Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эликсиры дьявола - Эрнст Теодор Амадей Гофман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Слова Леонарда, как небесный луч, озарили и согрели ожесточившееся мое сердце. За минуту перед тем я ненавидел игумена, теперь же мной снова до счастливой боли овладела безграничная и преданная любовь, которая прежде связывала меня с ним. Из глаз моих брызнули искренние слезы, и я покрыл страстными поцелуями руки настоятеля. Отец Леонард обнял меня, и мне показалось, будто он, зная сокровеннейшие мои мысли, возвращает мне свободу. Да, теперь я мог подчиниться неумолимому року, который, безгранично властвуя надо мной, ввергнет меня, пожалуй, после минувшего блаженства в вечные муки ада.

Итак, бегство становилось ненужным. Мне представлялся случай открыто покинуть монастырь и беспрепятственно следовать за той, без которой я не мог найти здесь, на земле, ни покоя, ни утешения. Мне казалось, что отец Леонард придумал путешествие в Рим единственно лишь с целью отпустить меня под приличным предлогом из монастыря.

Ночь я провел в молитве и приготовлениях к дороге. Я перелил остатки таинственного вина в дорожную фляжку, чтобы в случае надобности подкрепиться этим испытанным средством, а бутылку, которая раньше содержала эликсир, убрал на прежнее место в ящик. Я очень удивился, увидев из обстоятельных инструкций игумена, что командировка в Рим была вызвана действительной необходимостью, так как обстоятельство, требовавшее присутствия там уполномоченного брата, имело важное значение для нашей обители. Меня давило сознание, что я без всяких колебаний намереваюсь, как только выйду из монастыря, широко воспользоваться полученной свободой, но мысль о «ней» ободряла меня, и я решил остаться верен своему первоначальному плану.

Вся братия собралась меня проводить. Прощание с нею и в особенности с отцом Леонардом наполнило мое сердце глубокой тоской. Наконец за мной закрылись монастырские ворота. Мне предстояло далекое путешествие. Я очутился на свободе.

Глава вторая

Вступление в свет

В долине подо мной лежал монастырь, окутанный голубоватым туманом. Поднявшийся свежий утренний ветерок приносил ко мне песнопения братьев, и я невольно вторил им. За городом всходило солнце в багряном сиянии и, словно расплавленным золотом, заливало деревья искрящимся светом. Капли росы горели, как яркие алмазы, и падали с радостным шорохом на тысячи пестрых букашек, которые просыпались, жужжа и стрекоча. Птицы пробуждались и порхали по лесу. Воздух был полон песен, ликования и молодой свободной любви. Толпа деревенских парней и разодетых по-праздничному девушек поднималась на гору. «Да будет благословен Господь наш Иисус Христос!» — приветствовали они меня, проходя мимо. — «Во веки веков!» — отвечал я, и мне чудилось, будто надо мной восходит в тысяче окружавших меня благодатных явлений новая жизнь, полная радости и свободы. Никогда еще не был я в таком радостном настроении. Я казался себе совершенно иным человеком и быстро шел через лес под гору, одушевленный новой, только что пробудившейся во мне силой.

Я расспросил повстречавшегося мне крестьянина о местечке, которое было указано в моем маршруте как первый пункт для ночлега. Он подробно описал ближайший путь туда: следовало свернуть с большой дороги и идти по тропинке, извивавшейся меж гор. Я уже довольно далеко отошел от монастыря, когда в первый раз вспомнил о прелестной незнакомке и о своем фантастическом плане ее найти. Ее образ, словно стертый неведомой мне посторонней силой, вставал предо мною смутно, так что я с трудом мог узнать и восстановить бледные, исказившиеся черты. Чем сильнее старался я запечатлеть в своем уме это видение, тем больше расплывалось оно. Перед моими глазами ясно стояла лишь непристойная распущенность моего поведения в монастыре после этого таинственного приключения. Теперь мне казалось непонятным, как мог настоятель с таким терпением выносить все мои выходки и, наконец, вместо заслуженного наказания послать меня в Рим с поручением. Я вполне убедился теперь, что прекрасная незнакомка и ее исповедь были просто галлюцинацией, явившейся у меня вследствие сильного нервного напряжения. Теперь я уж не приписывал, как делал это раньше, соблазнительное видение неотступному преследованию дьявола, а считал все обманом собственного возбужденного воображения. То обстоятельство, что незнакомка была одета так же, как святая Розалия, доказывало, по моему мнению, что важную роль в данном случае сыграл живо написанный образ этой святой, который я действительно мог видеть из исповедальни, хотя и не вполне отчетливо из-за большого расстояния. Меня поражала мудрость настоятеля Леонарда, который выбрал самое верное средство для моего исцеления. Действительно, если б я остался в монастыре, окруженный всегда одной и той же обстановкой, замкнутый в себе, всецело поглощенный своим внутренним миром, то роковое мое видение, принимая благодаря моему постоянному одиночеству все более яркие краски и все глубже внедряясь в мою Душу, довело бы меня до сумасшествия. Я шел, внутренне подсмеиваясь, с несвойственным мне свободомыслием, над тем, что воображал, будто святая влюблена в меня. Мне вспомнилось при этом, как я уже однажды принимал себя за святого Антония.

Долго странствовал я в горах между нагроможденными друг на друга грозными каменными глыбами и утесами, по узким тропинкам, под которыми бурлили и пенились в глубине стремительные лесные потоки. С каждым днем путь становился труднее и пустыннее. Однажды в полдень солнце невыносимо жгло мою обнаженную голову, и я изнемогал от жажды. Как нарочно, вблизи не было ни одного источника. Я шел уже много часов, но все еще не видел и признаков села, на которое, по моим соображениям, давно должен был наткнуться. Наконец, обессиленный, я присел на обломок скалы и не мог не поддаться искушению сделать глоток из фляжки, несмотря на то, что решил по возможности беречь драгоценный напиток. Я тотчас почувствовал прилив новой силы и, окрепший и освеженный, бодро пошел дальше. Еловый лес становился все гуще и гуще. В самой чаще что-то шумело, а затем до меня донеслось громкое ржанье лошади, привязанной где-то поблизости. Сделав еще несколько шагов, я остановился, оцепенев от ужаса: под моими ногами зияла бездонная пропасть. В глубине ее между отвесными каменными глыбами, шипя и бурля, пробивался лесной поток, грозный рев которого я слышал издали. Над самым обрывом, на утесе, нависавшем над пропастью, сидел молодой человек в военной форме. Подле него лежали шляпа с султаном из высоких перьев, шпага и портфель. Свесившись всем телом над ужасной пропастью, он как будто крепко спал и все больше и больше склонялся вниз. Падение его было неизбежно. Я бросился к юноше и, протягивая руки, чтобы удержать его, громко воскликнул: «Ради бога, сударь, проснитесь! Проснитесь ради Христа!» Лишь только я дотронулся до молодого человека, как он потерял равновесие и стремглав полетел в пропасть. Тело несчастного перекидывалось с острия на острие утесистых круч пропасти. В неизмеримой глубине ее терялись его душераздирающие вопли. Затем до меня донеслись глухие стоны, которые мало-помалу замерли. Еле живой от страха, я неподвижно стоял на прежнем месте. Наконец, схватив шляпу, шпагу и портфель, я собрался уже идти с несчастного утеса, когда из леса вышел навстречу мне молодой егерь. Остолбенев от удивления, он молча смотрел несколько минут мне в лицо, а затем принялся так бесцеремонно хохотать, что у меня на теле выступил ледяной пот.

— Ну, ваше сиятельство, — проговорил наконец молодой человек, — вы и в самом деле прекрасно замаскировались. Не будь госпожа заранее предупреждена об этом, она бы, честное слово, не узнала вас. Однако, куда же вы девали свое платье, сударь?

— Я швырнул его в пропасть, — отвечал кто-то из меня глухим, сдавленным голосом, потому что не я произносил эти слова, сорвавшиеся с моих уст.

Я все еще стоял на том же месте, вперив неподвижный взор в пропасть, словно ожидая, что вот-вот со дна ее, угрожая мне, воспрянет окровавленное тело графа. Я испытывал ощущения убийцы и держал, судорожно сжимая в руках, шляпу, шпагу и портфель.

— Вот что, сударь, — продолжал между тем графский егерь, — я поскачу теперь по большой дороге прямехонько в город и укроюсь там в домике близ ворот, знаете, по левую руку от дороги. Вы же отправляйтесь в замок, где вас, вероятно, уж поджидают. Позвольте мне вашу шпагу и шляпу, я возьму их с собой.

Я машинально подал ему и то, и другое.

— Будьте здоровы, ваше сиятельство! Желаю вам полного успеха в замке! — добавил молодой человек и скрылся в чаще, напевая и насвистывая веселенькую мелодию. Я слышал, как он отвязал оставленную у дерева лошадь и увел ее с собою.

Несколько оправившись от столбняка, овладевшего мною, и вдумавшись в совокупность только что совершившихся странных событий, я должен был сознаться, что сделался просто-напросто игрушкой случая, который одним порывом забросил меня в самый узел какой-то запутанной интриги. Мне стало ясно, что егеря ввело в заблуждение сходство моего лица и фигуры с несчастным графом, собиравшимся, вероятно, переодеться капуцинским монахом ради какого-то любовного похождения в соседнем замке. Смерть застигла графа врасплох, и как раз в то же мгновение непостижимое предопределение судьбы поставило меня на его место. У меня явилось страстное, непреодолимое желание разыгрывать и впредь роль графа, тем более что это, видимо, было угодно самой судьбе. Это желание превозмогло все сомнения и заглушило в моей душе тайный голос, упрекавший меня в убийстве и наглом присвоении чужого имени. Открыв портфель, оставшийся у меня в руках, я нашел там письма и векселя на значительные суммы. Я намеревался просмотреть кое-какие из этих бумаг и прочесть письма, чтобы хоть несколько ознакомиться с обстоятельствами жизни покойного графа, но мне не удалось исполнить это: несметное множество мыслей, беспрерывно мелькавших в моей голове, и тревога, охватившая меня, не позволяли мне ни на чем сосредоточиться.

Пройдя несколько шагов, я снова остановился и присел на каменную глыбу. Мне хотелось немного успокоиться. Я прекрасно понимал, как опасно вступать совершенно неподготовленным в совершенно чуждую среду. Тем временем в лесу послышались веселые звуки охотничьих рожков, и все ближе и ближе раздавались радостно-возбужденные голоса многочисленного общества. Сердце усиленно забилось в моей груди, дыхание прерывалось — предо мной открывались новый мир, новая жизнь! Я поспешно свернул на узенькую тропинку, спускавшуюся по откосу, и, выбравшись на опушку леса, увидел на дне долины большой, великолепный замок. Здесь-то именно и Должно было, без сомнения, разыграться любовное похождение, к которому готовился граф. Недолго думая, я бодро и смело пошел навстречу предстоявшим случайностям и скоро очутился в парке, окружавшем замок. В тенистой боковой аллее я заметил двух приближавшихся ко мне мужчин. Увлеченные разговором, они прошли мимо, не обратив на меня внимания. Один из них, совсем еще юноша, был Рясе. Его прекрасное, бледное лицо носило явные следы глубокого горя. Другой, в простом, но приличном костюме, несмотря на то, что достиг, очевидно, уже почтенного возраста, производил впечатление сильного и энергичного человека. Продолжая разговаривать, они сели спиною ко мне на каменную скамью. Я мог теперь слышать каждое слово.

— Гермоген, — убедительным тоном говорил старший, — вы приводите в отчаяние всю семью вашим упорным молчанием. С каждым днем возрастает ваша мрачная меланхолия. Юношеские силы надломлены. Мы видим, как тает ваша жизнь. Решение ваше посвятить себя духовному званию разбивает все надежды барона. Поверьте, ваш отец охотно отказался бы от своих надежд и никогда не осмелился бы бороться против того, что предназначено судьбою, если б истинное, внутреннее призвание, неудержимое влечение к одиночеству, проявлявшееся еще с детства, объясняло причины подобного решения. Но в вас произошла резкая перемена почти мгновенно. Это указывает, что вашу душу потрясло какое-то событие, о котором вы, однако, упорно умалчиваете. Между тем воспоминание о нем продолжает с ужасающей быстротой свою разрушительную работу. Не так давно вы были веселым, жизнерадостным юношей. Что же вызвало в вас такое отчуждение от людей? Что заставляет вас отчаиваться в возможности найти в чьей-либо груди утешение для своей наболевшей души? Вы молчите? Вы упорно смотрите в землю? Вы только вздыхаете? Ах, Гермоген! Раньше вы любили своего отца с редкой искренностью и теплотой. Если вы не находите удобным открыть ему теперь свое сердце, то не мучьте его по крайней мере хоть видом этой рясы, которая постоянно напоминает ему о вашем ужасном решении. Заклинаю вас, Гермоген, сбросьте с себя эту одежду! Верьте мне, что внешние атрибуты имеют в себе какую-то таинственную, но несомненную силу. Сейчас по этому поводу мне вспомнились актеры… Мое сравнение, конечно, не обидит вас: я убежден, что вы совершенно верно поймете этот хотя и не совсем подходящий, но очень наглядный и разительный пример. Я хочу напомнить вам, что актеры часто, надев известный наряд и сделав соответствующий грим, чувствуют себя словно возбужденными каким-то чуждым им духом и легче входят в роль. Позвольте мне сообразоваться в данном случае с моим веселым характером. Извините, если я стану говорить с вами шутливее и проще, чем это, быть может, подходит к нашей теме. Согласитесь сами, что, сняв эту длинную одежду, вынуждающую человека к мрачно-величавой походке, вы могли бы двигаться быстрее и веселее. Пожалуй, вы даже снова забегали бы и запрыгали. Блестящие эполеты, которые красовались прежде на ваших плечах, вернут, весьма возможно, юношеский румянец на ваши бледные щеки. Звенящие шпоры, любимая музыка вашего борзого коня выведут его из грустной апатии. Он опять, как бывало, радостно заржет, приветствуя своего любимого господина, — высоко взовьется от нетерпения и выгнет шею в ожидании ваших ласк… Вот что, барон! Скорее снимите с себя черное облачение, которое совсем не идет вам! Я прикажу Фридриху принести вам форменный сюртук!

Старик встал, намереваясь идти, но юноша бросился к нему в объятия.

— Ах, как вы мучите меня, дорогой Рейнгольд! — воскликнул он. — Как невыразимо меня мучите! Чем больше стараетесь вы пробудить в душе моей те струны, которые прежде так громко звучали в ней, тем глубже и сильней я чувствую, что железная рука Судьи, схватив меня, сжимает, как в тисках, мой ум и сердце. Ах, я прекрасно понимаю, что в моей душе, как в разбитой лютне, царит мучительный разлад.

— Это только вам кажется, — отвечал старик. — Вы говорите о жестоком роке, преследующем вас, но умалчиваете, в чем именно заключается это преследование. Допустим, что оно фактически существует. Но что же из этого? Разве молодой человек, подобно вам, щедро одаренный духовными силами, пламенной юношеской энергией и мужеством, не обязан бороться даже против железной руки неумолимого рока? Да, озаренный лучами своей божественной природы, он, конечно, должен подняться над своей судьбой, какова бы она ни была, — пробудить в себе высшее духовное бытие, вознестись над муками ничтожной земной жизни. И я не знаю, барон, какой именно злой рок мог бы сокрушить такую волю.

Гермоген сделал шаг назад и, вперив в Рейнгольда мрачный, горящий сдержанным гневом взгляд, в котором было что-то невыразимо ужасное, воскликнул подавленным, глухим голосом:

— Так знай же, старик, что неумолимый рок — я, я сам! Вот злой рок, который губит меня. На мне тяготеет неслыханное преступление, страшный и постыдный грех. Я решил искупить его нищетой и раскаянием. Будь же добр, смилуйся надо мной и уговори отца отпустить меня в монастырь.

— Барон, — возразил горячо старик, — в настоящую минуту вы расстроены. Вам нельзя уйти в таком душевном состоянии. На днях приедут сюда баронесса и Аврелия, сперва вы должны повидаться с ними.

Юноша захохотал с какой-то дьявольской насмешкой и спросил голосом, от которого даже я содрогнулся до глубины души:

— Я должен?! Неужели я должен остаться здесь?! Впрочем, вы правы, — прибавил он. — Я должен остаться: здесь покаяние и искупление мое будет ужаснее и полнее, чем в душных стенах монастыря! — с этими словами молодой человек прыгнул в кусты и скрылся.

Рейнгольд, печально опустив голову на руку, погрузился в глубокую задумчивость.

— Да будет благословен Господь наш Иисус Христос! — приветствовал я старика, подходя к нему.

Он вздрогнул, выпрямился и с удивлением оглянулся кругом. Однако мое появление как будто напомнило ему что-то уже известное. По крайней мере он сейчас же проговорил, обращаясь ко мне:

— Если не ошибаюсь, преподобный отец, вы изволили прибыть сюда для утешения повергнутой в глубокую скорбь семьи. Мы ждали вас, так как баронесса уведомила нас о вашем посещении.

Я подтвердил его предположение. К Рейнгольду вернулась веселость, которая, кажется, вообще была ему свойственна. Прогуливаясь по дивному парку, мы наконец забрели в находившуюся неподалеку от замка беседку, откуда открывался великолепный вид на горы. На зов Рейнгольда поспешил слуга, выходивший как раз из подъезда замка, и скоро нам подали в беседку завтрак. В то время как мы чокались полными стаканами, мне показалось, что Рейнгольд внимательно всматривается в меня, как бы стараясь что-то вспомнить.

— Боже мой, ваше преподобие! — воскликнул он, обращаясь ко мне. — Будь я не я, если вы не отец Медард из капуцинского монастыря в городе Б.! Но как могло случиться, что вы попали сюда? Однако, все же!.. Нет, это вы!.. Конечно, вы… Объясните, ради бога!

Слова Рейнгольда поразили меня, как гром с безоблачного неба: я весь дрожал, мне живо представилось, что с меня сорвана маска, — я узнан, обвинен в убийстве. Отчаяние придало мне силы: в настоящую минуту дело шло о жизни и смерти.

— Ну, конечно, я отец Медард из капуцинского монастыря в городе Б. Я нахожусь, собственно говоря, по дороге в Рим, куда отправлен с поручениями и полномочиями от нашего монастыря, — я проговорил это со всем спокойствием и естественностью, на какие только был способен.

— Так это, вероятно, простая случайность! — проговорил Рейнгольд. — Вы по пути, быть может, сбившись с проезжей дороги, зашли сюда, или… но как же тогда вышло, что баронесса познакомилась с вами и направила вас сюда?

Не задумываясь ни на минуту, но лишь слепо повторяя то, что в глубине души как будто нашептывал мне чужой голос, я ответил:

— В дороге я познакомился с духовником баронессы. Он и рекомендовал меня для исполнения поручения в этом доме.

— Да, это правда, — заметил Рейнгольд, — так писала нам и сама баронесса. Остается только благодарить Бога за то, что Он повел вас именно этим путем для спасения нашего дома, а вы, как благочестивый человек, согласились отложить на некоторое время свое путешествие, чтобы совершить здесь доброе дело. Несколько лет тому назад я случайно был в городе Б. и слышал ваши проповеди. Действительно чувствуется, что вы говорите под влиянием небесного вдохновения. Зная ваше благочестие, искренность вашего призвания, пламенное рвение, с которым вы боретесь за спасение погибающих душ, и ваше удивительное красноречие, вытекающее из глубокого религиозного чувства, я уверен, что вы добьетесь того, в чем все мы оказались бессильны. Рад, что встретил вас раньше, чем вы говорили с бароном, и воспользуюсь этим обстоятельством, чтобы познакомить вас с отношениями, существующими здесь в семье. Конечно, я обязан быть с вами, преподобный отец, вполне откровенным как со святителем, которого, кажется, само Небо ниспосылает нам в утешение. При этом мне придется сообщить, хотя бы только намеками, о многом, о чем я охотно умолчал бы, но вам необходимо знать все, чтобы, направив в должную сторону свои усилия, произвести надлежащее действие. Впрочем, наиболее необходимое можно рассказать в немногих словах… Мы росли вместе с бароном. Одинаковые наклонности, стремления и вкусы сроднили нас, как братьев, и уничтожили между нами социальные преграды, которые обыкновенно создаются принадлежностью к различным сословиям. Я никогда не расставался с бароном: с той минуты, как мы окончили курс в университете, барон, вступив во владения поместьями своего отца, находящимися в здешних горах, назначил меня своим главноуправляющим. Я оставался его задушевным другом и братом, а потому он посвящал меня во все обстоятельства своей семейной жизни. Покойный барон желал породниться посредством брака с одной семьей, с которой давно уже был связан узами дружбы. Молодой барон тем охотнее исполнил желание своего отца, что нашел в предназначенной ему невесте богато одаренную природою девушку и сразу почувствовал к ней неудержимое влечение. В самом деле, редко случается, чтобы желание отцов так согласовалось с предопределениями судьбы и чтобы дети, предназначенные сочетаться браком, так подходили во всех отношениях друг к другу. Плодом этого счастливого супружества были Гермоген и Аврелия. Все мы по большей части проводили зиму в ближайшем городе, а на лето возвращались сюда, в горы. Когда же, вскоре после рождения Аврелии, баронесса начала хворать, мы оставались и летом в городе, так как ей было необходимо постоянное наблюдение опытных врачей. Она скончалась в начале весны, когда кажущееся улучшение в ее здоровье наполнило барона радостными надеждами. Мы уехали в деревню, и только время смягчило тоску, овладевшую бароном. Тем временем дети росли. Гермоген превратился в прекрасного юношу, Аврелия с каждым годом все больше и больше напоминала свою покойную мать. Нашей повседневной заботой и радостью было тщательное воспитание этих прелестных детей. У Гермогена ясно обнаруживалось призвание к военной службе, вынудившее барона послать сына в город, чтобы он, под наблюдением старого товарища своего отца, прошел надлежащий курс военных наук. Только спустя три года после этого барон, Аврелия и я снова, как бывало раньше, провели всю зиму в городе. Барон приехал туда отчасти ради того, чтобы опять, хоть короткое время, пожить вместе с сыном, отчасти — чтобы повидать своих друзей, давно уже старавшихся выманить его из деревни. В это время внимание всего города привлекала племянница губернатора, недавно прибывшая из столицы. Эта девушка была круглой сиротой и выбрала себе в опекуны дядю. Она жила в отдельном флигеле его дворца, вела свое самостоятельное хозяйство и собирала вокруг себя все так называемое высшее общество. Не описывая подробно Евфимии, так как вы сами, преподобный отец, увидите ее скоро, скажу лишь, что обаянию ее никто не мог противиться. Всюду, где только появлялась Евфимия, она вносила с собою молодое оживление, за что все платили ей пламенным восторгом. Самого ничтожного и вялого человека она умела расшевелить, коснуться сокровенных струн его души, так что он, как бы вдохновленный ею, Поднимался над своей духовной скудостью и приобщался к высшим духовным наслаждениям. Понятно, что у Евфимии не было недостатка в искренних и восторженных поклонниках, каждый день стекавшихся к своему божеству. Нельзя сказать, чтобы она особенно отличала кого-либо из них. Скорее Евфимия удерживала своих поклонников какой-то своеобразной, лукавой, шаловливой насмешливостью, которая, словно жгучее зелье, никого не оскорбляя, привлекала и возбуждала всех, опутывая их крепкими цепями, так что они, точно околдованные, веселые, счастливые и довольные вращались в магическом кругу, очерченном ею. На барона эта Цирцея произвела удивительное впечатление. Она всегда выказывала барону особенное внимание, будто бы вытекавшее из ее детского почтения к нему. В каждом разговоре с ним она обнаруживала тонкий ум и глубокое чувство, какое едва ли когда встречалось в женщинах. С неподдающейся описанию нежностью она искала дружбы Аврелии и, сблизясь с девочкою, принимала в ней горячее участие, входя в мельчайшие подробности ее туалета, и вообще заботилась о ней как мать. Евфимия умела так искусно руководить нашей робкой неопытной девочкой в блестящем обществе, что это никому не было заметно, а между тем оттеняло и выставляло в выгодном свете природный ум, искренность и простодушие Аврелии, благодаря чему к ней скоро стали относиться с величайшим уважением. Барон при всяком удобном случае изливался в похвалах Евфимии, но тут случилось, быть может, впервые за нашу долгую жизнь, что мы с ним совершенно разошлись во взглядах. Я обыкновенно предпочитал в большом обществе играть роль молчаливого, внимательного наблюдателя, не вступая в разговор. Точно так же я производил наблюдения и над Евфимией, которая лишь кое-когда, по своей привычке никого не обходить, обменивалась со мною несколькими дружескими словами. Внимательно наблюдая ее как в высшей степени интересное явление, я должен был согласиться, что она — самая красивая и самая очаровательная женщина в том обществе, в котором мы вращались. Все, что она говорила, светилось умом и чувством. Однако, несмотря на это, что-то отталкивало меня от нее. Да, я не мог подавить в себе странное неприятное чувство, мгновенно овладевавшее мною, когда взгляд Евфимии падал на меня или она заговаривала со мною. Нередко в ее глазах горело совершенно особенное, ей одной свойственное, пламя. Когда она думала, что за ней не наблюдают, в ее глазах сверкали такие молнии, что казалось, будто тщательно скрываемая пагубная страсть властно вырывается наружу. Кроме того, вокруг ее мягко очерченного рта порой скользила злая, ироническая улыбка, которая заставляла меня трепетать: в этой улыбке ясно выражалось коварное, злобное издевательство и глумление над всеми. Благодаря тому, что Евфимия часто смотрела так на Гермогена, который очень мало или, вернее, совершенно не обращал на нее внимания, я убедился, что за прелестной маской этой девушки скрывается много такого, чего никто и не подозревает. Правда, я не мог противопоставить безмерным похвалам барона ничего, кроме своих личных наблюдении за ее физиономией, которым он не придавал серьезного значения, находя в моем глубоком внутреннем отвращении к Евфимии только необыкновенный образчик идиосинкразии. Наконец, мой приятель однажды сообщил, что надеется скоро увидеть Евфимию членом нашей семьи, так как хочет употребить все свое влияние, чтобы женить на ней Гермогена. В то время как мы серьезно и горячо обсуждали проект барона и я подыскивал разные доводы, подтверждавшие мое мнение о ненавистной мне девушке, в комнату вошел Гермоген. Барон, привыкший действовать быстро и откровенно, ознакомил сына со своими планами и желаниями относительно Евфимии. Гермоген спокойно выслушал все, что с энтузиазмом говорил его отец в похвалу предполагаемой невесте. По окончании этого дифирамба молодой человек ответил, что не питает ни малейшей симпатии к Евфимии и никогда не полюбит ее, а потому просит оставить всякие планы о его браке с племянницей губернатора. Барон был очень озадачен, видя, что его мечты разбиваются в прах. Не зная мнения Евфимии на этот счет, он не старался, однако, производить давления на Гермогена. Скоро сам барон со свойственной ему веселостью и простодушием стал подшучивать над своим неудачным сватовством и высказывал даже предположение, что Гермоген, пожалуй, разделяет мою идиосинкразию, хотя ему было совершенно непонятно, как могла внушать подобные чувства молодая, очаровательная женщина. Само собой разумеется, что отношения его к Евфимии нисколько не изменились. Он так привык к этой девушке, что не мог провести дня, не видя ее. Поэтому нет ничего удивительного, что как-то раз, беседуя с Евфимией, он шутя сказал ей, что среди окружающих ее людей знает лишь одного человека, а именно Гермогена, который нисколько не влюблен в нее. Этот молодой человек наотрез отказался от брачного союза с нею, которого так искренне и пламенно желал его отец. Евфимия заметила, что следовало бы предварительно узнать ее мнение об этом браке. Действительно, она очень дорожит дружбой барона и горячо желает, чтобы ее соединили с ним более близкие узы, но только не через посредство Гермогена, который для нее слишком серьезен и угрюм. После этого разговора, переданного мне тогда же бароном, Евфимия удвоила свою внимательность к моему другу и Аврелии. Осторожными намеками она убедила барона, что брак с ним вполне отвечает идеалу, который она давно уже составила себе о счастливом супружестве. Она умела чрезвычайно искусно отклонять и опровергать все сомнения и возражения против этого брака, как, например, разницу лет… Вместе с тем Евфимия подвигалась к свой цели так осторожно, так ловко, хитро и постепенно, что барон должен был предполагать, будто мысли и желания, которые старательно внушала ему очаровательная собеседница, сами собою зародились и выросли в его душе. Барон был еще полным жизни и энергии человеком и в самом непродолжительном времени почувствовал, что его охватила пламенная, чисто юношеская страсть. Я не мог остановить развития этого бурного чувства: было уже поздно. Скоро, к удивлению всего города, Евфимия стала супругой барона. Внутреннее чувство подсказывало мне, что страшившее меня даже издали существо теперь вошло в мою жизнь и что с этих пор мне придется бдительно стоять на страже собственного своего счастья и счастья моего друга. Гермоген с холодным равнодушием отнесся к женитьбе своего отца, Аврелия же, терзаясь вещими предчувствиями, залилась горькими слезами.

Вскоре после свадьбы Евфимии захотелось посетить наши горы. Она приехала сюда, и я должен сознаться, что ее поведение, всегда в высшей степени милое, любезное и ровное, вызывало у меня невольно удивление.

Прошло два года, а между тем ничто не нарушало спокойного течения нашей жизни. Обе зимы мы провели в соседнем городе, но и там баронесса выказывала своему супругу такое безграничное, почтительное уважение, такое внимание к малейшим его желаниям, что ядовитая зависть должна была умолкнуть и ни один из молодых людей, мечтавших о свободном и удачном ухаживании за очаровательной дамой, не смел позволить себе относительно нее самой легкой вольности.

Однако в минувшую зиму мне опять суждено было стать единственным скептиком, который, охваченный своею прежней, едва заглохшей идиосинкразией, снова начал питать жестокое недоверие к добродетелям баронессы.

Ревностным поклонником Евфимии до ее замужества был граф Викторин — молодой, красивый майор почетной гвардии, занимавшей, поочередно с другими частями войск, караул в нашем городе. Казалось, Евфимия несколько отличала его из толпы остальных ухаживателей. Одно время поговаривали, будто между блестящим графом и племянницей губернатора существуют более близкие отношения, чем позволяло предполагать ее поведение в обществе. Впрочем, этот слух замолк так же глухо, как и возник. Как раз в прошлую зиму граф Викторин жил снова в городе и, понятно, бывал у нас в доме. Он делал вид, будто нисколько не интересуется баронессой и даже умышленно избегает ее, но я часто подмечал, какими многозначительными взглядами обменивались они, когда думали, что никто за ними не следит. В их глазах горело тогда всепожирающее пламя безумных желаний и страстного томления. Однажды у губернатора собралось избранное общество. Я поместился в нише окна, так, что меня почти скрывали густые складки роскошных занавесей. В двух или трех шагах от меня остановился граф Викторин. В это время мимо него проходила Евфимия в изящном костюме, в полном блеске всепокоряющей красоты. Граф схватил в порыве страсти ее руку, но так, что никто, кроме меня, не мог заметить этого. Я видел, как она вздрогнула от его прикосновения и бросила на него не поддающийся описанию взгляд. Ах! Она была в ту минуту олицетворением пламенной любви и сладострастия, которое жаждало удовлетворения. Она обменялась с ним шепотом несколькими словами, которых я не разобрал. Вдруг Евфимия, вероятно, заметив меня, быстро отвернулась, но я совершенно ясно расслышал произнесенную ею фразу: «За нами следят». Я оцепенел от ужаса, удивления и страдания. Ах, преподобный отец! Как я опишу вам мое тогдашнее состояние? Вспомните только о любви и неизменной преданности, связывающих меня с бароном! Страшные мои предчувствия сбылись. Слова, которые я услышал, открыли мне существование тайной связи между баронессой и графом. Я счел долгом молчать до поры до времени, но твердо решился стеречь, как Аргус, Евфимию, чтобы, имея в руках доказательства ее преступности, разбить позорные цепи, которыми она опутала моего несчастного друга. Но кто может бороться с дьявольской изворотливостью и коварством этой женщины? Напрасны были все мои старания. Сообщить барону то, что мне пришлось один раз видеть и слышать, было бы просто смешно. Я прекрасно понимал, что эта змея найдет всегда достаточно отговорок, дабы выставить меня дураком, которому во всем мерещится пошлая интрига. Мы переехали сюда раннею весною, когда в горах лежал еще снег, что не мешало мне совершать пешком длинные прогулки. Однажды я встретил в соседнем селении крестьянина, походка и движения которого показались мне не совсем естественными для простолюдина. Когда он оглянулся, я узнал в нем графа Викторина. Молодой человек мгновенно скрылся за постройками, и мне, несмотря на все старания, не удалось его разыскать. Чем иным можно, однако, объяснить это переодевание, как не соглашением с Евфимией? Я наверно знаю, что и теперь граф находится где-то поблизости (я видел, как недавно проскакал мимо нас его егерь), хотя не понимаю, почему он не посещает баронессу в городе, где она живет в настоящее время. Три месяца тому назад губернатор опасно заболел и пожелал видеться со своей племянницей. Она немедленно отправилась с Аврелией в город. Барон хотел сопровождать их, но его удержало здесь нездоровье. Как раз тогда обрушились на наш дом несчастье и печаль. Евфимия вскоре после своего отъезда написала барону, что Гермоген неожиданно впал в меланхолию, часто сменяющуюся припадками безумного бешенства, что он скитается один по городу, проклиная себя и свою судьбу, и что все старания его друзей и врачей не увенчались до сих пор ни малейшим успехом. Можете себе представить, преподобный отец, какое впечатление произвело на барона это известие. Вид несчастного сына слишком глубоко потряс бы его, а потому я поехал в город один. К этому времени у Гермогена благодаря энергичному лечению прошли припадки безумного исступления. Осталась тихая меланхолия, которую врачи считали неисцелимой. Гермоген был глубоко тронут моим приездом и сообщил, что несчастная судьба вынуждает его навсегда отказаться от избранной им карьеры, так как только в монастыре он может спасти свою душу от вечного проклятия. Я застал молодого человека в том костюме, в котором вы только что его видели. Несмотря на протесты Гермогена, мне удалось привезти его сюда. Теперь наш юноша спокоен, но не отказывается от мысли, засевшей в его голове. Все старания узнать причину его ужасного состояния остаются бесплодными, хотя, открыв эту тайну, мы, быть может, сразу нашли бы и средства к его исцелению.

Недавно баронесса написала нам, что по совету своего духовника пришлет сюда монаха, молитвы и утешительные назидания которого, пожалуй, будут иметь на Гермогена больше влияния, чем что-либо другое, так как помешательство его, очевидно, приняло строго религиозную форму. Меня искренне радует, преподобный отец, то обстоятельство, что счастливый случай привел вас в наш город и что выбор пал именно на вас. Вы можете вернуть спокойствие удрученной горем семье. Да благословит Господь ваши усилия. Поставьте себе двоякую цель: выведайте ужасную тайну Гермогена. Если он откроется вам хотя бы только на духу, он уже этим значительно облегчит свое наболевшее сердце. Пусть церковь вернет его к счастливой жизни, к которой он предназначал себя сам, прежде чем принял роковое решение заживо схоронить себя в монастырских стенах. Сблизьтесь, пожалуйста, также и с баронессой. Вы все знаете. Вы, надеюсь, убеждены, что виденное и слышанное мною, хотя и не дает серьезного обвинения против Евфимии, но вместе с тем едва ли допускает с моей стороны ошибку или несправедливое подозрение. Вы будете совершенно одного мнения со мною, когда увидите баронессу и короче узнаете ее. Заметьте, что Евфимия очень религиозна. Быть может, вашему могучему красноречию удастся проникнуть в ее сердце, потрясти и возродить ее душу так, что Евфимия перестанет изменять моему другу, хотя бы из опасения лишиться вечного блаженства. Я должен еще добавить, что иногда мне кажется, что барон носит в глубине своей души горе, о причине которого умалчивает передо мной, так как, помимо заботы о Гермогене, он, видимо, борется с какой-то неотступно преследующей его печальной мыслью. Подозреваю, что, быть может, злая судьба дала ему еще более ясные, чем мне, доказательства преступного поведения баронессы. Поэтому, преподобный отец, я поручаю вашим пастырским попечениям также и барона, моего дорогого друга.

Этими словами Рейнгольд закончил свой рассказ, причинявший мне самые разнообразные терзания: в моей душе боролись противоречивые чувства. Собственное мое «я», отданное на волю жестокой игры капризного случая, распределяясь в чуждых мне телах, безостановочно плыло словно по бурному морю навстречу всевозможным превратностям судьбы, которые, как бушующие волны, с ревом поглощали меня. Утрачивалась, наконец, для меня самого возможность ясно определить: кто я такой. Очевидно, Викторин по воле судьбы, управлявшей моей рукой, но отнюдь не моими желаниями, сброшен в пропасть. Теперь я заступил его место, но Рейнгольд знает священника Медарда, проповедника в капуцинском монастыре города Б., а потому в его глазах я действительно остаюсь самим собою. Интрига с баронессой, завязанная Викторином, обрушивается, однако, на меня, так как я все-таки граф Викторин. Я — то, чем кажусь, и в то же время не кажусь самим собою. Это странное и полное раздвоение моего «я» являлось для меня мучительной и неразрешимой загадкой. Невзирая на ужасную бурю, бушевавшую в моей груди, мне удалось, впрочем, скрыть свои сомнения под личиной бесстрастного спокойствия, приличествующего священнику.

В таком виде я предстал перед бароном. Это был уже пожилой человек, но в усталых чертах его красивого лица отражались высокие душевные качества, а также необычайная духовная и физическая мощь. Не годы, а горе провело глубокие морщины на его высоком открытом челе и украсило сединой его густые курчавые волосы. Слова барона и его манера дышали такой ясностью и приветливостью, что невольно должны были привлекать к нему все сердца. Рейнгольд представил меня хозяину замка как монаха, о прибытии которого уведомляла баронесса. Барон устремил на меня проницательный взгляд, становившийся все приветливее по мере того, как управляющий восхвалял мое редкое красноречие, в котором он убедился несколько лет тому назад, в бытность свою в городе Б., услышав блестящую проповедь мою в монастыре. Барон доверчиво протянул мне руку и сказал, обращаясь к своему приятелю:

— Ты не можешь представить себе, милый Рейнгольд, как поразили меня в первую минуту черты лица его преподобия: они показались мне необыкновенно знакомыми, однако, несмотря на все старания, я никак не могу определить, кого именно они напоминают мне.

Мне казалось, будто он сейчас прибавит: «Да ведь это граф Викторин!» Дело в том, что я каким-то непостижимым образом совершенно искренне считал себя в эту минуту графом Викторином. Сердце мое усиленно забилось, кровь бросилась в голову, и я чувствовал, что краснею. Я надеялся, что меня выручит из беды Рейнгольд, признавший во мне отца Медарда. Сам я был уверен, что он ошибается, но вообще в моем уме была такая путаница, что, кажется, никакие силы в мире не могли водворить там порядок.

Барону хотелось, чтобы я тотчас же познакомился с Гермогеном, но мы не нашли его. Прислуга сказала, что он пошел бродить в горы. Никого это не беспокоило, так как несчастный юноша часто скитался там целыми днями, ища уединения. Весь день провел я в обществе барона и Рейнгольда и мало-помалу так освоился с положением, что чувствовал в себе достаточно силы и мужества, чтобы смело идти навстречу удивительным случайностям, которые, вероятно, ожидали меня в близком будущем. Ночью, оставшись один, я открыл портфель и убедился, что молодой человек, лежащий разбитым на дне пропасти, — граф Викторин. Впрочем, все адресованные ему письма были настолько бессодержательны, что ни одно из них не ознакомило меня с интимными обстоятельствами его жизни. Не стараясь больше найти в них разгадку, я решил отдаться на волю случая, когда баронесса приедет и увидит меня.

На следующее утро баронесса с Аврелией неожиданно прибыли в замок. Я видел, как она выходила из экипажа в сопровождении барона и Рейнгольда. Обуреваемый странными предчувствиями, ходил я взад и вперед по комнате. Впрочем, я недолго мог предаваться своим сомнениям, так как меня позвали вниз. Баронесса, необыкновенно красивая женщина в расцвете лет, поднялась со стула и сделала несколько шагов мне навстречу. Взглянув на меня, она вдруг смутилась и растерялась настолько, что голос ее задрожал. Она едва нашла необходимые слова приветствия. Видимое ее замешательство придало мне мужество. Смело взглянув ей в глаза, я дал ей, по монастырскому уставу, свое пастырское благословение. Рейнгольд посматривал на меня с довольной и веселой улыбкой. В эту минуту отворилась дверь, и в комнату вошли барон с Аврелией.

Лишь только я увидел Аврелию, в душу мою словно упал яркий луч света. Он пробудил во мне мои сокровеннейшие чувства, полные страстного томления. Это были желания и восторги горячей, безумной любви — все, что когда-то, словно неясное предчувствие или отголосок чего-то далекого, звучало и пело в моей груди. Надо мною впервые всходило чудное светило жизни, переливаясь всеми цветами радуги, тогда как мое прошедшее, холодное и мертвое, лежало позади в пустынной тьме. Да, это была она — она, которая однажды посетила меня в таинственном видении в монастырской исповедальне. Печально-вдумчивые, детски-чистые голубые глаза, мягко очерченные губы, грациозно и нежно склоненное, словно в молитвенном созерцании, чело, высокий, стройный стан… Ах, право, это была не Аврелия, а святая Розалия. Иллюзию дополняла небесно-голубая шаль, падавшая причудливыми складками на темно-красное платье Аврелии. Эта шаль напоминала лазоревое одеяние святой Розалии и плащ прелестной незнакомки. Что значила роскошная красота баронессы перед небесною прелестью Аврелии? Лишь одну ее видел я — все остальное исчезло для меня! От окружавших не ускользнуло мое волнение.

— Что с вами, преподобный отец? — первый спросил меня барон. — Вы, кажется, чем-то взволнованы?

Его слова отрезвили меня. В это мгновение я чувствовал в себе сверхъестественную силу и мужество, которых никогда еще не испытывал. Они были необходимы для предстоявшей борьбы, в которой наградой за победу будет она.

— Радуйтесь, барон! — воскликнул я, как бы осененный вдохновением Свыше. — Ликуйте и радуйтесь! Среди нас, в этих стенах, витает святая! Скоро отверзнутся небеса во всей славе своей, и сама святая Розалия, окруженная светлыми ангелами, дарует утешение и блаженство скорбящем, с надеждою и верою взывающим к ней. Я слышу гимны светозарных духов, стремящихся к святой и в песнопениях молящих ее спуститься с сияющих облаков. Я вижу увенчанное сиянием небесной славы чело ее, поднятое к сонму святых, которых видят ее очи! Sancta Rosalia, ora pro nobis[1].

Я опустился на колени, устремив взоры в небо и молитвенно сложив руки. Все присутствующие последовали моему примеру. Меня ни о чем более не расспрашивали: неожиданный взрыв моего восторга приписали внушению свыше, так что барон решил даже заказать в городском соборе обедню пред алтарем святой Розалии. Таким образом я прекрасно выпутался из затруднения. Впрочем, я был готов дерзнуть на все, лишь бы обладать Аврелией, и, не задумываясь ни минуты, пожертвовал бы ради этого даже своею жизнью. Баронесса, очевидно, была смущена. Сперва она не сводила с меня странного взгляда, но я так равнодушно смотрел на нее, что глаза ее стали, наконец, блуждать бесцельно, ни на чем не останавливаясь. Семья перешла в другую комнату. Я же поспешил в сад и, бродя по длинным аллеям, составлял и отбрасывал тысячи планов и решений, думая о будущей моей жизни в замке. Вечером того же дня пришел ко мне Рейнгольд и передал, что баронесса, пораженная моим видением, желает переговорить со мной у себя в комнате.

Когда я вошел в комнату баронессы, она бросилась ко мне навстречу, схватила меня за руки, внимательно посмотрела мне в глаза и наконец воскликнула:

— Возможно ли это! Неужели ты и в самом деле Медард, капуцинский монах? Ведь голос, фигура, глаза, волосы — все твое, несомненно, твое. Отвечай же, или я умру от страха и отчаяния!

— Викторин! — чуть слышно прошептал я.

Евфимия обняла меня в диком страстном порыве. Огонь пробежал по моим жилам, кровь закипела, сознание потонуло в безымянном томлении, в безумном исступлении. Однако все существо мое, творя грех, обращалось к Аврелии, и в это мгновение, нарушая священные обеты, лишь ей одной приносил я в жертву спасение своей души.

Да, в моем сердце нераздельно царила Аврелия. Хотя все мысли мои были полны этой чудной девушкой, меня охватывал глубочайший ужас, когда я вспоминал, что мне предстоит встретиться с ней за ужином: я был уверен, что ее чистый взор уличит меня в смертном грехе, что маска спадет с меня, и я, уничтоженный, подавленный стыдом и позором, бесславно погибну. Точно так же я не мог видеться с баронессой тотчас после случившегося. Поэтому я предпочел, когда меня пригласили к столу, остаться в отведенной мне комнате, сославшись на необходимость подкрепить себя молитвой. По прошествии нескольких дней я преодолел, однако, страх и неловкость своего положения. Баронесса была сама любезность: ее внимательность к барону возрастала по мере того, как наш союз упрочивался и обогащался греховными наслаждениями. Евфимия созналась мне, что ее смертельно перепугали моя тонзура, окладистая борода и настоящая монашеская походка, которой, впрочем, я уже не так строго придерживался, как в первое время. При моем внезапном вдохновенном обращении к святой Розалии баронесса почти уверилась, что произошла какая-то ошибка. Она вообразила, что злой случай расстроил хитро задуманный ею и Викторином план и подсунул на место ее возлюбленного настоящего капуцина. Евфимия удивлялась предусмотрительности, с которой я устроил себе настоящую тонзуру, отрастил бороду и до такой степени изучил походку и манеры, соответствующие принятой на себя роли, что сама она часто должна внимательно всматриваться мне в лицо, чтобы не поддаться возникавшему у нее бранному сомнению.

Иногда на окраине парка являлся переодетый крестьянином егерь Викторина. Я никогда не упускал случая тайно переговорить с ним, строго приказывая держать все наготове, чтобы мы могли тотчас бежать при какой-либо неожиданной опасности. Барон и Рейнгольд были, кажется, чрезвычайно довольны мною и настаивали на том, чтобы я сделал попытку повлиять на задумчивого, подавленного тоской Гермогена. Однако мне не удавалось с ним переговорить: он, видимо, избегал оставаться наедине со мною. Когда же Гермоген случайно встречался со мной в присутствии барона или Рейнгольда, то бросал на меня такие странные взгляды, что я должен был напрягать всю силу воли, дабы не выдать своего замешательства. Мне чудилось, будто этот безумец проникал в самую глубину моей души и читал сокровеннейшие мои мысли. На бледном лице его, как только я попадался ему на глаза, появлялось выражение досады, подавленного негодования и с трудом сдерживаемого гнева. Однажды, прогуливаясь в парке, я неожиданно повстречался с Гермогеном и решил воспользоваться благоприятным случаем, чтобы по возможности улучшить наши тягостные отношения. Поэтому, когда Гермоген, по обыкновению, хотел скрыться от меня, я схватил его за руку и удержал возле себя. Пустив в ход все свое красноречие, я добился того, что несчастный юноша стал вслушиваться внимательнее: он был, очевидно, растроган моими словами и не мог подавить своего волнения. Мы сели рядом на каменную скамью в конце аллеи, ведущей к замку. Мое красноречие все разгоралось. Я напомнил Гермогену о том, как грешно человеку, снедаемому глубокой душевной тоской, пренебрегать утешением церкви и упорно отказываться от ее помощи, забывая, что именно церковь поддерживает и подкрепляет всех удрученных горем. Я указал, как грешно и безрассудно поступает тот, кто умышленно идет против целей жизни, предназначенных ему Провидением. Ведь даже самый закоренелый преступник не должен отчаиваться во всепрощающей благости Божественного милосердия, потому что только сомнение лишает его блаженства, которого он, очищенный покаянием и последующей благочестивой жизнью, мог бы еще достигнуть. Наконец, я стал побуждать Гермогена к исповеди, убеждая открыть мне, как перед Богом, свою душу, причем наперед обещал ему отпустить все его грехи. Гермоген вдруг вскочил. Брови его сдвинулись, глаза метали молнии, мертвенно-бледное лицо покрылось ярким румянцем.

— Разве ты чист от греха, — воскликнул он резким, пронзительным голосом, — что осмеливаешься, словно праведник, или нет — словно сам Бог, над которым так нагло издеваешься, — заглядывать в мою душу! Как дерзаешь ты обещать мне отпустить грехи, когда ты сам тщетно будешь молить о прощении собственных своих грехов и о райском блаженстве, навсегда тобою утраченном! Жалкий лицемер! Час возмездия близок. Напрасно будешь ты, растоптанный в прах, как ядовитый червь, и корчась в муках, молить о помощи и стенать об освобождении, пока, наконец, не издохнешь в безумии и отчаянии!

И Гермоген быстро ушел, оставив меня раздавленным, уничтоженным, сраженным. Мое спокойствие рассеялось как дым. В это мгновение я увидел Евфимию, которая в шляпке и шали выходила на прогулку. У нее одной я мог еще найти утешение и помощь, а потому стремительно бросился к ней навстречу. Баронессу не на шутку испугал мой расстроенный вид. Она осведомилась о причине моего волнения, и я откровенно передал ей свое неприятное приключение с сумасшедшим Гермогеном. При этом я высказал опасение, не разгадал ли ее пасынок каким-либо необъяснимым образом нашу тайну. Евфимию как будто ничуть не удивило все случившееся, она только улыбнулась в ответ, но так странно, что мне стало жутко, и промолвила:

— Пойдем немного дальше в парк: здесь нас легко могут заметить. Пожалуй, покажется подозрительным, что почтенный отец Медард с таким жаром разговаривает со мной.

Мы перешли в беседку на опушке леса. Там баронесса обняла меня с порывистой страстностью, ее пламенные, бурные поцелуи жгли мне губы.

— Успокойся, Викторин! — проговорила наконец Евфимия. — Ты можешь быть совершенно спокоен относительно всего, что тебя встревожило. Оставь свои сомнения и опасения. По правде сказать, я даже довольна, что у вас с Гермогеном произошло столкновение, благодаря которому я не только могу, но и должна переговорить с тобою о многом, о чем я давно уже молчу. Ты, конечно, согласишься, что я всегда умела приобретать нравственную власть над всеми, с кем мне случалось сталкиваться. Думаю, впрочем, что нам, женщинам, легче господствовать над жизнью, чем мужчинам. Правда, в данном случае многое зависит от непреодолимого, чисто физического очарования, которым наделила природа женщину. Тем не менее для надлежащего его действия необходимо, чтобы в женщине жил тот высший принцип, который, присоединяя к ее очарованию духовную мощь, дает ей власть над людьми. В упорном стремлении к цели, намеченной человеком, может помочь особенная способность отрешаться от своего «я», которая позволяет рассматривать себя с объективной точки зрения. Властвовать в жизни над жизнью! Разве можно представить себе цель выше этой? Одним лишь избранникам, впрочем, дозволяется связывать всяческие проявления и наслаждения жизни. Викторин, ты всегда принадлежал к тем немногим, которые меня хорошо понимали: ты умеешь смотреть и на себя самого с объективной точки зрения, а потому я могла, не унижаясь, провозгласить тебя супругом королевы и возвести на трон высшего царства. Тайна увеличивала очарование этого союза, и наше кажущееся отчуждение послужило лишь к тому, чтобы дать простор богатой фантазии, которая, словно для нашей забавы, играет низменными отношениями пошлой будничной жизни. Разве совместная наша жизнь, глядя на нее с высшей точки зрения, не есть отчаянная отвага, насмешка над общепринятыми понятиями? Мне кажется, что даже при теперешнем твоем совершенно исключительном положении, которое проявляется не в одной только монашеской рясе, наша воля действует на все внешнее, преобразуя его так, чтобы оно вполне соответствовало предустановленному для него назначению. При этом взгляде на вещи я, как ты знаешь, всем сердцем презираю установленные людьми рамки и условные ограничения. Барон для меня — до отвращения надоевшая игрушка. В свое время он был нужен для моих целей, теперь же он бесполезен, как механизм, у которого вышел весь завод. Рейнгольд слишком ограничен, чтобы я могла уважать его, Аврелия же — милое дитя. Только с Гермогеном нам приходится считаться: Я признавалась уже тебе, что Гермоген, когда я в первый раз увидала его, произвел на меня удивительное впечатление. Я сочла его способным понять радости высшей жизни, которую хотела открыть ему, но я в нем ошиблась. В этом человеке было нечто враждебнее мне, что постоянно восставало против меня и деятельно мне сопротивлялось. Гермогена отталкивала та волшебная сила, которой я привлекала других. Он оставался холоден, замкнут и противопоставлял мне свою собственную силу. Этим он раздражал меня и подзадоривал меня начать борьбу, в которой должен был неминуемо пасть. Я окончательно решилась на эту борьбу, когда барон рассказал мне, что Гермоген отклонил его предложение жениться на мне. В ту минуту, словно божественная искра, осветила меня мысль выйти замуж за барона-отца и таким образом устранить мелкие условные приличия, которые иногда так неприятно тяготили и стесняли меня. Я довольно часто говорила с тобою об этом замужестве и опровергала твои сомнения фактами, так как мне удалось превратить в несколько дней старика в глупого, нежного любовника. Он считал то, чего я желала, за исполнение своего собственного задушевного желания, которое едва осмеливался высказать. В душе у меня имелась, однако, задняя мысль отмстить Гермогену: благодаря браку с бароном это становилось легче и осуществимее. Удар был только отложен, чтобы поразить вернее, смертельнее. Не знай я так хорошо твою душу, не будь я уверена, что ты можешь подняться на высоту моих взглядов, я, пожалуй, поколебалась бы рассказать тебе о том, что произошло дальше. Я решила во что бы то ни стало завладеть душою Гермогена. Для этого я, приехав в последний раз в город, приняла мрачный, задумчивый вид, подчеркивая резкий контраст моего настроения с настроением Гермогена, который, увлеченный военной службой, чувствовал себя бодро и весело. Болезнь дяди не позволяла мне бывать в обществе, и я сумела даже избегнуть визитов к ближайшим соседям. Гермоген зашел ко мне — вероятно, лишь для того, чтобы исполнить долг вежливости относительно мачехи. Заметив происшедшую во мне перемену, он стал настойчиво допытываться о причине ее, и я сказала ему со слезами, что здоровье барона внушает мне живейшие опасения, что я боюсь скоро потерять его и что эта мысль для меня ужасна, невыносимо ужасна. Гермоген был потрясен. Удивление его возрастало по мере того, как я рассказывала ему о счастье своего супружества с бароном, входя с любовью в мельчайшие подробности нашей деревенской жизни. Я восторженно и с увлечением говорила своему пасынку о возвышенном, прекрасном характере барона, рисуя в таком свете его нравственное «я», что становилось ясно, как безгранично я его уважаю, живу только им одним. Гермоген был поражен моими словами. Он, видимо, боролся с собою, но присущая мне сила ворвалась теперь вместе со мной в его душу и восторжествовала над враждебным началом, которое раньше противилось мне. Победа стала вполне очевидной, когда он и на следующий вечер снова пришел ко мне. Он застал меня одну, еще более взволнованную и опечаленную, чем накануне. Я говорила о бароне и о невыразимо-томительном желании снова увидеть его. Скоро Гермоген окончательно переменился: теперь он смотрел прямо мне в глаза, и опасный их огонь распалял его душу. Его рука, когда в ней покоилась моя, часто судорожно вздрагивала, а из груди у него вырывались глубокие вздохи. Я правильно рассчитала, когда его бессознательная экзальтация достигнет своего апогея. В тот вечер, когда он должен был пасть, я не пренебрегла никакими, даже самыми избитыми уловками и ухищрениями, зная, что, несмотря на частое повторение, они никогда не теряют своей силы. Все удалось мне как нельзя лучше. Последствия оказались ужаснее, чем я могла предположить, но они только возвысили мое торжество, блестящим образом засвидетельствовав безграничность моего могущества. Насилие, употребленное мною над Гермогеном, чтобы победить враждебное мне начало, проявлявшееся в нем в форме удивительного предчувствия, окончательно надломило его душевные силы. Мой пасынок впал в безумие, как ты давно уже знал, не догадываясь лишь о причинах этого. Умалишенные нередко делаются более чуткими, чем здоровые. Бессознательно возбуждаясь чуждым духовным началом, они часто прозревают сокровеннейшие тайны нашей души и обнаруживают свои открытия таким странным образом, что грозный голос нашего второго «я» невольно заставляет нас трепетать от ужаса. Благодаря, быть может, особенностям положения, в котором стоим теперь мы трое — ты, Гермоген и я, — он таинственным образом видит тебя насквозь и враждебно к тебе относится, однако в этом для нас нет ни малейшей опасности. Ведь если он даже открыто выступит против меня со своей враждой и выскажет все, что предполагает, разве не поверят переодетому монаху больше, чем сумасшедшему! Кто сочтет его слова за что-либо иное, кроме фантазии, созданной расстроенным воображением? К тому же Рейнгольд был так любезен, что признал в тебе отца Медарда. Одно лишь несомненно: что ты не можешь влиять на Гермогена в том направлении, как мне хотелось. Моя месть выполнена, и теперь Гермоген для меня — как отброшенная за ненадобностью игрушка. Он, считая, вероятно, своей епитимией постоянное лицезрение моей особы, преследует меня своими безумными, мертвенными взглядами, и это надоедает мне. Нужно во что бы то ни стало удалить его отсюда, и я думала воспользоваться для этого твоим содействием: ты мог бы Укрепить Гермогена в мысли уйти в монастырь, а барона вместе с его советником и другом Рейнгольдом — убедить, чтоб они не противились его намерению, так как того требует спасение души Гермогена. Этот сумасшедший мне в высшей степени противен. Часто его взгляд расстраивает меня, а потому он должен быть удален отсюда. Единственное существо, которому Гермоген представляется в совершенно ином виде, — это Аврелия, наивный ребенок. Только через нее одну ты можешь повлиять на Гермогена, и я позабочусь о том, чтобы ты чаще встречался с нею. Если найдешь удобным, то можешь открыть барону или Рейнгольду, что Гермоген покаялся тебе в тяжком преступлении, о котором ты, понятное дело, должен умолчать. Но об этом после. Теперь ты знаешь все, Викторин, а потому действуй энергично и оставайся верным мне. Господствуй со мною над глупым кукольным миром, который вращается вокруг нас. Жизнь должна дать нам лучшие свои наслаждения, не втискивая нас в тесные рамки условностей.

Заметив вдали барона, мы пошли ему навстречу и сделали вид, будто заняты благочестивым разговором.

Казалось, недоставало только разъяснений Евфимии относительно взглядов ее на жизнь, чтобы я сам почувствовал в себе сверхъестественное могущество. Оно одушевляло меня как проявление высшего начала. Что-то сверхчеловеческое наполнило мое существо, и благодаря этому я поднялся мгновенно на такую точку зрения, с которой все представлялось мне в ином виде, чем прежде. Твердость духа и власть над жизнью, которыми хвасталась Евфимия, были достойны, по моему мнению, горчайшей насмешки. В то мгновение, когда несчастная предполагала, будто своей пустой, необдуманной игрой она управляет хитросплетениями жизни, она сама была отдана на произвол случая или злого рока, которым управляла моя рука. Только моя мощь, пробужденная таинственными силами, заставляла ее принимать меня за своего друга и союзника. В действительности, взяв на себя только ей на погибель внешний облик ее возлюбленного, я сам сковал ее враждебным могуществом так, что ей не оставалось больше никакой возможности вырваться на свободу. Евфимия, в тщеславном самолюбивом заблуждении своем, вызывала во мне лишь презрение, и связь с ней стала мне тем тягостнее, что в душе моей жила Аврелия, которая одна лишь несла на себе ответственность за совершенные мною грехи, если только я, впрочем, считал еще за грех то, что казалось мне верхом земного блаженства. Я решил широко воспользоваться вселившимся в меня таинственным могуществом и начертать его волшебным жезлом магические круги, в которых должны будут по моему желанию вращаться все события. Барон и Рейнгольд усердно старались сделать для меня приятной жизнь в замке. Никогда не возникало у них и тени подозрения об истинном характере моих отношений к Евфимии: барон часто говорил в минуты невольной откровенности, что лишь благодаря моему влиянию Евфимия вполне ему возвращена. Эти намеки подтверждали, по моему мнению, догадки Рейнгольда, что какой-нибудь случай открыл барону глаза на преступную страсть Евфимии. Гермогена я видел редко: он избегал меня с видимым страхом и тоской. Барон и Рейнгольд приписывали это естественному обаянию моей святой и благочестивой жизни и страху перед духовной силой, позволявшей мне видеть насквозь его расстроенную душу. Аврелия как будто тоже избегала моих взглядов и по возможности отстранялась от меня. Когда же я заговаривал с нею, она становилась такой же испуганной и грустной, как и ее брат. Я был почти уверен, что умалишенный Гермоген дал понять своей сестре о тех чувствах к ней, которые трепетали в моей груди, но мне все же казалось возможным победить это дурное впечатление. Барон — вероятно, под влиянием жены желавший сблизить меня с Аврелией, чтобы через нее влиять на Гермогена, — попросил меня наставлять его дочь в таинствах веры. Таким образом сама Евфимия дала мне средство достигнуть высшего блаженства, рисовавшегося моему пылающему воображению в тысячах сладострастных картин. Чем иным было видение в церкви, как не обещанием высшей силы дать мне ту, обладание которой одно только и могло успокоить бурю, бушевавшую в моей груди, как бы перебрасывая меня с одной бешеной волны страсти на другую?

Вид Аврелии, ее близость, прикосновение ее платья обдавали меня пламенем. Огненный поток крови вздымался ощутительно для меня самого из таинственных недр, где зарождались мои мысли. Поэтому я говорил ей о дивных таинствах религии в пламенных образах, под которыми скрывалось истинное значение, сводившееся к сладострастному бреду самой жгучей и томительной плотской любви. Я рассчитывал, что пламя моих речей должно проникать, словно электрический ток, все внутреннее существо Аврелии и парализовать у нее всякую возможность сопротивления. Брошенные ей в душу образы должны были вне ее сознания развиться, постепенно раскрывая свое затаенное значение, пока, наконец, грудь ее не переполнится томительным желанием неведомого наслаждения, и она сама бросится в мои объятия, чтобы избавиться от этой неизреченной, томительной и в то же время сладостной муки. Я тщательно подготовлялся к урокам, которые должен был давать Аврелии, и усиливал искусными ораторскими приемами значение слов. Благочестивая молоденькая девушка слушала меня, сложив, как на молитву, руки и потупив глаза, но ни один жест или хотя бы даже легкий вздох не показывал, чтобы мои слова возымели на нее сколько-нибудь глубокое влияние. Несмотря на все старания, я не подвигался вперед. Вместо того чтобы зажечь в груди Аврелии страстное пламя, которое заставило бы ее пасть жертвою искушения, я только сам все более разжигал в себе мучительный огонь страсти. Вне себя от боли и сладострастия, я придумывал планы, как погубить Аврелию. Притворно выказывая Евфимии восторг и восхищение ею, я начинал питать к ней все возраставшую беспощадную ненависть, которая, по странной непоследовательности, придавала моему обращению с баронессой что-то дикое и Ужасающее, приводившее ее в трепет. Она даже и не подозревала тайны, скрывавшейся в моей груди, и невольно все больше подчинялась деспотической власти, которую я приобретал над нею. Часто приходило мне в голову освободиться от терзавшей меня страстной муки путем насилия над Аврелией, но каждый раз, когда я, обуреваемый такими мыслями, останавливал свой взгляд на девушке, мне казалось, будто я вижу возле нее ангела-хранителя, который прикрывал ее своим крылом от греховных попыток злого духа. Дрожь пробегала тогда по моему телу, и намерение, казавшееся за минуту перед тем непоколебимым, внезапно ослабевало. Наконец, пришло мне на мысль молиться вместе с молодою девушкой. Я знал по опыту, что в молитве пробуждается страсть, — самые затаенные стремления подымаются из души бурной волною и вытягивают свои шупальцы, чтобы схватить неведомое, которое должно утолить неизреченное томление, терзающее грудь. Земное под маской небесного может тогда смело выступить перед возбужденной наивной душою, обещая ей здесь, на земле, недосягаемые восторги высшего блаженства. Бессознательная страстность увлечет невинную девушку в ловушку, и стремление к святому, неземному блаженству потухнет в неизведанном никогда восторге земного сладострастия. Даже в том обстоятельстве, что Аврелия должна была повторять вслух сочиненные мною молитвы, я видел выгоды, которые могут помочь осуществлению моего злодейского замысла. Я был до известной степени прав. В то время когда Аврелия, стоя возле меня на коленях и обратив взоры к небу, повторяла вслух слова моей молитвы, щеки ее разгорались и грудь подымалась и опускалась от волнения. Я, словно в увлечении молитвы, схватил ее за руки и прижал их к своей груди. Я был так близко от девушки, что чувствовал теплоту ее тела. Распущенные волосы ее падали на мое плечо. Обезумев от страсти, я обнял ее в неудержимом порыве. Мои поцелуи горели уже у нее на устах и на груди, когда вдруг она с пронзительным криком вырвалась из моих объятий. Я не мог ее удержать: у меня было такое чувство, как если бы молния ударила в меня. Аврелия выбежала в соседнюю комнату. Дверь отворилась, и появился Гермоген. Он остановился на пороге, вперив в меня ужасный взор. Собрав все свои силы, я подошел к нему и повелительным тоном крикнул:

— Что тебе здесь надо? Прочь отсюда, безумный!

Гермоген протянул ко мне правую руку и проговорил глухим голосом:

— Я хотел с тобою сразиться — у меня нет силы. Но я вижу, что ты — убийца, так как кровь капает у тебя из глаз и струится по твоей бороде!

Он исчез, захлопнув за собой дверь. Я остался один. Я злился и негодовал на себя за то, что позволил себе поддаться порыву страсти и поставил себя в такое положение, в котором одно слово Аврелии могло меня погубить. Никто, однако, не входил в комнату. У меня было достаточно времени, чтобы прийти в себя и успокоиться. Под наитием вселившегося в меня духа у меня явились планы, с помощью которых можно было уклониться от всех дурных последствий моего злодейского поступка.

При первой же возможности я пришел к Евфимии и рассказал ей всю мою проделку с Аврелией. Евфимия взглянула на это не так легко, как это было для меня желательно: я понял, что, несмотря на твердость духа и уменье смотреть на вещи с особой, якобы высшей, точки зрения, она все же была способна испытывать мелочную ревность. К этому присоединилось у нее еще опасение, что Аврелия вздумает на меня жаловаться. В таком случае обаяние моей святости неизбежно померкнет, и тайна моей близости с баронессой может, чего доброго, разоблачиться. Под влиянием какого-то непонятного для меня самого страха я умолчал о появлении Гермогена и ужасных словах, с которыми он обратился ко мне.

Евфимия молчала в продолжение нескольких минут и, устремив на меня взгляд, показавшийся мне необыкновенно странным, погрузилась в размышление.

— Неужели ты не догадываешься, Викторин, какая блестящая мысль меня осенила? — спросила она наконец. — Могу сказать тебе, что мысль эта как нельзя более достойна моего гениального ума. Вижу, что ты не можешь ее отгадать. Во всяком случае, попытайся воспарить вслед за мною в те выси, куда я собираюсь направить свой смелый полет. Признаться, я несколько удивляюсь тому, что ты, которому следовало бы властно подчинять себе все явления будничной жизни, не мог постоять на коленях возле недурненькой девчонки без того, чтобы не поддаться искушению обнять ее и поцеловать. Впрочем, я нисколько не сержусь на появившееся у тебя к ней вожделение. Насколько я знаю Аврелию, она посовестится рассказать про случившееся и ограничится приисканием благовидного предлога, чтобы уклониться от твоих слишком уж страстных уроков. Поэтому я не опасаюсь неприятных последствий, которые могло бы навлечь на нас твое легкомыслие или, лучше сказать, необузданная твоя страстность. Я не питаю к Аврелии никакой ненависти, но ее лицемерная скромность и напускное кроткое благочестие, за которым скрывается невыносимая гордость, признаюсь, меня бесят. Я снисходила до того, что принимала на себя роль девчонки и становилась подругой Аврелии в играх, но все-таки не могла приобрести ее доверие. Она была со мной робкой и необщительной. Это нежелание сблизиться или, лучше сказать, гордость, побуждающая Аврелию отстраняться от меня, делают ее мне окончательно противной. И вот теперь у меня явилась дивная мысль. Пусть цветок, который так тщеславится своей непорочностью и блестящей свежестью своих лепестков, будет сорван и увянет безвременно. Предоставляю тебе осуществить эту блестящую мысль. У нас найдутся средства к верному и надежному достижению этой цели. Все можно будет свалить к тому же на Гермогена и таким образом отделаться от него окончательно.

Евфимия продолжала развивать придуманный ею план действий и с каждым словом становилась мне все более ненавистной. Я видел в ней только подлую, преступную женщину. Мне самому страстно хотелось погубить Аврелию, так как это представлялось единственным средством к избавлению от беспредельной муки безумной любви, которая терзала мне грудь, но все же содействие Евфимии казалось мне слишком мерзостным и унизительным. К немалому изумлению баронессы я предложил повременить с осуществлением ее плана, но в душе, однако, твердо решил добиться своей цели без помощи Евфимии.

Как и предполагала баронесса, Аврелия осталась в своей комнате, извиняясь нездоровьем, и таким образом освободила себя на несколько дней от моих уроков. Гермоген против обыкновения оставался теперь подолгу в обществе Рейнгольда и барона. Он, по-видимому, не так сильно углублялся в самого себя, но зато стал угрюмее и раздражительнее. Часто он принимался громко рассуждав и говорил подолгу сам с собою. Каждый раз, когда мне приходилось с ним встречаться, я замечал, что он глядит на меня со сдержанным гневом. Обращение со мною барона и Рейнгольда за последние несколько дней сильно переменилось. Они выказывали мне, как и всегда, внимание и уважение, но вместе с тем казалось, будто прежнее расположение их подавлялось каким-то странным предчувствием: непринужденное доверие, с которым они до тех пор ко мне относились, исчезло и не оживляло больше нашей беседы. Разговор их со мною стал до такой степени принужденным и холодным, что мне приходилось делать над собой серьезные усилия, чтобы притвориться, будто я этого не замечаю. Многозначительные взгляды Евфимии, которые я всегда умел истолковывать совершенно правильно, красноречиво объясняли мне, что случилось нечто серьезное, заставляющее ее сильно волноваться, а нам в течение всего этого дня нельзя было переговорить друг с другом с глазу на глаз.

Поздно ночью, когда все в замке давно уже спали, отворилась в моей комнате потайная дверь, о существовании которой я до тех пор и не подозревал. Евфимия вошла ко мне такая расстроенная, какою я ее еще никогда не видал.

— Викторин, — сказала она, — нам грозит измена. Гермоген, этот сумасшедший, разузнал нашу тайну. Не понимаю, откуда явилась у него такая прозорливость. Разными намеками, напоминающими предсказания оракула, повинующегося велениям грозной неотвратимой судьбы, он внушил барону подозрение: за мной теперь тщательно следят. От Гермогена осталось, по-видимому, совершенно скрытым, кто ты такой. Он не знает, что под монашеским одеянием скрывается граф Викторин. Этот сумасшедший утверждает, однако, будто ты совмещаешь в себе измену и коварство и несешь гибель этому дому. Он говорит, что в тебе сидит сатана и что ты явился сюда в образе монаха, проникнутый дьявольскою силой, чтобы осуществить какие-то преступные замыслы. Мое положение становится невыносимым. Старик вздумал меня ревновать и, кажется, намерен учредить надо мной строжайший надзор. Я не хочу более терпеть такое принуждение. Игра эта мне уже надоела, и я ее отброшу. Ты, Викторин, должен выполнить мое желание: ты избавишься таким образом от опасности быть пойманным с поличным и не дашь обратить гениально придуманную нами интригу в глупую будничную историю о старике-муже, молодой жене и ее любовнике. Надоедливого старика надо убрать с дороги. Мы посоветуемся с тобой, как лучше это устроить. По-моему, можно было бы достигнуть цели приблизительно следующим образом: каждое утро, пока Рейнгольд занят делами по хозяйству, барон, как тебе известно, отправляется в горы, чтобы наслаждаться там дикими видами, к которым ощущает пристрастие. Ты мог бы выйти отсюда несколько раньше, чтобы встретиться с ним за оградой парка. Невдалеке отсюда находится живописная дикая группа скал. Взобравшись на нее, увидишь перед собою мрачную пропасть, над которой свешивается один из отрогов скалы — называемый «Чертовым стулом». О нем ходят в народе самые нелепые толки. Говорят, будто из пропасти подымаются ядовитые пары, способные омрачить сознание дерзкого смельчака, который вздумал бы взглянуть вниз и приподнять завесу скрывающейся там тайны. У него тотчас же делается головокружение, и он падает стремглав в бездну, зияющую под «Чертовым стулом». Барон смеялся над поверьем и не раз уже стоял на отроге скалы, свесившемся над пропастью, чтобы полюбоваться открывающимся оттуда видом. Тебе не трудно будет сделать так, чтобы он сам привел тебя на это место. Когда он взойдет на свесившийся отрог скалы, достаточно будет одного твоего толчка, чтобы избавить нас навсегда от этого обессилевшего дурня.

— Нет, ни за что на свете! — резко возразил я. — Я знаю эту ужасную пропасть, знаю «Чертов стул», но ни за что на свете не соглашусь на такое злодейство! Прочь отсюда вместе с преступлением, на которое хочешь меня толкнуть!

Евфимия вскочила со стула. Дикое пламя вспыхнуло в ее глазах, а лицо исказилось бешеной страстью.

— Несчастный расслабленный! — воскликнула она. — И ты смеешь еще в тупоумной своей трусости сопротивляться моему решению? Тебе больше нравится влачить позорное иго, чем властвовать вместе со мною? Все равно ты в моих руках. Тебе не освободиться от власти, которая приковывает тебя ко мне. Волей или неволей, ты вынужден будешь выполнить мое приказание! Человек, на которого мне противно смотреть, должен завтра умереть от твоей руки!

В то время когда Евфимия говорила все это, меня охватило глубочайшее презрение к ее похвальбе, и я расхохотался ей прямо в глаза с такою насмешкой, что она задрожала. Лицо ее покрылось мертвенною бледностью от страха и какого-то предчувствия.

— Ах ты, безумная! — воскликнул я. — Ты воображаешь, будто властвуешь над жизнью и можешь по произволу играть ее проявлениями? Берегись, чтоб эта игрушка не стала в твоей руке обоюдоострым оружием, смертельным для тебя самой! Знай, несчастная, что я, над которым ты думаешь властвовать в бессильном твоем заблуждении, на самом деле держу тебя в цепях беспощадного рока! Все твои преступные уловки являются лишь судорогами хищного зверя, запертого в клетке. Знай, несчастная, что твой любовник гниет на дне пропасти, в которую ты хотела низвергнуть мужа. Вместо Викторина ты держала в твоих объятиях самого духа мести! Иди же и сгинь сама в бездне отчаяния!

Евфимия зашаталась. По ее телу пробежал судорожный трепет. Она чуть не упала на пол тут же, у меня в комнате, но я подхватил ее и вытолкнул сквозь потайную дверь в открывшийся за этой дверью узенький коридор. У меня явилась мысль убить баронессу, но я почему-то не сделал этого. По крайней мере в первую минуту, закрыв потайную дверь, я воображал, будто убил Евфимию. Иллюзия эта, однако, рассеялась, когда я услышал несколько мгновений спустя пронзительный крик и хлопанье дверьми.

Теперь я сам поставил себя в такое положение, в котором надо было немедленно найти способ действовать. Теперь удар должен был следовать за ударом. Провозгласив себя духом мести, я решил совершить чудовищное дело. Гибель Евфимии была решена. Пламенная ненависть, сливаясь в одно целое с блаженным страстным восторгом любви, должна была упоить меня наслаждением, достойным обитавшего во мне сверхчеловеческого духа. Одновременно с гибелью Евфимии Аврелия будет моею.

Я изумился тому самообладанию, которое обнаружила на другой день Евфимия: она казалась веселой и беззаботной. Она сама рассказала, что в прошлую ночь у нее было нечто вроде припадка лунатизма, закончившегося истеричными судорогами. Муж относился к ней с искренним участием, а Рейнгольд поглядывал на нее с сомнением и недоверием. Аврелия не выходила из своей комнаты. Чем труднее было мне увидеть ее, тем неудержимее разгоралось во мне бешенство страсти. Евфимия пригласила меня пробраться обычным путем к ней в комнату, когда все в замке успокоится. Я с восхищением узнал, что приближается минута, когда эту злодейку постигнет заслуженная ею участь. С юных лет я постоянно носил при себе маленький острый нож, которым довольно искусно выполнял резьбу по дереву. Перед тем как идти к Евфимии, я спрятал этот нож в рясу и таким образом приготовился совершить убийство.

— Кажется, у нас обоих были вчера тяжелые, дурные сны, — сказала она, когда я вошел в ее комнату. — Нам чудились какие-то бездонные пропасти, но теперь все это благополучно кончилось.

Затем баронесса по обыкновению отдалась моим преступным объятиям и ласкам. Я был весь переполнен ужасающей сатанинской насмешливостью, при которой злоупотребление низменной страстностью Евфимии доставляло мне удовольствие. В то время когда она лежала в моих объятиях, из рукава моей рясы выпал нож. Она вздрогнула, словно охваченная смертельным страхом. Я проворно поднял нож, отсрочивая убийство, так как сама судьба влагала мне в руку иное оружие. Евфимия приготовила на столе десерт. Там на подносе стояли бутылка итальянского вина и тарелочка с засахаренными фруктами. «Как все это неловко и шаблонно», — подумал я, искусно переставляя стаканы и только делая вид, будто ем фрукты, которыми она меня угощала; я спускал их в широкий рукав своей рясы. Я выпил уже два или три стакана вина, которое Евфимия предназначала для себя, когда она вдруг попросила меня уйти, утверждая, будто слышит шорох шагов. Ей хотелось, чтобы я умер в своей комнате! Пробираясь на цыпочках по длинным слабо освещенным коридорам, я дошел до дверей, которые вели в комнату Аврелии, и остановился перед ними. Я видел перед собой ее образ. Мне казалось, будто он глядит на меня с такою же любовью, как в том видении, которое было у меня уже однажды. Она манила меня рукою, приглашая следовать за собой. Я нажал ручку двери, и дверь подалась передо мной. В следующее мгновение я стоял уже в комнате. Дверь оттуда в спальню была полуотворена. Меня обдал какой-то тяжелый, душный воздух, еще сильнее разжигавший бешеную страсть. Голова у меня кружилась, я задыхался. Из спальни доносились болезненные вздохи девушки, которой виделись, быть может, во сне замышляемые преступления и убийства. Вслушиваясь, я понял, что она молится. «Принимайся же за дело, чего ты медлишь? Удобное мгновенье улетает!» — твердила неведомая сила, вселившаяся в мою душу. Я переступил уже порог спальни Аврелии, когда позади меня раздался возглас: «Проклятый убийца! Теперь ты от меня не уйдешь!» — и кто-то со страшной силой схватил меня сзади.

Это был Гермоген. С трудом я вырвался наконец из его тисков и хотел уйти, но он снова схватил меня сзади и бешено вцепился мне зубами в затылок. Обезумев от боли и злости, я пытался стряхнуть его с себя, но мои попытки долго оставались тщетными. Наконец мне удалось от него освободиться. Когда он снова бросился на меня, я выхватил из рукава рясы нож. Достаточно было двух ударов, чтобы сумасшедший, хрипя, повалился на пол. Стук от его падения глухо отдался в коридоре, куда мы выбежали во время отчаянной борьбы.

Как только Гермоген пал под моим ножом, я побежал, не помня себя от бешенства, вниз по лестнице. По всему замку раздались крики: «Убийство! Убийство!» Свечи замелькали там и сям. Шаги сбегавшихся людей раздавались по длинным коридорам. Я так перепугался, что попал на отдаленную черную лестницу. Шум в замке все усиливался, всюду появлялись в окнах и коридорах зажженные свечи, все ближе и ближе раздавались крики: «Убийство! Убийство!» Я уже различал голоса барона и Рейнгольда, отдававших возбужденным тоном какие-то приказания. Куда бежать? Куда укрыться? Всего лишь за несколько мгновений перед тем, когда я намеревался умертвить этим самым ножом Евфимию, мне казалось, что я буду в состоянии, полагаясь на таинственную силу, которая обитала во мне и которая двигала мной, смело выйти из замка, надеясь, что охваченные страхом слуги не дерзнут меня задержать. Теперь, однако, убив сумасшедшего Гермогена, я чувствовал, что меня самого охватывает смертельный ужас. Наконец я все-таки выбрался на главную лестницу. Шум удалялся по направлению к апартаментам баронессы. Все начало успокаиваться. Тремя прыжками я спустился вниз и был уже в нескольких шагах от главного выхода. Вдруг раздался сквозь коридоры пронзительный вопль, похожий на тот, который я слышал в прошлую ночь.

— Ну, теперь она умерла от яда, который сама приготовила для Меня, — глухо проговорил я вполголоса. В следующее мгновенье шум и свет стали снова приближаться из апартаментов Евфимии к парадной лестнице. Аврелия испуганно звала на помощь, и опять раздались ужасные крики: «Убийство! Убийство!» — труп Гермогена несли на руках.

— Задержите убийцу! — кричал Рейнгольд.

Я злобно расхохотался. Громкий мой смех раздался в сенях и прокатился грозными отголосками по всему коридору.

— Безумцы, уж не думаете ли вы наложить дерзновенную руку на судьбу, покаравшую преступных грешников? — вскричал я громовым голосом.

Все остановились на лестнице, как вкопанные, вслушиваясь в мои слова. Я не хотел уже бежать, я решил идти им навстречу и в громовых словах объявить о том, как Бог отмстил злодеям. В это мгновение, однако, я увидел нечто, заставившее меня самого содрогнуться от ужаса. Прямо предо мною стоял окровавленный граф Викторин. Не я, а он выговорил эти страшные слова. Волосы на моей голове поднялись дыбом. Я бросился в безумном страхе прочь от замка и, быстро пробежав через парк, очутился на свободе, но вдруг услышал за собою конский топот. Напрягая последние силы, чтобы укрыться от преследования, я споткнулся о корень встречного дерева и упал. В это самое мгновение лошади меня нагнали. Оказалось, что это был егерь Викторина.

— Праведный Боже, что случилось в замке, сударь? — спросил он меня. — Там кого-то убили! По всей деревне поднялась уже тревога. Счастье, что мне пришло на ум заседлать коней и выехать сюда из города. Вы, сударь, найдете все для себя необходимое в чемодане за седлом у вашей лошади, так как нам, вероятно, придется на время расстаться. Должно быть, там вышло что-нибудь нешуточное.

Сделав над собою усилие, я сел на коня и велел егерю вернуться в город, чтоб ожидать там моих приказаний. Как только он исчез во мраке, я снова слез с лошади и осторожно ввел ее в чащу раскинувшегося передо мной дремучего елового леса.

Глава третья

Приключения в дороге

Рано утром, когда первые лучи солнца только что начали пробиваться сквозь темную чащу елового леса, я очутился на берегу свежего прозрачного ручейка, с приветливым журчаньем бежавшего по гладким голышам. Лошадь, которую я с трудом вел сквозь чащу, стояла совершенно смирно возле меня. Разумеется, я поспешил прежде всего исследовать содержание навьюченного на ней чемодана. Там оказались белье, платье и кошелек, туго набитый золотом. Я решил тотчас же переодеться, причем с помощью небольших ножниц и гребня, найденных мною в дорожном несессере, остриг себе бороду и привел волосы в порядок, насколько это вообще оказывалось для меня возможным. Скинув с себя монашескую рясу, в карманах которой остались еще роковой маленький нож, бумажник Викторина и плетеная фляга с остатками эликсира дьявола, я скоро оказался в одежде мирянина, с дорожною шапкой на голове. Глядя на свое изображение в зеркальной поверхности ручья, я сам с трудом узнавал себя. Я добрался затем до опушки леса и, судя по доносившемуся до меня колокольному звону и подымавшимся в воздухе облачкам дыма, убедился, что по соседству находится большое селение. Прямо передо мною лежал холм. Поднявшись на него, я увидел очаровательную долину, в глубине которой действительно расположилось селение. Мимо холма шла спускавшаяся зигзагами в долину широкая дорога, по которой я и продолжал свой путь. Как только она сделалась отложе, я сел на коня, чтобы хоть сколько-нибудь ознакомиться с совершенно неизвестным мне до тех пор искусством верховой езды. Рясу я спрятал в дупло старого дерева и вместе с нею оставил в мрачном лесу воспоминания о страшных событиях, разыгравшихся в замке. Я чувствовал себя теперь веселым и бодрым. Окровавленный образ Викторина казался мне созданием моего возбужденного воображения. Последние слова, которые я прокричал гнавшимся за мною людям, вырвались бессознательно из моей души под влиянием непонятного для меня наития. Они разъясняли таинственное значение случая, который привел меня в замок и вызвал все, что мне суждено было там совершить. Я выступил в роли неотвратимой судьбы, которая, карая злодейское преступление, дозволяла вместе с тем грешнику искупить свою вину уготованной для него гибелью. Один только чарующий образ Аврелии стоял передо мной как живой. Я не мог, однако, думать о ней без того, чтобы грудь моя не сжималась, и чувствовал при этом чисто физическую, ноющую боль. Внутренний голос твердил мне, впрочем, что я, быть может, увижусь с нею опять в далеких странах. Я был убежден, что она связана со мною неразрывными узами и непременно будет моей. Люди, попадавшиеся мне навстречу, почему-то останавливались и с изумлением глядели мне вслед. Хозяин сельского постоялого двора, где я остановился, был тоже до такой степени изумлен, что в первую минуту почти не мог выговорить ни слова. Это обстоятельство перепугало меня не на шутку. Приказав Дать корма лошади, я потребовал себе завтрак. Пока я ел, в комнату вошло несколько крестьян, которые, бросая на меня исподлобья робкие взгляды, перешептывались друг с другом. Набиралось все больше и больше посетителей, так что меня обступили, наконец, со всех сторон и, глупо разинув рты, чуть не в упор глядели на меня во все глаза. Я старался казаться спокойным и, не обнаруживая ни малейшего смущения, громко приказал хозяину оседлать мою лошадь и распорядиться, чтобы уложили на седло чемодан. Он вышел, двусмысленно улыбаясь, из комнаты и вскоре вернулся с долговязым мужчиной, который подошел ко мне с комической важностью должностного лица и пристально начал в меня всматриваться. Я в свою очередь принялся глядеть ему прямо в глаза, причем поднялся со скамьи и подошел к нему вплотную. Это, по-видимому, его озадачило, и он начал Робко оглядываться на присутствовавших в комнате крестьян.

— Что вам угодно? Вы, кажется, хотите мне что-то сказать? — спросил я у него.



Поделиться книгой:

На главную
Назад