Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эликсиры дьявола - Эрнст Теодор Амадей Гофман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Эликсиры дьявола

ПРЕДИСЛОВИЕ

(От издателя)

Благосклонный читатель! Я хотел бы повести тебя под густую тень платанов, где впервые прочел я удивительное повествование брата Медарда. Мы сели бы вместе на каменную скамью, скромно притаившуюся в душистых кустах среди пестреющих цветов. Оттуда мы оба, с замирающим от сладкого томления сердцем, стали бы любоваться нежной синевою живописных гор на заднем плане залитой солнцем долины, расстилающейся перед нами в конце густой аллеи. Оглянувшись, ты увидел бы позади, шагах в двадцати от нас, готическое здание, портал которого украшен статуями. Сквозь темную листву платанов смотрят на тебя в упор, точно живые, глаза святых, написанных альфреско яркими красками на широкой стене.

Пурпурно-красное солнце стоит над горами. Поднимается легкий вечерний ветерок, повсюду в природе чувствуется движение и жизнь. В кустах и деревьях слышится шелест, неясно доносятся какие-то странные голоса. Неопределенный шум усиливается, и наконец ухо начинает различать несущиеся издалека звуки пения и аккорды органа. Величавые мужи в длинных широких плащах безмолвно скользят по тенистым аллеям сада, подняв к небу благочестивые взоры. Не спустились ли на землю святые, чьи лики красуются на высоких карнизах храма? Тебя охватил бы тогда таинственный ужас, которым веет от дивных преданий и легенд, и тебе показалось бы, что все это вновь происходит на твоих глазах, и ты не мог бы не поверить преданиям. Принявшись в таком настроении за чтение автобиографии брата Медарда, ты, конечно, не счел бы странные видения этого монаха только за игру разгоряченного воображения.

Если бы мы с тобой, благосклонный читатель, оказались перед обителью, расписанной ликами святых, то едва ли нужно было бы мне добавлять, что я привел тебя в великолепный сад капуцинского монастыря в городе Б.

Обстоятельства задержали меня как-то раз на несколько дней в этой обители. Почтенный ее настоятель показал мне тогда, в числе ее достопримечательностей, рукопись, которая осталась после брата Медарда и хранилась в монастырском архиве. С большим трудом победив сомнения приора, я получил от него позволение ознакомиться с ее содержанием. Почтенный старец считал, что, по-настоящему, следовало бы ее сжечь. Предлагая твоему вниманию книгу, составленную по этим бумагам, опасаюсь, что и ты, пожалуй, будешь одного мнения с почтенным приором. Впрочем, решившись следовать за Медардом как верный его сотоварищ по мрачным монастырским коридорам, затем пуститься вместе с ним по бурным волнам житейского моря, сквозь все трагические и комические события жизни этого злополучного монаха, ты, быть может, заинтересуешься разнообразием картин, которые откроются перед тобой как бы в камер-обскуре. Может даже статься, что кажущееся на первый взгляд бесформенным, примет, когда внимательнее вглядишься, ясные и законченные очертания. Ты проследишь, как зародыш, посеянный злым роком, превращается в пышное растение, дает от себя отпрыски, разрастающиеся все гуще и гуще, пока, наконец, один из распустившихся на нем же цветов не превратится в плод, который притянет к себе все живые соки растения и погибнет вместе с растением.

Прочитав внимательно автобиографию капуцина (это оказалось делом довольно трудным, так как покойный писал мелким и неразборчивым монашеским почерком), я пришел к убеждению, что многое, чему мы обыкновенно не придаем никакого значения и называем грезами или пустой фантазией, указывает нам, — быть может, символическими откровениями, — таинственные нити, которые, проходя через нашу жизнь, связывают в одно целое все ее проявления. Горе, однако, смельчаку, который вообразит, что такое познание дает ему силу произвольно разрывать эти таинственные нити и бороться с невидимой властью, господствующей над нами!

Благосклонный читатель! Может быть, ознакомившись с этой книгой, ты придешь к тем же заключениям. По крайней мере я от души желаю тебе этого по некоторым весьма важным причинам.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Глава первая

Детские и монастырские годы

Матушка никогда не рассказывала мне подробно о жизни моего отца. Однако, сопоставляя все, слышанное мною от нее в раннем детстве, я прихожу к заключению, что отец мой был весьма образованным по своему времени человеком. Из рассказов матушки об ее прежней жизни и намеков, которые лишь впоследствии стали мне понятны, я знаю теперь, что мои родители, обладавшие большим состоянием, внезапно потеряли его и впали в крайнюю безысходную нужду. Мой отец, вовлеченный сатаной в безрассудный проступок, совершил смертный грех. Впоследствии, раскаиваясь в этом грехе, он решил искупить его паломничеством в монастырь Святой Липы, в далёкой холодной Пруссии.

Во время длинного пути туда, среди всевозможных лишений, матушка впервые после многих лет супружества почувствовала, что оно не останется бесплодным, как того опасался мой отец. Несмотря на свое мрачное, подавленное душевное состояние, батюшка был очень обрадован этим известием, в котором видел исполнение ниспосланного ему обетования. Однажды явился отцу во сне святой Бернард и обещал, что рождение сына принесет ему прощение смертного греха и душевный мир.

В монастыре Святой Липы отец заболел. Чем усерднее исполнял он, несмотря на физическую слабость, тягостный чин паломничества, тем более торжествовал над ним злой недуг. Наконец, в то самое мгновение, когда я появился на свет, батюшка мирно скончался, получив отпущение грехов.

Мои первые воспоминания связаны с мирными картинами жизни в монастыре Святой Липы и с его великолепной церковью. Мне чудится, будто вокруг меня снова шумит густой столетний лес, благоухает молодая трава, пестреют пышные цветы, служившие мне колыбелью. Близ чудотворной обители Пресвятой Девы не встречалось ни одного ядовитого гада, ни одного вредного насекомого. Благоговейной тишины никогда не нарушало жужжание мухи или стрекотание сверчка. Там непрестанно слышались благочестивые песнопения священнослужителей и паломников. Из золотых кадильниц возносилось благоухание жертвенного ладана, густыми клубами поднимавшегося к небу. Перед моими глазами встает монастырская церковь: я вижу там, посредине, украшенный серебром ствол той самой липы, на которую некогда ангелы возложили чудотворную икону Пресвятой Девы Марии. Со стен храма и из глубины купола улыбаются мне лики ангелов и святых, облаченных в разноцветные одежды…

В мою душу глубоко запали матушкины рассказы о чудесах, совершавшихся в монастыре, где ее исстрадавшееся сердце получило, наконец, желанное утешение и успокоение. Мне иногда чудится, будто все, о чем она рассказывала, я лично сам видел и пережил. Между тем трудно допустить, чтобы я мог запомнить подробности нашего пребывания в монастыре, так как мне не было и двух лет, когда мы уехали оттуда. Несмотря на это, я порою все-таки верю, что однажды видел собственными глазами в пустом монастырском храме величавого мужа, оказавшегося великим художником, о котором повествует предание, будто он давным-давно, когда только еще начали строить церковь, появился в ней неведомо откуда. Никто не понимал языка таинственного пришельца. Благодаря дивному своему искусству он в короткое время украсил церковные стены великолепной живописью, а затем бесследно исчез.

Помню также и старого седого паломника с длинной белой бородой, одетого в своеобразный костюм, каких не носят у нас. Этот старик постоянно заботился обо мне: носил меня на руках по окрестностям монастыря, собирал мне разноцветные камешки, пестрые мхи и подолгу играл со мною. Однако я все же убежден, что его образ так живо встает в моей душе только благодаря рассказам и описанию матушки. Раз как-то этот паломник принес с собою дивно-прекрасного мальчика одних со мною лет. Мы сидели рядом на траве, ласкаясь и нежно целуя друг друга. Я уступил мальчику свои разноцветные камешки, и он складывал из них на земле всевозможные фигуры, из сочетания которых, однако, всегда в конце концов составлялся крест. Матушка сидела возле нас на каменной скамье, а старик стоял за ее спиною, серьезно и внимательно следя за нашими играми. Вдруг из соседних кустарников неожиданно появилась толпа молодых людей, пришедших в монастырь Святой Липы, судя по их поведению, лишь из праздного любопытства. Заметив нас, один из них насмешливо воскликнул: «Взгляните-ка! Вот настоящее Святое Семейство!.. Пожалуй, группа эта пригодится для меня!» Схватив карандаш и альбом, он совсем было собрался срисовывать нас, но старый паломник, услышав его восклицание, поднял голову. Устремив на дерзкого юношу пристальный взгляд, он гневно промолвил:

— Жалкий шарлатан! В твоей душе никогда не вспыхивало святое пламя веры и любви, а ты хочешь быть художником! Знай же, что все твои творения будут так же мертвы и бездушны, как и ты сам. В отчаянии и одиночестве ты окончишь свои дни, погрязнув в собственном ничтожестве!

Молодежь, ошеломленная грозным предсказанием, поспешно скрылась. Старик, обратившись тогда к матушке, сказал:

— Я принес сегодня этого дивного ребенка, чтобы он зажег в душе вашего сына искру истинной, святой любви. Теперь я должен унести младенца, и вы никогда не увидите больше ни его, ни меня. Ваш сын богато одарен природой, хотя грех отца кипит и бродит в его крови. Из него может выработаться доблестный подвижник. Пусть посвятит он себя на служение Богу!

На матушку пророческие слова старого паломника произвели неизгладимое впечатление. Несмотря на это, она твердо решила не оказывать ни малейшего давления на меня и спокойно ожидать исполнения того, что было предназначено мне судьбой. Ей было тем легче выполнить свое решение, что она даже не смела и мечтать о возможности для меня серьезного, систематического образования: следовало довольствоваться тем, чему она сама могла научить меня.

Посещение женского картезианского монастыря, куда матушка заехала со мною на обратном пути домой, — первое событие, с которого начинаются мои сознательные воспоминания. Время с момента исчезновения таинственного паломника (которого я, хотя и смутно, помню сам, так что матушка впоследствии лишь дополнила мои воспоминания речами художника и старика) до момента, когда мать привела меня в первый раз к игуменье картезианского монастыря, является для меня пробелом: у меня не сохранилось о нем даже смутных воспоминаний. Помню только, что матушка перед визитом в монастырь, насколько могла, принарядила меня: она старательно вычистила и починила мою одежду, подровняла волосы, умыла и причесала меня, внушая при этом, чтобы я был в монастыре послушен и скреплен!

Наконец, мы с матушкой (она вела меня за руку) поднялись по широкой каменной лестнице и вошли в высокую сводчатую комнату, стены которой были украшены великолепными картинами религиозного содержания. Здесь встретили мы княгиню — высокую, величественно-прекрасную женщину. Простое монашеское одеяние еще больше оттеняло присущее игуменье благородное достоинство. Княгиня, лично знавшая моего покойного отца, приветливо приняла матушку. Затем, взглянув на меня серьезным, до глубины души проникающим взором она спросила:

— Это ваш сын?

Звук ее голоса, ее внешность, наконец, вся необычная обстановка: высокая комната, картины — все вместе так подействовало на меня, что я, сам не зная почему, горько заплакал, охваченный безотчетным страхом.

— Что с тобою, малютка? — мягко обратилась ко мне настоятельница, и в прекрасных глазах ее засветилась ласка. — Неужели ты боишься меня? Как зовут вашего сына, милочка?

— Франц, — ответила матушка.

— Франциск!

Голос княгини задрожал от душевной тоски. Она взяла меня на руки и порывисто прижала к своей груди. В то же мгновение я пронзительно вскрикнул, почувствовав острую режущую боль в шее. Игуменья поспешно выпустила меня из своих объятий, а матушка, озадаченная и рассерженная моим странным поведением, схватила меня за руку, чтобы немедленно увести. Настоятельница остановила ее. Оказалось, что бриллиантовый крест, который княгиня носила на груди, так сильно врезался мне в шею, когда она заключила меня в свои объятия, что оставил после себя глубокий кровавый след.

— Бедняжка Франц, — промолвила игуменья, — я сделала тебе больно, но, не правда ли, мы все-таки будем добрыми друзьями?

Одна из сестер принесла печенья и сладкого вина. Игуменья усадила меня к себе на колени и сама клала в рот лакомства, которые я, ободренный ее ласками, храбро уничтожал, не заставляя долго уговаривать себя. Когда я выпил немного сладкого вина (я здесь в первый раз в жизни попробовал его), ко мне окончательно вернулось хорошее расположение духа и та особенная живость, которою я, по словам матери, отличался с самого раннего детства. Я стал без умолку болтать и смеяться, к величайшему удовольствию игуменьи и сестры, оставшейся в комнате. Не знаю, как матушке удалось навести меня на разговор о достопримечательностях места моего рождения — монастыря Св. Липы. Тут меня словно осенило вдохновение, и я так живо описал княгине великолепные произведения дивного, никому неведомого художника, как если бы тогда уже понял их сокровенный смысл. Я входил в такие подробности жития святых, точно уже ознакомился и вполне освоился с церковно-исторической литературой. Не только княгиня, но и сама матушка были поражены моими словами. Я же, чем больше говорил, тем сильнее воодушевлялся. Когда, наконец, настоятельница спросила меня: «Скажи мне, дитя, откуда узнал ты обо всем этом?» — я, ни на минуту не задумываясь, отвечал, что об этом рассказало мне прекрасное дитя, принесенное чужеземным паломником, что мальчик этот объяснил мне не только значение всех изображений, находящихся в церкви монастыря Св. Липы, но ознакомил меня и со Священной историей по картинкам, которые сам складывал для меня из цветных камешков.

Заблаговестили к вечерне. Монахиня завернула в бумагу оставшееся печенье и передала его мне. Я с большим удовольствием взял сверток. Игуменья, прощаясь с матушкой, сказала ей:

— С этой минуты я считаю вашего сына своим воспитанником и буду заботиться о нем.

От радостного волнения матушка не могла вымолвить ни слова и со слезами благодарности целовала руки настоятельницы. Мы были уже в дверях, когда княгиня вновь подошла к нам. Она взяла меня еще раз на руки, заботливо отодвинув в сторону свой крест, прижала меня к груди и воскликнула:

— Франциск! Будь всегда таким же благочестивым и добрым, как теперь! — Из ее глаз закапали горячие слезы, и некоторые из них упали мне на лоб. Волнение это передалось мне, и я тоже заплакал, сам не зная почему.

Матушка поселилась на маленькой ферме, неподалеку от монастыря, и мы стали жить значительно лучше, чем раньше, благодаря помощи настоятельницы. Нужда больше не стучалась к нам в дверь, я был лучше одет и учился у сельского священника, при котором в то же время исполнял обязанности министранта, когда он служил в монастырской церкви.

Словно блаженный сон встают воспоминания о счастливой поре детства. Но — увы. Эта чудная пора также далека от меня теперь, как та сказочная страна, в которой царят радость и ничем не омраченное, детски-наивное веселье. Оглядываясь назад, я вижу лишь зияющую пропасть, навеки отделившую меня от дорогой родины. Охваченный щемящею тоскою, пытаюсь я разглядеть милые мне образы, витающие по ту сторону пропасти в румяной дымке утренней зари, и мне чудится тогда, будто я снова слышу милые, незабвенные голоса своих близких. Ах! Разве есть на свете такая пропасть, через которую не могли бы перенести нас крылья любви! Что для нее пространство и время? Не живет ли любовь в мыслях человека, для которых не имеется никаких границ! Но вот со дна пропасти поднимаются мрачные призраки. Сгущаясь все сильней и сильней, принимают они определенные образы, которые, смыкаясь, окружают меня непроницаемой стеной. Они подавляют мой дух ужасом настоящего, и тоска о прошлом, наполнявшая сердце мое безымянной, сладостной болью, превращается в мертвящую, ничем неисцелимую муку.

Сельский священник был воплощением доброты. Он сумел увлечь мой живой ум и настолько приурочил свое преподавание к складу моего характера, что я занимался всегда с удовольствием и без труда делал быстрые успехи. Больше всех на свете любил я свою матушку. К княгине же я питал чувство благоговения, чтил ее как святую. Тот день, когда я видел ее, был для меня праздником. Сколько раз я принимал твердое решение блеснуть пред ней вновь приобретенными сведениями, но лишь только она появлялась и приветливо заговаривала со мной, я так терялся от радости, что с трудом находил слова для необходимого ответа. У меня не было смелости говорить с ней: я мог только любоваться ею и слушать ее. Каждое слово княгини глубоко западало мне в душу. Праздничное настроение сохранялось у меня и на следующий день после свидания с нею, и образ ее сопровождал меня в уединенных прогулках, которые я тогда предпринимал. Сладостное чувство, которому не мог подыскать имени, охватывало всякий раз все мое существо, когда я, стоя в главном приделе, мерно размахивал кадилом, а сверху, с хоров, неслись звуки органа и, разрастаясь как бурный поток, увлекали мои чувства за собою. В то же время я различал в гимне «ее» голос, который спускался ко мне словно с облаков и наполнял мою душу предчувствием чего-то святого и чистого.

Но все же лучшим днем моей жизни, о котором я с упоением мечтал долгие недели и о котором никогда не мог думать без искреннего восхищения, был день святого Бернарда. Этот день торжественно праздновался в монастыре и сопровождался общим отпущением грехов, так как святой Бернард считался покровителем картезианского ордена. Не помню, чтобы когда-либо в это благодатнейшее время года (день святого Бернарда приходится в августе) погода не благоприятствовала празднику. Еще накануне из соседнего городка, из всех окрестных сел и деревень стекалась масса народа, и все располагались под открытым небом на большом лугу, который прилегал к монастырю. Радостное возбуждение царило здесь и днем, и ночью. В пестрой праздничной толпе сновали деревенские парни с разряженными девушками, их молодой смех сливался с благочестивыми гимнами паломников. Семьи горожан, удобно расположившись на траве, разбирали тяжело нагруженные корзинки и принимались за трапезу. Тут же, рядом, священник или монах стояли на коленях в молитвенном экстазе, благоговейно сложив руки и подняв взоры к небу. Веселые мотивы, благочестивые песнопения, тяжелые вздохи кающихся, радостный, счастливый смех, жалобы, шутки, молитвы, веселый говор — все эти звуки сливались в воздухе в дивный концерт.

С первым ударом монастырского колокола все мгновенно смолкало. Кругом, насколько охватывает глаз, видны были лишь густые ряды коленопреклоненных. Благоговейную тишину нарушал лишь неясный гул молитв, повторяемых сотней уст. Но вот замер последний звон колоколов, и пестрая толпа снова оживает, и опять начинается прерванное на минуту ликование.

В день святого Бернарда сам епископ, резиденция которого находилась в соседнем городке, совершал в монастырской церкви, в сослужении с местным низшим духовенством, торжественную праздничную литургию. Во время службы пела епископская капелла, для которой воздвигали близ главного придела трибуну, задрапированную богатой парчой.

Еще и теперь не умерли чувства, волновавшие тогда мою грудь. Они оживают с юношескою свежестью каждый раз, когда я переношусь мыслью в это блаженное время, к сожалению, пролетевшее слишком скоро. Я прекрасно помню чувства, вызывавшиеся во мне тогда пением «Gloria» (великого славословия), которое часто исполняли на праздничном богослужении, так как оно было любимым духовным концертом княгини. Епископ возглашал: «Gloria», а хор мощно подхватывал: «Gloria in excelsis Deo» («Слава в вышних Богу»). Казалось, само небо отверзалось тогда над алтарем, а изображения серафимов и херувимов на стенах, словно вызванные божественным чудом к жизни, расправляя свои крылья и шевеля ими, летали по храму, восхваляя Господа пением и дивною игрою на лютнях. Погружаясь в задумчивое созерцание службы, душа моя уносилась на облаках фимиама в далекую, но родную ей страну: в благоухающем лесу раздавались прелестные ангельские голоса; навстречу мне из-за высоких кустов нежных лилий выходил дивный мальчик и с ласковой улыбкой спрашивал меня: «Где ты был так долго, Франциск? У меня много прекрасных ярких цветов, и все они будут твоими, если только ты останешься здесь навсегда и будешь любить меня вечно».

После обедни монахини с игуменьей в полном облачении, с серебряным посохом в руках, совершали крестный ход по монастырским коридорам и вокруг церкви. Какая святость, какое достоинство, какое неземное величие сияли во взгляде этой прекрасной женщины, сопровождали каждое ее движение! То было олицетворение торжествующей Церкви Христовой, возвещающей верующим милость и благословение Господне. Я готов был повергнуться перед нею во прах, когда случайно взгляд ее падал на меня.

По окончании богослужения духовенству и епископскому хору давали обед в большом монастырском зале. В трапезе принимали также участие многие из покровителей монастыря: жертвователи, чиновники и городские купцы. Мне было дозволено присутствовать на этих обедах, потому что регент любил меня и охотно слушал мою болтовню. Только что перед тем душа моя, забывая все земное, стремилась к небесам; теперь же снова вступала в свои права радостная и суетная жизнь, развертывавшая бесконечную ленту пестрых картин. Разнообразные веселые рассказы, шутки, анекдоты, остроты, чередуясь под громкий смех гостей, прилежно опустошавших бутылки, продолжались до самого вечера, когда подавались экипажи и все разъезжались по домам.

Когда мне минуло шестнадцать лет, сельский священник объявил, что я уже подготовлен к слушанью высшего богословского курса в семинарии соседнего городка. К тому времени я окончательно решил постричься. Решение мое радовало матушку, которая видела в нем осуществление таинственных намеков паломника, стоявших в очевидной связи с неизвестным мне тогда еще видением покойного отца. К тому же, она верила, что, посвятив себя Богу, я очищу от греха и избавлю от вечных мук душу батюшки. Княгиня, которую я теперь видел лишь в приемной, тоже одобряла мое намерение. Она повторила свое обещание помогать мне до посвящения в иноческий сан. Хотя картезианский монастырь лежал так близко от города, что из его окон видны были городские башни, и некоторые горожане, любители моциона, избирали для своих прогулок его живописные окрестности, все же мне было очень тяжело прощаться с дорогой матушкой, с величественной игуменьей, которую я глубоко чтил, и с добрым моим учителем. Известно, что боль разлуки не зависит от количества верст, отделяющих человека от милого ему крова, оторваться от которого всегда трудно. Княгиня при прощании была как-то особенно взволнована. Голос ее дрожал, когда она, одобряя мое решение, говорила о мужестве и долге. Она подарила мне на память четки и маленький молитвенник с прекрасно исполненными миниатюрами. Кроме того, она вручила мне рекомендательное письмо к игумену городского капуцинского монастыря, и приказала мне немедленно его посетить, так как он мог быть мне полезен добрым советом и делом.

Капуцинский монастырь лежал в черте города. Трудно вообразить себе что-либо уютнее этого спокойного уголка, утопавшего в густой зелени роскошного сада. Я открывал в нем новые красоты всякий раз, когда бродил по его аллеям, любуясь видами на окрестные горы или останавливаясь то перед одной, то перед другой группой деревьев, живописно разбросанных тут и там. В этом саду я впервые увидел настоятеля Леонарда, когда пришел в монастырь, чтобы передать рекомендательное письмо княгини. Приветливость отца Леонарда удвоилась, когда он прочел письмо. Почтенный настоятель сказал столько хорошего об игуменье, с которой он познакомился в молодости в Риме, что уж этим одним с первого же мгновения совершенно очаровал меня.

Настоятель был очень любим братией. Немного времени понадобилось мне на то, чтобы уяснить себе характер отношения игумена к монахам и вообще понять весь склад монастырской жизни. Отличительной чертой всей братии было такое же спокойствие и бодрость духа, какие исходили от их настоятеля. Ни на чьем лице не было заметно следа замкнутости, печальную повесть которой так часто читаешь в глазах монахов. Для отца Леонарда молитва являлась скорее потребностью духа, стремящегося к Господу, нежели аскетическим плачем о грехах, неизбежно свойственных человеку. Несмотря на строгость монастырского устава ордена капуцинов, настоятель сумел придать тот же смысл молитвенным упражнениям братии, постепенно привив и укрепив среди монахов вверенной ему обители свой взгляд. Благодаря этому даже сухие формы обрядности, которые надлежало выполнять монахам по уставу их ордена, оживлялись бодростью духа и отсутствием суровой принужденности, а это настроение, собственно говоря, ведь и составляет сущность высшей духовной жизни, какую только можно создать здесь, на земле.

Настоятель Леонард сумел также завязать с мирянами дружеские отношения, которые могли благотворно влиять на братию. Благодаря богатым дарам, стекавшимся со всех сторон в обитель, время от времени устраивались обеды друзьям и покровителям монастыря. Для них накрывали посреди трапезной длинный стол, изящно убранный фарфором и хрусталем. С гостями садился один только игумен Леонард, занимавший место на верхнем конце стола. Братия же размещалась, как всегда, за узкими столами, придвинутыми к стенам, и употребляла предписанную уставом грубую посуду. Монастырский повар умел отлично приготовлять постные кушанья, так что они приходились по вкусу гостям, которые привозили с собою вино. Эти обеды в капуцинском монастыре являлись источником естественного дружеского общения мирян с монахами и были полезны обеим сторонам для выяснения истинного смысла духовной жизни. Люди, поглощенные светской суетой, временно удалялись от нее и вступали в мирные сени обители, где все говорило им об иной жизни, представлявшей резкий контраст с их собственной. Искры, случайно западавшие здесь в их души, открывая новые перспективы, вынуждали признать, что и на ином пути, чем тот, по которому идут миряне, можно найти спокойствие и счастье, что человек, дух которого поднимается над тщеславной, суетной жизнью, еще здесь, на земле, создает себе высшее бытие. С своей стороны монахи приобретали недостававший им жизненный опыт. Они знакомились с делами и волнениями мирян. События жизни, которые кипели за стенами обители, невольно наводили их на разного рода размышления. Благодаря этому они, не придавая особой цены земному, должны были, однако, признать в различии образа жизни отдельных людей необходимость призматического преломления духовного принципа, без чего все в мире стало бы бесцветно и тускло. Бесспорно, настоятель Леонард был гораздо просвещеннее монахов своей обители. Все единогласно признавали его за весьма сведущего и начитанного богослова. Он так просто и ясно излагал самые трудные философские теории, что к нему не раз обращались за советом даже профессора семинарии. Отец Леонард был, кроме того, в большей степени, чем можно вообще ожидать от монаха, образованным человеком в светском смысле этого слова. Так, например, он в совершенстве владел литературным итальянским и французским языками. Благодаря его замечательным дипломатическим способностям на него еще в молодости не раз возлагали важные поручения. Отец Леонард достиг уже преклонного возраста, когда я познакомился с ним, но в глазах его все еще горел юношеский огонь, хотя почтенные седины выдавали его годы. Приветливая улыбка, мелькавшая на губах настоятеля, усиливала впечатление внутреннего довольства и спокойствия, которыми дышала вся его фигура. Движения отца Леонарда, как и самая его речь, были всегда изящны и плавны. Он был так хорошо сложен, что даже неуклюжее одеяние монахов капуцинского ордена сидело на нем красиво. Среди братии не было ни одного человека, поступившего в обитель не по призванию. Всех привело сюда стремление к иноческой жизни. Впрочем, отец Леонард, если бы к нему попал человек, искавший в монастыре лишь последнего приюта и убежища от окончательного падения, скоро бы утешил и этого несчастного. Раскаяние служило бы ему лишь переходной ступенью к спокойствию. Примиренный со светом, но презирая его суету, он стал бы еще на земле выше всего земного. Такие не совсем обычные взгляды на иноческую жизнь отец Леонард заимствовал от итальянского духовенства. Надо заметить, что в Италии не только обряды, но и воззрения на иноческою жизнь гораздо отраднее и светлее, чем в католической Германии. Как в архитектурных линиях итальянских церквей удержались до нашего времени античные формы, точно так же кажется, будто там в мистический мрак католицизма проник один из ясных лучей жизнерадостного миросозерцания древних и озарил этот мрак тем дивным блеском, который раньше окружал богов и героев Олимпа.

Настоятель Леонард скоро полюбил меня и стал учить итальянскому и французскому языкам. Однако главную роль в моем нравственном и умственном развитии играли многочисленные, разнообразные по содержанию книги, которые он давал мне читать, а также его беседы. Проводя в капуцинском монастыре почти все время, остававшееся у меня свободным после семинарских занятий, я чувствовал, как с каждым днем росло и крепло в моей душе влечение к иноческой Жизни. Наконец, я открыл отцу Леонарду свое заветное желание. Прямо не отговаривая меня, настоятель, однако, советовал отложить пострижение года на два, и за это время хорошенько приглядеться к мирской жизни, бывая как можно больше в обществе.

Я, впрочем, и сам уже через посредство епископского регента, дававшего мне уроки пения и музыки, приобрел среди горожан нескольких знакомых, но в их среде чувствовал себя всегда очень неловко. Когда мне приходилось сталкиваться с женщинами, меня охватывало непреодолимое смущение. Кажется, именно это обстоятельство, постоянно поддерживавшее мое влечение к монастырскому уединению, а также и врожденная склонность к созерцательной жизни окончательно решили мою судьбу.

Однажды настоятель заговорил со мной об условиях обычной мирской жизни. Леонард затронул при этом щекотливые темы, но обсуждал их со свойственной ему простотою, ясностью и деликатностью в выражениях. Однако, избегая всего хоть сколько-нибудь оскорбительного, он входил сразу в самую сущность вещей и исчерпывал ее до дна. На этот раз, взяв меня за руку и глядя прямо в глаза взором, проникающим в тайники души, он спросил, сохранил ли я еще свою невинность и душевную чистоту.

Когда Леонард задал мне столь неожиданный вопрос, предо мной мгновенно воскресла позабытая было картина, и я почувствовал, что краснею от стыда и смущения. У регента была сестра, очень хорошенькая и пикантная, хотя, строго говоря, она и не могла назваться красавицей. Девушка эта находилась в расцвете молодости и обаятельности. Вся фигура ее отличалась античной гармонией частей. Ее плечи и бюст поражали своей белизной и необыкновенной чистотой линий. Однажды утром, придя к регенту на урок, я случайно встретил его сестру в легком капоте, нисколько не прикрывавшем ее очаровательной груди. Правда, она тотчас же накинула себе на плечи косынку, но все же мои жадные взоры увидели слишком много. Кровь мою заволновали бурно пробудившиеся чувства, которых я никогда перед тем не испытывал, сердце ускоренно билось и замирало, грудь, словно разрываясь на части, судорожно сжималась. Я не мог произнести ни слова. Вырвавшийся, наконец, из моей груди вздох слегка освежил и успокоил меня. Молодая девушка, очевидно, ничего не подозревая, подошла ко мне, взяла за руку и стала участливо расспрашивать, что со мною. От этого волнение мое снова усилилось. На наше счастье в комнату вошел регент и положил конец моему мучению. Никогда в жизни не брал я таких фальшивых аккордов, никогда не детонировал так ужасно, как в этот урок. Я был настолько благочестив и скромен, что принял случившееся со мною за дьявольское обольщение. Поэтому я стал энергично обороняться аскетическими упражнениями от злых козней врага человеческого и, победив его чрезвычайно скоро, почувствовал себя вполне счастливым. Щекотливый вопрос игумена так живо вызвал в моей душе обольстительный образ прелестной девушки с полуобнаженными плечами и открытой грудью, что я словно почувствовал ее горячее, ароматное дыхание и прикосновение ее нежных ручек. Меня снова охватил чисто стихийный ужас, мучительно возраставший с каждой минутой. Отец Леонард смотрел на меня с такой значительной иронической улыбкой, что я задрожал всем телом и, не в силах выдерживать его взгляд, потупился. Настоятель потрепал меня по пылающей щеке и ласково промолвил: «Я, вижу, сын мой, что вы совершенно верно поняли меня и что у вас пока еще все обстоит благополучно. Да сохранит вас Господь и в будущем от соблазнов суетного мира. Помните всегда, — прибавил он, — что все наслаждения, которые так назойливо предлагает нам светская жизнь, скоропреходящи и гибельны. Смело можно утверждать, что на них даже лежит какое-то проклятие. Последствием наслаждений подобного рода обыкновенно является отвратительное, не поддающееся описанию омерзение. Душа теряет отзывчивость ко всему прекрасному, высокому и чистому, и таким образом в человеке окончательно глохнет духовное начало».

Чем сильнее старался я поскорее забыть вопрос игумена и вызванную им картину, тем настойчивее и живее вставала она в моем воображении. В первый раз сравнительно легко удалось мне отделаться от впечатления, которое произвела на меня сестра регента. Теперь же я вынужден был тщательно избегать встреч с нею. При одной мысли об этой девушке я чувствовал стеснение в груди и тайное волнение, которое казалось мне тем опаснее, что оно сопровождалось всегда непонятным мне сладостным томлением и вожделениями бесспорно греховного свойства. Понятно, что такое неопределенное положение не могло вечно длиться, и, наконец, в один прекрасный вечер оно разрешилось для меня ужасной душевной грозой. Случилось это так: регент любил время от времени устраивать у себя на дому, при благосклонном участии друзей и знакомых, музыкальные вечеринки. На них он всегда приглашал и меня. Однажды мой учитель устроил вечеринку, на которой, кроме его сестры, присутствовали еще другие представительницы прекрасного пола. Обстоятельство это, конечно, только усилило мучительное смущение, появлявшееся у меня при виде сестры регента. В этот вечер она была очаровательно одета и казалась мне прекраснее, чем когда-либо. Меня влекла к ней непреодолимая сила, и я постоянно вертелся около нее, жадно ловя каждый ее взгляд, каждое движение и слово. Ей достаточно было случайно задеть меня краем своего платья, чтобы все мое существо мгновенно преисполнялось глубочайшим чувством счастья и беспричинной веселости. Это не осталось незамеченным со стороны молодой девушки и, казалось, начинало ей нравиться. Иногда мне страстно хотелось в порыве бешеной любви схватить ее горячо и прижать к своему сердцу. Сестра регента долго сидела у клавикордов. Наконец она встала, позабыв, на стуле свою перчатку. Я схватил эту перчатку и, жадно прижав к губам, как безумный покрывал ее страстными поцелуями. Одна из барышень, увидев это, подошла к сестре регента и сказала ей что-то на ухо. Обе девушки взглянули на меня и разразились веселым хохотом. Меня словно обдало холодной водой. Я был совершенно уничтожен и бросился бежать со всех ног в коллегию, в свою келью, где в порыве отчаяния кинулся на пол. Неудержимым потоком лились из моих глаз горькие слезы. Я то проклинал Девушку, себя, весь мир, то молился, то хохотал как сумасшедший. Повсюду слышались мне голоса, злостно вышучивавшие и высмеивавшие на все лады мое чувство. Я, кажется, выбросился бы в окно, не будь пред ним железной решетки, — так ужасно было мое состояние. Лишь на рассвете я немного успокоился, твердо решив никогда не видаться с оскорбившей меня девушкой и окончательно отказаться от мира. Теперь в моей душе яснее, чем когда-либо, звучал голос, манивший в монастырское уединение, и не тревожили больше мирские соблазны. Как только окончились уроки, я поспешил к настоятелю Леонарду и сообщил ему о своем бесповоротном решении немедленно вступить в число послушников капуцинского ордена. Я добавил, что известил уже об этом матушку и княгиню. Леонарда как будто удивила внезапная моя торопливость в столь важном деле. Не желая принуждать меня к откровенности, он все-таки, очевидно, хотел знать причину, побудившую меня так страстно настаивать на немедленном пострижении. Игумен, кажется, прекрасно понимал, что толчком к этому послужила какая-то драма, разыгравшаяся в моей душе. Непонятная стыдливость, которой я не мог пересилить, помешала мне открыть ему всю правду. Наоборот, я со всем жаром, на какой только был способен, говорил приору про удивительные обстоятельства своего детства, которые определенно указывали на то, что перст Божий ведет меня в монастырь. Отец Леонард спокойно выслушал меня и, не отрицая истинности моих видений, дал, однако, понять, что сами по себе они еще не могут служить доказательством подлинности моего призвания, потому что в подобных случаях всегда очень трудно определить, где кончается действительность и начинается иллюзия. Надо заметить, что отец Леонард вообще не любил говорить о каких бы то ни было сверхъестественных явлениях, не исключая и общепризнанных проповедниками христианства. Благодаря этому я иногда обвинял его в тайном скептицизме. Однажды, чтобы заставить его определенно высказаться на этот счет, я заговорил с ним о хулителях католической веры, особенно порицая тех из них, которые с чисто ребяческим задором клеймят словом «суеверие» все, что недоступно ограниченному человеческому пониманию. «Безверие, — отвечал с кроткой улыбкой настоятель, — есть худшее из суеверий», и переменил разговор, перейдя на другую тему, нисколько не связанную с моим вопросом. Значительно позже настоятель открыл мне свои взгляды на мистическую сторону католического вероучения, заключавшие в себе разъяснение таинственной связи духовного начала в нас с Высшим существом. Я должен был тогда признать, что отец Леонард поступал совершенно правильно, открывая богатую сокровищницу своих убеждений лишь наиболее приближенным к нему и отчасти уже посвященным в них ученикам.

Матушка написала мне о давнишнем своем предчувствии, что светское поприще не удовлетворит меня и что я изберу монашеский образ жизни. В день св. Медарда она ясно видела старого паломника, которого встречала некогда в монастыре Святой Липы: он вел за руку меня, одетого в облачение капуцинского ордена. Княгиня также одобрила мое намерение. Я виделся с ними обеими еще раз перед своим пострижением. Сообразуясь с моим желанием, мне сократили на половину положенный уставом срок послушничества. При пострижении я принял, под впечатлением матушкиного видения, имя Медарда.

Взаимные отношения братьев, смысл молитвенных упражнений и вообще весь уклад монастырской жизни — все оказалось и на самом деле таким, каким это представлялось мне с первого взгляда. Отрадное спокойствие, царившее в обители, вливая мир в мою душу, наполняло ее тем блаженством, которым веяло на меня до сих пор лишь от детских моих воспоминании о монастыре Святой Липы. Во время торжественного акта пострижения я заметил среди зрителей сестру регента. Она была очень печальна, и на ресницах у нее, как мне показалось, дрожали слезы. Но пора искушений миновала! Сознание столь легко одержанной победы пробудило в душе моей суетную гордость и вызвало счастливую улыбку на моих губах. На нее обратил внимание проходивший мимо брат Кирилл и спросил:

— Чему ты так радуешься, брат мой?

— Разве не должен я радоваться тому, что отрекаюсь от грешного света и всей тленной суеты его? — отвечал я.

Не стану, однако, скрывать, что я был наказан за свою ложь: в ту самую минуту, как я произносил ее, по моему телу пробежали мурашки от жуткого чувства, охватившего вдруг все мое существо.

Но вслед за тем наступило полное спокойствие духа, о котором я уже говорил. О, если бы спокойствие это никогда больше не покидало меня! Что делать? Власть врага человеческого велика! Кто может положиться на крепость своего оружия, кто может довериться своей бдительности, когда его на каждом шагу подстерегают демонские силы? Прошло пять лет со времени моего пострижения, когда по приказанию настоятеля брат Кирилл, который стал стар и слаб, передал мне заведывание богатым монастырским музеем. Хранившиеся в нем частицы святых мощей, куски древа Господня и другие святыни были аккуратно разложены по полкам многочисленных шкафов, за изящными витринами. Только в известные дни выставлялись эти реликвии в храме для всеобщего поклонения. Брат Кирилл начал знакомить меня со всеми святынями и документами, удостоверявшими их подлинность и чудеса, сотворенные ими. Я знал, что брат Кирилл разделяет взгляды нашего настоятеля, а потому, нисколько не задумываясь, высказал ему сомнение, поднимавшееся в моей душе.

— Можно ли поручиться, брат Кирилл, — спросил я, — что все эти святыни — действительно то, за что их выдают? Быть может, многое, считающееся достоверной реликвией того или другого святого, в сущности — не что иное, как продукт алчности людей. Например, есть монастырь, обладающий, как говорят, крестом, на котором был распят Спаситель, и, несмотря на это, всюду показывают столько частей древа Господня, что если бы собрать их вместе, то, как утверждал один из братьев, ими можно было бы более года отапливать наш монастырь. Конечно, это — греховная шутка, но надо согласиться, что в ней есть доля правды.

— Милый друг! — возразил брат Кирилл. — Нам, собственно говоря, не следует подвергать такие предметы критическому анализу.

Однако, раз уж зашла об этом речь, я откровенно признаюсь тебе, что и сам держусь того же мнения. Хотя все находящиеся здесь святыни снабжены письменными документами, удостоверяющими их происхождение, но лишь немногие из них имеют право быть тем, за что их выдают. Впрочем, мне кажется, что это не играет особенно важной роли. Заметь хорошенько, брат Медард, как думаем об этом я и наш настоятель, тогда и тебе предстанет в новом блеске наше вероучение, и ты поймешь, какими прекрасными и высокими целями руководствуется в данном случае святая наша церковь. Все усилия ее направлены к тому, чтобы уловить таинственные нити, связующие материальный мир с духовным. Приноровленную к потребностям земной жизни нашу организацию она старается так возбудить, чтобы для каждого ясно выступило сознание начала его бытия от высшего духовного принципа и его нравственного сродства с Дивным существом, сила которого, как пылающее дыхание, проникает всю природу, чтобы навеять нам предчувствие высшей жизни, зародыш которой мы носим в себе. Что такое на самом деле этот кусочек дерева, эта косточка, этот лоскуток? Говорят, будто они взяты из креста Господня, из тела святого, уцелели от его одежд. Во всяком случае, сердце верующего, возлагающего на них, не мудрствуя лукаво, все упование свое, охватывает при поклонении им восторг, открывающий ему бесконечное царство блаженства, которое здесь он только предчувствовал. Таким путем проявилось духовное влияние святого, апокрифическая реликвия его дала к этому толчок. Человек может получить по вере своей силу и крепость от Высшего существа, взывая к нему из глубины души об утешении и помощи. Пробужденная таким образом в человеке высшая духовная сила в состоянии превозмочь даже тяжкие телесные страдания — вот где источник чудес, сотворенных этими святынями, — чудес, которых нельзя отрицать, так как они часто совершаются перед глазами огромной толпы, стекающейся в наш монастырь.

Мне пришли на память по этому поводу многозначительные намеки настоятеля, которые вполне согласовались со словами брата Кирилла, и я созерцал теперь реликвии, казавшиеся мне прежде лишь религиозной забавой, с чувством глубокого благоговения. От почтенного старца не ускользнуло впечатление, произведенное его речью, и он, продолжая подробно знакомить меня с собранием реликвий, еще с большим жаром и искренностью, проникающей в сердце, давал мне необходимые разъяснения. Наконец, брат Кирилл вынул из тщательно запертого шкафа небольшую шкатулочку.

— Здесь, брат Медард, — сказал он, — заключена самая удивительная достопримечательность нашего музея. С тех пор как я живу в монастыре, никто не держал в руках этой шкатулочки, кроме самого настоятеля и меня. Остальные братья, не говорю уже о посторонних, даже не знают о ее существовании. Что же касается меня, то я не могу дотронуться до этой шкатулочки без внутреннего содрогания. В ней как будто заперты злые чары, которые, если бы им удалось освободиться от заклятия, сдерживающего их и парализующего их силы, могли бы уготовить всякому, кого они изберут своей жертвой, страшную гибель. То, что заключается в этой шкатулочке, происходит непосредственно от дьявола и уцелело от давно минувших времен, когда он мог еще мешать спасению рода человеческого.

Я с удивлением смотрел на брата Кирилла.

— Дорогой брат Медард, — продолжал он, не давая мне времени возразить, — я воздержусь от того, чтобы высказать какое-либо мнение об этом таинственном предмете. Не буду также навязывать тебе гипотезу, приходившую мне в голову. Лучше я просто передам тебе содержанье документов, относящихся к этой реликвии. Ты найдешь их в том шкафу и сможешь впоследствии сам прочесть их. Как тебе известно из жития св. Антония, он, чтобы всецело обратить свою душу к Божественному, удалился в пустыню. Там посвятил он свою жизнь строжайшему покаянию, молитве и другим душеспасительным подвигам. Враг человеческий всячески преследовал святого. Чтобы смущать его благочестивые размышления, он являлся отшельнику в самых разнообразных видах. Однажды в сумерках св. Антоний увидел приближавшееся к нему какое-то мрачное существо и с удивлением заметил, что оно было завернуто в изношенный плащ, сквозь дыры которого выглядывали горлышки бутылок. Дьявол, представший перед отшельником в столь оригинальном костюме, насмешливо улыбнулся и спросил, не соизволит ли святой отец отведать эликсира, который он несет с собою в бутылках. Сатана давно уже утратил всякую власть над св. Антонием и, чувствуя свое бессилие, не пытался даже вступать с ним в борьбу, а ограничивался одним лишь издевательством. Пустынника не могло раздосадовать подобное предложение. Он только спросил, чего ради сатана таскает с собою, да еще столь странным способом, такое множество бутылок. Дьявол отвечал: «Видишь ли, всякий человек, встретившись со мною, непременно начнет с удивлением меня разглядывать. Его станет мучить любопытство, и он не сможет удержаться от того, чтоб не попросить у меня бутылочку, и попробует содержащийся в ней волшебный напиток. Мои эликсиры весьма разнообразны, а потому между ними всегда найдется хоть один, который так понравится, что человек и не заметит, как выпьет всю бутылку до дна. Тогда он окончательно попадает во власть ко мне и моим товарищам». Во всех преданиях одинаково рассказывается об этом видении св. Антония. В документах же, имеющихся у нас, добавлено, что враг человеческий, уходя, оставил в густой траве несколько своих бутылочек, а св. Антоний поспешно поднял и унес их в свою пещеру, где тщательно спрятал пагубный эликсир: отшельник опасался, чтобы заблудившийся в пустыне человек, или даже кто-нибудь из собственных его учеников, найдя бутылку, случайно не попробовал ужасного напитка и не попал бы в геенну огненную. Раз как-то, говорится далее в нашем документе, св. Антоний случайно откупорил одну из бутылок с эликсиром сатаны. Из нее стал выходить одуряющий пар. Отшельника окружили ужасные картины ада и мучили его, пока он не разогнал их строгим постом и продолжительными молитвами. Нам досталась в наследие от св. Антония одна из таких бутылочек с эликсиром; она-то и хранится в этом ящичке. Документы, относящиеся к ней, бесспорно подлинны и настолько точны, что едва ли можно сомневаться в том, что бутылка действительно была найдена после кончины св. Антония между оставшимися после него вещами. При этом лично могу заверить тебя, брат Медард, что, как только я дотрагиваюсь до бутылки или даже до ящичка, в котором она хранится, тотчас же меня охватывает необъяснимый ужас. Мне чудится даже, будто я слышу какой-то одуряющий запах, который возбуждает во мне непонятную душевную тревогу. Я делаюсь настолько рассеян, что не могу сосредоточиться даже во время богослужения. Усердной молитвой, однако, я побеждаю это греховное настроение. Хотя мне не верится, чтобы в нем сказывалось непосредственное влияние дьявола, но все же очевидно, что оно проистекает от враждебной нам силы. Дорогой брат Медард, ты еще очень молод! Помни, что воображение твое, будучи возбуждено какой-либо внешней силой, станет рисовать тебе все в живых и ярких красках. В то же время ты, как всякий храбрый и неопытный воин, рвущийся в битву, но, пожалуй, слишком отважный для нее, чересчур доверяешь своим силам и дерзаешь на невозможное. Поэтому я советую тебе никогда не открывать ящичка, или, по крайней мере, отложить это хоть на несколько лет. А чтобы любопытство не вводило тебя во искушение, убери ящичек подальше с глаз.

С этими словами брат Кирилл поставил таинственный ящик на старое место и передал мне связку ключей, в которой был и ключ от шкафа, хранившего в себе ужасную реликвию. Рассказ его произвел на меня странное впечатление, и чем сильнее возрастал во мне соблазн посмотреть на замечательную реликвию, тем больше старался я помнить предостережения брата Кирилла, стремясь побороть в себе это желание. Когда старик ушел, я еще раз осмотрел вверенные мне святыни, отцепил от связки ключик, отмыкавший шкаф, и запрятал его под бумаги, на самое дно своей конторки.

Между моими семинарскими профессорами был один замечательный оратор, проповеди которого привлекали всегда в церковь множество народа. Пламенный поток его красноречия покорял сердца слушателей, зажигал в них чувства истинного благоговения и христианской любви. Меня так же, как других, трогали и волновали его восторженные, вдохновенные слова, и я искренне восхищался даровитым оратором. В то же время, однако, в моей душе поднималась какая-то безотчетная сила, властно побуждавшая меня проповедывать подобно ему. Покоряясь ей, я после обедни запирался в своей одинокой келье и говорил, обращаясь к воображаемым слушателям и совершенно отдаваясь вдохновению. Иногда мне удавалось удержать в памяти и записать мысли и слова своей страстной импровизации.

Проповедник нашего монастыря, пожилой монах, заметно слабел с каждым годом, и речь его текла медленно и беззвучно, как пересохший от зноя ручеек. К тому же недостаток мыслей и готовых выражений (старик говорил без конспекта) вынуждал его слишком растягивать слова. Проповеди его были невыносимо длинны и бессодержательны. Большая часть прихожан, усыпленная однообразным, как хлопанье мельничных крыльев, и бестолковым бормотаньем монаха, сладко дремала до заключительного «аминь», когда ее снова пробуждали мощные звуки органа. Изо всей нашей братии только отец Леонард обладал редким даром слова, но он старался воздерживаться от проповедей, так как они расстраивали его здоровье. Таким образом, заменить неудачного проповедника было решительно некем. Настоятель не раз говорил со мной об этом прискорбном обстоятельстве, лишавшем монастырскую церковь многих прихожан. Собравшись с духом, я рассказал ему, как еще в семинарии, почувствовав призвание проповедывать, я написал несколько духовных бесед. Отец Леонард захотел их просмотреть и, оставшись очень доволен ими, настоял на том, чтобы в ближайший праздничный день я, в виде опыта, выступил с проповедью. Попытка моя не могла оказаться вполне неудачной, так как природа наделила меня всем, что необходимо для ораторского успеха: выразительным лицом и сильным, звучным голосом. Конечно, я не умел держаться на кафедре, но настоятель взялся научить меня правильной жестикуляции и всему необходимому. Наступил праздник. Церковь была переполнена, и я не без волнения взошел на кафедру.

Вначале я оставался верен своему конспекту. Отец Леонард рассказывал мне после, что я говорил сперва дрожащим голосом, впрочем, вполне соответствовавшим печальным размышлениям, которыми начиналась моя речь. Многие сочли даже это за особый ораторский прием, рассчитанный на произведение большего впечатления. Скоро, однако, вспыхнула тлевшая в моей душе искра небесного огня. Тогда, позабыв о своем конспекте, я отдался вдохновению. Кровь горела в моих жилах, пульс лихорадочно бился, я слышал, как гремел под сводами мой голос, и видел, казалось, простертые вперед свои руки и поднятое чело, как бы залитое сиянием неземного вдохновения. Свою проповедь я закончил поучением, в котором, как в фокусе, сконцентрировал еще раз все, о чем говорил в проповеди. Впечатление от моей речи было необыкновенно, неслыханно! Горячие слезы, восклицания, громкая искренняя молитва сопровождали мои слова. Пораженная моим талантом, братия высказывала свое удивление, а настоятель Леонард горячо обнял меня и назвал гордостью монастыря.

Слава моя быстро распространялась. Знатнейшая и образованнейшая часть городского населения, чтобы послушать брата Медарда, еще за час до благовеста толпилась уже в небольшой монастырской церкви. Вместе с известностью во мне возрастали старание и забота о том, чтобы выражаться в своих проповедях, в самый разгар вдохновения и страсти, красивыми закругленными периодами. Благодаря этому мне удавалось все больше и больше пленять многочисленных своих слушателей. Уважение, которым я пользовался, все усиливалось и перешло, наконец, в почитание, граничившее по внешнему своему проявлению с обоготворением. Город словно охватило какое-то религиозное безумие. Все стремились даже в будни в монастырь, чтобы увидеть брата Медарда или сказать ему хоть одно слово. В моей душе мало-помалу зародилась мысль, что я не обыкновенный человек, а особенный избранник Бога. Таинственные обстоятельства моего рождения в монастыре Святой Липы для искупления греха моего преступного отца, удивительная обстановка, в которой протекло мое раннее детство, — все это ясно указывало, по моему мнению, на то, что душа моя, находясь в непосредственном общении с небесным, еще при жизни возносится над земным и что сам я не принадлежу ни людям, ни земле, на которую спустился лишь по повелению Божьему для проповеди спасения и утешения человеческому роду. Теперь уже я был уверен, что старый паломник, с которым мы с мамашей познакомились в монастыре Св. Липы, был не кто иной, как св. Иосиф, а дивный мальчик — сам младенец Иисус. Они явились туда, чтобы приветствовать во мне святого, которому свыше предопределено странствовать известное время по земле. Мысли эти с каждым днем все более укоренялись в моем уме, и я начал тяготиться окружающей средой: я чувствовал, как она давит и душит меня. Спокойствие и ясность духа, которые раньше меня не покидали, бесследно исчезли теперь из моей души. Даже предупредительность братии и приветливость игумена возбуждали во мне только гнев. Они должны были бы признавать во мне святого, стоящего неизмеримо выше их, — пасть во прах предо мной и молить меня о заступничестве пред престолом Божьим. А так как они этого не делали, то я считал их за людей, впавших в греховное упорство. Даже в свои проповеди я начал вплетать многозначительные намеки на то, что приближается, подобно занимающейся на востоке лучезарной заре, время, полное чудес, когда между людьми пройдет избранник Божий, принося с собой спасение и утешение стаду верующих. Свое воображаемое паломничество я воплощал в мистические картины. По какому-то непостижимому очарованию картины эти тем больше действовали на толпу, чем меньше она их понимала. Настоятель становился ко мне заметно холоднее и избегал даже говорить со мною без свидетелей. Однажды, впрочем, когда мы оказались одни в длинной аллее монастырского сада, он сказал мне:

— Не могу скрыть от тебя, брат Медард, что с некоторых пор ты всем своим поведением возбуждаешь во мне одно лишь порицание. В твою душу запало нечто такое, что отвращает тебя от жизни в благочестивой простоте. В речах твоих царит суемудрие, из которого пока стыдится еще выступить многое такое, что разъединит тебя со мною навсегда. Позволь мне быть откровенным! Я знаю, что ты в настоящую минуту несешь на себе последствия нашего порочного зачатия; оно открывает нам при каждом порыве ввысь духовной нашей силы врата адовы, в которые при необдуманном полете мы легко вверзаемся! Тебя ослепил успех твоих проповедей у толпы, и ты уже видишь себя в образе, совершенно тебе несвойственном. Это не что иное, как мираж разгоряченного воображения, влекущий тебя в пропасть. Углубись в себя, Медард, отрешись от безумия, помрачающего твой разум. Мне кажется, что я верно угадываю его! Уже теперь исчезли у тебя спокойствие и ясность духа, без которых нельзя спастись здесь, на земле. Позволь предостеречь тебя: уклонись от дьявола, уловляющего тебя в свои сети. Стань снова тем простодушным, милым юношей, которого я любил всем сердцем.

В то время, когда игумен говорил мне это, на глазах у него навернулись слезы, и он сжал мою руку. Потом, выпустив ее, отец Леонард быстро удалился, не дожидаясь от меня ответа.

Слова настоятеля только раздражили меня. Он коснулся моих успехов и поклонения толпы, которые я приобрел своими дарованиями. Мне было ясно, что лишь мелочная зависть нашептывала ему неудовольствие против меня, которое он так открыто высказал. На собраниях монахов я по-прежнему, охваченный негодованием, молчал, замыкаясь в себя. Я был совершенно поглощен новым бытием, которое открывалось мне. Все дни и бессонные ночи я только и думал о том, как бы переложить в прекрасные слова и поведать народу все, что наполняло мою душу. Чем больше удалялся я от отца Леонарда и братии, тем сильнее действовал на толпу.

В день св. Антония церковь была так переполнена, что пришлось открыть настежь все двери, чтобы дать возможность слышать мои слова стоявшей перед церковью многочисленной толпе. Никогда я не говорил пламеннее и проникновеннее. Я рассказал, как это принято, житие святого, а затем перешел к благочестивым поучениям. Я говорил об искушениях дьявола, которому грехопадение дало власть совращать людей с пути истинного, и невольно подошел в своей речи к преданию об эликсире, которое я старался представить, как глубокую и поучительную аллегорию. Вдруг мой взгляд, скользивший по церкви, упал на высокого худощавого человека, который стоял наискось от меня у скамейки, прислонясь к колонне и скрестив на груди руки. На нем был накинут странный темно-фиолетовый плащ. Лицо чужестранца было мертвенно-бледно, а взгляд его больших неподвижных черных глаз пронзил меня, как лезвие кинжала. Щемящее чувство стиснуло мне грудь. Я быстро отвернулся и, сделав над собой усилие, продолжал говорить. Однако я, будто по внушению чьей-то таинственной власти, должен был постоянно оглядываться и каждый раз видел у колонны чужеземца, словно застывшего в своей позе. Он неподвижно стоял, вперив в меня загадочный взор. На его высоком, изборожденном морщинами челе и в опущенных углах рта лежали горькая насмешка, презрение и ненависть. В общем облике этого человека было что-то страшное. Да ведь это был тот самый незнакомый художник, которого я однажды видел в монастыре Святой Липы. Мне казалось, будто чьи-то ледяные руки, словно тиски, сжимали мое сердце. На лбу у меня выступили капли холодного пота. Я начал запинаться, моя речь с каждой минутой становилась запутаннее и запутаннее. В церкви поднялся ропот, началось перешептывание, и только таинственный незнакомец, словно застыв в своей позе, неподвижно стоял, прислонясь к колонне, устремив на меня свой ужасный, недвижный взор. В порыве отчаяния и ужаса, я воскликнул громовым голосом: «Изыди отсюда, проклятый!.. Знай, что я… я… Да, я — святой Антоний!»

Произнеся эти слова, я упал в обморок и очнулся лишь в своей келье на койке. Подле меня сидел брат Кирилл. Он ухаживал за мною и утешал, как умел. Однако ужасный образ незнакомца все еще стоял, как живой, перед моими глазами. Я рассказал обо всем брату Кириллу. Чем больше старался он убедить меня, что это галлюцинация моего воображения, разгоряченного страстными речами, тем глубже чувствовал я раскаяние и стыд за свое поведение на церковной кафедре. Слушатели, как я узнал впоследствии, решили, что со мной случился припадок помешательства. К такому предположению подало повод мое последнее восклицание. Я был нравственно уничтожен. Запершись в своей келье, я подвергнул себя строжайшей епитимии и подкреплял себя пламенной молитвой к борьбе с дьяволом, который даже в святом месте осмелился предстать передо мной, приняв образ благочестивого живописца из монастыря Святой Липы. Никто, впрочем, не видел человека в фиолетовом плаще, и настоятель распространял повсюду, что причиной моей бессвязной речи был припадок горячки, которая проявилась у меня ужасным и неожиданным образом во время проповеди. Действительно, я долго болел и был еще слаб, когда, наконец, после многих недель уединения, вошел в обычную колею монастырской жизни. Несмотря на свою слабость, я попытался снова проповедывать, но, терзаемый сомнениями, преследуемый ужасным мертвенно-бледным призраком, я должен был употреблять величайшее усилие, чтобы говорить связно, и, конечно, не мог, как бывало, вдохновляться огнем собственного красноречия. От этого проповеди мои стали сбивчивыми, несвязными. Слушатели искренне сожалели о моем безвозвратно пропавшем таланте, но число их заметно уменьшалось с каждым днем. Кафедру снова занял старый монах, который проповедывал раньше и говорил теперь несравненно лучше меня.

Спустя несколько времени монастырь наш посетил юный граф с гувернером, в сопровождении которого граф путешествовал. Он пожелал осмотреть многочисленные достопримечательности нашей обители. Я отворил двери музея, и мы вошли туда. В это время отозвали приора, который показывал перед тем вместе со мною посетителям монастырскую церковь и хоры, и я остался с гостями один. Показывая достопримечательности и святыни, я сообщал сохранившиеся о них предания. Вдруг граф обратил внимание на украшенный изящной древнегерманской резьбой шкаф, в котором был заперт ящичек с эликсиром сатаны. Я довольно неохотно отвечал на расспросы о том, что хранится в этом шкафу, но граф и его гувернер не отставали от меня до тех пор, пока я не рассказал им предание о св. Антонии и коварстве сатаны и не сообщил о бутылке, хранящейся у нас как реликвия. Одним словом — рассказал все, что передавал мне брат Кирилл, и даже повторил его предостережения об опасности открывать ящичек и осматривать бутылку. Несмотря на то что граф исповедовал нашу религию, он, казалось, так же мало верил в правдоподобность этого святого предания, как и его гувернер. По крайней мере оба они искренне потешались над комичным чертом, который носил предательские бутылки в своем рваном плаще, и делали по этому поводу остроумные замечания. Наконец гувернер успокоился и сказал мне совершенно серьезно:

— Не прогневайтесь на нас, легкомысленных мирян, ваше преподобие! Будьте уверены, что мы оба, я и граф, глубоко чтим святых как искренне веровавших людей, которые, не задумываясь, жертвовали всеми радостями жизни и даже самою жизнью ради спасения своей души и ради спасения своих ближних. Что же касается истории, которую вы только что изволили нам рассказать, то я предполагаю, что это лишь замысловатая притча, составленная святым в назидание людям и впоследствии, по недоразумению, внесенная в его житие, как истинное происшествие.

С этими словами гувернер быстро открыл крышку и вынул из ящичка черную бутылку странной формы. Действительно, как и говорил брат Кирилл, послышался запах. Однако запах этот был приятен и скорее подействовал на меня благотворно, а не одуряюще.

— Я готов биться об заклад, — воскликнул граф, — что эликсир сатаны — не что иное, как великолепное сиракузское вино!

— Вы правы, — подтвердил гувернер. — Знаете, ваше преподобие, если эта бутылка действительно перешла к вам по наследству от св. Антония, то судьба ваша значительно счастливее судьбы неаполитанского короля. Дурная привычка римлян не закупоривать бутылок, а сохранять вино под слоем масла лишила бедного короля удовольствия полакомиться древнеримским вином. Хотя ваше вино и моложе древнеримского, но во всяком случае оно старейшее из существующих вин, а потому вы поступили бы хорошо, обратив эту реликвию в свою пользу и смело вьщедив ее.

— Конечно, — подхватил граф, — это древнее сиракузское вино влило бы новые силы в вашу кровь и уничтожило бы следы болезни, которая, кажется, посетила вас, преподобный отец.

Гувернер достал из кармана стальной пробочник и, не обращая внимания на мои протесты, откупорил бутылку. Мне показалось, будто из горлышка блеснул голубоватый огонек и мгновенно исчез. Запах стал сильнее и распространился по всей комнате. Гувернер первый попробовал вино и воскликнул:

— Великолепное вино! Великолепное сиракузское! Право же, погреб св. Антония был недурен. Если поставщиком этого погреба состоял сатана, то, честное слово, он относился к святителю не так уж злостно, как это предполагают. Отведайте-ка, граф!

Граф также попробовал и подтвердил слова гувернера. Продолжая шутить по поводу таинственной реликвии, они заявили, что она, бесспорно, самая лучшая из всех, имевшихся в монастыре, пожелали себе полный погреб таких реликвий и так далее. Я молча слушал их, опустив голову и потупив глаза. Беззаботная веселость посетителей, представлявшая резкий контраст с моим мрачным настроением, была мучительна для меня. Напрасно настаивали они, чтобы и я отведал вина св. Антония. Я решительно отказался и, тщательно закупорив бутылку, запер ее снова в хранилище.

Посетители уехали из монастыря. Оставшись в своей келье, я вдруг почувствовал себя бодрее, и настроение мое изменилось: я стал спокойнее и довольнее. Очевидно, меня подкрепил уже самый запах вина. Я не находил в себе ни малейшего следа вредного действия, о котором говорил Кирилл. Наоборот, благотворное влияние вина сказывалось на мне самым очевидным образом. Чем глубже вдумывался я в предание о св. Антонии, тем громче в моей памяти звучали слова гувернера и тем больше я убеждался, что объяснение его было правильно. Тут только впервые в моем уме, словно молния, мелькнула мысль, что я сам намеревался в тот несчастный день, когда дьявольское видение прервало мою проповедь, объяснить это предание как поучительную и глубокую притчу святого мужа. Скоро к этой мысли присоединилась другая, всецело охватившая меня, так что все остальное совершенно потонуло в ней. Я думал, не сможет ли чудесный напиток снова зажечь в моей душе потухшее пламя. Что, если оно распустится вновь пышным цветом? Ведь таинственное сродство моего духа с силой природы, заключенной в этом вине, обнаружилось уже тем, что тот самый запах, который одурманивал слабого Кирилла, на меня повлиял благотворно.

Но как только я решал последовать совету посетителей и собирался уже приступить к его выполнению, меня всякий раз останавливало какое-то внутреннее, мне самому непонятное противодействие. Когда я подходил к шкафу и намеревался отворить его, мне чудилось, что я вижу в его резьбе ужасное лицо живописца с недвижными глазами, и я с ужасом убегал из музея, чтобы в святом месте раскаяться в своем суемудрии. Однако меня все неотступнее и неотступнее преследовала мысль, что мой дух может окрепнуть только от чудесного вина. Отношение ко мне настоятеля и монахов, которые обходились со мной как с душевнобольным — с дружелюбной, но угнетавшей меня осторожностью, приводило меня в отчаяние. Когда же отец Леонард освободил меня от молитвенных собраний, чтобы дать мне возможность окончательно собраться с силами, я, терзаемый глубоким горем, решил в бессонную ночь дерзнуть на все, не исключая и смерти, чтобы вернуть утраченные духовные силы или же — окончательно погибнуть.

Быстро встал я с постели и, выйдя в коридор, зажег свою лампу от лампадки, теплившейся перед иконой Божией Матери. Как привидение, прокрался я по монастырским коридорам в церковь и оттуда в музей. В церкви мне чудилось, будто лики святых, освещенные неверным пламенем лампы, зашевелились и с состраданием смотрели на меня. Мне казалось, что в глухом шуме бури, врывавшемся через разбитое окно на хоры, я слышу жалобные предостерегающие голоса. Между ними мне чудился голос матери, которая взывала ко мне: «Сын мой Медард, что затеваешь ты? Отступись от опасного предприятия!» Все смолкло и успокоилось, когда я вошел в музей. Я отпер шкаф, схватил ящичек, вынул бутылку и поспешно отпил из нее большой глоток. Огонь пробежал по моим жилам, и я почувствовал необычайный подъем сил. Я отпил еще немного, и сердце мое радостно забилось предчувствием новой, прекрасной жизни. Заперев хорошо пустой ящик в шкаф, я поспешил к себе в келью с чудодейственной бутылкой в руках и убрал ее к себе в конторку. При этом мне попался в руки маленький ключик, который я раньше, чтобы избежать искушения, снял со связки. Каким же образом я отпер шкаф в тот раз, когда приезжали посетители, и теперь? Осмотрев всю связку, я заметил между остальными ключами один незнакомый мне ключ. Им-то я оба раза открывал шкаф, не обратив по рассеянности на это внимания. Я задрожал всем телом, но в ту минуту ни на чем не мог долго остановиться, потому что в моем как бы пробужденном от глубокого сна уме одна картина быстро сменялась другой. Я метался в непонятной тревоге по своей келье, пока не рассвело. Я поспешил тогда в монастырский сад, чтобы окунуться в лучи солнца, поднимавшегося из-за гор. Отец Леонард и вся монастырская братия тотчас же заметили во мне перемену: из молчаливого и замкнутого я снова превратился в живого и веселого. Когда я начал проповедовать перед собравшимися прихожанами, я говорил с пламенным красноречием, свойственным мне прежде. Отец Леонард, оставшись со мной наедине, долго и пристально смотрел на меня, как бы желая проникнуть в сокровенные тайники моей души. Легкая ироническая улыбка скользнула по его лицу, когда он спросил, не почерпнул ли брат Медард в видении свыше новую силу и молодость. Я почувствовал, что краснею от стыда: в это мгновенье передо мною предстала вся низость вдохновения, полученного от глотка вина. Я стоял перед игуменом, опустив глаза и поникнув головой. Отец Леонард предоставил меня моим размышлениям. Я боялся, что духовное напряжение, в которое привело меня животворное вино, продержится недолго и, пожалуй, на мое несчастие повлечет за собою еще большее бессилие. Однако этого не случилось. Я чувствовал, как с вновь полученной силой возвращаются ко мне юношеская бодрость и неутомимое стремление к самому высшему кругу деятельности, какой только мог предоставить мне монастырь. Я настаивал на том, чтобы мне разрешили снова проповедовать в ближайший праздник. Мне это было дозволено. Перед тем как взойти на кафедру, я подкрепился дивным вином. Никогда еще я не говорил пламеннее и прочувствованнее. Слух о моем выздоровлении быстро распространился, и церковь, как и прежде, всегда была переполненной. Но чем больше был мой успех У толпы, тем суровее и дальше держался от меня отец Леонард. Мало-помалу я возненавидел его всем сердцем, предполагая, что в нем сказывается мелочная зависть и монашеская гордыня.

Приближался день св. Бернарда. Я страстно хотел предстать перед княгиней в полном блеске моего красноречия, а потому просил игумена, чтобы мне было дозволено сказать в этот день проповедь в картезианском монастыре. Леонарда как будто поразила моя просьба. Он сообщил мне, что в этот раз именно он предполагал взойти на кафедру. Благодаря этому мое желание легко исполнить: он может извинить свое отсутствие внезапным нездоровьем и послать меня вместо себя.

Действительно, так все и случилось. Накануне вечером я виделся с матушкой и княгинею, но свидание с ними произвело на меня слабое впечатление — меня всецело поглощала предстоящая проповедь, которая должна была представлять собой высший образец ораторского красноречия. По городу распространился слух, что вместо заболевшего приора Леонарда проповедь скажу я, и, быть может, это обстоятельство привлекло в церковь особенно много интеллигентной публики. Я не записал ни строчки, а только мысленно, в общих чертах, составил план своей проповеди, рассчитывая главным образом на вдохновение, которое возбудят во мне торжественное, праздничное богослужение, бесчисленная, благоговейная толпа и великолепная с высокими сводами монастырская церковь. И я не ошибся. Речь моя лилась, как пламенный поток, и я читал во всех жадно устремленных на меня взорах удивление и восторг. Как страстно хотел я поскорее узнать мнение княгини, как нетерпеливо ждал я выражения ее благоволения! Мне казалось, что теперь она, — предугадывая поселившуюся во мне высшую силу, встретит с чувством уважения того, кто еще ребенком производил на нее сильное впечатление. Но когда я выразил желание переговорить с княгиней, она велела передать мне, что чувствует себя не совсем хорошо, а потому не может принять никого, даже и меня. Ответ настоятельницы тем неприятнее меня поразил, что я в своем горделивом безрассудстве воображал, что она, придя в восторг от моей проповеди, должна будет почувствовать непреодолимую потребность послушать мои вдохновенные речи. Матушка казалась подавленной каким-то горем, причину которого я не смел разузнавать: тайное чувство подсказывало мне, хотя я и не мог дать себе в этом ясного отчета, что я сам был его виною. Матушка передала мне записку от княгини, которую я должен был распечатать только по возвращении в монастырь. Войдя в свою келью, я с изумлением прочел следующее:

«Милый сын мой (я все еще хочу называть тебя этим именем), ты глубоко огорчил меня проповедью, которую сказал сегодня в церкви нашего монастыря. Слова твои не от благоговейного духа, устремленного к Господу, — твое вдохновение не то, которое, словно на крылах серафимов, возносит благочестивого проповедника на небо, чтобы он в священном трепете узрел тайны Царствия Божия. Увы, гордое щегольство твоей речи, видимое старание сказать побольше оригинального и блестящего, показало мне, что ты не ставишь себе высшей целью поучать свою паству и наводить ее на благочестивые размышления, а гонишься за успехом, за дешевым восхищением суетной толпы. Ты выказываешь лицемерно чувства, которых нет в твоей душе, и даже, как тщеславный актер, придаешь своему лицу условные, очевидно — заученные, выражения, прибегаешь к неестественным жестам и делаешь все это только ради презренного успеха. Лукавый овладел тобой и доведет тебя до гибели, если ты не углубишься в себя и не отвратишься от греха. Знай, что твои поступки, все поведение твое — грех, великий грех. Его усиливает еще то обстоятельство, что ты, вступая в монастырь, дал торжественный обет отречься от мирской суеты и обречь себя смиренной доле. Святой Бернард, которого ты так недостойно оскорбил сегодня своими лживыми речами, да простит тебе это по небесному своему долготерпению, да просветит он тебя, чтобы ты вернулся на путь истинный, от которого уклонился, совлеченный дьяволом, и да вымолит он спасение твоей души. Будь здоров!»

Письмо игуменьи словно тысячью ножей пронзило мое сердце. Так как слова ее совершенно согласовались с замечаниями отца Леонарда по поводу моих проповедей, то я нисколько не сомневался в том, что настоятель восстановил ее против меня и моего ораторского таланта. В душе моей закипел гнев. При виде отца Леонарда я с трудом сдерживал дрожь бешенства. Часто приходила мне в голову мысль уничтожить его, но я сам с испугом отшатывался от нее. Упреки игуменьи и настоятеля приводили меня в сильнейшее раздражение и были мне тем тяжелее, что сам я в глубине души чувствовал их справедливость. Несмотря на это, я не изменял своего поведения, выпивая ежедневно несколько капель вина из чудесной бутылки, я все больше укреплялся в нем. Я продолжал украшать свои проповеди искусственными цветами риторики, старательно разучивал мимику и жестикуляцию. Благодаря этому я стяжал неслыханный успех и обожание толпы.

Однажды рано утром я сидел один в исповедальне, погруженный в свои мысли. Сквозь разноцветные стекла церковных окон пробивались лучи восходящего солнца и бросали кругом трепетный свет. В храме было тихо и пусто. Под высокими сводами отдавались только шаги послушника, прибиравшего церковь. Вдруг около меня что-то зашуршало, и я увидел перед собою высокую, стройную женщину, — судя по костюму, иностранку. Она вошла в церковь через боковые двери и приближалась ко мне с очевидным намерением исповедаться. Лицо ее скрывалось под густой вуалью, но все движения были полны неизъяснимой грации. Незнакомка опустилась на колени, из груди ее вырвался глубокий вздох. Я чувствовал на своем лице ее горячее дыхание. Меня охватило какое-то одуряющее очарование еще прежде, чем она заговорила. Как описать мне своеобразный, глубоко проникающий в душу звук ее дивного голоса! Каждое ее слово хватало меня за сердце. Незнакомка каялась, что питает запрещенную любовь, с которой давно уже напрасно борется. Эта любовь греховна потому, что тот, кого она любит, навеки связан священными обетами. Сама она, обезумев от отчаяния, прокляла эти обеты. Голос ее дрожал и прерывался. «Это ты, ты, Медард! — вырвалось у нее вдруг сквозь бурные рыдания, заглушавшие ее слова. — Тебя люблю я так невообразимо!» Нервы мои достигли высокой степени напряжения, как в разгар смертельного боя. Я был вне себя. Мою грудь разрывали незнакомые мне чувства. Взглянуть на нее, прижать ее страстно к своему сердцу, изнемочь от счастья и страдания, хотя бы мгновение этого блаженства пришлось купить ценою вечных адских мук, — вот чего властно требовало все мое существо. Незнакомка молчала, но я слышал ее прерывистое дыхание. В припадке отчаяния, с трудом собравшись с силами, я, наконец, заговорил. Совершенно не помню, что я сказал, знаю только, что она молча встала и удалилась, а я, крепко прижав к глазам платок, словно оцепенев, остался сидеть в исповедальне, ничего не сознавая.

К счастью, никто не приходил больше в церковь, и я мог незаметно уйти в свою келью. Все предстало теперь предо мной в ином свете. Как глупы, как ничтожны показались мне все мои стремления! Я не видел лица прекрасной незнакомки. Несмотря на это, она жила в моей душе и смотрела на меня своими очаровательными темно-голубыми глазами, сулившими блаженство. В них блестели слезы, которые падали на мое сердце и зажигали в нем пламя. Его не могли потушить никакая молитва, никакое покаяние, никакие истязания плоти, хоть я и перепробовал все эти средства. Смиряя свою плоть, я бичевал себя до крови, лишь бы избежать грозившей мне вечной муки, потому что огонь, который зажгла во мне незнакомка, возбуждал во мне греховные желания, совершенно неведомые до тех пор, и я не знал, как избавиться от этой сладостной пытки.

В монастырской церкви один из алтарей был посвящен святой Розалии. На великолепной картине она была изображена в ту минуту, как претерпевала мученическую смерть. В ней-то именно я и узнал мою незнакомку. Я был уверен, что это она, так как даже облачения святой походили на странный костюм незнакомки. Охваченный гибельным безумием, целыми чарами лежал я на ступеньках алтаря св. Розалии, испуская вопли отчаяния. Эти вопли так пугали монахов, что все они сторонились меня. В более спокойные минуты я бегал взад и вперед по монастырскому саду, но все время «она» витала пред моими глазами. Она выступала из кустов, поднималась из воды источников, носилась над цветущими лугами — повсюду она, одна она! Я проклинал свои обеты, свою жизнь и страстно рвался из монастыря на волю, в необъятный мир! Я чувствовал, что не успокоюсь, пока не найду ее и не буду обладать ею, хотя бы пришлось заплатить за это спасением своей души. Наконец мне удалось подавить вспышки безумия, непонятного ни братии, ни игумену. На вид я казался спокойнее, но пагубная страсть все глубже и глубже внедрялась в мою душу. У меня не было больше ни минуты сна или покоя! Преследуемый прекрасной незнакомкой, ворочался я на своем жестком ложе и взывал к святым, но не о том, чтобы они избавили меня от соблазнительного видения, порхавшего вокруг моего изголовья, — не о спасении души своей от вечной гибели просил, о, нет! — я молил их дать мне эту женщину, освободить меня от связывавших клятв, подарить мне свободу к греховному падению.

После долгой борьбы в душе моей созрело твердое решение положить конец мучениям бегством из монастыря. Мне казалось, что необходимо только вырваться из сети монастырских обетов, и в моих объятиях очутится эта женщина, и успокоятся страстные вожделения, горевшие во мне. Я решил, изменив, насколько возможно, свою наружность, сбрив бороду и одевшись в светское платье, скитаться по городу до тех пор, пока не найду прекрасной незнакомки. Я не думал о том, как трудно или, лучше сказать, невозможно выполнить такое намерение, не думал, как проживу я вне монастырских стен хотя бы один день без гроша денег.

И вот, наконец, настал последний день, который я решил провести в монастыре. Мне посчастливилось раздобыть себе приличный бюргерский костюм, и с наступлением ночи я предполагал оставить обитель с тем, чтобы никогда больше не возвращаться под ее сень. Уже стемнело, когда совершенно неожиданно игумен потребовал меня к себе. Я затрепетал, так как был вполне уверен, что настоятель, подметив что-нибудь, догадался о тайном моем намерении. Отец Леонард встретил меня с такой строгой серьезностью, что я задрожал всем телом.

— Брат Медард, — начал настоятель, — хотя я считаю твое безумное поведение лишь за сильнейшее проявление душевного возбуждения, в котором ты уже давно поддерживаешь себя далеко не из чистых побуждений, но, во всяком случае, оно делает невозможной для нас дальнейшую совместную жизнь с тобою. Твое поведение действует разрушающе на бодрость духа и дружелюбную простоту отношений, которые я всегда стремился поддерживать среди братии, считая их безусловно необходимыми для спокойной, тихой и благочестивой жизни. Может быть, виною твоего странного поведения является какое-либо дьявольское наваждение, преследующее тебя. Ты бы, конечно, всегда нашел утешение у меня, отечески расположенного к тебе друга, которому ты мог бы довериться во всем. Но ты упорно молчал. В настоящую минуту я менее чем когда-либо расположен вынуждать у тебя признание: я уверен, что теперь твоя тайна непременно лишила бы меня некоторой части душевного спокойствия, которым я более всего дорожу на склоне своих дней… Сколько раз, преимущественно пред алтарем святой Розалии, подавал ты кощунственный, соблазнительный пример не только монашествующей братии, но и посторонним, случайно находившимся в церкви, своими неприличными, ужасными речами, которые произносил, очевидно, в припадке безумия. По монастырскому уставу я, конечно, мог бы тебя строго наказать, но я не хочу этого делать. Весьма вероятно, что в твоем заблуждении виновата какая-нибудь злостная сила или даже сам враг человеческий, которому ты недостаточно энергично противился. Поэтому советую тебе быть усерднее в покаянии и молитве… Я вижу насквозь твою душу!.. Ты рвешься на волю!

Отец Леонард испытующе посмотрел на меня. Я не в состоянии был вынести его взгляд и с рыданиями пал ниц, сознавая за собой это греховное намерение.

— Понимаю тебя, — продолжал настоятель, — и предполагаю даже, что мирская жизнь, если ты, конечно, ознакомишься с ней, не выходя из пределов благочестия, лучше исцелит от твоего заблуждения, чем одиночество монастырской кельи. Кстати обстоятельства складываются так, что нашему монастырю надо послать одного из братии в Рим… Я выбрал тебя, и завтра же ты можешь выступить в путь, снабженный необходимыми полномочиями и инструкциями. Ты особенно пригоден для выполнения этого поручения, потому что ты молод, бодр и хорошо владеешь итальянским языком. Пока удались в свою келью. Молись о спасении твоей души, и я буду молиться о том же. Смотри только, не истязай своей плоти. Это лишь обессилит тебя и сделает неспособным к дороге. На рассвете приходи в эту комнату, я буду ждать тебя здесь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад