, и дали ему в руки распятие. Я вступил вместе с Кириллом в этот круг, считая это своею обязанностью, и стал громко читать молитвы. Один из доминиканцев схватил меня за руку и оттащил в сторону. В следующее за тем мгновенье в руке закутанного человека, который сзади подошел к Кириллу, блеснул меч, и окровавленная голова несчастного иеромонаха покатилась к моим ногам. Я упал без чувств. Очнувшись в маленькой комнате, напоминавшей келью, я увидел доминиканца. Он подошел ко мне и проговорил со злобной усмешкой:
— Вы порядком перепугались, брат мой! В сущности вам надлежало радоваться тому, что вы собственными глазами видели славную, мученическую кончину. Так ведь, кажется, надо назвать даже вполне заслуженную смертную казнь одного из братии вашего монастыря. У вас ведь все поголовно святые.
— Нет! Мы не святые, — горячо возразил я, — но в нашем монастыре никогда не умерщвляют невиновного! Отпустите меня теперь. Я с радостью исполнил свою обязанность. Дух преставившегося поддержит меня, если мне суждено когда-либо попасть в руки нечестивых убийц!
— Я нисколько не сомневаюсь, — возразил доминиканец, — что в таком случае покойный брат Кирилл будет в состоянии оказать вам услугу. Неужели, однако, вы называете убийством совершенную над ним казнь? Кирилл тяжко согрешил перед наместником Христа, который сам и приговорил его к смерти. Впрочем, покойный, вероятно, во всем покаялся вам, а следовательно — и толковать об этом больше не стоит. Лучше выпейте-ка немного вина! Вы так ужасно бледны и расстроены, что вам не мешает подкрепиться.
С этими словами доминиканец подал мне хрустальный бокал, в котором пенилось темно-красное вино, имевшее какой-то особенный, крепкий запах. В то время как я подносил к губам бокал, в душе моей мелькнуло предчувствие чего-то недоброго. Я узнал запах вина, которым потчевала меня Евфимия в роковую ночь. Будто ослепленный ламповым светом, я поднес к глазам левую руку и, не давая самому себе отчета в том, что делаю, проворно вылил подозрительный напиток за рукав. «На здоровье!» — воскликнул доминиканец и поспешно вытолкнул меня за дверь. Меня бросили в карету, в которой, к моему удивлению, никого больше не было, и повезли. Ужасы, пережитые мною в эту ночь, нравственное потрясение, тоска по несчастному Кириллу — все это вместе привело меня в глубокое оцепенение, так что я не оказал ни малейшего сопротивления, когда меня вытащили из кареты и весьма неделикатно бросили на землю. На рассвете я увидел, что лежу у ворот капуцинского монастыря. Собравшись с силами, я встал и позвонил. Вероятно, привратник, пораженный моим бледным, расстроенным лицом, доложил настоятелю о том, в каком виде я вернулся домой, потому что тотчас после ранней обедни он вошел ко мне в келью. Игумен был, очевидно, озабочен моим состоянием. Сперва я неопределенно отвечал на его расспросы и сказал лишь, что меня до глубины души взволновала ужасная смерть того, кого я напутствовал. Жестокая боль в левой руке мешала мне, однако, говорить. Я невольно начал стонать и кричать. Ко мне призвали монастырского хирурга и сняли крепко присохший к телу рукав. Оказалось, что вся левая рука, точно обожженная каким-то едким веществом, покрыта сплошными ранами и язвами.
— Мне дали выпить вина, но я вылил его за рукав! — простонал я, теряя сознание от ужасной муки.
— В вине был разъедающий яд! — воскликнул хирург и немедленно применил средства, несколько смягчившие жестокую боль.
Благодаря искусству врача и заботливому уходу, которым окружил меня настоятель, удалось избежать ампутации. Рука была спасена, хотя все мясо высохло до кости и ядовитая жидкость лишила ее способности двигаться.
— Как нельзя лучше понимаю теперь, — сказал мне однажды настоятель, — всю историю, закончившуюся для вас потерей руки. Из нашего монастыря и из Рима бесследно исчез непостижимым образом брат Кирилл. Вы тоже погибнете, брат Медард, если не оставите папскую столицу в самом непродолжительном времени. О вас уже осведомлялись во время вашей болезни разными подозрительными путями, и только благодаря моей бдительности и единодушию братии смерть не прокралась за вами в келью. Вы вообще, кажется, удивительный человек, которого повсюду окружают роковые силы. За время непродолжительного своего пребывания в Риме вы слишком выдвинулись, и потому понятно, что известным особам захотелось устранить вас с дороги. Возвратитесь на родину, в ваш монастырь, и да будет мир с вами!
Я и сам чувствовал, что жизнь моя будет находиться в постоянной опасности, пока я не выберусь из Рима. Мне предстояло влачить жалкое существование нравственного и физического калеки, так как к терзавшим меня неизгладимым воспоминаниям об учиненных грехах присоединялась еще мучительная боль в иссохшей руке. В сущности я не видел особенной причины бояться внезапной насильственной смерти, которая явилась бы для меня избавлением от тяжкого бремени жизни. Я все более свыкался с мыслью о насильственной смерти, и вскоре она даже стала казаться мне славным мученическим венцом, который я заслужил строгим покаянием и молитвой. Часто мне представлялось, будто в то время как я выхожу из монастырских ворот, кто-то неожиданно пронзает меня кинжалом. Народ собирается вокруг моего окровавленного тела и оглашает воздух криками: «Медард, благочестивый кающийся Медард убит!» Эта весть разносится с быстротою молнии по всем улицам Рима, и люди толпами стремятся к месту несчастного происшествия, громко оплакивая почившего. Женщины, склонившись на колени, отирают белоснежными платками кровь, сочащуюся из моей раны. Одна из них, заметив на моей шее рубец в виде креста, громко восклицает: «Он мученик! Он святой! Взгляните! У него на шее знак Господень!» Все бросаются на колени. Счастлив тот, кому удалось коснуться тела святого или хотя бы его одежд. Приносят носилки и кладут на них украшенное цветами тело преставившегося праведника. Юноши поднимают его и несут с пением и молитвами в собор Святого Петра. Массы народа сопровождают торжественную процессию. Лихорадочно работавшее воображение представляло мне мое прославление здесь, на земле, в таких живых и ярких красках, что после своего окончательного выздоровления я решил, не думая и даже не подозревая, что злой дух пытается снова соблазнить меня, на этот раз греховной гордостью, остаться в Риме и продолжать свой прежний образ жизни. Я рассчитывал или умереть со славой, или же (если папа вырвет меня из когтей врагов) достигнуть высших ступеней церковной иерархии. Сильная, живучая натура дала мне возможность перенести нечеловеческое страдание и парализовала влияние адского яда, который, действуя на внешние покровы, разрушал вместе с тем и нервную систему. Врач обещал, что в непродолжительном времени я окончательно выздоровею. В самом деле, бред наступал у меня лишь во время припадков лихорадки, предшествовавших обыкновенно отходу ко сну, когда дрожь от холода сменялась сильнейшим жаром. Как-то раз во время подобного бреда я, совершенно поглощенный картиной своего мученичества, увидел себя, как это уже часто случалось, сраженным насмерть ударом в грудь. На этот раз я, впрочем, не лежал, как обыкновенно, на Испанской площади, окруженный толпой прославлявшего меня народа. Труп мой валялся в пустынной аллее монастырского сада в Б. Вместо крови из широко зиявшей раны сочилась отвратительная бесцветная жидкость, и я слышал, как чей-то голос произнес: «Разве вся кровь мучеников уже пролита? Однако я очищу и окрашу грязную воду, и тогда его увенчает пламя, победившее свет». Оказалось, что эти слова проговорил я сам. Отделившись от своего мертвого существа, я уяснил себе, что являюсь лишь абстрактной мыслью своего «я», и вскоре сознал себя алым цветом, плавающим в эфире. Я вознесся на блестящие верхушки гор и хотел вступить в родной замок сквозь ворота позлащенных утренних туч, но по своду небес, подобно вспыхивающим в пламени змеям, сверкали молнии, и я упал наземь серым, бесцветным туманом. «Я лично, — говорила моя мысль, — я окрашиваю ваши цвета и вашу кровь — ваш брачный убор состоит из цветов и крови, которые я приготовляю вам». Спускаясь ниже и ниже, я увидел собственный труп с широко зияющей на груди раной, из которой ручьями лилась нечистая вода. Мое влияние должно было обратить эту воду в кровь, но это мне не удалось. Труп поднялся, вперив в меня глубоко впавшие, ужасные глаза, и простонал, как северный ветер в глубоком ущелье: «Ослепленная безумием мысль! Нет борьбы между пламенем и светом. Ведь свет — это огненное крещение тем самым алым цветом, уничтожить который ты пытался». Труп опустился на землю: все цветы на поле склонили, увядая, свои головки — люди, похожие на бледные призраки, бросились на землю, и в воздухе пронесся тысячеголосый безутешный вопль: «Господи, Господи! Неужели так велико бремя наших грехов, что Ты даешь власть врагу человеческому умертвить искупительную жертву?» Как бушующие волны моря, все сильней и сильней звучала эта жалоба. Мысль начинала уже расплываться в могущественном отзвуке безутешного вопля, как вдруг я очнулся от сна, словно пробужденный электрическим током. На монастырских часах пробило полночь. Из церковных окон падал в мою келью ослепительный свет. «Мертвецы восстали из гробов и справляют божественную службу», — подумал я и начал горячо молиться.
Услышав легкий стук в дверь, я предположил, что какой-нибудь монах хочет войти ко мне, и вдруг с ужасом узнал зловещее хихиканье и смех моего двойника. Он звал меня шутливым, насмешливым тоном: «Братец… Братец… Вот я опять у тебя… Рана сочится кровью… красной… красной!.. Иди со мной, братец Медард!.. Иди со мной!..» Я хотел спрыгнуть со своего ложа, но ужас набросил на меня ледяной покров: каждое движение, которое я пытался сделать, превращаясь в мучительную судорогу, разрывало мне мышцы. Одна лишь мысль осталась во мне и обратилась в горячую мольбу о том, чтобы я мог спастись от мрачных сил, набрасывающихся на меня из открытых дверей ада. Сперва я совершенно явственно слышал молитву, которую творил в глубине души, так как она заглушала стук, хихиканье и тягостную болтовню ужасного двойника. Затем моя молитва как-то стушевалась в странном жужжании, напоминавшем пробужденную южным ветром стаю вредных насекомых, которые высасывают своими ядовитыми хоботками жизненные силы из наливающегося зерна. Жужжание это перешло в безутешную жалобу. Душа моя спрашивала, не вещий ли это сон, который ляжет на не закрывшуюся еще рану моего сердца, утешая и исцеляя его. В это самое мгновенье красный отблеск прорезал мрачный бесцветный туман, и из него поднялась высокая фигура. Это был Христос. На каждой Его ране блестело по капле крови… земле возвращена была алая краска, и людской вопль обратился в ликующий гимн, потому что алый цвет — символ милосердия Господня, взошедшего над человеческим родом. Кровь одного только Медарда текла еще бесцветно из раны, и он горячо взывал: «Неужели во всей вселенной лишь я один должен безутешно страдать, преданный вечной муке проклятия?» В кустах что-то зашевелилось: роза, прелестно окрашенная небесным сиянием, подняла головку и смотрела на Медарда с ангельской, нежной улыбкой. Его охватил сладостный запах, и от этого запаха веяло самым дивным светозарным весенним ветерком. «Победило не пламя. Между светом и пламенем нет борьбы. Пламя — слова, просвещающие грешника». Казалось, будто эти слова произнесла роза, но в сущности она ведь была очаровательной девушкой. Она шла мне навстречу, окутанная белым покрывалом, с розами, вплетенными в темные волосы… «Аврелия!» — воскликнул я, просыпаясь. Мою келью еще наполнял дивный запах роз, но я был твердо убежден, что надо считать обманом моего возбужденного воображения, будто я видел Аврелию, которая стояла в келье, глядя на меня своими вдумчивыми очами, пока ее образ не исчез вместе с запахом роз, как бы расплываясь в лучах утренней зари, падавших через окно. Усмотрев в этом видении новые искушения дьявола и свою греховную слабость, я поспешно спустился в церковь, где горячо и долго молился у алтаря святой Розалии. На этот раз я не прибегал ни к бичеванию, ни к какому-либо иному монастырскому способу выражать свое раскаяние…
Я был уже далеко от Рима, когда полуденное солнце заливало отвесными лучами его улицы. Не мольбы Кирилла, а глубокая непреодолимая тоска по родине гнала меня по той самой дороге, по которой я пришел в Рим. Меня поражала при этом мысль, что, задумав изменить своим обетам, я все-таки невольно шел прямейшим путем к цели, поставленной мне игуменом Леонардом.
Я оставил в стороне герцогскую резиденцию не потому, что боялся быть узнанным и попасть снова под уголовный суд, — нет, я просто не мог без раздирающих сердце воспоминаний вернуться туда, где стремился в греховном вожделении к земному счастью, от которого я отрекся, посвятив себя Богу. Ах, я не мог видеть места, где отрекся от непорочного духа любви, вообразив, будто самым лучезарным моментом жизни, в котором одновременно вспыхивает ярким огнем телесное и духовное, является момент удовлетворения плотской страсти. Я понимал теперь греховный принцип роскошной кипучей жизни, враждебной сверхземным порывам. Стремление к духовным благам не казалось уже мне противоестественным отрицанием человеческой природы. Тем не менее я опасался, что не выдержу борьбы, на которую могла снова вызвать меня мрачная, беспощадная сила, влияние которой я так часто и так ужасно испытывал на себе. Несмотря на то что дух мой окреп от молитвы, воздержания и вынесенной тяжкой епитимии, я все еще в глубине души сознавал свое нравственное бессилие. Мог ли я решиться снова увидеть Аврелию, сияющую, быть может, полным блеском неотразимой красоты и прелестей, когда чувствовал, что дьявол все еще подогревает мою кровь на своем адском огне, так что она шипит и бурлит, переливаясь в моих жилах? Передо мной еще слишком часто вставал образ Аврелии и возбуждал вожделения, которые я, сознавая греховность их, старался искоренять всей силой своей воли. Ясное осознание моего душевного состояния, достигнутое путем беспощадного анализа всех движений моего сердца, и чувство бессилия, заставлявшее меня избегать борьбы, казались мне доказательством искренности моего раскаяния. Я утешался мыслью, что по крайней мере избавился от духа адской гордыни, подбивавшего меня, бывало, дерзостно вступать в единоборство с темными силами. Спеша на родину, я бодро шел по горам. Однажды утром из тумана лежавшей внизу долины выглянул неясный контур какого-то замка. Подойдя ближе, я узнал замок барона Ф. Боже, в какое запустение пришло это некогда великолепное поместье! Парк одичал, аллеи заросли и покрылись травою. Скот беспрепятственно пасся на великолепной лужайке перед замком. Многие окна в замке были разбиты. Подъезд обвалился. Нигде не видно было ни одной живой души. Молча и недвижно стоял я, пораженный этим зловещим опустошением, когда вдруг до моего слуха донесся слабый стон. Оглянувшись, я увидел сгорбленного, седого как лунь старика, сидевшего в сохранившейся еще беседке. Старик, не замечая меня (хотя я стоял неподалеку от него), шептал что-то. Приблизившись, я разобрал слова:
— Умерли! Все, кого я любил, умерли! Ах, Аврелия, Аврелия, и тебя мне пришлось утратить! Единственное, остававшееся у меня утешение — ты, но ведь и ты тоже умерла! Умерла, по крайней мере для здешнего мира!
Я узнал Рейнгольда, приятеля барона, и остановился, словно приросший к земле.
— Аврелия умерла?! — воскликнул я. — Нет, нет! Ты ошибаешься, старик! Всемогущий сохранил ее от ножа преступного убийцы.
При звуке моего голоса старик вздрогнул, как от удара молнией.
— Кто здесь? Кто это? — громко спросил он. — Леопольд, Леопольд!
На его зов прибежал мальчик. Увидев меня, он низко поклонился и почтительно приветствовал меня:
— Laudetur Jesus Christus!
— In omnia saecula saeculorum![5] — отвечал я.
Старик между тем вскочил на ноги.
— Кто здесь? Кто? — переспросил он громче прежнего.
Теперь только я заметил, что он ослеп.
— Здесь преподобный отец капуцинского ордена! — отвечал ему мальчик.
Старика охватил стихийный ужас.
— Прочь, прочь отсюда! — с невыразимым страхом лепетал он. — Мальчик, уведи меня! Я хочу домой, домой! Запри все двери! Пусть Петр сторожит их! Веди меня отсюда домой!
И, собрав последние силы, старик бросился бежать от меня, как от хищного зверя. Мальчик совершенно растерялся и глядел на меня со смешанным чувством изумления и страха. Не дожидаясь помощи своего вожатого, старик сам потащил его за собой, и скоро они исчезли за дверью. Я слышал, как мальчик тщательно запер дверь. При этой печальной сцене в душе моей живее, чем когда-либо, воскресли совершенные мною злодеяния, и я со всех ног бросился бежать от немых свидетелей моих преступлений. Скоро я очутился в самой чаще елового леса и присел там под деревом, чтобы немного отдохнуть. В нескольких шагах от этого дерева был насыпан невысокий холм, на котором стоял деревянный крест. От усталости и волнения я вскоре уснул на мягком мху. Проснувшись, я с удивлением увидел, что подле меня сидит старый крестьянин. Заметив, что я не сплю, крестьянин почтительно снял шляпу и проговорил тоном искреннего доброжелательства:
— Ваше преподобие, я вполне убежден, что вы пришли издалека и сильно устали, иначе вы не стали бы так сладко почивать в этом ужасном месте. Впрочем, может быть, вы даже и не знаете о несчастии, которое случилось здесь несколько лет назад?
Я сказал старику, что мне, как чужеземному паломнику, пришедшему из Италии, решительно ничего не известно о дурной репутации этого места.
— А между тем, — заметил крестьянин, — это несчастное происшествие случилось именно с монахом вашего ордена. По правде сказать, увидев, что вы так сладко заснули здесь, я присел на всякий случай около вас, чтобы оберечь вас от беды, которая, пожалуй, могла бы с вами приключиться. Говорят, что несколько лет тому назад здесь был убит какой-то капуцинский монах. По крайней мере, достоверно установлено, что накануне через наше село прошел капуцин и, переночевав здесь, отправился в горы. В тот же самый день мой сосед, который ходил в глубокую лощину, пониже Чертовой пропасти, вдруг услышал там пронзительный крик, как-то особенно прозвучавший в воздухе. Он утверждает даже, но это кажется мне маловероятным, будто бы видел, как с вершины скалы кто-то сорвался в пропасть. По правде сказать, все мы в здешнем селе предполагали, что какой-нибудь пришлый злодей мог действительно столкнуть капуцинского монаха в пропасть. Многие из нас даже ходили сюда и спускались — конечно, с должной осторожностью — на самое дно, чтобы найти по крайней мере тело несчастного монаха. Однако мы не могли открыть никаких следов преступления и порядочно высмеяли соседнего крестьянина, когда он стал уверять, что, возвращаясь однажды в лунную ночь домой по дороге через лощину, увидел поднимавшегося из Чертовой пропасти голого человека. Ему, конечно, это только привиделось. Впоследствии мы узнали, однако, что, бог ведает по каким причинам, здесь был действительно убит какой-то капуцинский монах знатным барином, который сбросил его труп в Чертову пропасть. На этом самом месте, вероятно, и произошло убийство. Я вам сейчас расскажу, ваше преподобие, почему я так думаю. Однажды я сидел здесь и так вот от нечего делать смотрел на соседнее дерево. Вдруг мне показалось, будто из расселины дупла висит кусок темно-коричневого сукна. Я вскочил, подошел к дереву и вытащил из дупла совершенно новую рясу капуцинского монаха. На одном рукаве запеклось немного крови, а в уголке было написано имя «Медард». В простоте сердца я подумал, что сделаю доброе дело, если, продав рясу, закажу на вырученные деньги заупокойную обедню по несчастном монахе, который, будучи неожиданно убит, отошел в вечность, не приготовившись к смерти и не сведя своих счетов с Господом Богом. Вот я и понес одежду в город. Однако никто из старьевщиков не хотел купить ее, а поблизости, как на грех, нет ни одного монастыря капуцинов. Наконец я встретил какого-то человека, судя по одежде — егеря или лесничего, который сказал, что ему как раз нужна монашеская ряса капуцинского ордена, и щедро заплатил за мою находку. На вырученные деньги я заказал нашему сельскому священнику приличную обедню и, чтобы отметить место насильственной смерти несчастного монаха, водрузил здесь крест, так как в Чертовой пропасти этого нельзя сделать. Покойник был, вероятно, большой грешник, потому что он иной раз еще бродит по здешним местам. Очевидно, молитвы нашего священника не особенно помогли его душе. Поэтому прошу ваше преподобие, благополучно совершив свое путешествие, отслужить обедню и панихиду ради спасения души монаха вашего ордена, брата Медарда. Дайте мне слово, что вы это сделаете!
— Вы заблуждаетесь, мой друг, — ответил я. — Капуцин Медард, заходивший много лет тому назад на пути в Италию в ваше село, не убит. Он не нуждается нив какой заупокойной обедне, так как жив по сие время и может еще сам молить Бога о спасении своей души! Ведь этот Медард — я сам, к вашим услугам!
С этими словами я распахнул рясу и указал старику вышитое в углу ее имя Медарда. Едва крестьянин прочел мое имя, как лицо его покрылось смертельной бледностью. С невыразимым ужасом смотрел он на меня широко раскрытыми глазами, а затем быстро вскочил и с громким криком бросился бежать в лес. Очевидно, он принял меня за выходца с того света, за призрак убитого Медарда, — и я напрасно стал бы убеждать его в противном. Уединенность и тишина места, нарушаемая лишь глухим ревом пробегавшего поблизости лесного потока, представляла благодарную почву для всяческих ужасных видений. Я вспомнил о своем двойнике и, заразившись от крестьянина суеверным страхом, с глубоким трепетом ожидал, что вот-вот мой мучитель покажется из мрачной чащи кустов. Собравшись с духом, я пошел дальше и мало-помалу отделался от неотвязно терзавших меня мыслей, что я — неживой человек, а призрак, за который принимал меня старик. Мне пришло в голову, что теперь очень просто объясняется, каким именно путем сумасшедшему монаху досталась брошенная им потом капуцинская ряса, в которой я без колебания признал свою собственность. Очевидно, монах, придя к лесничему, попросил у него новой одежды, а тот в городе купил для него мою рясу. Меня глубоко поразило, как могло роковое происшествие в Чертовой пропасти таким ужасным образом исказиться стоустой молвой. Я сам прекрасно видел, какая должна была произойти страшная путаница, чтобы обусловить роковую ошибку, по которой все смешивали меня с Викторином. Я придавал большое значение таинственному видению трусливого крестьянина и ждал с уверенностью дальнейших объяснений, не предчувствуя, впрочем, как и откуда получу их.
После странствования, длившегося еще несколько дней, я, наконец, стал приближаться к своей родине. Мое сердце сильно забилось, когда я по прошествии долгих лет снова увидел башни женского картезианского монастыря. Я прошел через село на расстилавшуюся перед монастырской церковью незастроенную площадь. Издалека доносились ко мне звуки мужских голосов, певших священные гимны. Очевидно, к женской обители направлялась какая-то духовная процессия. Вот показалось распятие и шедшие за ним попарно монахи. Ах! Я узнал в них своих орденских братьев. Шествие замыкал седовласый Леонард, которого вел под руку незнакомый мне молодой монах. Не заметив меня, они, продолжая петь, прошли в открытые ворота женского монастыря. Затем проследовали подобным же образом мимо меня францисканцы и доминиканцы, а за ними въехали на монастырский двор кареты с инокинями из Б. Большой съезд духовенства заставлял предположить, что в монастыре будет справляться какое-то необыкновенное торжество. Через открытые двери я заметил, что в церкви все было тщательно выметено и вычищено, а главный алтарь и приделы украшены гирляндами цветов. Церковный сторож много говорил о только что распустившихся розах, которые завтра ранним утром непременно должны быть принесены, так как мать-игуменья настоятельно приказала, чтобы главный алтарь был украшен именно розами. Решившись присоединиться к братьям, я укрепил свой дух усердной молитвой, вошел в монастырь и спросил настоятеля Леонарда. Привратница провела меня в зал, где сидел в кресле Леонард, окруженный братией. Громко рыдая и не в состоянии выговорить ни одного слова, я упал к его ногам. «Медард!» — воскликнул он. По рядам монахов пронесся глухой шепот: «Медард! Брат Медард вернулся, наконец, к нам!»
Меня подняли. Монахи прижимали меня к своей груди. «Благодарение небесным воинствам, спасшим тебя из сетей лукавого света! Расскажи нам — расскажи обо всем, брат Медард!» — наперерыв восклицали они. Настоятель встал и знаком пригласил меня следовать за ним в комнату, которую во время его посещений обыкновенно отводили ему в картезианском монастыре.
— Медард, — сказал мне игумен, — ты нарушил преступным образом свои обеты. Вместо того чтобы исполнить возложенные на тебя поручения, ты постыдным образом бежал, недостойно обманув доверие монастыря. Тебя следовало бы, по всей строгости монастырского устава, замуровать в стену.
— Судите меня, преподобный отец, — отвечал я, — судите по всей строгости законов. Ах, с какой радостью я сброшу с себя бремя моей жалкой, мучительной жизни. Я глубоко чувствую всю недостаточность своего покаяния. Самые тяжкие епитимии не могут дать мне ни малейшего утешения в земной жизни!
— Мужайся, — продолжал Леонард. — Настоятель высказал тебе свое мнение, теперь может говорить друг и отец: ты спасся поистине дивным образом от смерти, угрожавшей тебе в Риме. Один Кирилл пал жертвой…
— Значит, вам все известно? — спросил я, пораженный словами Леонарда.
— Все, — отвечал настоятель. — Я знаю, что ты напутствовал несчастного и что тебя тоже хотели отправить на тот свет, предложив подкрепиться отравленным вином. Вероятно, тебе удалось, несмотря на аргусовскую бдительность угощавших тебя монахов, вылить куда-нибудь это вино. Выпей ты хоть одну каплю приготовленного ими яда, ты не прожил бы и десяти минут.
— Взгляните! — воскликнул я, подняв рукав рясы и показав настоятелю до кости иссохшую руку.