Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Моя армия. В поисках утраченной судьбы - Яков Аркадьевич Гордин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

стота, что просто завидно. На отдыхе прочел „За что?". Это уже не то. Вообще в последних его „толстовских" произведениях меняется стиль. Становится проще, суше, фразы короче... Завтра опять в сопки. „Вперед, ура!" <...> В Эрмитаж хочется сходить, но, к сожалению, далековато, за воскресенье, пожалуй, не успеть».

   6.11.1955. «Я кончил Синклера „Между двух миров". Хорошо. Очень. Ланни Бэдд—занятная фигура, не знаю, правда, насколько жизненная. Но меня она заинтересовала—нас есть кое-что общее.

Книга, без сомнения, умная, но есть одна фраза, которая, увы, кажется мне сильно сомнительной. Речь идет о книге Гитлера „Моя борьба". Синклер говорит: „Гитлер заимствовал свои фантазии из вагнеровской версии мифа о Зигфриде, а также у Ницше, который, как известно, сошел сума, и у Хьюстона Стюарта Чемберлена, которому и сходить-то не с чего было". Насчет умственных способностей Чемберлена Синклер осведомлен лучше меня, поэтому сия сторона вопроса дискуссии не подлежит. Но он, по-видимому, не имеет ни малейшего представления о „вагнеровской версии мифа о Зигфриде". Таковая версия действительно существовала. Вагнер сам писал либретто „Зигфрида", как, впрочем, либретто всех своих опер. Однако эта опера была написана в эпоху европейских революций 30-го года. Молодой Вагнер в это время находился под влиянием весьма радикальных идей, он принимал участие в революции вплоть до ломки мебели в правительственных учреждениях. Он раздавал листовки солдатам. Его искали, заочно приговорили к расстрелу. Он был вынужден бежать в Швейцарию. О „Зигфриде" он писал: „Это революционная опера. сам Зигфрид—тип социалиста-искупителя, пришедшего на землю, чтобы освободить людей от власти И маловероятно,

чтобы социалист-искупитель мог послужить прототипом гитлеровского „арийца". Вот вам „вагнеровская версия мифа о Зигфриде". Навряд ли она вдохновляла фашистов».

Стрелок-наводчик ручного пулемета — в феврале 1955 года я уже сменил должность и род оружия — судит, конечно же, весьма поверхностно. В системе демагогии национал-социалистов этот «социалист-искупитель» был вполне уместен. Но опять-таки не будем слишком строги к девятнадцатилетнему — уже — поклоннику Вагнера, который на память цитирует текст вагнеровских воспоминаний. Вагнер и его музыка были частью мира, контрастного казарменному миру в/ч 01106, а потому хотелось их защитить.

Далее: «Что касается Ницше, то здесь мое мнение вам известно. Синклер, как и многие другие, прибегает к очень некрасивому приему„который, как известно, сошел В этом Ницше упрекают все его противники. Но это же смешно, наконец. Кант сошел с ума, Клейст сошел с ума, Гоголь сошел сума. Да мало ли крупных людей кончало безумием. Это же не их вина. Почему никто не упрекает человека в том, что он заболел раком? Недавно мне попался в руки кусок „Клима Самгина", несколько десятков страниц, вырванных из книги. (Подозреваю, что книга пошла на самокрутки, поскольку махорку нам выдавали, а бумагу — нет.—Я. Г.) Жаль, что не вся книга. И знаете, что мне показалось? Что Горький несколько идеализирует своих дам. Возьмите женские образы в „Самгине". Бог ты мой, какие сложности! Эта сумасшедшая Лидия, которая попросту бесится, окружена ореолом каких- то исканий духовного порядка, хотя дело значительно проще. Нехаева, еле-еле душа в теле, как говорится, а сколько философии. Тут вам и Метерлинк, и Сведенборг, и все, что угодно. А Марина? Что может быть проще? Попросту, как говорил Толстой, „глупая говядина". А тоже, оказывается, натура! И руководительница секты хлыстов, и черт знает что. Вообще старик склонен был к идеализации».

Был и еще эффективный способ поддерживать двойное существование — описание своих литературных планов предармейского года, о которых родители, скорее всего, не подозревали.

14 ноября, через десять дней после прибытия в часть — самые трудные психологически дни — я описал свою новую внешность. «Вы уже, наверно, забыли, как я выгляжу. Вернее, выглядел. Сейчас у меня вид несколько иной. Гимнастерка, галифе, сапоги 40-й номер, на портянки как раз. Бушлат—это верхняя одежда, раньше я никогда такой не видел. Должно быть, какая-то местная форма. (Я — он — ошибался. Это была всеармейская повседневная форма.—Я. Г.) Это такая куртка защитного цвета на ватной подкладке, но не ватник, повыше колен длиной, с боковыми карманами и медными пуговицами. И ушанка». И далее, изложив различные предположения о будущей службе, автор письма вне связи с предыдущим резко меняет сюжет: «Осведомите меня о своих литературных планах. У меня они, грешным делом, тоже были и теперь есть. И наполеоновские причем. Не что- нибудь, а историческая эпопея о походах Тимура. А что? Тема что надо. Тимур-ленг, Железный хромец, фигура грандиозная и нигде не описанная. И к Руси имеет самое непосредственное отношение. При нем были и народные восстания, например, одно из крупнейших в Азии в то время Самаркандское восстание. У меня был продуман план первой части. И материал был. (Насколько помню, я отыскал в той же библиотеке Гослита, а возможно, в библиотеке Эрмитажа, куда я был вхож, на великое свое счастье, биографию Тимура, то ли прижизненную, написанную кем-то из его приближенных, то ли посмертную, но довольно подробную.—Я. Г.) Первая часть должна была называться „Путь к власти". А три- четыре первые главы написаны вчерне. Но от этих планов до исполнения очень далеко. И вообще все это придется на три года отложить».

Тимур и вообще исторический сюжет был выбран неслучайно. Кроме тех экзотических для советского школьника авторов, о которых шла речь, я был необыкновенно увлечен двумя историческими эпопеями — трилогией Яна «Чингисхан», «Батый», «К последнему морю» и шеститомным сочинением Анны

Антоновской «Великий Моурави». И «Чингисхана», и «Великого Моурави» — шесть томов!—я перечитывал несколько раз. (Понятно, что на физику и математику времени не хватало.)

«Чингисхан» — роман высокого качества, не потерявший для меня и сейчас своей ценности. Что же касается «Великого Моурави», то, сравнительно недавно заглянув в шеститомник, увидел, что написано это весьма посредственно, а познакомившись в какой-то степени с историей Грузии, понял, что с исторической точки зрения эпопея Антоновской мало сказать уязвима. Главной бедой грузинских царей оказалась их неспособность обуздать, а то и уничтожить владетельных князей, мешавших становлению централизованного государства. Как известно, Сталин упрекал почитаемого им Ивана Грозного в том, что тот недорезал пять-шесть боярских семей. Отсюда и пошли все беды. По Антоновской, Георгий Саакадзе — Великий Моурави — и погиб, собственно, в борьбе за это государство. В одной из центральных идеологических сцен эпопеи, кстати, написанной очень напряженно, Саакадзе убеждает молодого царя Луарсаба разом покончить с князьями, съехавшимися в Тбилиси и собравшимися во дворце. Мягкий и благородный Луарсаб не решился. И эта боязнь прослыть Луарсабом Кровавым привела — по Антоновской — к тяжким последствиям для царя и для царства... Если Сталин читал роман — что было вполне вероятно (Антоновская была лауреатом его премии), то здесь он наверняка презрительно усмехался.

Саакадзе долго был моим героем, а его фраза перед одной из решающих битв: «Грузины! Счастлив тот, у кого за родину бьется сердце!» — оказывала на меня какое-то гипнотическое воздействие...

Некоторые из моих литературных планов, о которых стрелок-карабинер, он же курсант полковой школы, сообщал своим родителям, в известной степени отгораживаясь этим от окружающей его реальности, для меня сегодняшнего стали сюрпризом. Я совершенно о них забыл.

3.XII.1954. «Читаю, правда, очень понемножку. Попалась мне любопытная книжица некоего Романовского „Книга и жизнь". Занятно. Это о Ленинской библиотеке. (Недурна, однако, „ротная библиотека" — чего там только не было!—Я. Г.) Кстати, я узнал оттуда, что в Ленинской библиотеке с 35-го года хранится пакет с дневниками Роллана, который по его завещанию будет вскрыт в 55-м году. Интересно, правда, что там понаписано. Только навряд ли их опубликуют. Чтение, чтение. Сколько еще осталось непрочитанного из того, что надо было прочитать, и подумать страшно. Гонялся сразу за десятью зайцами и поймал меньше половины. Правда, последнее время я историей довольно плотно занимался, но она меня интересовала в связи с моими литературными „замыслами".

Кстати говоря, то, что я вам расписывал насчет того, что у меня там главы из романа написаны, так вы не верьте, это, дети мои, ерунда, хвастовство какое-то дурацкое; то, что там написано, представляет из себя вещь весьма сомнительную. Планы были, это да, подробные, обширные и т. д. (Однако сохранилась школьная тетрадка с фрагментами этих самых глав.—Я. Г.) Кроме Тимура меня интересовала такая небезызвестная фигура, как Ганнибал. На эту тему я и материала собрал немного. Мне пришлось читать о том, как Флобер работал над „Саламбо". Там были указаны источники, которыми он пользовался. Это пошло только на плюс. Ведь Ганнибал брат Саламбо. Время действия передвигается лишь лет на пятнадцать. Пустяк. Я достал Тита Ливия, у него есть прекрасное подробное описание жизни Ганнибала в ходе Пунической войны. Достал Геродота. У нас в знаменитом шкафу нашел несколько книг на эту тему, очень полезных, не только по истории, но и по вопросам хозяйства, торговли древнего Востока и Рима. Потом приволок два толстых тома в светлых переплетах с головой Афины в золото-черном шлеме. (Стрелку-карабинеру доставляло, видимо, удовольствие подробно вспоминать не только содержание, но и внешний

вид важных для него книг.—Я. Г.) знаменитая „Исто

рия Рима" Момзена, ее еще Толстой рекомендовал Горькому. Мишка пытался ее читать. Очень, в данном случае, полезная книга. Там отношения Рима с Карфагеном рассматриваются самым подробным образом. Тут вам и нравы, и обычаи, экономическое положение, одним словом, все, что надо. А тема прекрасная. Карфаген—город таинственных и жутких богов, странной религии и очень своеобразных обычаев. Сам Ганнибал яркая, сильная фигура. Многочисленные победоносные войны в Африке, Испании, Италии. Если его деятельность подать под определенным соусом, то она будет выглядеть очень неплохо. Полководец суворовского типа, любимый армией, борец против владычества Рима и т.д.». При всем ницшеанстве все-таки — советский школьник...

Уровень наивности и характер представления о ремесле исторического романиста понятны. Но здесь важны не эти юношеские заблуждения, а то самое стремление совместить несовместимые миры или, во всяком случае, минимизировать разрыв между ними, разрыв, который все еще переживался довольно мучительно.

   25.1.1955. «Я, разумеется, здоров. Все бы ничего, если бы я не скучал по вам. И еще по книгам, своим книгам. По Роллану, Франсу, Лондону. Музыки нет. Кстати, о музыке. Я ведь думал, помимо всего прочего, писать роман о Бетховене. Много о нем читал, как вам известно. К счастью, у меня хватило здравого смысла сообразить, что сейчас это мне не под силу. Но вначале намерения были серьезные. Я даже собирался учить немецкий язык, чтобы читать непереведенные книги о нем. А их много. У меня в записной книжке, насколько я помню, сохранился список работ о нем. Но дальше планов, правда, очень подробных, и одной сцены романа: смерти Бетховена во время грозы, дело не пошло... Так вот, друзья, вы, сами того не подозревая, жили рядом с великим, а главное, необыкновенно плодовитым писателем в проекте».

Слава Богу, чем органичнее я вживался в армейский быт, тем явственнее проявлялось чувство иронии по отношению к себе прошлому.

Однако время от времени появляются попытки продемонстрировать своим адресатам и некоторые литературные возможности, а не просто информировать их о происходящем.

18.XII.1954. «Еще бывает красиво на ночных тактических занятиях. Ночи очень лунные. В жидком пепельном свете горит белым холодным и блестящим пламенем снег. По его горящей поверхности темные серые люди. Пни стоят, люди ползут. Красная ракета, озаряя поле розовым нежным светом, убивает фосфорическое мерцание снегов. Мягкая пелена с редкими красными блестками. Люди замирают, вжимаясь в снег. Ракета гаснет. Снова в синем сумраке ползет по полю острый колючий блеск».

Смысл приведенного пассажа не в его литературных достоинствах — они весьма сомнительны, — а в том, что стрелок-карабинер таким образом переключал новый опыт в иную, знакомую стилистику.

Я читаю письма времен полковой школы с сочувствием и состраданием. Я-то знаю, для чего нужны были моему герою в первые месяцы все эти интеллектуальные рассуждения, безусловно завышенные утверждения о своей необыкновенной начитанности и описание грандиозных литературных планов, и романтизация ночных учений, во время которых отнюдь не приходилось любоваться красотами природы, и обширное описание судьбы и личности д'Аннунцио, почтение к которому я тщетно старался привить своим родителям, решительно предпочитавшим русскую классику.

Это был некий допинг, если не наркотик, помогавший преодолеть отчуждение от новой реальности и неожиданную для «почитателя и ученика Джека Лондона» тоску по близким, по дому, по Ленинграду.

Разумеется, я цитирую письма выборочно, пытаясь дать читателю представление о нетривиальности ситуации — столкновение книжной культуры с живой жизнью в ее жестком варианте.

Именно поэтому неожиданно — вне контекста письма — появлялись странные пассажи: «А знаете, есть такая книга „Трактат о драгоценных камнях", ее написал один древний грек, известный под фамилией Теофаст или Теофраст. Наверно, занятно. Да и вообще драгоценные камни, их магические свойства, легенды о них—какая интереснейшая тема!»

Почему вдруг возник этот Теофраст с его драгоценными камнями — в казарме, стоящей посреди унылых лысых сопок? Да все потому же...

Или: «Знаете что, товарищи, был такой поэт Роденбах. У нас есть такая толстая книга, там и история танцев, и переписка Екатерины с Дидро, и есть там краткие биографии писателей, художников и т.д. Там, по-моему, есть и о нем. Черкните несколько слов о нем, если нетрудно».

Что ему этот Роденбах, столь же неуместный, как и постоянно возникающий Дориан Грей? Все за тем же...

В письмах был и другой слой, куда более банальный, но без которого картина была бы ложной.

   5.1.1955. «Здравствуйте, дорогие. Второго числа получил ваше поздравление. Спасибо, родные. Ничего, что оно немного запоздало, это не имеет значения. Я уверен, что все будет как надо и мы еще не раз отпразднуем эту дату вместе... В качестве сувенира посылаю вам семечки мандарина, съеденного мной 1-го числа сего года. («Солдатские подарки» в честь Нового года.—Я. Г.) Михаил, тебе поручается их посадить, „слезами поливать и улыбкой ". И смотри,

чтобы к моему приезду у нас в столовой благоухала мандариновая роща. И мы пили чай с лимоном под сенью мандариновых дерев. Посади их позже, весной.

Итак, мандариновые семечки. Надеюсь, цензура не найдет в этом ничего предосудительного. А вообще трогательно, не правда ли? Последнее время я иногда задаю себе вопрос—уж не становлюсь ли я сентиментальным?»

Разумеется, для ученика Джека Лондона и Ницше сентиментальность была недопустима... И однако же...

   9.1.1955. «Я пишу, как только предоставляется возможность. Писание писем вам—самое большое мое удовольствие. Мне очень приятна мысль, что эти письма дойдут к нам домой, вы будете держать их в руках, читать. Сентиментальность? Не знаю, возможно».

Это внутреннее состояние, впрочем, не мешало исправно штурмовать сопки, заниматься строевой подготовкой и рукопашным боем, бегать на стрельбище, после команды «Подъем!» через минуту стоять в строю, содержать в идеальном порядке личное оружие — свой СКС, вскакивать среди ночи не только для ночных тактических занятий, но и для разгрузки составов с углем или кирпичом, прибывавших на станцию Ванинского порта. И — как это ни забавно выглядит с высоты моего сегодняшнего возраста — мечтать о сержантских лычках.

З.ХІІ.1954. «Я твердо решил получить сержантские лычки, и, если здоровье не подведет, я их получу...»

Тягость службы в эти первые недели определялась даже не столько физическими нагрузками, сколько — и не только для меня — каким-то психологическим напряжением, которое пронизывало воздух полковой школы. И не все это напряжение выдерживали.

В январе 1955 года я на несколько дней оказался в санчасти — полковом лазарете. Мы в очередной раз ночью разгружали платформы с углем. По случаю сильного мороза нам выдали валенки. На станции растоптанный снег превратился в слякоть, и валенки промокли. На обратном пути в расположение части — несколько километров по ледяной дороге — отсыревшая портянка примерзла к ноге. В результате я отморозил пятку. Она раздулась и приобрела странный желтый цвет. Естественно, комвзвода — старший лейтенант—отпустил меня в лазарет. Там мне вскрыли эту пятку, выпустили образовавшуюся жидкость и убрали толстую отслоившуюся кожу. Пятка очень быстро пришла в норму, но дня три-четыре я провел, блаженствуя на больничной койке.

В одну из этих лазаретных ночей нас разбудила какая-то суматоха.

Тут же санинструктор сообщил, что привезли эстонца, который застрелился на посту. Он выстрелил себе под подбородок из карабина Симонова. Он был еще жив. Его оперировал капитан Цой (несмотря на корейскую фамилию — еврей), главный полковой хирург. К утру парень умер. Мы не спали всю ночь.

Ничего похожего на дедовщину в полку не было. Сержанты при всей суровости не выходили за пределы устава. Причиной самоубийства мальчика из Прибалтики, наверняка городского и, скорее всего, интеллигентного, — деревенские ребята были крепче, — могло быть только одно: он не выдержал этого особого психологического напряжения.

В отличие от меня он наверняка не рвался в армию, тем более на край света, и у него не было стимула превращать все это в сознательное испытание и дело чести. Он просто не мог так жить...

Надо сказать, что большинство — подавляющее! — сослуживцев того юноши, которого звали так же, как и меня сегодняшнего, воспринимали ситуацию гораздо проще и спокойнее, чем он. Попал в армию — дело естественное, — терпи. А потому историю юного ницшеанца, а по совместительству советского военнослужащего, вряд ли следует считать типичным случаем.

В письмах этого периода есть и еще сквозные сюжеты. Обсуждалась возможность, получив сержантские лычки, через год сдать на младшего лейтенанта — такая практика для десятиклассников была, — и уйти в запас, прослужив два года.

Это была мечта — максимально сократить себе срок службы.

Тогда я и представить себе не мог, что наступит момент, когда я стану всерьез размышлять — демобилизоваться или еще остаться в армии, послужить...

Между тем в жизни — скорее в службе — стрелка-карабинера произошли существенные изменения.

   21.1.1955. «Приступим к новостям. Есть хорошие, есть и сомнительные. Впрочем, начнем со старостей. Первой, самой древней, густым седым мохом поросшей старостью является то, что ваш дальневосточный и сын, и внук, и брат (в трех лицах единый) здоров и бодр, как табун ломовых владимирских битюгов. А это, вы мне все время пишете, — главное. Остальные старости, как то: зима, мороз, снег, особого интереса не представляют. Теперь новости. Дело в том, что у нас в полку происходила переформировка. По-видимому, нашли, что курсантских подразделений чересчур много, и часть их расформировали. нашу роту в том числе. Некоторых направили в другие курсантские роты, основную же часть в строевые солдатские. Я попал в число последних. Несмотря на то что по своим успехам был ничуть не ниже тех, кто остался курсантами, а многих и выше. Однако свои причины здесь должны быть, и они есть. Вместе со мной в солдатские роты переведены еще некоторые из наших ребят, как то: Гликин Вульф Израилевич, Львовский Иосиф Абрамович и др. Следовательно, сержантское звание, так сказать, уплыло. И я три года буду иметь честь служить рядовым. Вот так. Я, однако, не унываю. Я не только ученик Д. Лондона, но и почитатель вольтеровского гения. И панглосовские афоризмы мне не безразличны. (Имеется в виду афоризм Панглоса из повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» «Все к лучшему в этом лучшем из миров». —Я. Г.) Тем более что наши судьбы в некотором роде сходны. У обоих несчастье с носами. Правда, я лишь слегка обморозил, а он совсем потерял нос». Напомню, что у Панглоса был сифилис.

Письмо нуждается в некотором комментарии.

Как выяснилось, роту не расформировали, а только основательно почистили, в чем был несомненный смысл. В ней были ребята малограмотные, неизвестно по какому принципу зачисленные в учебный батальон. Что касается национального принципа, то он, думаю, некоторую роль играл, но, полагаю, не определяющую, как мне тогда казалось. Я потом заходил в свою бывшую роту и видел там ребят той же национальности, здесь оставшихся.

В моей национальности у командования с самого начала сомнений не было, что не помешало нашему замполиту выдвинуть меня в бюро ротной комсомольской организации и даже сделать одним из двух заместителей председателя.

Думаю, что сыграло роль мое отсутствие в тот момент, когда составлялись списки на перевод в солдатские роты. А я был в это время как раз в санчасти со своей обмороженной пяткой. Это уже второй раз, что я оказывался в лазарете. Первый раз меня отправили туда на несколько дней после того, как потерял голос. Только сипел и даже не мог ответить «Я!» на вечерней поверке. Очевидно, слишком усердно кричал «Ура!» на морозе. Голос вернулся. А командир роты страшно не любил, когда его подчиненные оказывались в санчасти.

«Надо сказать, что служить здесь значительно легче, спо

койнее, больше свободного времени. Правда, легкость службы меня не очень трогает. Я уже привык к курсантскому темпу. Здесь уже нет той определенной цели, к которой стремишься, — сержантского звания. Теперь у меня одна цельотслужить и вернуться к вам, дорогие. Так и будет... Я не унываю и вам не советую огорчаться. „Все к лучшему..."».

На самом деле мой персонаж был очень огорчен и, можно сказать, оскорблен. Он не мог предвидеть, что сержантские лычки в конце концов получит, в другое время и в другом полку, и что достигнет максимального статуса, который доступен срочнику, не считая должности ротного старшины, — будет исполнять обязанности помкомвзвода. Очевидно, в глубине души я все же не смирился с происшедшим.

В новой роте вместо легкого компактного СКС, к которому привык, из которого стрелял и который наловчился разбирать и собирать, я получил громоздкий и довольно тяжелый РПД, с двумя дисками в придачу. Разумеется, кроме того, которым уже был оснащен пулемет. Бегать с ним на стрельбище оказалось куда хлопотнее. Пулемет можно было носить на ремне, на левом плече, как карабин или автомат, а можно было класть на правое плечо, придерживая правой рукой за шейку приклада. Но и то и другое положение имело свои неудобства. Несешь на ремне — широкий приклад длинного пулемета бьет по ноге, бежать невозможно. Несешь на плече — при длительном движении сильно наминает плечо. У меня потом даже стихи были: «Я носил пулемет на правом плече, и он давил мне плечо...»

Распорядок в новой роте был, собственно, тот же, что и в учебной. Тот же подъем, тот же бег, та же строевая, та же тактика... Но не было того постоянного напряжения, которым отличалась атмосфера полковой школы и к которой я уже начал привыкать.

У сержантов не было ощущения своей миссии, характерного для сержантов учебной роты. Они были спокойнее и расслабленнее.

И вообще быт моей новой роты начал восприниматься именно как опыт — в том числе с анекдотическими происшествиями. Даже если бы что-либо подобное случилось в учебной роте, я вряд ли стал бы писать об этом. Никакие нелепые происшествия не укладывались в психологический контекст. Все было предельно серьезно по сути.

В стрелковой роте кроме службы оставалось место для жизни. Надеюсь, читатель поймет, что я хочу сказать.

   25.11.1955. «Вчера взвод был в суточном наряде по кухне. Накормить полк вещь непростая. Мне и еще пятерым выпала честь топить печи, числом восемнадцать. (Надо иметь в виду, что топки выходили на улицу, на мороз.—Я. Г.) За эти сутки перепилил и перетаскал столько дров, что их бы хватило нашим трем печам на год. (В нашем доме в центре Ленинграда еще не было центрального отопления.—Я. Г.) Вообще наряд считается самым трудным».

Надо, однако, добавить, что утомительность бессонного суточного кухонного наряда отчасти компенсировалась одним занятным обстоятельством. Я уже писал, что у нас, в отличие от частей, состоявших на обычном довольствии, компот давали каждый день в обед, а не только по выходным. Компот готовился исключительно из китайского изюма. И в особенности кухонного наряда, естественно, входила и чистка котлов после ужина и перед сдачей дежурства другому наряду. Но стенки котлов, в которых готовили компот, были покрыты толстым слоем приставшего к ним изюма. И, соскребая этот очень вкусный изюм, мы наедались им до отвала...

В том же письме: «Вернулись в казармы усталые, сонные сутки не спали. Поужинали и спать. А ночью нашему помкомвзвода сержанту Сугакову приснилось, что звонит ему (в казарме есть телефон) комвзвода, старший лейтенант Гавриш, и говорит, что меня, мол, избил сержант Шабардин и ты приходи немедленно ко мне. Шабардин мой командир отделения, очень милый парень, меньше всего склонный избивать своих прямых начальников. Ну, получив приказ, Сугаков решил, что надо его выполнять. Сел на койке и в полубессознательном состоянии стал одеваться, чтобы идти к избитому комвзвода. Когда он стал натягивать сапоги, в его полузаторможенном мозгу родились кое-какие подозрения в правильности своих действий. Проходящий мимо дневальный, увидев сидящего на койке полуодетого и полуспящего сержанта с сапогом в руке, удивился и спросил: „ Что с вами, товарищ сержант?" Тут сержант окончательно проснулся, плюнул, разделся и лег спать дальше».

Наутро Сугаков во всеуслышание рассказывал эту историю Шабардину.

«Появились новости. Наш взвод будет строить штаб первого батальона. За превышение нормы будут платить. Можно заработать 100-200 руб. в месяц. Жаль, что я не имею строительной специальности. Жаль. Придется учиться».

Поразительно не то, что солдат образцовой строевой части использовали в качестве строителей, а то, что делалось это на хозрасчетной основе. Стрелок-наводчик ручного пулемета, поработав в собственной части плотником, мог еще и денег заработать.

Своеобразно жила наша Советская армия...

И если в в/ч 01106 подобное использование солдат — в том числе курсантов — было все же исключением, то в новом полку, в котором я вскоре оказался, это было нормой...

Никакого штаба нам строить не пришлось, и ничего мы не заработали. Мы продолжали служить по обычному распорядку, за исключением тех случаев, когда надо было срочно выгрузить уголь, кирпич или бревна.

10.11.1955. «А вид у меня сейчас боевой. Я как пулеметчик, весь в ремнях. Перекрещивающиеся ремни от подсумков с дисками, поясной ремень, ремень от оружия, лямка противогаза. Но сняться в таком снаряжении мне, конечно, никто не позволит».

В письмах этого периода гораздо меньше литературы и больше быта.

«Служим по-прежнему. Живы, отменно здоровы. Прекрасный аппетит. Кормят как на убой. Много, жирно. Теперь колют свиней (Непонятный факт — в полку определенно не было своего свинарника.—Я. Г.), и в каше довольно густо плавают куски сала и мяса. В основном сала. На что, на что, а на питание жаловаться не приходится».

Правда, через два дня после письма от 21 января появился один из последних пассажей литературного типа: «А знаете, о ком можно написать чудесный исторический роман: о Леонардо да Винчи. Интереснейшая фигура, интереснейшая биография. Очень занятная эпоха в истории Италиироскошные княжеские дворы, феодальные войны, Ватикан, иезуиты. Отношения Винчи с Микеланджело.

А еще Данте. Судьба, достойная внимания».

Выглядят эти мечтания стрелка-наводчика ручного пулемета довольно забавно. Но в оправдание его хочу сказать, что уже в куда более зрелом возрасте, будучи автором нескольких книг по русской истории, я писал роман как раз из эпохи Данте — историю мятежа великого ересиарха Дольчино, адепта Пятого Евангелия, решившего установить Царство Божие на земле мечами своих последователей. И даже опубликовал большие фрагменты. И надеюсь — Бог даст! — роман этот дописать.

   4.11.1955.  «Я хуже всего знаю живопись. Я начал заниматься ее историей перед самым отъездом. Но узнал много занятного. В Публ. библиотеке есть много прекрасных, богато иллюстрированных книг по этому вопросу. Старые издания, толстые, большого формата, с прекрасными репродукциями. (Отец выхлопотал мне временный пропуск в Публичную библиотеку, и я усердно посещал отдел эстампов.—Я. Г.) Знаете ли вы, например, биографию и работы Гойи? Жизнь его так и просится под перо. Хорошее перо, разумеется».

А перед этим: «Сам я думаю здесь заняться боксом».

Вообще тон писем менялся. Уже не было разговоров о сентиментальности. Ученик Джека Лондона перестал жалеть себя и был готов к новым авантюрам.

   15.11.1955. «С недавнего времени в моей стриженой голове бродят планы сокращения срока службы почти вдвое. И не тем способом, что раньше. Не через офицерский чин. Дело в том, что в таких местах, как Чукотка и остров Врангеля, один год службы считается за два... Т. е. служат там вдвое меньше. Правда, служить там тяжело, но разве я не ученик Джека Лондона? Я уже собрался чуть не рапорт подавать, но произошло нечто, что заставило меня повременить. Из наших стрелковых, не учебных батальонов отправляют с недавнего времени ребят в разные стороны, часть насколько нам известно, а известно нам, по совести говоря, крайне мало на Запад. Так что есть какая-то надежда попасть ближе к дому. Если надежда эта отпадет, постараюсь угодить на Чукотку. По всему этому ни переводов, ни посылок не нужно».

В/ч 01106 — отдельный учебный стрелковый полк — был образцовой строевой частью. Тем не менее и учебные, и стрелковые роты использовались как даровая рабочая сила.

   23.11.1955. «Сегодня праздник—День Советской армии... Был парад. На плацу промаршировали перед полковником... Недавно мы довольно экстравагантно провели ночь с субботы на воскресенье. После ужина, часов в десять нас построили и повели на станцию—разгружать вагоны с кирпичом. Когда мы прибыли туда, то выяснилось, что кирпич прибудет на разгрузочную площадку только к двум часам ночи. Пошли обратно. А от станции до городка несколько километров. Пришли и спать. Минут 20-30 полежали«Подъем!» Оказывается, кирпич уже на месте. Пошли снова и разгружали этот богом проклятый кирпич всю ночь до 8 утра. Замерзли, конечно, как мильон собак. Зато в Ленинграде я никогда уж мерзнуть не буду. Закалка».

И это оказалось чистой правдой...

«Вообще февраль напоследок дает себя знать: ветры чертовские. Они особенно мешают, когда идем в лес, на сопки. Ветер несет мелкий сырой снег. Идешь зажмурившись, а когда хочешь открыть глаза, то оказывается, что ресницы смерзлись. Приходится отогревать их руками... На ровных местах ветер бьет крепко, шатает, но идти можно. Но на обледенелых скользких склонах сопок он заставляет плясать, прыгать, а иногда и кувыркаться.

Но дни стали длиннее, солнце греет—зиме приходит конец... Скоро весна. Она близко. Скоро пойдут дожди и настанет время грязи, непролазной и непроходимой. (Мы застали эту грязь в начале ноября, до первых морозов.—Я. Г.) Но, может быть, меня к этому времени здесь уже не будет. Время идет. Проходит, и скоро я буду дома. „Я много лет без отпуска служил в чужом краю. И вот иду, как в юности, я улицей знакомою..." Когда я вернусь, юности уже не будет. Она пройдет. Вернее, она уже прошла. Пять месяцев сократили ее на пять лет... Большое спасибо за книги. Читаю их и немного Аристотеля».

Что до книг, то, насколько я помню, среди них был «Батый» Яна, которого я хотел перечитать. Относительно Аристотеля я писал в письме от 15 февраля: «Борис (Иовлев.—Я. Г.) прислал мне бандеролью—что бы вы думали?—„ Аристотеля... Аристотелю я рад. Хотя изумительно головоломная штука—гегелевская логики",

которую Ленин называл „средством для головной боли", легкое чтение по сравнению с этой вещью,—но я буду ею понемногу заниматься. А то можно совсем разучиться за три года читать трудные книги».

В Гегеля я в свое время пытался сунуть нос, но быстро понял, что это не моего умственного уровня чтение. Так что пассаж относительно «легкого чтения» — безобразное хвастовство. С Аристотелем я тоже не справился. Стагирита вообще постигла печальная судьба.

Некоторых моих сослуживцев книги, которые я читал, интересовали. Большим успехом пользовался Брандес — «Гейне и Берне», по довольно своеобразной причине. Он щедро цитировал лирические стихи Гейне, и ребята старательно их переписывали, чтобы использовать в письмах своим девушкам. Аристотель мог вызвать только недоумение. И однажды во время моего отсутствия, — не помню уж, куда меня послали (разумеется, в пределах расположения полка), — кто-то выдрал из «Аналитик» первые страницы. Это не было какой-то каверзой по отношению ко мне. Просто человек решил, что читать подобную абракадабру совершенно бессмысленно, а бумага для цигарок нужна. Махорку — «Моршанскую» — нам выдавали, а бумагу — нет. Я попытался провести следствие, но никто так и не признался.

И Брандес, и Аристотель каким-то образом потерялись во время моих последующих странствий. Домой я привез совсем другие книги — томик Багрицкого и «Персидские письма» Монтескье.

А «Батыя» у меня взял почитать некто Тришин, по гражданской профессии мелкий воришка. Книгу он, как я понял, вовсе не читал, а продал кому-то в другую роту. Когда я назвал его вором, он почему-то обиделся и попытался меня душить. Но парень он был хилый, и я скрутил его без большого труда. Был Тришин не только прохвост, но и принципиальный симулянт. Помню, как намучился с ним командир второго взвода нашей роты Стась Луцкий, мой приятель. Я был в первом взводе. Но все это происходило в других местах и в другом полку...

Отвлекаясь от сюжета, скажу, что нечастая, но особая переписка была у меня с моим младшим братом. Разница между нами — пять лет, и, соответственно, он был еще школьником. Он писал мне время от времени забавные письма.

   23.11.1955. «Спасибо, Михаил, что вспомнил обо мне, наконец. Правда, письмо твое довольно загадочно. Почему это я оказался сыном Чингисхана и притом любимым? У этого почтенного джентльмена было четверо сыновей, но ни один из них не назывался Яков. Или наш папа переменил фамилию?» Однако мой братец, сам того не ожидая, оказался пророком. Сыном Чингисхана я не стал, но через пару месяцев полк, в который меня перевели, оказался на родине Чингисхана... Об этом речь впереди.

Я же в своих письмах брату преимущественно уговаривал его не манкировать занятиями физкультурой. В отличие от меня, у него не было ни малейшей тяги к физическим упражнениям. Зато, опять-таки в отличие от меня, он прекрасно учился и окончил школу с золотой медалью. Но тогда это было еще не очевидно, и я с ужасом представлял себе, что с ним будет, если он угодит в армию...

Между тем предчувствие скорой разлуки с Ванинским портом оправдывалось.

   6.111.1955. «У меня все как нельзя лучше. Как говорится в одной здешней песенке: „Я живу у Охотского моря, где кончается Дальний Восток. Я живу без нужды и без горя. Строю новый стране городок". Все бы ничего, да по вам, други, соскучился. А остальное все верно. Живу без особой нужды, строю стране городок. Военный». Насчет строительства городка — это для красного словца. Хотя какие-то разговоры об участии в строительстве офицерских домиков и были, но на самом деле между обычными занятиями — строевой, тактикой и т.д. — нас использовали исключительно на неквалифицированных работах — разгрузка, погрузка. Как я и рассказывал.

Однако главное в этом письме совсем другое.

«Ну, вас, наверно, интересуют мои дорожные перспективы. Через пару дней уезжает первая группа больше половины роты. Я отправлюсь через пару дней после них. Куда они едут, неизвестно, по слухам далеко. Так называемые „покупатели", которые за ними приехали, петлицы имеют черные, следовательно, инженерные войска. В эту группу собрали всяких столяров, плотников. Наверно, едут в стройбат строительные части. (Слава богу, у меня не было строительной специальности, но было три месяца полковой школы, что, очевидно, играло роль, поэтому меня ждала строевая часть, хотя и весьма своеобразная.—Я. Г.) Только что, дописывая предыдущие предложения, услыхал я, что поедут они в валенках, возьмут с собой, кроме шинелей, бушлаты и телогрейки. Их ждут, по-видимому, не особенно тепленькие места. Как бы им, сердечным, на Чукотку не угодить. Да. Я знаю одно что я в ближайшие дни отсюда уеду. Чертовски интересно, куда... По совести говоря, Дальний Восток мне несколько приелся. Полгода вполне достаточный срок для познания достоинств оного благодатного края. Вы мне, друзья, пока не пишите».



Поделиться книгой:

На главную
Назад