Что ж
Мы не знали, что дело тут не в суровости маршала Малиновского. В это время министром обороны стал призванный Хрущевым на вершины власти Жуков. И он подтягивал армию.
Казалось бы, завинчивать гайку туже, чем она была завинчена в в/ч 01106, было некуда. Отдельный стрелковый полк жил идеально по уставу. Офицеры и сержанты обращались к рядовым только на «вы». Распорядок дня, о котором речь дальше, выполнялся неукоснительно. Сержант был царь и бог. Любой приказ должен был выполняться и выполнялся «беспрекословно, точно и в срок». Все, начиная от белизны подворотничка и до геометрического совершенства застеленной койки, от блеска пуговиц до блеска сапог, от четкости отдавания чести до умения строевым шагом подойти к помкомвзвода перед вечерней поверкой и доложить: «Товарищ сержант! Боевое и вещевое в порядке!» — все должно было соответствовать идеалу.
Если ты в редкие свободные минуты сидел на табуретке в проходе между койками, а по центральному проходу прошел сержант — свой ли, чужой ли — и ты, не заметив его, не встал, а сержант заметил, то тебя ожидала команда «встать- сесть» этак раз пятьдесят.
Разумеется, существовала круговая порука — за промахи одного отвечал весь взвод. Средство было действенное.
Однако оказалось, что резерв для «завинчивания» и борьбы с послаблениями все же был. Реально он выразился в частых ночных тревогах, когда среди ночи в казарму вбегали командиры рот и гремела команда: «Рота! Подъем! Тревога!» Это были батальонные учения. Весь батальон — две казармы, четыре роты, порядка шестисот человек, с оружием и выкладкой, колонной по три, узость дорог и в тайге диктовала характер построения, — бежал в тайгу и там, разбившись на взводы, проводил тактические занятия. После возвращения в казарму досыпали, сколько оставалось времени, а в 6 часов: «Рота! Подъем! Взвод! Подъем!..» И день шел своим чередом...
Но все это было позже, а теперь надо ненадолго вернуться к первым неделям моего пребывания в этом новом мире.
Идиллическая картина летних месяцев между окончанием школы и призывом не совсем соответствует действительности. Это — мечтания. Помимо прочего я занимался тригонометрией, чтобы получить аттестат. Кроме того, много времени мы проводили втроем с друзьями — Борей Иовлевым, моим одноклассником, и Юрой Романовым, Бориным соседом.
У Юры были отдельная квартира и пианино, на котором он лихо играл. Разговоры были сугубо философические. С удивлением вспоминаю, что мы всерьез обсуждали «Что делать?» Чернышевского и, в частности, опыт Рахметова.
В апреле 1955 года Юра прислал мне стихотворение, посвященное этому замечательному лету. Оно называлось «Трое в лодке. По мотивам „Ариона"».
Обо мне было сказано: «Ницше сгиб в пастях акул. За неделю или две...»
Цфасман — это, разумеется, музыкальный Юра, Пифагор — знаток математики Боря.
Боря поступил в медицинский институт, Юра, который был на год меня моложе, — в какое-то училище. «Я теперь металлист», — писал он мне. (Через несколько лет он таки попал в армию и отслужил в железнодорожных войсках.)
«В пастях акул» я не «сгиб», но первые недели мне было тошно, как и явствует из цитированного письма.
Письмо это было написано через неделю после прибытия в полк, но уже 8 декабря 1954 года я писал:
Тон писем постепенно стал спокойный и информативно-деловой.
Да, капризничать не приходилось.
Относительно выкладки в 32 кг — ее в полном виде испробовать не пришлось. Но когда начались тактические занятия, то груза на нас было навешано достаточно — оружие (у меня сперва был СКС — самозарядный карабин Симонова, очень легкий, килограмма четыре; потом, как увидим, мне достался РПД — ручной пулемет Дегтярева, штука громоздкая, 9 кг с полным диском), саперная лопатка, две гранаты, два подсумка, противогаз (на случай атомной войны, очевидно). До 32 кг, конечно, далеко, но весило все это порядочно и очень мешало бегать и ползать. Надо иметь в виду, что наши тактические занятия в сопках проходили по колено в снегу, а то и выше, что тоже не облегчало движение.
Закаляли нас не только утренний бег и изнурительные ежедневные штурмы сопок, но и погода, постепенно становившаяся все суровей.
Был период, когда приуныли даже самые крепкие ребята. Однажды вечером, после особенно изнурительного дня и ночной разгрузки, несколько ребят-молдаван обсуждали, долго ли мы выдержим. Один из них сказал, кивнув в мою сторону: «Этот загнется первым». Я сделал вид, что не слышал, и подумал про себя: «Как же. Жди...». Низкий поклон Джеку Лондону. Я верил, что пройду путь Смока Белью, городского интеллигента, ставшего неутомимым золотоискателем.
Тут надо объяснить ситуацию с кухней и казармой. Как я уже упомянул, городок наш был еще не достроен. В частности, не было столовой. Клуб для комсомольских собраний был, а столовой не было. Рядом с кухней были сколочены неимоверной длины деревянные столы — каждый с расчетом на взвод: от 30 до 40 человек. Весь ноябрь мы завтракали, обедали и ужинали на улице. С середины ноября начались морозы, пока еще небольшие. Но их вполне хватало, чтобы еда мгновенно остывала.
С какого-то момента к нам стало поступать продовольствие из Китая. Рис, свинина. Будучи в наряде на кухне, я видел замороженные свиные туши с клеймом из иероглифов. Все, чем нас кормили, было предельно жирным. И рисовая каша, ставшая постоянным блюдом, с кусками китайской свинины, успевала застыть, пока мы торопливо хлебали щи или борщ, сдобренный той же свининой.
С декабря, когда ударили настоящие морозы, мы стали питаться в казармах, в учебных классах. Еду дневальные приносили с кухни в бачках, а хлеб и масло путешествовали по морозу, и, соответственно, успевали замерзнуть.
С Китаем нас связывало еще одно приятное обстоятельство. В отличие от обычного армейского меню, когда компот полагался только по воскресеньям, мы получали компот из изюма каждый обед. Изюм, насколько помню его упаковки, тоже был китайский. Все это происходило до XX съезда с антисталинским докладом Хрущева, и с Китаем мы были «братья навек»...
Постепенно я вживался в этот новый для меня и совершенно неожиданный мир, отнюдь не похожий на тот, который я себе представлял.
Я жил, так сказать, в двух измерениях. Новый мир становился неизбежной реальностью и заставлял трезво смотреть на себя вчерашнего. Об открытке, которую написал перед прибытием в часть и которую уже цитировал, 19 ноября 1954 года я отозвался так:
Родители, весьма скептически относившиеся к моим философическим установкам, теперь старались поддерживать это «брутальное» самовосприятие.
«„Сильная личность" — пишешь ты, мама. На недостаток силы не жалуюсь, но до идеала еще далеко. (Или время „смеющихся львов" еще не пришло, или „человек на коне", увы, проехал мимо, не коснувшись моего плеча клинком меча своего двуручного, обоюдоострого, как сказал бы д'Аннунцио.)».
Я учился ценить те «материальные блага», которые предоставляла новая жизнь. Особенно воскресные дни.
16.1.1955. «Воскресенье. Свободное время, как не написать... Пишу в классе. В казарме у каждого взвода (а их четыре) свой класс, где взвод занимается, кушает, отдыхает. Сейчас здесь полно народу. Двое играют на баянах, командир 1-го отделения сержант Каштанов, симпатичный парень очень солидного роста, развлекается двадцатикилограммовой гирей. Сержанты зовут его между собой „Малюткой"».
Особенностью роты была ее многонациональность. Основу составляли два землячества — западные украинцы и молдаване. Почему-то они между собой не ладили. И это было единственным серьезным фактором межнационального напряжения. Были казахи, узбеки. Несколько евреев из Львова и Ленинграда. Было несколько ребят из Сибири. Антисемитизм фактически не ощущался, за исключением напряженного высокомерного отношения некоторых украинцев из Львова к своим же землякам евреям. На ленинградцев это не распространялось. Для сибиряков еврей вообще был фигурой экзотической.
В один из первых дней после сформирования роты одному из этих сибирских ребят было поручено составить список солдат по национальностям. Он, соответственно, подошел ко мне. «Ты кто по нации?» — «Еврей». — «Да брось ты! Я же серьезно...» Не без труда я его убедил, что я тоже серьезно. Как я догадываюсь, относительно межнациональных отношений в полку существовали вполне определенные инструкции, которым должны были неукоснительно следовать сержанты. Я помню характерный эпизод. В нашем взводе был львовчанин с подходящей фамилией Львовский. Персонаж не очень симпатичный — вне зависимости от его национальности. Зачем-то он стал передразнивать вполне симпатичного парня, который слегка заикался. Тот обиделся, сообщил Львовскому, что он «жидовская морда», и предложил выйти поговорить. Львовский не то чтобы пожаловался командиру отделения, но обратился к нему, как к третейскому судье, — надо ему идти драться или нет? Не забыл он и данную ему характеристику. Это был, конечно, не лучший маневр, который популярности Львовскому не прибавил. Реакция сержанта была предсказуема. Все трое наших командиров отделения собрали вокруг себя свидетелей и участников инцидента, и помкомвзвода Каштанов, двухметровый «малютка», произнес железным голосом формулу, которая, безусловно, была твердо рекомендована для подобных случаев: «Вам завтра вместе в бой идти!
А вы...» Эту формулу я слышал каждый раз, когда возникали любые трения, имеющие национальный оттенок...
Казарменный быт становился жизнью.
Второе развлечение—строевая подготовка два часа в день, хождение строевым шагом, повороты, развороты и т. д.
Третье развлечение—тактические занятия, штурм сопок, атаки, ползанье по-пластунски, перебежки.
Кроме этого, занятия в классах. Ну, это ерунда, это не сложно. Политзанятия, изучение оружия—это особой трудности не представляет. И вообще жить можно. Ничего страшного нет и не предвидится. Оружие новое, засекреченное. Все, что о нем говорится на занятиях, записывать запрещается, только на память».
В полку, как я впоследствии выяснил — не только в учебном батальоне, был культ оружия. Во время тактических занятий, когда мы бегали и ползали в тайге по глубокому снегу, оружие основательно отсыревало. После тактических занятий следовал обед, а затем обязательный часовой сон. После чего наступал черед оружия. Его разбирали на специальных столах, чистили, смазывали. Для того чтобы можно было проникнуть в любые закоулки механизма, мы вырезали разной формы — весьма причудливой — палочки-инструменты. Классический вариант—разборка-сборка оружия на скорость. Перед вечерней поверкой приходил командир роты, капитан, — мне он очень нравился, — и выборочно проверял состояние оружия. Рота стояла в строю и с замиранием сердца ждала результатов проверки — не дай бог, капитан обнаружит какое-нибудь пятнышко в стволе...
Таких случаев не помню. Чистили на совесть.
Чтобы понятие «оружие» не было абстрактным, конкретизирую.
На вооружении отделения были — ручной пулемет Дегтярева (первый номер — стрелок-наводчик, второй номер), стрелок-наводчик носил кроме самого пулемета два диска, второй номер — стрелок-карабинер, еще два диска. Пулемет весил 9 кг со снаряженным диском.
В отделении было два автоматчика. АК — автомат Калашникова. Если память не изменяет, один из автоматчиков таскал еще и примитивный гранатомет. Остальные были вооружены СКС — самозарядными карабинами Симонова. Численность отделения точно не помню, врать не буду, — до 10 человек, считая сержанта.
Учения были. Никаких блиндажей в мерзлоте мы вырыть, естественно, не могли. Ночевали в снегу у костров. Правда, экипированы были по-новому — телогрейки и ватные штаны, валенки.
9.1.1955. «Обучаемся рукопашному бою. Тактические занятия становятся интереснее
Здесь нам и объяснили, что в случае атомной войны ноги будут играть первостепенную роль...
Холод нас донимал основательно. Особенно во время строевых занятий на плацу, открытом всем ветрам — особенно сырому ветру с Охотского моря. А строевые занятия проводились в шинелях и сапогах. Вот тут-то ребята и обмораживали себе физиономии.
Меня до поры Бог миловал. Но — до поры.
В декабре мы стали регулярно ходить на стрельбище, которое располагалось в тайге — километров 7-8 от расположения части. Как правило, это были марш-броски.
Как нам и обещали, обучение наше проходило весьма интенсивно. Жизнь стала настолько плотной, что я пропустил свой день рождения и вспомнил о нем только через три дня. 0 чем с изумлением написал домой.
Насколько эта интенсивность была результативна в смысле профессиональном — вопрос другой. Стреляли мы мало. Насколько навыки, полученные на тактических занятиях и батальонных учениях, пригодились бы в реальности — не знаю.
Теоретически нас обучали командовать стрелковым отделением в бою. Но умения скомандовать: «Короткими перебежками, справа, слева по одному — марш!» явно недостаточно. Из рассказов наших сержантов, окончивших эту же полковую школу, особого разнообразия в обучении не предвиделось.
Тактические занятия — особенно в зимних условиях—вырабатывали физическую выносливость. Что да, то да.
Правда, я не могу судить о качестве обучения с полной ответственностью, так как курса не кончил. Об этом речь впереди.
Но две вещи я успел усвоить по-настоящему: обращение с оружием и строевую подготовку. Во всяком случае, когда мне пришлось значительно позже обучать этому искусству — строевой подготовке — взвод новобранцев, то никаких сложностей у меня не возникало.
Что до оружия, то столь плотное, ответственное и подробное общение с ним сформировало особые, почти личные взаимоотношения с этим убийственным железом. И когда через несколько лет во время работы на Крайнем Севере мне снова пришлось постоянно иметь дело с оружием — в частности, с охотничьим карабином (в то время это был, собственно, боевой кавалерийский карабин, укороченная трехлинейка), то я сразу же ощутил знакомое чувство родства...
Одно обстоятельство осложняло мне жизнь психологически — у меня не было не только друзей, но даже приятелей. Ровные отношения со всеми.
Среди нашей национальной пестроты были славные ребята, несколько десятиклассников из Львова и Сталинграда. Некоторые ребята, непонятно как попавшие в полковую школу. Один парень из глухой сибирской деревни с трудом писал и читал. Более того, он совершенно не представлял себе историю XX века — о более ранних временах я не говорю. Для него Октябрьская революция была совершенно неизвестным сюжетом. Меня прикрепили к нему, чтобы я хотя бы приблизительно познакомил его с основными событиями нашего времени.
Не было никого, с кем мне хотелось бы сойтись. С кем можно было бы поговорить. Армейская дружба — явление в своем роде замечательное — в моей судьбе состоялась, но позже и в другом полку.
Одиночество компенсировалось воспоминаниями главным образом о том культурном мире, который был мне так близок и дорог в прежней жизни. Как я уже писал, я жил в двух мирах. И когда случайно попадался человек, с которым можно было поговорить о том мире, это было необыкновенной удачей.
9.1.1955. «В городке много самого разнообразного народа. Есть люди с высшим образованием. Я познакомился в одно из воскресений с занятным парнем, казахом, педагогом. Он окончил филологический факультет пединститута, три года преподавал в старших классах, а теперь попал в армию. Неглупый, симпатичный человек. Вместе с ним служат здесь его ученики. Он не в нашей роте, и мы встречались пару раз по воскресеньям где-нибудь у магазина. Поболтали немного. Побеседовали о вещах здесь довольно неуместных—о романтизме, эстетизме. Окрестные заборы и лиственницы навряд ли слышали раньше что-либо подобное. Он сказал, что из меня выйдет хороший литератор, он, мол, окончил институт и не знает всего, что я знаю. Вот как. Литературой мы через три годика еще подзаймемся».
Все, что напоминало о другом мире, вызывало сильное и, как правило, нерадостное чувство.
друзья;
Не будем строго судить эти литературоведческие экзерсисы восемнадцатилетнего стрелка-карабинера...
Листая свои письма теперь, я поражаюсь: когда же я — он!—умудрялся столько читать при нашем железном распорядке? Книги я брал в ротной библиотеке. Не знаю, когда и как успели ее собрать, но книги там были вовсе недурные. И какие-то возможности для чтения я изыскивал. Главным образом, конечно, по воскресеньям.
Ох, моя тумбочка с книгами, мне ее сильно недостает».
Современный читатель, особенно немолодой, в какой-то степени осведомленный о библиотечных нравах советской эпохи, задает себе вопрос — откуда молодой всезнайка брал все эти книги? Как ему в руки попали Ницше и Георг Брандес?
Мне чрезвычайно повезло. Мой отец, сотрудничавший с издательствами, базирующимися, в частности, в Доме книги, был читателем библиотеки Гослита, переименованного позже в «Художественную литературу». Это была одна из тех библиотек, в которые сразу после революции свозили конфискованные библиотеки, как частные, так и принадлежавшие закрытым большевиками культурным учреждениям. Соответственно, там были редчайшие книги. (Таким же образом была составлена уникальная библиотека ленинградского Союза писателей, теперь пропавшая.) И я брал книги на отцовский абонемент. Библиотекарши мне симпатизировали, и я получал все, что хотел. Включая полное собрание сочинений Ницше. Оттуда же д'Аннунцио и Пшибышевский. Брал я там Гамсуна, Стриндберга, Штирнера, Ибсена и т.д.
Но был у меня еще один важнейший источник.
10.11.1955. «Вы уже, наверно, выпотрошили мою тумбочку и видели, что там были книги по истории литературы, музыки, по психологии, биологии, физиологии, эстетике, философии. В основном я читал все. Но, увы, занимаясь одновременно таким количеством наук, фундаментальных знаний не получишь, и я остался дилетантом во всех этих областях. Погоня за многими зайцами. Вообще, я чувствую родство со многими книжными героями. Это, должно быть, оттого, что во мне самом много книжного, от книги. Не знаю, хорошо это или плохо. Пожалуй, хорошо».
Оставим на совести стрелка-карабинера утверждение, что он прочитал, а не просмотрел все эти книги. Но источником этих сокровищ — а там были редкие книги, в том числе изъятые из библиотек после ареста или опалы авторов, — был огромный книжный шкаф, стоявший в коридоре коммунальной квартиры возле двери в наши комнаты. Это была библиотека одного из старших братьев моего отца, дяди Владимира, арестованного в тридцатые годы и пропавшего без вести. Он был активным участником антисталинской оппозиции, человеком безусловного литературного таланта и широчайшей начитанности. Книги в этом шкафу стояли в два ряда, и я осваивал его содержимое не один год.
Что до музыки, то тут я имел редкую удачу пользоваться библиотекой известного актера Владимира Алексеевича Таскина (он был одним из премьеров «Нового театра», переименованного в пятидесятые годы в Театр им. Ленсовета), друга моих родителей и, смею сказать, моего старшего друга. Он был сыном пианиста, аккомпаниатора Шаляпина, и сам прекрасный пианист. У него был уникальный подбор книг по истории музыки. Он, в частности, дал мне прочитать автобиографию Вагнера и привил интерес к его музыке.
От него же я получил автобиографии Джона Стюарта Милля, поразившего меня тем, что чуть ли не в четыре года по настоянию отца, известного философа, изучал латынь, и Герберта Спенсера. Это было особенно интересно — ведь Мартин Иден был последователем Спенсера. Обе автобиографии были в некотором роде интеллектуальными «романами карьеры» и весьма стимулировали мое воображение и честолюбие.
С музыкой дело обстояло неважно—два баяна и гармонь, на которых недурно играли наши сержанты в редкое свободное время, не совсем удовлетворяли мои меломанские привычки.
Хотя бывали и светлые моменты.
Горького сказал: „Тургенев
Дело в данном случае не в том, насколько прав персонаж Горького. Просто юному меломану и книжнику, чтобы чувствовать себя настоящим солдатом, органично существующим в новой среде, необходимо было культивировать именно суровость, брутальность. Это был естественный для него — через культуру—способ психологического выживания...
При этом жестко структурированный быт, в который он теперь был встроен, провоцировал тягу к внутренней упорядоченности.
Хотите, смейтесь. Но мне это знакомо. Разумеется, кроме „насилия умников". Я тоже еще не успел создать из всего того, что я знаю, четкий круг мнений, который бы с достаточной яркостью подчеркивал мою личность. Я читал много и слишком быстро, не успевая приводить в систему ранее приобретенные знания».
Да, с книгами было лучше, чем с музыкой.
прочитал „Хаджи-Мурата". Превосходно. Такая умная про