Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эликсиры дьявола - Эрнст Теодор Амадей Гофман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Высморкавшись с подобающей важностью, должностное лицо ответило мне тоном, которому старалось придать по возможности внушительный характер:

— Вы, сударь, отсюда не уедете, пока не сообщите нам, здешнему местному судье, во всей подробности, что вы за птица. Потрудитесь объяснить, кто вы такой, и осведомить нас о своем происхождении, звании и чине. Объясните также, откуда и куда вы едете, с подробным обозначением мест и всего остального. В дополнение к вышеизложенному обязаны вы предъявить нам, здешнему судье, паспорт, написанный по всей форме и скрепленный надлежащими подписями с приложением печати.

Мне до сих пор не приходило в голову, что надо обзавестись каким-нибудь именем и фамилией. Точно так же я не подозревал, что обстриженная кое-как борода и несоответствие моего костюма с приобретенной в монастыре привычкой держаться придавали мне подозрительный вид. И что мне поэтому угрожала ежеминутно опасность подвергнуться расспросам о моей личности. При таких обстоятельствах требования сельского судьи оказались для меня столь неожиданными, что я тщетно старался дать на них сколько-нибудь удовлетворительный ответ. Я решил попытать счастья наглой дерзостью и проговорил решительным тоном:

— Важные причины побуждают меня сохранять инкогнито, а потому я не могу показать вам мой паспорт. Вообще советую вам быть поосторожнее. Если вы задержите меня хоть на минуту глупыми своими придирками, то можете дорого за это поплатиться!

— Ого!.. — воскликнул сельский судья, вытащив из кармана большую табакерку, из которой, пока он услаждал себя табачком, пятеро стоявших сзади полицейских проворно позаимствовали здоровенные понюшки. — Советую вам быть поскромнее! Вашему сиятельству придется все-таки держать ответ перед нами и предъявить нам свой паспорт. Я буду вести дело начистоту, а потому скажу вам, сударь, что в здешних горах завелись с некоторого времени подозрительные личности. Время от времени они появляются из лесу, а затем внезапно исчезают, словно дьявольское наваждение. Они подкарауливают путешественников, грабят их и убивают, поджигают хутора и не отступают ни перед какими злодействами. У вас, сударь, вид очень странный, и, кроме того, вы как две капли воды похожи своими приметами на подробное описание известного разбойника и мошенника, присланное мне, как местному судье, из города. Поэтому извольте представить ваш паспорт, или же я отправлю вас в тюрьму.

Убедившись, что наглостью ничего не возьмешь, я решил прибегнуть к другому способу действий.

— Многоуважаемый господин судья, — сказал я, — не соблаговолите ли переговорить со мною наедине? Я в таком случае без труда рассею все ваши сомнения и, вполне доверяя вашей мудрости, открою тайну, побудившую меня явиться сюда в таком действительно странном виде.

— Так, значит, тут замешались в дело тайны? — насмешливо возразил судья. — Знаю я эти тайны! Ну-ка, ребята, выходите отсюда, но только сторожите хорошенько у дверей и окон. Не впускайте сюда никого и никому не позволяйте выйти отсюда!

Как только мы остались одни, я принялся излагать судье наскоро придуманную мною сказку.

— Вы видите перед собою, господин судья, — сказал я, — злополучного беглеца, которому при содействии приятелей удалось, наконец, освободиться от позорного заключения и от опасности остаться навеки запертым в монастыре. Избавьте меня от необходимости рассказывать вам все подробности интриги, сетями которой опутала меня злобная мстительность аристократической семьи. Скажу только, что причиною всех моих страданий была любовь к девушке из низшего сословия. За время долгого заточения выросла у меня борода. Мне выстригли на макушке волосы и заставляли все время ходить в монашеской рясе. Вы, без сомнения, заметили, что носить ее вошло у меня уже в привычку. Действительно, я после моего побега мог переодеться только здесь, в лесу, а до тех пор не смел ни разу остановиться, опасаясь погони. Теперь вы, без сомнения, уяснили себе причину странного моего внешнего вида, вызывающего естественным образом незаслуженные подозрения против меня. Разумеется, я не могу предъявить вам паспорт, но зато имею полную возможность представить в подтверждение справедливости своих слов веские доводы, которые вы признаете, без сомнения, убедительными.

С этими словами я вытащил из кармана кошелек, вынул оттуда три блестящих дуката и положил их на стол. Напыщенная серьезность судьи немедленно сменилась веселой усмешкой.

— Доводы ваши, — сказал он, — без сомнения, полновесные, но тем не менее я, с позволения вашего, замечу, что для окончательного убеждения следовало бы их дополнить. Вы ведь хотите, чтобы я принял нечет за чет, а для этого необходимо, чтобы по крайней мере доводы представлены были в четном числе.

Я сейчас же сообразил, на что метил этот плут, и добавил еще один дукат.

— Теперь я убедился в несправедливости своих подозрений, — объявил судья. — Можете продолжать ваш путь. Советую вам, однако, ехать проселками и держаться подальше от большой дороги, пока вы не освободитесь вполне от подозрительной своей внешности. Впрочем, вы, без сомнения, понимаете и сами необходимость соблюдать такие меры предосторожности.

Растворив настежь двери, он громко крикнул собравшейся толпе:

— Это и в самом деле знатный господин. Он объявил нам, здешнему судье, в секретной аудиенции свое имя, звание и фамилию. Он путешествует инкогнито, то есть неведомым ни для кого образом, а посему вашему брату ничего об этом знать и слышать не подобает! Счастливого пути, сударь! — добавил он, обращаясь ко мне.

Пока я садился на коня, крестьяне в почтительном молчании сняли шапки. Я повернул лошадь к воротам и хотел быстро проехать сквозь них, но лошадь не слушалась меня и пыталась встать на дыбы. Не умея ездить верхом, я ничего не мог с нею поделать. Она вертелась, била задними ногами и наконец при громком смехе крестьян сбросила меня на руки подоспевшему судье и содержателю постоялого двора.

— Злая лошадь у вас, — заметил судья, едва удерживая смех.

— Злая лошадь, — подтвердил я, стряхивая с себя пыль.

Мне помогли снова сесть на коня, но он, фыркая и взвиваясь на дыбы, выказывал самое энергичное нежелание проехать сквозь ворота. Находившийся в толпе старый крестьянин воскликнул тогда:

— А ведь дело-то выходит очень нехитрое. Взгляните-ка, ведь у ворот сидит старая колдунья Лиза. Она не позволяет коню проехать, пока ей не будет подана милостыня.

Тогда только я заметил старую нищенку в лохмотьях. Она сидела на земле возле самых ворот и глядела на меня с безумной усмешкой.

— Прочь с дороги, старая ведьма! — закричал судья.

Старуха в свою очередь закричала:

— Он пролил кровь и ничего мне не подал. Разве вы не видите, что передо мною лежит мертвец? Конь через него переехать не может, потому что мертвец подымается, но я его опять втисну в землю, если мне подадут милостыню.

Судья схватил лошадь за повод и хотел вывести ее за ворота, не обращая внимания на безумные крики старухи, но все его усилия оставались тщетными, и старая нищенка все время пронзительно кричала:

— Дай же мне денег, кровавый братец, дай мне денег.

Сунув руку в карман, я бросил ей в передник пригоршню медных денег. Старуха вскочила с радостным смехом, принялась прыгать и воскликнула:

— Взгляните, какие славные грошики подал мне кровавый братец! Деньги что ни на есть первый сорт!

В это мгновенье моя лошадь, которую судья выпустил, громко заржала и помчалась галопом из ворот вдоль по улице.

— Теперь, сударь, она идет у вас прекрасно! — крикнул мне вдогонку судья.

Крестьяне, выбежавшие следом за мной, хохотали, видя, как я подскакиваю на седле при каждом прыжке лошади.

— Смотрите, смотрите, — кричали они, — он и в самом деле сидит на лошади, словно капуцин!

Все приключившееся со мною в деревне, а в особенности понятные одному мне вещие слова безумной старухи, сильно меня взволновало. Я считал теперь самым главным для себя, как можно скорее избавиться от всего, что заставляло мою внешность бросаться в глаза. Вместе с тем я решил выдумать себе какое-нибудь имя, с которым можно было бы укрыться в толпе обыкновенных смертных. Жизнь лежала передо мною, как мрачная таинственная судьба, завесу которой нельзя было приподнять. Мне не оставалось иного выбора, как отдаться на произвол течения, неудержимо увлекавшего меня с собою. Все нити, когда-то привязывавшие меня к определенным условиям существования, были перерезаны, и мне не за что было ухватиться.

Большая дорога становилась все оживленнее. Все свидетельствовало о сравнительной близости большого и богатого торгового города. Через несколько дней я действительно увидел его перед собою. В городских воротах меня никто не допрашивал и даже не всматривался в меня. Таким образом, я благополучно въехал в предместье. Мне бросился в глаза большой дом с зеркальными стеклами в окнах и вывеской золотого крылатого льва над дверью. Множество народа беспрерывно входило туда и выходило оттуда. Экипажи то и дело подъезжали и уезжали, а из комнат нижнего этажа слышались веселый смех и звон стаканов. Едва успел я остановиться у дверей этой гостиницы, как тотчас же подскочил конюх, схватил мою лошадь под уздцы и, как только я с нее слез, увел ее во двор. Изящно одетый кельнер вышел, громыхая ключами, в сени и повел меня вверх по лестнице. На площадке второго этажа он окинул меня беглым взглядом, а затем поднялся этажом выше, отпер небольшую комнату, вежливо осведомился, не будет ли от меня каких-либо приказаний, и объявил, что в два часа подается обед в зале первого этажа под номером десятым.

— Принесите мне бутылку вина, — сказал я.

Это были первые слова, которые мне удалось вставить сквозь вихрь вежливых слов кельнера.

Только что он ушел, как раздался стук в дверь. Вслед за тем она слегка раскрылась, и сквозь образовавшуюся таким образом щель выглянуло лицо, оставлявшее далеко за собою самую смешную из масок, какие мне когда-либо случалось видеть. Заостренный красный нос, маленькие сверкающие глаза, длинный подбородок и высоко взбитый напудренный хохол, который, как я впоследствии убедился, неожиданно переходил сзади в коротко подстриженную римскую прическу, громадные брыжи, огненно-красный жилет, из карманов которого ниспадали две толстых часовых цепочки, панталоны и фрак, который оказывался кое-где слишком узким, а в других местах очень широким и потому нигде не был впору… Человечек этот, начав кланяться еще в дверях, вошел в комнату. В руках у него были шляпа, ножницы и гребенка.

— Я, сударь, здешний парикмахер и всепокорнейше предлагаю вам мои услуги, неоценимо важные услуги! — воскликнул он.

Этот маленький сухопарый человечек казался до такой степени забавным, что я с трудом сдерживал смех. Мне было, однако, очень Приятно появление парикмахера, а потому я обратился к нему с вопросом: может ли он привести в порядок мои волосы, которые вследствие дурной стрижки и долгого путешествия стали ни на что не похожи. Окинув мою голову взором художника, он грациозно согнул правую руку, прижал растопыренные ее пальцы к правой стороне груди и воскликнул:

— Могу ли я привести в порядок ваши волосы? Праведный Боже! Да, Пьетро Белькампо! Ты, которого бессовестные завистники называют просто-напросто Петром Шенфельдом, подобно тому, как они переименовали божественного полкового горниста Джакомо Пунто в Якова Штиха, — ты останешься непризнанным гением! Впрочем, ты сам же во всем виноват! К чему оставляешь ты светильник под спудом вместо того, чтобы сделать из него свет миру? Неужели строение твоей руки, искра гения, сверкающая в твоем взоре, окрашивая кстати дивным румянцем утренней зари твой нос, — разве все твое существо, одним словом, не выказывает с первого же взгляда каждому знатоку, что в тебе живет дух, стремящийся к идеалу? Нет, сударь, привести вашу прическу в порядок кажется мне слишком холодным и бездушным выражением.

Я попросил диковинного маленького человечка не сердиться и объявил, что вполне доверяю его ловкости. Это неудачное слово еще более его взорвало.

— Позвольте, сударь, осведомиться у вас, что именно называете вы ловкостью? Кого следует признать ловким? Того ли, кто, измерив глазами расстояние, прыгает через забор выше своего роста, перевертывается кувырком в воздухе и становится на ноги во рву восьмисаженной глубины? Или, быть может, вы отдаете предпочтение молодцу, который с расстояния двадцати шагов попадает чечевичным зерном в ушко иголки? Мне доводилось слышать про ловкого фокусника, который, привесив десять пудов к рукоятке шпаги, ставил ее себе острием на кончик носа и сохранял равновесие в течение шести часов шести минут шести секунд и одного мгновения. Да и что такое ловкость, позвольте спросить? Во всяком случае, она чужда вашему покорному слуге Пьетро Белькампо, который насквозь проникнут священным огнем искусства. Да-с, сударь мой, тут дело не в ловкости, а в искусстве! Художественная моя фантазия блуждает в дивном строении локонов, в гармоническом сочетании их круговых волн, которые непрерывно строит и разрушает веяние зефира. Там сфера ее творчества. Там она работает и создает. В искусстве обитает нечто божественное. Дело в том, сударь, что истинное искусство оказывается в сущности не только тем искусством, о котором так много говорят, но возникает лишь из совокупности всего, называемого искусством. Вы, разумеется, меня понимаете, сударь, так как производите на меня впечатление головы, способной мыслить. Я заключаю это из локончика, спускающегося с правой стороны на достопочтеннейшее ваше чело!

Оригинальное сумасбродство маленького человечка очень меня забавляло, а потому, объявив, что понимаю его вполне, я решил воспользоваться дивным его искусством, не прерывая восторженных его излияний какими-либо рассудительными замечаниями.

— Что же предполагаете вы создать из моих спутанных волос? — спросил я его.

— Все, что вам заблагорассудится, — сказал человечек. — Но если вы придаете какое-либо значение мнению художника Пьетро Белькампо, то позвольте мне сперва рассмотреть с надлежащего расстояния и с разных точек зрения вашу голову, равно как всю фигуру, походку, жесты и выражение лица. Тогда лишь я буду в состоянии сказать, к чему именно вы более склоняетесь: к античному или романтичному, геройскому или величественному, возвышенному или наивному. Я узнаю тогда, что в вас преобладает: идиллия или юмор, меланхолия или насмешливость. Выяснив себе это, я вызову дух Каракаллы, Тита, Карла Великого, Генриха IV, Густава Адольфа или же Виргиния, Тассо и Бокаччо! Они вдохновят мышцы моих пальцев, и тогда, при звонком лязганьи ножниц, родится из хаоса художественное произведение. Да, сударь, мне суждено дать окончательное выражение вашему характеру в том виде, в каком он должен проявиться в здешней жизни. Теперь попрошу вас пройтись несколько раз взад и вперед по комнате, дабы я мог вас наблюдать, видеть и созерцать!

В угоду диковинному маленькому человечку я принялся ходить взад и вперед по комнате, всячески стараясь скрыть монашескую манеру держаться, от которой почти нельзя отрешиться, сколько бы времени ни миновало по выходе из монастыря. Маленький парикмахер внимательно следил за мною, обежал вокруг меня несколько раз, а затем принялся вздыхать и охать, вынул из кармана носовой платок и отер крупные капли пота, выступившие у него на лбу. Наконец он остановился, и я спросил у него, пришел ли он к окончательному решению относительно наиболее подходящей мне прически. Маленький человечек со вздохом отвечал:

— Ах, сударь мой, скажите на милость, что с вами? Вы не пожелали обнаружить истинное свое существо. В движениях ваших проявлялось нечто насильственное, вызванное борьбою двух противоположных натур. Пройдитесь-ка еще шага два, сударь!

Я наотрез отказался выставлять себя еще раз напоказ и объявил, что если он все еще не решается выбрать для меня подходящую прическу, то мне надо будет отказаться от гениальных его услуг.

— О Пьетро! Тебе следовало бы лечь в могилу! — с горячностью воскликнул парикмахер. — Тебя не признают в этом суетном мире, где нет искренности и честности! При всем том, сударь, я дам вам возможность изумиться моей проницательности, способной уяснять себе даже и то, что от нее тщательно старались скрыть. Я уверен, что вы отнесетесь с должным уважением к пылающему во мне гению искусства. Я долго пытался объединить противоречия, выказывающиеся во всем вашем существе и в ваших движениях. В вашей походке есть что-то, напоминающее особу духовного звания. Ex profundis clamavi ad te, Domine. Oremus… Et in omnia saeculo saeculorum! Amen![2]

Тщедушный парикмахер проговорил эти слова нараспев охрипшим визгливым голосом, с замечательной точностью передразнивая позы и движения монахов. Он круто поворачивался как бы перед алтарем, становился на колени, подымался, а затем, неожиданно приняв гордый, вызывающий вид, нахмурил брови, широко раскрыл глаза и проговорил:

— Мне принадлежит весь мир. Я богаче, умнее, рассудительнее всех вас, близоруких кротов! Преклоняйтесь же передо мною! — Отвесив затем мне поклон, парикмахер объяснил: — Таковы, сударь, главные составные элементы вашего внешнего «я». Если угодно, я готов немедленно же взяться за дело. Принимая во внимание вашу внешнюю комплекцию и внутреннее душевное настроение, я могу изготовить смесь из Каракаллы, Абеляра и Боккаччо в определенных пропорциях, а затем, придав ей в пламени моего гения соответственную форму и образ, приступить к дивному антично-романтичному строению эфирно-легких локонов и кудрей.

Парикмахер так метко определил двойственную мою натуру, что я признал уместным ничего ему не возражать. Я пояснил, что действительно принадлежал одно время к духовному званию и принял даже пострижение, но в настоящее время желаю по возможности скрыть следы моей тонзуры. Странный парикмахер принялся обрабатывать мои волосы, сопровождая эту операцию самыми диковинными прыжками, гримасами и речами. Иногда на его лице появлялось мрачное, суровое выражение, но в следующее мгновение он снова начинал ухмыляться. Иногда он становился в позу атлета, вызывающего противника на бой, а вслед за тем приподымался на цыпочки, словно собираясь исполнить балетный танец. Я с трудом удерживался от хохота. Наконец он кончил возиться с моей прической. Прежде чем парикмахер успел открыть фонтан своего красноречия, я, улучив удобный момент, обратился к нему с просьбою прислать мне специалиста, способного оказать моей бороде такую же услугу, какую он только что оказал моим волосам. Пьетро как-то странно улыбнулся, подошел на цыпочках к двери и запер ее, а затем, быстро семеня ногами, вышел на середину комнаты и проговорил патетическим тоном:

— Где ты, золотой век, в котором борода и волосы на голове сливались в единую волну кудрей для украшения мужчины? Тогда уборка головы и бороды являлась сладостной заботой одного и того же художника. Эти времена минули безвозвратно! Мужчина добровольно отказался от лучшего своего украшения, и нашлись позорные чернорабочие, согласившиеся истреблять у кого угодно бороду изобретенными на этот предмет ужасными орудиями. О, дерзновенные, бессовестные брадобреи и брадоубиральщики! Точите в насмешку над искусством свои ножи на черных ремнях, пропитанных вонючим маслом! Потрясайте вашими поношенными мешочками с пудрой! Колотите в свои тазы и взбивайте в пену мыло, брызгая кругом опасной горячей водой! Осведомляйтесь в преступной дерзости у ваших пациентов, хотят ли они быть обритыми из-под пальца или из-под ложки! Жив еще Пьетро, который до того мужественно борется с вашим позорным ремеслом, что взял на себя унизиться до него и сам, единственно лишь для того, чтобы, истребляя бороды, спасать из них, сколько возможно, — то есть все, что подымается еще над губительной волной моды. Чем в сущности является бесконечное разнообразие бакенбард в прелестных своих извилинах и изгибах? Они то прилегают с грациозной нежностью к контурам овального лица, то грустно опускаются в углубление под шеей, то смело вздымаются далеко за углы рта. Иной раз они скромно съеживаются в тоненькую черточку, тогда как при других условиях раскидываются в необъятную ширь смелым подъемом изящно подвитых волос! Что это такое, спрошу я вас, если не изобретение нашего искусства, в котором проявляется высокое стремление к прекрасному и святому? Да, Пьетро, выкажи присущий тебе дух и выясни, какие жертвы способен ты принести искусству, снисходя до низменного и позорного ремесла брадобрея!

С этими словами он вытащил из кармана полный бритвенный прибор и принялся ловкой, опытной рукой освобождать меня от бороды. Действительно, я вышел из его рук совершенно преобразившимся. Достаточно было обзавестись другою одеждой, менее бросавшеюся в глаза, чтоб совершенно освободиться от опасности привлекать к себе внимание подозрительной внешностью. Отойдя от меня на несколько шагов, парикмахер поглядывал на свою работу, самодовольно усмехаясь. Я объяснил ему, что здесь, в городе, у меня нет знакомых и что мне было бы приятно одеться согласно с местными модами. За труды и в качестве задатка за комиссию я положил ему при этих словах в руку дукат. Маленький человечек преобразился от радости. Любовно поглядывая на золотую монету, которую держал на ладони, он проговорил:

— Дражайший благодетель и покровитель, я в вас не ошибся! Дух, управлявший моей рукою, наглядно выразил в орлином полете бакенбард возвышенность достойного вашего образа мыслей. У меня имеется приятель, нечто вроде моего Дамона или Ореста, способный закончить над туловищем работу, начатую мною на голове. Он обладает таким же пониманием и столь же гениальной находчивостью, как и ваш покорный слуга. Заметьте себе, сударь, что это художник по части костюма. Я называю его так потому, что к нему нельзя применить тривиальную кличку «портной». Он увлекается идеальной стороною своего дела и, созидая в своем воображении дивную гармонию форм и образов, обзавелся магазином разнообразнейших готовых платьев. Вы можете найти у него какие угодно оттенки современного щеголя. Он явится перед вами то в ослепительном блеске, помрачающем все окружающее беззаветной смелостью покроя и оригинальностью материала, то в философском самонаблюдении, презрительно забывающем все и вся. Вы встретите его там то в облике Джентльмена, то способного к наивному ухаживанию, то ироническим остряком, то разочарованным мизантропом, грустным, странным, веселым до безумия, щепетильно принаряженным или же небрежно мужиковатым. Юноша, впервые еще заказавший себе сюртук, не стесняясь руководящими советами мамаши или гувернера сорокалетний мужчина, пудрящийся, чтобы скрыть седину, которая пробивается у него в волосах, состарившийся жуир, скромный ученый, неохотно отрывающийся от научных трудов, богатый купец, состоятельный мещанин — все они висят в лавке моего приятеля. Через несколько мгновений вам представится случай созерцать художественные произведения моего Дамона.

Он быстро ушел от меня вприпрыжку и вскоре вернулся с рослым, дородным, прилично одетым мужчиной, казавшимся во всех отношениях прямою его противоположностью. Тем не менее он представил мне этого мужчину, как верного своего Дамона. Приятель парикмахера смерил меня испытующим взором, а затем выбрал из тюка, принесенного его подмастерьем, костюм, вполне соответствовавший выраженным мною желаниям. Мне удалось лишь впоследствии оценить по достоинству утонченный такт этого художника по части костюма, как его совершенно справедливо назвал маленький сухопарый парикмахер. Действительно, он выбрал мне такой костюм, который не бросался в глаза и не возбуждал ничьего внимания, а вместе с тем вызывал впечатление респектабельности, парализовавшее всякое стремление осведомляться о моем звании, происхождении, роде занятий… Нелегко одеться так, чтобы общий характер костюма устранял не только предположения о роде занятий, но даже самую мысль об уместности сделать такое предположение. Костюм всесветного гражданина, обусловливаясь лишь отрицательными своими элементами, сводится приблизительно к тому же самому, как и приличное поведение, выражающееся тоже скорее в отрицании известных видов поведения, чем в определенных положительных поступках. Маленький парикмахер принялся изливать неудержимой волною курьезное свое красноречие. Вероятно, немногие слушали его с таким терпением, какое обнаруживал я. Он чувствовал себя поэтому необыкновенно счастливым; он мог выставить, наконец, свой светильник из-под спуда. Приятель парикмахера, казавшийся мне серьезным и очень рассудительным человеком, заставил его замолчать, схватив его за плечо:

— Шенфельд, ты опять мелешь без умолку всякую чепуху, ручаюсь, что от нее болят уже уши у господина, соблаговолившего воспользоваться твоими и моими услугами.

Белькампо на мгновение печально повесил голову, но затем проворно схватил свою шляпу, выскочил из двери в коридор и на прощанье воскликнул:

— Так оскорбляют меня даже лучшие из моих друзей!

Прощаясь со мною, портной в свою очередь добавил:

— Странный человек этот Шенфельд! От слишком усердного чтения он сделался совсем полоумным! Это не мешает ему оставаться добрым человеком и хорошим парикмахером. Я лично придерживаюсь того мнения, что если человек хоть в каком-нибудь одном направлении работает хорошо, то ему можно простить недостатки во всем остальном. Этим объясняется, почему я искренне к нему расположен, хотя и считаю его сумасбродом.

Оставшись один в своей комнате, я принялся учиться перед зеркалом, как нужно ходить. Сумасброд-парикмахер несомненно дал мне на этот счет весьма веские и правильные указания. Всем монахам свойственна своеобразная неуклюжая, чрезмерно скорая походка, которая вызывается длинным одеянием, не позволяющим делать большие шаги, между тем как богослужение требует иной раз быстрых движений. Точно так же откинутое назад туловище и манера держать руки (монах держит их скрещенными на груди или же спрятанными в широких рукавах рясы) представляют характерные черты, которые нелегко скрыть от проницательного наблюдателя. Я старался отрешиться от всего этого, чтобы стереть последние следы бывшей моей принадлежности к духовному званию. Я находил единственное утешение в мысли, что вся моя прежняя жизнь пережита и что я перешел теперь в новую фазу существования. Внутреннее мое «я» как бы перевоплотилось и сохранило о предшествовавшем бытии лишь слабые воспоминания, которые становились все туманнее и должны были под конец совершенно рассеяться. Толкотня на людных улицах и кипевшая там промышленная и торговая жизнь были для меня совершенной новинкой и как нельзя более способствовали сохранению веселого настроения, вызванного забавным маленьким человечком. Переодевшись в новое платье, я рискнул сойти к обеду в общую столовую. Все мои опасения рассеялись, когда я убедился, что никто не обращает на меня внимания. Ближайший мой сосед не потрудился даже окинуть меня взглядом, когда я сел возле него. В память настоятеля, освободившего меня из монастыря, я отметил себя в книге для приезжающих именем Леонарда — частного лица, путешествующего для собственного удовольствия. Подобных путешественников было в городе, надо полагать, очень много, а потому никому и в голову не приходило наводить обо мне какие-либо справки. Я испытывал своеобразное удовольствие, бродя по городским улицам, рассматривая богатые магазины, любуясь на выставленные картины и гравюры. По вечерам я посещал общественное гулянье, где чувство глубокого одиночества среди оживленной толпы часто наполняло мою душу горечью. Никто меня не знал, ни в чьей груди не шевелилось даже самого легкого подозрения, кто я такой и какая изумительно-странная игра случая бросила меня сюда. Все это таилось в моей душе, и хотя сознание, что тайна эта никому не известна, Должно было действовать на меня благотворно, к нему присоединялся почему-то ужас. Я производил на себя самого впечатление давным-давно похороненного мертвеца, который встал из могилы и бродит одинокий по свету, где все его друзья и близкие давным-давно умерли. Когда я вспоминал, как ласково и почтительно приветствовали все знаменитого церковного проповедника, как добивались чести с ним поговорить или хотя бы обменяться двумя-тремя словами, я испытывал чувство горькой тоски. Ведь этот проповедник — монах Медард — умер и погребен в глубоком, неприступном горном ущелье! Это во всяком случае не я, так как я живу. Передо мной теперь только и открывается жизнь со всем разнообразием своих наслаждений! Когда мне случалось видеть во сне происшествия в замке, мне казалось, будто все это случилось не со мною, а с кем-то другим. Этот другой был, правда, монах капуцинского ордена, но только не я лично. Только мысль об Аврелии связывала прежнее мое бытие с нынешним, но она сопровождалась невыразимой болью, которая часто убивала мою жизнерадостность и внезапно вырывала мое «я» из пестрого круга все больше охватывавшей меня жизни. Само собой разумеется, что я стал посещать разнообразные публичные заведения, в которых можно было пить, играть в карты и так далее… Особенно понравился мне один из городских трактиров, славившийся хорошими винами. Там собиралось каждый вечер многочисленное общество. За столом в отдельной комнате, смежной с общей залой, сидели всегда одни и те же лица, которые вели друг с другом оживленную и остроумную беседу. Мне удалось сойтись с этими людьми, составлявшими особый, замкнутый кружок. Несколько вечеров я молча сидел в уголке комнаты, скромно распивая бутылку вина. Затем как-то раз мне удалось сообщить им интересные данные по одному литературному вопросу, относительно которого они находились в недоумении. Тогда мне было предоставлено место за их столом: кружку понравились мой ораторский талант и разнообразие сведений, запас которых с каждым днем увеличивался благодаря серьезным занятиям различными отраслями научных знаний, которые до тех пор оставались мне чуждыми. Приобретенное таким путем знакомство действовало на меня самым благодетельным образом. Я все более свыкался со светской жизнью. Настроение мое становилось с каждым днем веселее и непринужденнее. Угловатости, остававшиеся еще от прежнего монастырского образа жизни, мало-помалу изгладились.

В продолжение нескольких вечеров в кружке, к которому я примкнул, говорили об иностранном живописце, недавно приехавшем в город и устроившем выставку своих картин. Все члены кружка, кроме меня, побывали на этой выставке и так расхваливали виденные ими картины, что я решил тоже их посмотреть. При входе моем в залу самого живописца там не оказалось. Вместо него обязанность чичероне исполнял какой-то пожилой господин, называвший по именам художников, картины которых живописец выставил вместе с своими. Великолепные картины, в большинстве случаев оригинальные произведения знаменитых живописцев, приводили меня в восхищение. При взгляде на некоторые наброски, являвшиеся, по словам чичероне, спешно написанными копиями с больших картин альфреско, начали как будто пробуждаться у меня воспоминания из раннего детства. Мало-помалу они становились все яснее и ярче. Очевидно, это были копии с икон, изображенных на стенах монастыря Св. Липы. В копии с иконы, изображавшей Святое Семейство, я узнал в чертах Иосифа лицо того самого таинственного паломника, который приводил ко мне дивного мальчика. Меня охватило при этом чувство глубокой скорби, но я был не в силах удержаться от громкого возгласа, когда мой взор внезапно остановился на женском портрете во весь рост: я узнал свою воспитательницу и как бы вторую мать — княгиню. Портрет был великолепен и напоминал своим характером произведения Ван Дейка. Княгиня была написана в полном облачении, в каком, бывало, шла в день св. Бернарда в процессии перед монахинями. Живописец избрал как раз тот момент, когда она, закончив молитву, собиралась выйти из своей кельи и стать во главе процессии, видневшейся вдали на заднем плане. Во взоре этой дивной женщины отражалась вся ее душа, занятая лишь помышлениями о небе. Она как будто молила о прощении для дерзновенного грешника, оторвавшего себя от ее материнского сердца. Этим грешником был я сам! Моя грудь переполнилась чувствами, которые, казалось, давно уже стали мне чуждыми. Меня томило невыразимое желание вернуться к давно минувшему. И вот я жил опять в деревушке, вблизи картезианского монастыря, у добродушного священника. Я чувствовал себя опять веселым, жизнерадостным мальчиком и с восторгом ждал наступления дня св. Бернарда. Мне представлялся тогда случай повидаться с нею. «Ну, что, Франциск, ты был благочестивым и хорошим?» — спрашивала она голосом, звучный тон которого смягчался любовью, так что доходил до меня лишь нежными и ласкающими отзвуками… Нет, я совершал теперь преступление за преступлением! За нарушением обета последовало убийство!.. Обуреваемый скорбью и раскаянием, я в изнеможении опустился на колени, и слезы хлынули у меня из глаз. Пожилой господин с испугом бросился ко мне и поспешно спросил:

— Что с вами, сударь?

— Портрет игуменьи чрезвычайно походит на мою матушку, скончавшуюся в жестоких мучениях, — ответил я едва слышным голосом.

С этими словами я встал и пытался вернуть себе самообладание.

— Пойдемте дальше, сударь, — сказал чичероне. — Такие воспоминания, как ваши, слишком тяжелы; на них нельзя долго останавливаться. Я покажу вам другой портрет, который художник считает лучшим своим произведением. Он написан с натуры и только недавно закончен. Мы задернули его занавеской для того, чтобы солнце не испортило красок, не успевших еще высохнуть.

Поставив меня так, чтобы портрет оказался передо мною в надлежащем освещении, чичероне отдернул завесу… Это была Аврелия! Меня охватил ужас, с которым я едва мог совладать. Убедившись в близости врага, замышлявшего насильственно низвергнуть меня опять в бешеные волны пучины, из которой мне с трудом удалась выбраться, я почувствовал прилив мужества и решил энергично обороняться против чудовища, преследовавшего меня из таинственного мрака.

Жадно глядел я на прелести Аврелии, сиявшие с портрета. Детски кроткий взор благочестивой девушки, казалось, обвинял злодея — убийцу родного ее брата, но чувство раскаяния исчезало у меня в горькой дьявольской насмешке, которая, подымаясь из самых недр моей души, своими ядовитыми уколами уничтожала мое жизнерадостное спокойствие, в котором я начинал уже чувствовать себя так хорошо. Меня мучило только то, что в роковую ночь убийства, совершенного в замке, Аврелия не стала моею. Появление Гермогена помешало тогда осуществлению моих намерений, но он заплатил за это жизнью. Впрочем, Аврелия ведь еще жива, и этого достаточно, чтобы можно было питать надежду на обладание ею. Она, несомненно, будет моей, так как не может избежать своей судьбы, а этой судьбой являюсь для нее я сам.

Таким образом, пристально глядя на картину, я подготовлял себя к совершению нового злодейства. Чичероне смотрел на меня с удивлением. Он много рассказывал про рисунок, тон и колорит картины, но я его не слушал. Все мое существо было до такой степени переполнено мыслью об Аврелии и надеждою выполнить греховное дело, которое было только отложено, что я поспешно ушел, даже не расспросив об иностранном живописце, и упустил таким образом случай тщательно разузнать, при каких обстоятельствах написаны были портреты и картины, изобиловавшие столькими намеками на мою собственную жизнь. Для обладания Аврелией я решил поставить на карту все. Я, как бы отделившись от событий моей жизни и окидывая их умственным взором, убеждал себя, что у меня нет ни малейшего основания к опасениям, и что поэтому я ровно ничем не рискую. Я обдумывал всевозможные планы и проекты, которые могли бы привести меня к цели, и решил прежде всего навести справки у иностранного художника, написавшего портрет Аврелии. Без сомнения, он мог сообщить мне важные для меня сведения. Я задумал не более, не менее, как вернуться в замок в нынешнем изменившемся моем виде, и мне казалось, что в этом нет ничего особенно дерзкого или рискованного.

Вечером я отправился опять в трактир, где собирался наш кружок. Мне было необходимо развлечься чем-нибудь, чтобы поставить известного рода рамки все возраставшему душевному напряжению и разнузданной деятельности возбужденного воображения.

Там опять много говорили о картинах иностранного художника, а в особенности о редкостной экспрессии, которую он придавал своим портретам. Я присоединился к этим похвальным отзывам и дал блестящее описание прелестей Аврелии, являвшееся, впрочем, лишь отражением кипевшей во мне демонической иронии. Тем не менее всех слушателей привело в восторг описание чарующего выражения, сиявшего на ангельски прелестном и детски наивном личике Аврелии. Один из членов нашего кружка сообщил, что художнику придется пробыть еще несколько дней в городе, чтобы окончить многие начатые портреты. Хотя он уже в преклонных летах, но тем не менее представляет собою чрезвычайно интересный тип гениального живописца. Завтра вечером художник этот обещал удостоить наш кружок своим посещением.

Во мне происходила какая-то странная борьба бурных желаний с непонятными предчувствиями. Взволнованный ею, я пришел на другой день в трактир позднее обыкновенного и застал художника в нашей комнате, но он сидел за столом спиною ко мне. Когда я сел к столу и взглянул на него, я узнал черты того самого ужасного незнакомца, который в день св. Антония стоял в церкви, прислонившись к одной из колонн, и привел меня тогда в безотчетный страх и трепет. Он долго и серьезно глядел на меня, но благодаря настроению, в котором я находился с тех пор, как увидел портрет Аврелии, я чувствовал в себе достаточно мужества и силы выдержать этот взгляд. Убедившись, что враг вышел теперь открыто на арену, я сознавал, что мне предстоит с ним смертельный бой. При таких обстоятельствах я решил выждать нападения, а затем отразить его оружием, на благонадежность которого можно было рассчитывать. Иностранец-художник как будто не обращал на меня внимания. Отвернувшись, он продолжал разговор об искусстве, начатый еще до моего прихода. Постепенно разговор этот перешел на его собственные картины, причем отзывались с особенной похвалой о портрете Аврелии. Кто-то заметил, что хотя изображение молодой девушки на первый взгляд и производит впечатление портрета, но что оно в действительности может быть признано этюдом для фигуры какой-нибудь святой. Так как я за день перед тем восторженно говорил об этом чарующем портрете, ко мне обратились и на этот раз с вопросом, в какой степени этот портрет может служить этюдом для иконы. У меня совершенно невольно вырвалось заявление, что я не могу представить себе святую Розалию иначе как в тех самых чертах, которые изображены на портрете. Живописец, как будто не обращая внимания на мои слова, объявил:

— И в самом деле: девушка, черты которой воспроизведены мною на портрете, — богобоязненное, святое существо, которое в борьбе со злом облекается ореолом небесного величия. Я ее написал в то время, когда она, под бременем самой ужасной скорби, надеялась обрести для себя утешение в религии и возлагала свои упования на Божественное провидение, всюду проявляющее верховную свою власть. Я старался передать на портрете выражение этой надежды и упования, возможных лишь для души, высоко вознесшейся над земными интересами и страстями.

Разговор постепенно перешел на другие темы. В честь иностранного художника подали вино лучше обыкновенного. Оно было выпито сравнительно в большом количестве и развеселило присутствующих. Каждый рассказал что-нибудь забавное. Иностранный художник, казалось, смеялся беззвучно. Смех отражался только в его глазах. Время от времени он вставлял в разговор меткое и крылатое словцо, поддерживавшее и оживлявшее нашу беседу. Каждый раз, когда он останавливал на мне пристальный взгляд, меня охватывал ужас, и по спине пробегала дрожь. Но постепенно мне удалось преодолеть чувство томительного страха, охватившее меня в первую минуту, когда я Увидел чужеземца. Я принялся рассказывать о забавных проделках Белькампо, которого знали все в городе. Мне удалось выставить в таком ярком свете сумасбродное его увлечение своим искусством, что почти все слушатели помирали от хохота. Между прочим, один добродушный толстяк-купец, сидевший против меня, даже прослезился от смеха и принялся меня уверять, что ему давно уже не случалось проводить такой приятный вечер. Когда смех стал наконец замолкать, чужеземец внезапно обратился ко всему нашему обществу с вопросом:

— А что, господа, видели вы когда-нибудь черта?

Вопрос этот сочли за вступление к какой-нибудь шутке, а потому немедленно же ответили, что не имели еще чести встречаться с чертом. Чужеземец тогда продолжал:

— А я чуть было не удостоился этой чести не особенно далеко отсюда, в горах, в замке барона Ф.

Я вздрогнул, но остальные члены кружка воскликнули со смехом:

— Продолжайте, это обещает быть интересным!

— Если вы путешествовали в этих горах, — продолжал художник, — то, без сомнения, знаете дикую романтичную местность, которая открывается перед путником, вышедшим из густого елового леса на высокие громады скал. Среди них зияет мрачная пропасть. Это так называемое «Чертово место», а нависший над пропастью отрог скалы известен под именем «Чертова стула». Говорят, будто граф Викторин, обдумывая недобрые замыслы, сидел как раз на этом стуле, когда внезапно явился перед ним черт. Ему так понравились замыслы Викторина, что он решил выполнить их самолично, а потому столкнул графа в пропасть и занял его место. Переодевшись капуцином, черт и в самом деле явился в замок барона. Поиграв с баронессой, он отправил ее в ад, а также и несчастного безумного сына барона: тот ни за что не хотел уважать чертово инкогнито, а объявлял во всеуслышание всем и каждому: «Берегитесь, это черт!» Благодаря этому, однако, одна святая душа была спасена от гибели, уготованной ей коварным дьяволом. Вслед за тем черт в образе капуцина исчез, словно провалившись сквозь землю. Некоторые утверждают, будто он трусливо бежал от Викторина, который весь в крови поднялся из своей могилы. Как бы там ни было, но я могу достоверно вам сообщить, что баронесса погибла от яда, а Гермоген пал от ножа убийцы. Барон вскоре после этого умер от горя, Аврелия же, та самая наивная девушка, портрет которой я писал в то время, когда происходили все эти ужасы, осталась круглой сиротою и уехала в далекую страну, чтобы укрыться в женском картезианском монастыре, настоятельница которого была дружна с ее отцом. Впрочем, все это может рассказать вам гораздо обстоятельнее и лучше вот этот господин, находившийся как раз тогда в замке, — добавил он, указывая на меня.

Чувствуя, что все взоры устремлены на меня с изумлением, я с негодованием вскочил со стула и раздраженным голосом воскликнул:

— Позвольте сказать вам, сударь, что мне нет никакого дела до вашей нелепой чертовщины и рассказов про возмутительные убийства! Вы, без сомнения, принимаете меня за кого-нибудь другого. Будьте осторожнее и оставьте меня в покое.

Я был до такой степени взволнован, что мне нелегко было придать моим словам хоть сколько-нибудь равнодушный оттенок. Таинственные речи живописца и мое волнение, которое я тщетно старался скрыть, произвели в нашем кружке заметное впечатление. Веселое настроение исчезло, и члены кружка, припоминая, что я им совершенно чужой человек, постепенно лишь заручившийся в их обществе правом гражданства, начали поглядывать на меня подозрительно.

Чужестранец-художник в свою очередь встал и устремил на меня такой же убийственный взор своих недвижных, словно мертвых, глаз, как и при первой нашей встрече в церкви капуцинского монастыря. Он не говорил ни слова и, казалось, впал в мертвенное оцепенение, но под его пронизывающим взором, напоминавшим взгляд выходца с того света, волосы у меня стали дыбом, холодные капли пота выступили на лбу, и по всему телу пробежал судорожный трепет.

— Прочь отсюда! — вскричал я вне себя. — Ты ведь — сам сатана! Ты — злодей и убийца, но надо мной не дано тебе власти!

Все вскочили из-за стола и принялись расспрашивать, в чем дело. Игравшие в карты в общей зале бросили игру и ворвались толпою в нашу комнату, испуганные моими воплями.

— Он пьян… он с ума сошел… Уведите его прочь, скорее уведите!.. — кричали многие, указывая на меня.

Чужеземец-художник по-прежнему стоял неподвижно, не сводя с меня глаз. Вне себя от бешенства и отчаяния, я выхватил из бокового кармана нож, которым убил Гермогена и который всегда носил при себе, и бросился на художника. Чей-то ловкий удар сшиб меня, однако, с ног, а художник разразился ужасным хохотом, многократно отражавшимся от стен комнаты, и воскликнул:

— О, брат Медард, брат, брат Медард! Ты ведешь фальшивую игру. Иди же прочь отсюда со стыдом и отчаянием!

Почувствовав себя схваченным некоторыми из присутствовавших, я собрал все свои силы и, словно бешеный бык, бросился на окружавшую меня толпу. Свалив с ног нескольких человек, я проложил себе дорогу к двери. Очутившись в коридоре, я затруднялся найти оттуда выход, когда неожиданно открылась маленькая боковая дверь. Кто-то схватил меня за руку и увлек в темную комнатку. Я не сопротивлялся, так как по коридору уже бежала преследовавшая меня толпа. Как только она промчалась мимо, меня вывели по черной лестнице во двор, а оттуда через задние ворота на другую улицу. Только там, при ярком свете фонаря, я узнал в моем спасителе парикмахера Белькампо.

— У вас, кажется, вышла маленькая неприятность с иностранным художником? — сказал он. — Я услаждался в соседней комнате стаканчиком винца, когда поднялась суматоха. Зная хорошо все здешние ходы и выходы, я решил, что мне следует вас спасти, — тем более что ведь я один только и виноват во всей этой неприятной истории…

— При чем же вы тут? — с изумлением осведомился я.

— Кто может властвовать над решающей минутой и противиться внушениям руководящего им духа? — продолжал торжественным тоном парикмахер. — В то время как я устраивал вам прическу, во мне по обыкновению зародились и вспыхнули ярким пламенем идеи самого возвышенного свойства. Предаваясь бурному порыву необузданной фантазии, я не только позабыл надлежаще разгладить и смягчить локон гнева, помещающийся у вас на макушке, но, сверх того, оставил у вас над челом двадцать семь волосков страха и ужаса. Эти волоски встали дыбом под неподвижным взором художника, являющегося в сущности привидением. Они с жалобным стоном склонились к локону гнева, который тогда с шипением и треском поднялся в свою очередь. Я собственными глазами видел, как вы, подчиняясь рефлексу бешенства, исходившего из этого локона, выхватили нож, на котором имелось уже несколько засохших капелек крови, но ваша попытка отправить в Оркус того, кто уже принадлежал Оркусу, без сомнения, должна была остаться тщетной: живописец этот — или Вечный Жид, Агасфер, или же Бертрам де Борни, или Мефистофель, или Бенвенуто Челлини, или св. Петр, но во всяком случае, выходец с того света. Его не проймешь ничем, кроме раскаленных парикмахерских щипцов, способных изменить направление идеи, каковою ведь он в самом деле и оказывается. Может быть, впрочем, что на него подействовала бы надлежащая прическа мыслей электрическими гребнями. Ему ведь абсолютно необходимо питать свою идею всасыванием мыслей и усвоением их. Вы видите, сударь, мне лично, как профессиональному художнику и фантазеру, все это трын-трава или, как говорят немцы, помада. Впрочем, эта поговорка, заимствованная у моего искусства, гораздо многозначительнее, чем может показаться с первого взгляда, — особенно, если допустить, что упомянутая в ней помада содержит надлежащее количество настоящего гвоздичного масла.

Безумная болтовня парикмахера, быстро шагавшего вместе со мною по городским улицам, была полна намеков, заставлявших меня содрогаться. Тем не менее, вглядываясь в его прыжки, напоминавшие белку, и в комически восторженное выражение его физиономии, я не мог не хохотать. Мы добрались наконец до моей комнаты. Белькампо помог мне уложиться, и очень скоро я был готов отправиться в путь. Прощаясь с маленьким странным человечком, я вложил ему в руку несколько дукатов. Он высоко подскочил от радости и громко воскликнул:

— Ого, мне достались теперь деньги самого что ни на есть первого сорта! Ярко сверкает золото, напитавшееся кровью. Оно переливается дивными красноватыми лучами. Впрочем, сударь, все это только шутка, и притом веселая шутка! — добавил он.

Эта оговорка вызвана была, без сомнения, изумлением, выразившимся у меня на лице. Он предложил мне надлежаще разгладить вихор гнева, обстричь покороче волосы ужаса и взять себе на память от меня локончик любви. Я позволил ему распоряжаться моей головой, и он привел мою прическу в порядок, сопровождая свою операцию самыми забавными жестами и гримасами. Под конец он схватил нож, положенный мною во время переодеванья на стол, и, приняв позу фехтмейстера, принялся наносить им удары по воздуху.

— Я убиваю вашего противника! — вскричал он. — В качестве отвлеченной идеи он может быть убит лишь такою же идеей, и я надеюсь умертвить его своими мыслями, которые для большей экспрессии сопровождаю соответственными телесными движениями: «Apage, Satanas! Apage, apage, Ahasverus! Allez vous en! Изыди, сатана. Прочь отсюда, Агасфер!.. Убирайся, откуда пришел!..» Ну вот, дело сделано, — объявил он, кладя нож обратно на стол и отирая пот с лица, как человек, которому только что удалось покончить тяжелую работу, требовавшую от него напряжения всех сил. Желая поскорее спрятать нож, я сунул его себе в рукав совершенно так же, как если бы находился еще в монастыре и носил рясу с широкими рукавами. Парикмахер заметил это движение и лукаво усмехнулся. Когда под окнами раздались звуки рожка почтовой кареты, Белькампо внезапно переменил тон и позу, вытащил из кармана маленький носовой платок, сделал вид, будто вытирает им слезы, принялся отвешивать почтительные поклоны, целовать мне руку и фалды платья.

— Будьте так добры, святой отец, отслужите две панихиды по моей бабушке, скончавшейся от несварения желудка, и четыре заупокойных обедни по моем отце, умершем вследствие непроизвольного воздержания от пиши. По мне лично, если я только умру, вы уж потрудитесь служить еженедельно панихиды, а, в ожидании, прошу отпустить мне все мои грехи. Ах, сударь, во мне сидит бессовестнейший мерзостный негодяй, постоянно нашептывающий: «Петр Шенфельд, не будь ослом и не верь, что ты в самом деле тот, за кого тебя принимают. Тебя на самом деле нет, а в тебе сижу я, Белькампо. Ты должен слиться воедино со мною, так как я — гениальная идея, а если ты не захочешь в меня уверовать, я заколю тебя или зарежу острой, как бритва, мыслью». Это враждебное существо, называющее себя Белькампо, предается всяческим порокам. Между прочим, оно зачастую сомневается в фактически существующем, пьянствует, дерется и прелюбодействует с хорошенькими девственными мыслями. Этот Белькампо совершенно сбил меня, Петра Шенфельда, с пути истинного и напустил на меня такой туман, что я зачастую выкидываю непристойные прыжки и навеселе покрываю цвет невинности позором, усаживаясь с белыми шелковыми моими чулками в навозную кучу. Прошу поэтому отпущения грехов для нас обоих: для Пьетро Белькампо и Петра Шенфельда.



Поделиться книгой:

На главную
Назад