Рот до ушей
Не выношу телесериалы и голливудские фильмы, в которых снимают обезьян – каждый раз, когда выряженный в человеческую одежду обезьяний актер скалит зубы в дурацкой ухмылке, меня передергивает. Зрители, наверное, покатываются со смеху, но я-то знаю, что самой обезьяне в такие моменты совсем нерадостно. Вынудить обезьяну показать зубы можно, по большому счету, только напугав ее – выражение, напоминающее нам ухмылку, возникает лишь как реакция на попытки доминирования и угрозу наказания. Где-то за кадром дрессировщик помахивает кожаным хлыстом или электропогонялкой для скота, четко и ясно давая обезьяне понять, что ее ждет за непослушание. Они же напуганы до полусмерти! Именно поэтому мы почти никогда не видим на экране взрослых обезьян – дрессировщику просто не удастся доминировать над силачами, которые к тому же гораздо пронырливее и изворотливее любого из крупных кошачьих. Только молодую обезьяну можно запугать так, чтобы она скалила зубы по команде.
С обнажением зубов до сих пор связано много вопросов – например, как оно превратилось у нашего вида в дружелюбную улыбку и откуда вообще взялось. Последний вопрос может показаться странным, однако в природе все развивается из предшествующих форм. Наша кисть руки – это модификация передней конечности наземных позвоночных, которая в свою очередь произошла от рыбьего грудного плавника. Наши легкие – это результат эволюции плавательного пузыря.
Поэтому интерес к происхождению коммуникационных сигналов вполне закономерен. Процесс их преобразования из предшествующих версий называется ритуализацией. Например, поднося к лицу руку с оттопыренным большим пальцем и мизинцем, мы изображаем инструментальное действие – прикладывание трубки стационарного телефона к уху. Этот жест трансформировался в сигнал «позвони мне». Ритуализация – это то же самое, только в более крупных, эволюционных масштабах. Неравномерный стук дятла, добывающего личинок из-под коры, превратился в ритмичную барабанную дробь на пустом бревне, служащую для обозначения границ территории. Негромкое причмокивание, которое издавали обезьяны, выискивая вшей и клещей друг у друга в шерсти, превратилось в дружеское приветствие – поднятые брови и хорошо слышное чмоканье, словно говорящее: «Я был бы рад тебя вычесать!»
Обнажение зубов в улыбке не нужно путать с оскалом, когда рот широко открыт, а глаза сверлят противника уничтожающим взглядом. Это свирепое выражение, как будто говорящее о намерении укусить, действует как угроза. При улыбке же, напротив, рот закрыт, а губы растягиваются, обнажая зубы и десны. Ряд сияющих белых зубов – заметный сигнал, видимый издалека, однако значение его прямо противоположно угрозе. Он ведет свое происхождение от защитного рефлекса[33]. Например, мы автоматически оттягиваем губы от зубов, когда чистим цитрусовые, которые грозят брызнуть в лицо едким соком.
Уголки губ могут ползти вверх из-за страха и неуверенности. На съемках с американских горок почти у всех поголовно людей рот до ушей, однако это вовсе не восторженная улыбка, а гримаса испуга. То же самое происходит и у других приматов. Как-то раз мне довелось наблюдать за павианами на кенийской равнине во время засухи. Павианы тоннами поглощали стручки акации, поэтому следовать с подветренной стороны за сотней обезьян, наевшихся «музыкальных» бобов, – удовольствие было то еще. Они часто останавливались поглодать сочный кактус – вездесущее растение, которое в обычных обстоятельствах они из-за колючек обходят стороной. Прежде чем вонзить в кактус зубы, обезьяны растягивали губы как можно шире, чтобы не уколоться. Уловка была сугубо практической, но в результате возникала та же самая улыбка, что и при социальном взаимодействии, где она служит сигналом подчинения.
В группе макак-резусов, которую я изучал, могучей альфа-самке Оранж достаточно было просто пройтись по территории – все встречные самки спешили продемонстрировать широкий заискивающий оскал, особенно если она устремлялась к ним или удостаивала визитом их стайку. К Оранж могло быть одновременно обращено около десятка расплывшихся в ухмылке физиономий, при этом никто из самок не спешил убраться прочь с дороги, поскольку весь смысл этого сигнала в том, чтобы застыть на месте и являть собой воплощенное почтение. Они, по сути, говорили Оранж: «Я подчиняюсь, я ни за что не посмею тебе перечить». Положение Оранж было настолько прочным, что ей и без того почти не приходилось использовать силу, а своими заискивающими улыбками остальные самки устраняли последний из возможных поводов показать им, кто тут главный. У резусов это выражение работает исключительно в одну сторону: его демонстрирует только подчиненный доминирующему, и никогда наоборот. Это недвусмысленный иерархический маркер. И такие сигналы имеются у каждого вида. Люди демонстрируют подчинение поклонами и воинским приветствием, подхалимажем, смехом над шутками начальства, целованием перстня дона и так далее. Шимпанзе в присутствии высокоранговой особи опускаются пониже и издают особое похрюкивание. Но изначально свойственный всем приматам сигнал признания себя нижестоящим – это широкая ухмылка с оттянутыми назад уголками рта.
Однако за этим выражением кроется нечто большее, чем страх. Когда обезьяна просто пугается – например, увидев змею или хищника, – она замирает (чтобы не заметили) или со всех ног несется прочь. Так выглядит обычный страх. Никакие улыбки в подобную ситуацию просто не вписываются. Улыбка – это главным образом социальный сигнал, в котором страх смешан с жаждой одобрения. В нем есть что-то от бурных восторгов собаки, дождавшейся возвращения хозяина, – когда прижав уши и поджав хвост, она валится на спину с радостным визгом. Собака подставляет хозяину свои самые уязвимые места – живот и горло, веря, что он не воспользуется своим могуществом и не вцепится в них. Эту манеру подставлять брюхо никто не примет за испуг, поскольку собаки часто ведут себя точно так же, подступая к кому-то из сородичей. Это шаг навстречу, обозначение доброжелательного настроя. То же самое относится и к обезьяньей улыбке – она выражает стремление наладить отношения. Поэтому Оранж получала такие сигналы десятками, а змея не получит ни одного.
Мне довелось подружиться с молодой самкой-резусом по имени Карри – из той же стаи, что и Оранж, обитавшей на обширной открытой территории. Я фотографировал резусов через сетчатую ограду, и, поскольку простаивал у сетки целыми днями, обезьяны скоро ко мне привыкли. Поначалу они, конечно, пытались напугать меня и выхватить фотоаппарат из рук, но в конце концов перестали обращать внимание, чем сильно упростили жизнь мне как фотографу. Карри же по-прежнему выискивала меня у сетки и, приближаясь, часто обнажала зубы в знак подчинения. Она любила сидеть рядом, иногда просовывая свою маленькую лапку сквозь сетку, чтобы подержаться за мой палец. С макаками приходится осторожничать, они часто кусаются, но Карри можно было доверять. Не исключено, что за счет общения со мной низкоранговая самка упрочивала свои позиции. На каждый мой взгляд она отвечала мне, обнажая зубы, но делала это потому, что зрительный контакт у резусов воспринимается как угроза. Карри подмазывалась ко мне, полностью оправдывая свое имя[34].
Человекообразные обезьяны продвинулись дальше: их усмешка, хоть и остается нервной реакцией, несет в себе больше положительного. У них это выражение лица и то, как они его используют, больше похоже на наше. Бонобо иногда обнажают зубы в ситуации приятного и абсолютно невраждебного взаимодействия – например, во время спаривания. У одного немецкого исследователя попадался термин
Поскольку улыбка у человекообразных обезьян выдает беспокойство, она может оказаться очень некстати. Самцы шимпанзе – постоянно выясняющие, кто круче, – не любят демонстрировать тревогу в присутствии соперника. Это признак слабости. Когда один из самцов, ухая и вздыбив шерсть, поднимает с земли булыжник, другому становится не по себе, потому что дело пахнет поединком. У второго появляется нервная усмешка. И в таких случаях мне не раз приходилось видеть, как усмехающийся самец резко разворачивается, пряча эту усмешку от соперника. Еще я видел, как они прикрывают ее рукой или даже усиленно пытаются стереть с лица. Один самец, прежде чем повернуться обратно к сопернику, сжимал губы пальцами. Из этого, на мой взгляд, следует, что шимпанзе осознают, как воспринимаются их невербальные сигналы. А еще – что над конечностями они властны больше, чем над мимикой. То же самое относится и к нам. Хотя мы способны произвольно изобразить нужное выражение лица, изменить непроизвольно возникающее нам трудно. Например, принять радостный вид, если мы сердимся, или рассердиться, если на самом деле нам смешно (такое бывает у родителей по отношению к детям), почти невозможно.
Человеческая улыбка происходит от нервной усмешки, наблюдаемой нами у остальных приматов. Мы включаем ее, чтобы погасить намечающийся конфликт – это опасение не покидает нас даже в самой дружественной обстановке. Приходя в гости, то есть вторгаясь на территорию хозяина, мы приносим цветы или бутылку вина; в знак приветствия мы машем раскрытой ладонью, воспроизводя жест, когда-то служивший, как считается, для демонстрации безоружности. Но главным способом разрядить обстановку по-прежнему остается улыбка. Отвечая улыбкой на улыбку, мы умножаем общую радость, или, как пел Луи Армстронг: «Когда ты улыбаешься, весь мир улыбается вместе с тобой».
Иногда дети, которых отчитывают или ругают, стоят и усмехаются в ответ, и это воспринимается как издевка. Однако на самом деле это просто нервный сигнал, обозначающий отсутствие враждебности. Именно поэтому женщины улыбаются чаще мужчин, а за мужской улыбкой часто скрывается потребность в дружеских отношениях. В одном исследовании прицельно изучали улыбку как отражение уязвимой, заведомо проигрышной позиции на материале фотографий, сделанных перед поединками Абсолютного бойцовского чемпионата. На снимках бойцы-соперники смотрят друг на друга с вызовом. Как показал анализ обширного массива подобных фотографий, обычно в последующем бою проигрывал тот, кто на снимке улыбался сильнее. Исследователи пришли к выводу, что улыбка говорит об отсутствии физического превосходства и что у того из соперников, кто улыбается сильнее, выше потребность в том, чтобы уладить дело миром[35].
Я очень сильно сомневаюсь, что улыбка у нашего вида – это именно «радостное» выражение, как часто утверждается в литературе, посвященной человеческим эмоциям. Ее истоки гораздо многообразнее и не сводятся к одной лишь демонстрации хорошего настроения. В зависимости от обстоятельств улыбка может означать нервозность, стремление угодить, необходимость успокоить собеседника, благосклонность и расположение, подчинение, веселье, сочувствие и так далее. Все ли эти ощущения подпадают под общий ярлык «радость»? Такие ярлыки бесконечно упрощают эмоциональные проявления – как смайлики, каждый из которых обладает одним-единственным приписанным ему значением. Обилие смеющихся или сердитых смайликов в наших текстовых сообщениях позволяет предположить, что языковые средства сами по себе не так выразительны, как нам внушают. Нам приходится добавлять невербальные сигналы, чтобы шаг к примирению не приняли за попытку насолить, а шутку – за издевку. Однако и смайлики, и слова все равно не заменят язык тела: направление взгляда, ширина зрачков, выражение лица, тон голоса, поза, жесты гораздо эффективнее передают широкую гамму смыслов.
Несмотря на это, мы упорно примитивизируем систему невербальных сигналов, когда пытаемся налепить на неподвижные изображения мимики и жестов ярлыки с названиями «базовых» эмоций, таких как грусть, радость, страх, гнев, удивление, отвращение. И неважно, что большинство эмоциональных состояний – это сплав из множества разных чувств. В детстве я как-то раз залез на крышу нашего дома, чтобы потренироваться на тот случай, когда понадобится помочь святому Николаю – бородачу в епископском облачении, который кладет подарки в дымоход. Разумеется, без помощника ему не обойтись. Но оказалось, что на крышу гораздо легче забраться, чем спуститься, и сам я слезть не смог. Когда меня в этом незавидном положении обнаружили, отец устроил мне взбучку. Его реакция выглядела как гнев – угрожающие жесты, повышенный голос, багровое лицо, – но гнев этот был порожден страхом, и к нему примешивалась надежда раз и навсегда отучить меня от подобных дурацких выходок. Надежда оправдалась. Как видим, каждое проявление эмоций нужно оценивать в широком контексте. Однобокая характеристика редко отражает суть. Называя тогдашнее состояние моего отца гневом, мы передаем его неточно, поскольку в характеристику необходимо включить и беспокойство, и любовь.
Та же тяга к упрощению видна и в описаниях эмоций животных – пожалуй, даже еще более сильная, поскольку мы убеждены, что их эмоции никак не могут быть сложнее наших. Так, в «Оксфордском справочнике по поведению животных» (The Oxford Companion to Animal Behavior) 1987 г. утверждалось, что изучать эмоции животных абсолютно бессмысленно, поскольку ничего нового они нам не скажут, а кроме того, «животные обладают лишь ограниченным набором основных эмоций»[36]. Учитывая отсутствие науки об эмоциях у животных как таковой, интересно, как автор в принципе пришел к такому выводу. Напоминает до сих пор тиражируемое в литературе утверждение, будто мимическая мускулатура у человека насчитывает сотни мышц – гораздо больше, чем у любого другого вида. Согласно концепции
Однако утверждения эти совершенно безосновательны. Когда группа антропологов и исследователей поведения наконец проверила этот постулат, препарировав лица двух мертвых шимпанзе, число мимических мышц у обезьян оказалось точно таким же, как у человека, а различий нашлось на удивление мало[37]. В действительности именно этого и следовало ожидать, поскольку к точно такому же выводу пришел еще Николас Тульп, голландский анатом, увековеченный на картине Рембрандта «Урок анатомии доктора Тульпа». В 1641 г. Тульп, впервые в истории препарировав труп человекообразной обезьяны, обнаружил, что строение мускулатуры, органов и прочего у нее почти не отличается от человеческого. Оба вида были похожи как две капли воды.
Несмотря на все это сходство, человеческая улыбка отличается от обезьяньего эквивалента: мы обычно поднимаем уголки губ, а саму улыбку наполняем еще большим дружелюбием и симпатией. Но это относится только к настоящей, искренней улыбке. Очень часто улыбка бывает дежурной, неестественной, абсолютно ничего не выражающей. Улыбка стюардессы, улыбка на камеру (скажите «сы-ы-ыр!») – это дань публике, так положено. И только так называемая улыбка Дюшена выражает искреннюю радость и положительные чувства. В XIX в. французский невролог Дюшен де Булонь исследовал мимические выражения, пропуская электрический ток через лицевые мышцы человека, не чувствующего боль. Так он воспроизводил и затем фотографировал самые разные выражения лица, но улыбка все время получалась нерадостной. Она выглядела фальшивой. В одну из попыток Дюшен рассказал все тому же испытуемому шутку – и улыбка вышла гораздо лучше, поскольку теперь он улыбался не только губами, но и немного сощурил глаза. Дюшен прозорливо заключил, что произвольная, «деланная» улыбка ограничивается губами, а мимические мышцы вокруг глаз не затрагивает. Без сокращения этих мышц улыбка не будет полноценной, излучающей неподдельную радость.
Так оно все и есть. Бывают улыбки нарочитые, не более чем условный знак для всего остального мира, – в интернете их полным-полно на фотографиях политиков или звезд и на миллионах селфи. А бывают другие, порождаемые определенным внутренним состоянием и отражающие искреннюю радость, наслаждение, симпатию. Такую улыбку подделать гораздо труднее.
Казалось бы, всем ясно, что в основном на лице у нас отражаются подлинные чувства, но даже эта простая мысль когда-то была спорной. Ученые горячо протестовали против используемого Дарвином термина «выражение», считая его слишком откровенным, подразумевающим, что лицо выдает наши потаенные переживания. И хотя психология буквально значит «наука о душе» (psyche по-гречески – «душа», «дух»), многие психологи не любили отсылок к скрытым процессам и объявляли душу неприкосновенной. Они предпочитали наблюдать за тем, что на поверхности, а мимику рассматривали как разноцветные флажки, с помощью которых мы даем знать окружающим о ближайших намерениях.
Дарвин выиграл и эту битву, поскольку, будь наши выражения лица просто сигнальными флагами, мы спокойно решали бы сами, какие вывесить, а какие убрать. Любое, нужное нам выражение изображалось бы с такой же легкостью, как поддельная улыбка. Однако в действительности над лицевыми мышцами мы властны гораздо меньше, чем над остальным телом. Как и шимпанзе, мы вынуждены иногда прикрывать улыбку рукой (книгой, газетой), поскольку заставить ее исчезнуть мы не в силах. А еще мы сплошь и рядом улыбаемся, плачем, кривимся от отвращения, даже когда видеть нас некому – например, разговаривая по телефону или читая книгу. С точки зрения коммуникации это совершенно бессмысленно. Во время телефонного разговора лицо у нас должно оставаться абсолютно бесстрастным.
Если, конечно, мы не эволюционировали, чтобы непроизвольно транслировать свое внутреннее состояние окружающим. В этом случае внешнее проявление эмоций и их передача – это единый процесс. Мимика подчиняется нам не полностью, поскольку не полностью подчиняются эмоции, но при этом окружающие получают возможность прочитать наши чувства. Скорее всего, ради укрепления связи между тем, что происходит внутри, и тем, что проявляется снаружи, наша мимика и развивалась.
Это было смешно!
Как-то раз я побывал на лекции одного философа, у которого вызывали недоумение невербальные составляющие человеческой коммуникации. Он отдавал преимущество вербальным средствам – письменной и устной речи, но, разумеется, никуда не мог деться от вездесущих жестов и мимики. Зачем нам вся эта мишура, спрашивал он, и главное, почему она такая аффектированная? Почему, например, смеясь над шуткой, мы должны, частично теряя контроль над собой, издавать какое-то невнятное громогласное «ха-ха-ха!», слышное на всю округу? Почему нельзя просто сказать спокойно: «Это было смешно!» – и хватит?
Я представил себе, как эстрадный комик на выступлении в каком-нибудь маленьком клубе выдает величайшую шутку всех времен и народов, но публика вместо того, чтобы сползать на пол от хохота, сидит смирно и бормочет под нос: «Да, смешно!» Для комика, привыкшего к тому, что возвышенное человеческое чувство юмора имеет далеко не возвышенные животные проявления, такая реакция была бы плевком в душу. Смех – это отличная иллюстрация ключевой роли физиологических процессов во всем нашем существовании, включая и психическую его сторону. Смех объединяет сознание и тело, сплавляет их в одно целое. Мы можем воспринимать этот сплав как потерю контроля над собой, поскольку предпочитаем, чтобы всем заправляло сознание. Как выразился театральный критик Джон Лар: «Наблюдать самозабвенный хохот зала – это все равно что присутствовать при грандиозном и неистовом таинстве. Лица искажены, слезы льются ручьем, тела содрогаются, но не в мучительных конвульсиях, а в пароксизмах восторга»[38].
Мы смеемся до умопомрачения. Мы обмякаем и валимся друг на друга, мы багровеем и рыдаем так, что уже не разберешь, смех это или плач. Мы в буквальном смысле писаемся от смеха. Нахохотавшись от души, мы чувствуем себя обессиленными. Отчасти это происходит потому, что, закатываясь смехом, мы выдыхаем (издавая звук) чаще, чем вдыхаем (потребляем кислород), и в итоге нам не хватает воздуха. Смех принадлежит к числу величайших благ человеческой жизни, он обладает известной пользой для здоровья – снижает стресс, стимулирует работу сердца и легких, способствует выбросу эндорфинов в кровь. Тем не менее хочется надеяться, что инопланетянам, решившим вступить с нами в контакт, не попадется на глаза сборище катающихся со смеху, иначе они даже мысли не допустят, что нашли разумную жизнь.
Поводом для смеха не всегда выступает юмор. Изучая незаметно для них самих поведение обычных людей в торговых центрах или где-нибудь на улицах – то есть в привычной повседневной обстановке, – психологи обнаружили, что в большинстве случаев смех вызывают самые банальные фразы, в которых ничего остроумного нет. Проверьте сами. Попробуйте понаблюдать, когда именно возникают взрывы смеха в спонтанной общей беседе, и зачастую никаких особенных предпосылок для них не найдете – ни шутки, ни каламбура, ни случайной реплики. Это просто смех, вкрапленный в ткань разговора и обычно подхватываемый собеседниками. Юмор для смеха не главное, главное – социальное взаимодействие. Это громогласное, напоминающее отрывистый лай проявление эмоций говорит о том, что симпатии взаимны и все благополучно. Дружный смех транслирует окружающим сплоченность и единение – примерно так же, как вой волчьей стаи[39].
Громкость человеческого смеха не устает поражать и меня – человекообразные обезьяны смеются гораздо тише, а всех прочих и вовсе почти не слышно. Подозреваю, что она обратно пропорциональна угрозе истребления хищниками. Если бы другие юные приматы смеялись так же заливисто и пронзительно, как наши дети на школьном или детсадовском дворе, хищники могли обнаружить их в два счета и легко застигнуть врасплох. Человек может позволить себе шуметь, хотя, конечно, хихикать и усмехаться мы тоже умеем.
На праздновании своего 80-летия Ян продемонстрировал великолепный образец человеческого смеха: выдал громкое утробное «ха-ха-ха», завершенное для пущей убедительности глубоким вдохом. Собравшиеся откликнулись общим хохотом – не только потому, что им была предъявлена визитная карточка нашего биологического вида, но и потому, что смех невероятно заразителен. В ходе экспериментов смеющееся выражение лиц, выводимых на компьютерный экран, люди копируют машинально, да и в телевизионных комедиях хохот за кадром вставляют именно для этого – чтобы вызвать аналогичную реакцию у зрителей.
Такая же имитация, как показывает анализ видеозаписей поведения, свойственна человекообразным обезьянам. Когда один орангутан-подросток подступает к другому со смеющимся лицом, второй мгновенно эту усмешку зеркально копирует, поэтому обычно, играя, смеются оба участника, а не один[40]. Заразительность подобных сигналов наблюдается даже у птиц. Новозеландские попугаи кеа моментально настраиваются на игру, услышав из скрытого динамика запись щебета, который у них служит «игровым». Под воздействием этих звуков, слегка напоминающих смех, попугаи сразу принимаются заигрывать друг с другом, кидаются к своим игрушкам, выделывают кульбиты в воздухе. Нет ничего более заразительного, чем смех и озорство[41].
Своим повторяющимся рисунком смех у приматов обязан частому ритмичному дыханию, от которого он происходит. У высших обезьян смех начинается с шумного пыхтения, которое по мере усиления взаимодействия становится все громче и звонче. Само по себе, в отрыве от игр, шумное учащенное дыхание выражает облегчение, радость, стремление к контакту – например, самка шимпанзе шумно пыхтит, прежде чем поцеловать лучшую подругу. Точно так же учащенно дышала Мама, прежде чем ухватить меня за руку, чтобы потом вычесывать, фыркая и причмокивая. Работая с обезьянами, привыкаешь осторожничать и внимательно следить за их сигналами. Все эти негромкие звуки, говорящие о доброжелательном настрое, настолько значимы, что, не услышав их, я бы побоялся подставлять Маме руку.
Российский ученый Надежда Ладыгина-Котс, которая столетие назад сравнивала эмоциональное развитие жившего у нее дома молодого шимпанзе Йони и своего собственного маленького сына, приводит примеры радостных моментов, вызывавших шумное пыхтение. Как-то раз Йони, увидев, что Котс собралась уходить, жалобно заскулил, но, когда она передумала и осталась, кинулся к ней, учащенно дыша. Если Йони подозревал, что за проделку ему сильно влетит, а его лишь мягко журили, он благодарно пыхтел. Вот такое учащенное дыхание, выражающее радость и хорошее настроение, и стало основой смеха, который сообщает то же самое, но гораздо громче[42].
Игра у животных бывает довольно грубой – участники борются, пускают в ход зубы, прыгают друг на друге, валяют и таскают один другого по земле. Без внятного и четкого сигнала о намерениях игровое поведение могут принять за драку. Игровые сигналы сообщают остальным, что беспокоиться не о чем, это просто шуточная возня. Например, у собак сигналом, позволяющим отличить игру от схватки, служит «поклон» (передней половиной корпуса пес припадает к земле, зад торчит вверх). Но, если в пылу борьбы одна собака прикусит другую по-настоящему, игра тотчас прекратится. Обидчик должен будет отвесить новый поклон – в качестве извинения, чтобы укус был забыт и игра возобновилась.
Смех служит той же цели – уточнению контекста происходящего. Один самец шимпанзе прижимает другого к земле и прикусывает за шею, не давая вырваться, но, так как все происходит под непрерывный хриплый смех, опасаться им нечего. Оба знают, что это лишь забава. Поскольку игровые сигналы позволяют интерпретировать чужое поведение, они называются метакоммуникацией, то есть коммуникацией по поводу коммуникации[43]. Если я подойду к коллеге и со смехом хлопну его по плечу, он воспримет это совсем не так, как если бы я хлопнул его молча или с бесстрастным лицом. Мой смех – это метасигнал об ударе по плечу. Смех придает словам или действиям нужную окраску, смягчает потенциально обидные замечания, поэтому мы применяем его как сигнал даже там, где ничего комичного нет.
Смех сигнализирует о том, что происходящее – это игра, не только непосредственным участникам, но и остальному миру. Видя смеющиеся лица или слыша смех, окружающие понимают, что все это безобидно. Шимпанзе достаточно умны, чтобы использовать смех подобным образом. Когда-то мы проанализировали сотни дружеских потасовок у молодняка, отслеживая, в какие моменты появляется смех. Особенно нас интересовали участники с ощутимой разницей в возрасте, поскольку, если старший заиграется, младшему может прийтись несладко. В таких случаях вмешивается его мать, иногда отвешивая старшему затрещину. Виноват всегда будет старший! Как мы выяснили, во время игр с малышами подростки гораздо больше смеются, когда с них не спускает глаз мамаша младшего, чем когда они остаются без присмотра. Смех преподносит эту возню в нужном свете, он как бы сообщает бдительной матери: «Видишь, нам весело!»[44]
Если все дружно смеются над чем-то вам непонятным, вы можете почувствовать себя изгоем. Смех часто объединяет «своих» за счет «чужих». Это настолько действенный способ травли и издевок, что исследователи готовы искать истоки смеха во враждебности. В таких гипотезах юмор рассматривается как орудие остракизма, направленное на аутсайдеров либо представителей иного этноса, в нем видят злой умысел[45]. Английский философ XVI в. Томас Гоббс, в частности, считал смех выражением превосходства, не представляя, зачем еще нужен юмор, кроме как для подтрунивания над другими. Можно представить себе, какой несчастной была его жизнь.
Смех гораздо более характерен для отношений дружеских – между приятелями, влюбленными, супругами, родителями и детьми и так далее. На чем бы держался брак, если бы не цементирующий его юмор? Я рос в большой семье и часто с нежностью вспоминаю, как мы хохотали за обеденным столом – до изнеможения, когда казалось, что все, сейчас умру. Приходилось выползать из комнаты, чтобы отдышаться и успокоиться. Самый первый смех человеческий младенец издает в заботливых материнских руках. То же самое происходит и у других приматов. Самка гориллы щекочет огромным пальцем животик детеныша нескольких дней от роду, вызывая у него первый в жизни смех. У нашего собственного вида мать и младенец постоянно взаимодействуют друг с другом, ловя мельчайшие изменения в голосе и мимике, и все это щедро сдобрено улыбками и смехом. Вот они – его подлинные истоки, и никакой злобы в них нет.
Неотъемлемой составляющей смеха остается физическая стимуляция, явно имеющая долгую эволюционную историю, потому что щекотка вызывает подобные смеху звуки даже у крыс. Покойный американский нейробиолог эстонского происхождения Яак Панксепп больше кого бы то ни было работал над тем, чтобы эмоции животных можно было обсуждать всерьез. Поначалу над Панксеппом потешались за саму идею смеха у крыс. Этих грызунов до сих пор презирают и недооценивают, но, поскольку я и сам держал ручных крыс, у меня лично нет ни малейших сомнений в том, что это сложные создания, способные и на эмоциональную привязанность, и на игру. Панксепп заметил, что крысам нравится, когда их щекочут пальцем, – настолько нравится, что они сами ищут продолжения. Стоит отвести руку, они потянутся за ней, надеясь на возобновление стимуляции и издавая при этом попискивания частотой 50 кГц, для человека находящиеся за пределами слышимости.
Один пожелавший остаться неизвестным любитель крыс проделал подобный эксперимент дома:
Панксепп пришел к выводу, что для крыс щекотка – это удовольствие (поэтому они гоняются за щекочущей рукой, если ее отвести), которое требует правильного настроения. Если животное нервничает, напугано кошачьим запахом или ярким светом, никакого смеха не будет, сколько ни щекочи. Кроме того, их энтузиазм зависит от предыдущего опыта и степени знакомства с процессом, поскольку крысы гораздо охотнее (издавая высокочастотные попискивания) приближаются к руке, которая их щекотала, чем к той, которая лишь гладила. Крысы совершают едва заметные подскоки, называемые «прыжками радости», типичные для всех млекопитающих во время игры – для коз, собак, кошек, лошадей, приматов и так далее. Вспомним тех же скачущих от удовольствия коров у Дарвина. Хотя игровые сигналы у животных довольно разнообразны, резвые подскоки присутствуют всегда и у всех. Кошка, пританцовывая и выгнув спину, устремляется к вам, собака кружится на месте и заскакивает на запретный диван, всем видом показывая, что она не прочь устроить игру в догонялки. Эти радостные подскоки настолько типичны, что их легко распознают даже представители другого вида. В неволе детеныш носорога может играть с собакой, собака с выдрой, жеребенок с козой, а в дикой природе наблюдались случаи, когда молодые шимпанзе затевали шуточную возню с павианами, а волки и вороны дразнили друг друга. У игры свой собственный универсальный язык.
Кроме прочего, мы используем смех для того, чтобы разрядить неловкую или напряженную обстановку. У других видов такое встречается реже, но все-таки встречается. Мне лично доводилось видеть, как самцы шимпанзе гасят разгорающийся конфликт. Три взрослых самца, вздыбив шерсть по всему телу, только что провели устрашающую демонстрацию, при которой обстановка всегда накаляется до взрывоопасных пределов, поскольку соперники испытывают нервы друг друга на прочность. Они перемахивают, раскачиваясь, с ветки на ветку, ворочают тяжелые камни, швыряют все, что под руку подвернется, молотят по гулким и звонким поверхностям. Но на этот раз, когда все трое уже удалялись с ристалища, один взял и потянул другого за ногу. Тот, удержав равновесие, попытался ее высвободить – и все это со смехом. Третий не остался в стороне, и вскоре все трое взрослых самцов галопом скакали по лужайке, тыкали друг друга в бок и хрипло смеялись. Страсти улеглись, как и стоявшая дыбом шерсть.
Аристотель считал, что именно смех отличает человека от зверей, и многие психологи до сих пор сомневаются в способности животных смеяться от радости или над чем-то забавным. Однако хорошо известно, что обезьяны любят фарсовые комедии – возможно, именно из-за обилия «физического» юмора. Когда симпатичный им человек, идя навстречу, вдруг поскальзывается или падает, они сначала замирают в тревоге, но, если все обошлось, смеются с явным облегчением, точно так же, как мы в подобных обстоятельствах. Я уже рассказывал, как рассмеялась Мама, догадавшись, что под маской пантеры скрывался человек. Такую же реакцию можно наблюдать и у бонобо. Давным-давно территорию бонобо в зоопарке Сан-Диего отделял от публики глубокий сухой ров. С внутренней стороны в него свешивалась пластиковая цепь, чтобы обезьяны могли спускаться и вылезать обратно, когда захотят. Но временами, когда в ров по ней спускался альфа-самец Вернон, подросток Калинд тут же вытягивал цепь наверх. Глядя сверху на оказавшегося в ловушке Вернона, Калинд смеялся, широко открыв рот, и шлепал ладонью по бортику рва. Он подшучивал над вожаком. Тогда единственная присутствующая при этом взрослая самка обычно кидалась на выручку и свешивала цепь обратно в ров, а потом стояла на страже, пока Вернон выбирался.
Еще один пример смеха над чем-то забавным сняли на видео японские полевые исследователи в Западной Африке. Девятилетний дикий шимпанзе радостно колол орехи с помощью распространенного приема с «молотом и наковальней». Он клал твердые, неразгрызаемые орехи по одному на плоскую поверхность большого камня и бил их зажатым в руке булыжником, пока не треснут. В лесу найти подходящие камни для такого дела не так-то просто. Мать самца, окинув взглядом найденные им идеальные молот с наковальней, двинулась к сыну и принялась вычесывать. На это обычно полагается ответить аналогичной любезностью, поэтому, закончив, мать застыла в ожидании, а сыну, чтобы приступить к вычесыванию, пришлось отложить камни. Мгновение спустя они уже были в руках матери. Судя по всему, сам подход к сыну и экспресс-сеанс груминга ей нужен был только как отвлекающий маневр. На видео видно и слышно, как, хватая камни, она тихо посмеивается, довольная, что уловка сработала[47].
Это, разумеется, частные случаи, но и они позволяют предположить, что смех у человекообразных обезьян может быть не только игровым сигналом. Иногда он приобретает более широкое значение (служа для выражения веселья, налаживания связей, разрядки обстановки), что знакомо нам по контактам нашего собственного биологического вида.
Смешанные чувства
Проследив эволюцию смеха и улыбки, мы можем убедиться, насколько прав был Ян, предполагая у них разное происхождение. Они зародились на противоположных участках эмоционального спектра. Улыбка восходит к выражению страха и подчинения, превратившемуся затем в сигнал отсутствия враждебности и только потом в демонстрацию симпатии. Смех появился как индикатор игрового поведения, возникающий во время веселой возни и щекотки, который впоследствии стал сигналом благополучия и налаживания отношений, и даже радости и веселья. У нашего вида эти выражения эмоций постепенно сближались и, поскольку у нас часто происходит смешение эмоций, в конце концов они слились воедино. Мы запросто переходим от улыбки к смеху и наоборот либо демонстрируем смешанные варианты.
Смешанные выражения эмоций типичны для гоминид – маленького семейства в составе отряда приматов, в которое входит человек и человекообразные обезьяны. Если у большинства остальных животных, в том числе и из группы приматов, в ходу разрозненные звуковые сигналы и мимические выражения, то гоминиды выделяются коммуникативными полутонами. Мартышка может сделать угрожающее лицо или игровое, может обнажить зубы в усмешке, но сочетать или смешивать эти выражения она не способна. Ее коммуникативные сигналы фиксированы, стереотипны и разительно отличаются друг от друга – то есть это, условно, либо синий, либо красный цвет, но не фиолетовый. В этом низшие обезьяны сильно ограничены по сравнению с человекообразными, которым ничего не стоит в любом порядке чередовать надутые губы, хныканье и оскал, сопровождаемый повизгиванием. Выражение их лиц постоянно меняется, передавая широкую гамму эмоциональных тенденций, пусть даже и противоречивых. Точно так же ребенок может заплакать, потом засмеяться сквозь слезы, потом еще немного повсхлипывать.
Используя классификацию из двадцати пяти выражений мимики, мы проанализировали в буквальном смысле тысячи их демонстраций в центре Йеркса, наблюдая за повседневной жизнью шимпанзе на открытой территории. Мы обнаружили огромное число смешанных выражений и переходов[48]. Например, молодой самец, пытаясь наладить контакт с альфой, опасливо садится поодаль и ждет приглашающего знака. Он демонстрирует дружелюбие – протягивает альфе руку, учащенно пыхтя, но при этом, как положено подчиненному, не забывает похрюкивать, выражая почтение. Или, допустим, самке очень хочется сочного арбуза, от которого ее раз за разом отпихивает товарка, и она никак не может решить, то ли продолжать клянчить, то ли громко возмутиться, нарываясь на драку. Она то дует губы и поскуливает, выпрашивая арбуз, то подтявкивает и негромко взвизгивает, выдавая растущее недовольство. Социальное взаимодействие изобилует подобной борьбой эмоций, которая целиком и полностью отражается на лицах – как человеческих, так и обезьяньих. Это отражение вовсе не застывший моментальный снимок, в нем видны все полутона и переходы. Эмоциональные состояния почти никогда не бывают обособленными, и именно поэтому вызывает столько нареканий стремление рассовать мимику по ящичкам с надписями «злость», «печаль» и прочими обозначениями базовых эмоций. Ни с нами, ни с нашими собратьями-гоминидами это примитивное распределение не срабатывает.
3. На языке тела
Первый опыт работы с шимпанзе я получил в студенческие годы, когда учился в Неймегенском университете. Чтобы подзаработать, я устроился лаборантом в психологическую лабораторию, но никак не ожидал, что придется иметь дело с обезьянами. Какой ненормальный будет держать шимпанзе на верхнем этаже университетского здания, где одни кабинеты и аудитории? Условия содержания действительно были далеки от нормы, сегодня такого просто не допустили бы, но я получал несказанное удовольствие от общения с двумя новыми косматыми друзьями.
Каждый день я тестировал их, предлагая когнитивные задания, которые, наверное, идеально подходили крысам, но для человекообразных обезьян совершенно не годились. В те времена психологи еще верили в универсальность законов научения и интеллекта, таланты каждого конкретного вида их не интересовали. Они даже размер мозга не учитывали. Как безапелляционно выразился основатель школы бихевиоризма Беррес Скиннер: «Голубь, крыса, обезьяна – какая разница, где чьи показатели? Это неважно»[49]. Но мы-то теперь знаем, что существует много разновидностей интеллекта, каждая из которых приспособлена к особенностям восприятия и истории развития конкретного биологического вида. К человекообразной обезьяне или слону нельзя применять те же критерии оценки, что к вороне или осьминогу. Особенно к человекообразным обезьянам. Это мыслящие создания, с любой поставленной перед ними задачей они пытаются разобраться, а разобравшись, теряют интерес. Пара макак-резусов, которых тестировали в той же лаборатории, показывала куда лучшие результаты, чем наши шимпанзе, из чего следует, что выполнение заданий далеко не всегда является показателем интеллекта. Если макаки думали только о вознаграждении и могли выполнять рутинное задание раз за разом, лишь бы получить побольше лакомств, шимпанзе быстро становилось скучно. Задание было для них слишком примитивным. В итоге мы с ними в основном просто дурачились и проказничали, это им нравилось гораздо больше.
Именно так я и научился распознавать типичные для их вида звуки и другие коммуникативные сигналы, а также подражать их поведению – что на самом деле не так уж трудно, ведь человек, по сути, тоже обезьяна. Я не мог сымитировать только одно – их физическую силу. Мне не дано было раскачиваться под потолком клетки, цепляясь за решетку одним пальцем, или прыгать со стены на стену, не касаясь пола. Им не было еще и шести лет, но они быстро сообразили, что я существо хилое и что мне не нравится, когда меня завязывают в такие же узлы, в которые они привыкли завязывать друг друга. Я мог со всего размаха шлепнуть кого-нибудь из них по спине – любой человек в ответ вспылил бы, а эти просто смеялись, словно я сделал что-то невероятно забавное.
Как и положено в этом возрасте, у них пробуждалось влечение к противоположному полу, проецируемое в силу обстоятельств на представительниц нашего вида. При виде женщины у обоих возникала эрекция. Женщин они отличали абсолютно безошибочно, но как – я понять не мог. По запаху вряд ли, чувственное восприятие у шимпанзе схоже с нашим и ведущая роль в нем принадлежит зрению. Мы с приятелем-студентом решили провести небольшой тест (так состоялся мой первый поведенческий эксперимент). Нацепив юбки и парики, мы потренировались разговаривать фальцетом и отправились проверять реакцию обезьян – прошлись перед клеткой, непринужденно болтая и показывая на них пальцем, будто случайные посетительницы. Нас почти не удостоили вниманием. Ни эрекции, ни замешательства – разве что за юбку потянули. Через несколько минут из-за угла выглянула секретарша, увидевшая двух странных дамочек и заподозрившая, что они заблудились. Вот на нее оба самца сразу же отреагировали именно так, как мы надеялись. Мы пришли к выводу, что людей обмануть проще, чем шимпанзе.
Это, конечно, не эксперимент, просто розыгрыш, и я бы постеснялся о нем упоминать, не будь он такой наглядной иллюстрацией остроты восприятия, о которой и пойдет речь в этой главе. Как одна особь считывает язык тела другой? Многие животные, демонстрируя не меньшую проницательность, чем те два шимпанзе, при контактах с людьми легко отличают мужчин от женщин. Даже таким далеким от нас видам, как птицы или кошки, это удается без труда. Я знал немало попугаев, которые симпатизировали только мужчинам или только женщинам. Они ориентируются на видимые различия, универсальные для всего царства животных: у самцов движения резче и решительнее, чем у самок, которые движутся более мягко и плавно. Чтобы отличить мужскую особь от женской, нам необязательно даже видеть все тело целиком. Закрепив на руках, ногах и в паховой области испытуемых крохотные лампочки, ученые сняли прогуливающихся участников эксперимента на камеру и обнаружили, что этих светящихся точек нам достаточно, чтобы определить пол[50]. По движению нескольких белых проблесков на темном фоне зритель сразу догадывался, мужчина перед ним или женщина. У женщин походка может меняться даже в зависимости от фазы овариального цикла. Если мы сами способны безошибочно распознавать пол по таким скудным данным, неудивительно, что и многие другие животные считывают принадлежность человека к одному из полов с первого взгляда. Причем умение это обоюдное: я тоже по одним только движениям абсолютно точно отличу самца шимпанзе от самки.
Много лет спустя мы провели более научный эксперимент по различению пола. Начинался он как исследование по узнаванию лиц с использованием сенсорного экрана, но в результате мы обнаружили, что шимпанзе знают друг друга не только в лицо, но и с тыла. На монитор перед шимпанзе выводили сначала фотографию зада кого-то из собратьев, а затем два портрета, лишь на одном из которых был запечатлен обладатель этого зада. Если портреты принадлежали обезьянам разного пола, угадать было очень легко, поскольку зад самца резко отличается от зада самки, и в лицах маскулинность и фемининность тоже проявляется четко.
А что будет, если за фотографией зада самца последуют два «мужских» портрета или, наоборот, за фотографией зада самки – два «женских»? Собьет ли это испытуемых с толку? Нет, шимпанзе по-прежнему безошибочно соотносили зад и портрет – но лишь у тех изображенных обезьян, которых они знали лично. Ошибки при сопоставлении соответствующих частей тела у незнакомцев означают, что испытуемые опирались в своем выборе не на общие признаки, отображаемые на фото – размер, окрас и так далее, а на знания, полученные извне, благодаря ежедневному общению друг с другом. Держа в уме образ всего тела знакомой особи, они свободно могли соотнести между собой любые его части – например, заднюю и лицевую. Мы опубликовали результаты этого эксперимента под заголовком «Лица и зады» (Faces and Behinds), и поскольку способность обезьян узнавать друг друга по заду показалась всем очень смешной, нам вручили Шнобелевскую премию – пародию на Нобелевскую, присуждаемую за исследования, которые «заставляют сначала засмеяться, а потом – задуматься»[51].
И хотя для людей аналогичные эксперименты не проводились – тем более с изображениями голых тел, – наверняка и у нас в памяти отпечатывается образ целиком, поскольку своих друзей и родных мы узнаем в толпе даже со спины.
Вековая мудрость
Мы воспринимаем и интерпретируем эмоции в ходе коммуникации, благодаря эмпатии, соотнесению и в первую очередь пониманию языка телодвижений. Поскольку с помощью одного только наблюдения исследовать восприятие эмоций почти невозможно, ученые черпают свои сведения в основном из экспериментов – как правило, с предъявлением изображений на сенсорном экране. Людей таким образом тестируют постоянно, но и к другим видам такой метод тоже применяется.
Наши шимпанзе такие исследования обожали – может, их завораживал мгновенный отклик сенсорного экрана, точно так же, как завораживает человеческих детей смартфон. Вообще, самый быстрый способ заманить шимпанзе в наше лабораторное здание в центре Йеркса (они должны прийти туда добровольно) – прокатить мимо них тележку с компьютером. Тогда они с уханьем несутся к дверям лаборатории, где проводятся все эксперименты, и выстраиваются в очередь у входа. Им не терпится поиграть в разные интересные игры, которые у нас зовутся когнитивными заданиями. Даже вознаграждения можно никакого не выдавать: для шимпанзе тыкать в картинки на экране и решать головоломки – это само по себе невероятное удовольствие. Не обходится и без соперничества: они догадываются по тону звуковых сигналов о своих успехах (правильный ответ отмечается триумфальным звуком) и могут расстроиться, если у соседа дела идут лучше. Прекраснейший стимул не терять интерес!
Я люблю, когда от эксперимента получают удовольствие и ученые, и животные-участники. Секрет в том, чтобы придумывать интересные задания. Например, очень долго в экспериментах на распознавание лиц приматам предъявляли изображения лиц человеческих – и когда результаты оказывались так себе, делался вывод, что никакие другие животные, кроме человека, лиц не распознают. Некоторые ученые даже брались утверждать, что в мозге человека имеется особый модуль распознавания лиц, развившийся исключительно у нашего рода. А потом шимпанзе протестировали на изображениях лиц их же собратьев. Вот тогда испытуемые и сосредоточенность показали более высокую, и результаты не хуже, чем у людей.
У них обнаружились даже признаки целостного восприятия. Мы, люди, распознаем лица не по величине носа и не по расстоянию между глазами – мы охватываем взглядом общую конфигурацию, воспринимая лицо как единое целое. То же самое, как оказалось, происходит и у остальных приматов (если тестировать их с помощью портретов представителей их собственного вида). Даже собаки – одомашненные животные, которых намеренно приучали настраиваться на человека, – гораздо лучше распознают собачьи эмоции, чем человеческие. Вроде бы закономерно, но сколько некорректных экспериментов мы успели до этого провести, считая самыми легкоразличимыми свои собственные, человеческие лица. Судя по всему, ни обезьяны, ни собаки не настолько нами увлечены, как нам хотелось бы.
А как обстоит дело с выражением эмоций? Здесь все сложнее, поскольку мы не можем спросить у животных, что означает их мимика. Им не выдашь список обозначений – «радость», «грусть» и так далее, – как делал Экман. Однако тогдашней моей студентке Лизе Парр удалось найти нетривиальный выход, воспользовавшись данными физиологии. Физиология позволяет нам судить о реакции организма, а это важно, поскольку эмоции связаны с телом не меньше, чем с сознанием. Слово «эмоция» происходит от французского глагола emouvoir – «волновать», «затрагивать», «колебать», а тот в свою очередь – от латинского
Однако и организм в свою очередь воздействует на эмоции. На них сильно влияют гормоны (в частности, выделяющиеся в разные фазы менструального цикла), сексуальное возбуждение, бессонница, голод, усталость, болезни и прочие физические состояния. Мы ассоциируем эмоции с теми или иными частями организма метафорически, однако они и в самом деле во многом определяют наши чувства. Например, энтеральная нервная система – сеть из миллионов нейронов, вплетенная в стенки желудочно-кишечного тракта, – может вызвать у нас беспокойное покалывание в желудке, которое сигнализирует мозгу о том, что мы переживаем. Эту автономную систему называют нашим «вторым мозгом».
Глубокая укорененность эмоций в физиологии объясняет, почему западная наука так долго ими пренебрегала. Западная культура всю свою любовь отдает сознанию, а тело не жалует. Сознание благородно и возвышенно, тело тянет нас в грязь. Дух бодр, плоть немощна, и именно на эмоции принято списывать нелогичные и абсурдные решения. «Не поддавайся эмоциям!» – предостерегаем мы. До недавнего времени эмоции в основном обходили вниманием как нечто находящееся ниже человеческого достоинства.
Зачастую эмоции гораздо лучше разума подсказывают, что для нас правильнее, хотя далеко не каждый готов к ним прислушиваться. Решая, делать ли предложение своей двоюродной сестре Эмме Веджвуд, Чарльз Дарвин набросал длинный список доводов «за» («та, кого можно любить и с кем можно играть – лучше собаки, во всяком случае») и «против» («придется навещать родственников и уступать в каждой мелочи»)[52]. Он пытался принять абсолютно продуманное и взвешенное решение, но я сильно сомневаюсь, что этот список помог ему определиться. Начать с того, что в доводах «за» были упущены те два пункта, с которых многие из нас начали бы – любовь и физическая привлекательность. Решение жениться Дарвин утвердил непререкаемым QED (
Эмоции помогают нам ориентироваться в сложном мире, не до конца подвластном нашему пониманию. Это способ нашего организма заставить нас выбрать самый благоприятный для себя путь. Кроме того, выполнять требуемые для этого действия тоже способен только организм. Разум сам по себе ничто, для взаимодействия с окружающим миром ему необходимо тело. Эмоции служат точкой соприкосновения всех трех граней – разума, тела и окружающей среды. У них есть и другое название – «аффекты», но поскольку определения у этого термина противоречивые, я им пользоваться не буду. Для эмоций же у меня имеется следующее определение:
Рассмотрим эмоцию страха. Мартышка ужасно пугается, увидев змею. Когда мы делаем шаг с тротуара и перед самым нашим носом на полной скорости проносится автобус, нас тоже мгновенно охватывает страх. Он парализует тело и одновременно вызывает дрожь, заставляет сердце забиться чаще, дыхание – участиться, мышцы – напрячься, волосы – встопорщиться, а кроме того, провоцирует выброс адреналина в кровь. Все это обеспечивает приток кислорода к мозгу и мышцам, позволяя лучше справиться с воспринимаемой опасностью. Обезьяне нужно понять, опасна змея или безобидна, и как лучше поступить – забраться на дерево, попятиться, убежать или начать отбиваться. После инцидента с автобусом мы будем внимательнее при переходе – смотреть на дорогу и прикидывать, достаточно здесь безопасно или лучше дойти до «зебры». Огромное преимущество эмоций перед инстинктами заключается в том, что они не диктуют конкретное поведение. Инстинкты заданы жестко, подобно рефлексам, а большинство животных функционирует совсем не так. Эмоции способствуют концентрации сознания, они подготавливают тело к действию, оставляя при этом простор для оценки ситуации и обращения к опыту. Это гибкая система реагирования, оставляющая далеко позади любые инстинкты. Благодаря миллионам лет эволюции эмоции «знают» об окружающей среде много такого, чего не знает наш разум. Именно поэтому их называют отражением вековой мудрости.
Так вот, возвращаясь к Лизе Парр: она придумала измерять шимпанзе температуру во время выполнения заданий. Научила их отставлять палец, чтобы можно было надеть на него датчик, отслеживающий температуру кожи. У нашего вида негативное возбуждение – когда мы видим что-то пугающее или огорчающее – вызывает снижение температуры тела. При реакции «бей или беги» у нас в буквальном смысле холодеют руки и ноги, поскольку кровь отливает от конечностей. В одном из выпусков телешоу «Разрушители легенд» испытуемые с прикрепленными к ступням тепловыми датчиками выдерживали нашествие ползающих по телу тарантулов или головокружительный полет на аэроплане с исполнением фигур высшего пилотажа. Падение температуры впечатляло. От страха у нас леденеют ступни – точно такая же реакция наблюдается у крыс, у которых от испуга холодеют лапы и хвост[55].
Лиза решила проверить, холодеют ли в аналогичных случаях конечности у шимпанзе. Сперва она показывала им один из двух коротких видеороликов – либо приятный, в котором навстречу идут служители зоопарка с полными ведрами фруктов, либо неприятный, где к зрителю подбирается ветеринар с ружьем, заряженным транквилизатором. Посмотрев видео, шимпанзе должны были выбрать на экране одно из двух обезьяньих лиц – либо с радостной усмешкой, либо с нервным оскалом. Задача заключалась в том, чтобы посмотреть, какое выражение у них спонтанно ассоциируется с каждым из видеороликов. Заранее их к изображениям этих лиц не приучали. В первый же заход испытуемые указывали на веселое лицо после просмотра приятного ролика и на встревоженное – после просмотра неприятного. Соответственно после просмотра неприятного видео температура кожи у них снижалась точно так же, как у человека и крыс в пугающей ситуации[56].
Почему так происходит, было бы сложно объяснить, не обращаясь к субъективным переживаниям. Здесь мы имеем дело уже не только с эмоциями, которые могут включаться автоматически, но и с чувствами. Чувства возникают, когда эмоции проникают в сознание, то есть когда мы их осознаем. Мы понимаем, что сердимся или что влюблены, поскольку именно так мы себя ощущаем. Принято говорить, что чувствуем мы «нутром», однако на самом деле мы можем обнаружить перемены во всем своем организме. Чем еще, как не чувствами, руководствовались обезьяны, участвовавшие в эксперименте Лизы, когда выбирали то или иное изображение лица? Скорее всего, видео вызывало у них либо приятные, либо неприятные чувства, совпадающие с одним из выражений. Датчики температуры тела подтвердили, что решение принималось эмоциями, а не разумом. Эксперимент, проведенный Лизой, демонстрирует нам интригующую вероятность того, что человекообразные обезьяны осознают свои чувства примерно как и мы.
Однако в основном чувства, которые испытывают животные, остаются для нас загадкой, и мы можем лишь тестировать реакции. Эксперименты научили нас, что все обезьяны, а не только человекообразные в своих собственных мимических выражениях разбираются превосходно. Сходство и различия они улавливают с той же невероятной быстротой и точностью, с которой мы мгновенно отличаем улыбающееся лицо от сердитого. Когда мы показывали капуцинам набор из разных изображений на экране – цветы, животные, машины, фрукты, человеческие лица, обезьяньи лица, – быстрее всего испытуемые опознавали эмоциональные выражения своих собратьев по биологическому виду[57]. Эти картинки воспринимались иначе, поскольку мимика не только несет некий смысл, но и приглашает к взаимодействию. Поначалу обезьяны даже откликались на увиденные изображения соответствующим образом: до угрожающего лица отказывались дотрагиваться, на дружелюбно приподнятые брови чмокали губами. Эмоциональные выражения пробуждают эмоции – или эмпатию. Собственно, при отсутствии мимики, на которую можно откликнуться, эмпатию проявлять трудно.
В 1990-е гг. шведский психолог Ульф Димберг исследовал эмпатические связи у нашего собственного вида, прикрепляя к лицам испытуемых электроды, позволяющие отслеживать даже самые незначительные сокращения мышц. Он обнаружил, что люди автоматически имитируют выражение лица, предъявляемое им на экране. Самое примечательное, что при этом им даже необязательно осознавать увиденное. Даже если демонстрировать изображения лиц на подпороговом уровне восприятия (на долю секунды) в череде пейзажей, люди все равно будут их воспринимать и бессознательно копировать. Испытуемые думают, что просто любуются красотами природы, не подозревая о мелькающих между пейзажами лицах, но от просмотра у них остается либо приятное, либо неприятное ощущение, в зависимости от того, улыбающиеся лица им предъявлялись или сердитые. Улыбки вызывают у нас радость, хмурые лица – грусть или недовольство. Наши мимические мышцы непроизвольно копируют эти выражения, что в свою очередь влияет на наши чувства[58].
Это значит, что и в реальной жизни мы невольно поддаемся эмоциональному воздействию со стороны окружающих. Наше с ними эмпатическое взаимодействие напоминает незримое рукопожатие, от которого у нас остается только впечатление – чего-то положительного, вдохновляющего или, наоборот, гнетущего, вытягивающего энергию. Мы понимаем это не сразу, поскольку все это происходит за пределами нашего сознания. Хотя исследование Димберга стало существенным вкладом в понимание механики человеческих взаимоотношений, его, увы, приняли в штыки и подняли на смех. Его революционная работа какое-то время оставалась неопубликованной, поскольку ведущая роль в ней отводилась телу, тогда как на Западе ее принято отдавать сознанию. Нам нравится считать себя в первую очередь существами рациональными – как Дарвину, когда он составлял свой список нелепых «за» и «против» женитьбы. Мы можем закамуфлировать эмоциональные решения, подводя под них рациональную базу: скажем, спортивный автомобиль нужен нам, чтобы успевать проскочить до пробок, а шоколад требуется ради антиоксидантов. Ровно по тем же причинам наука старается возвысить эмпатию до когнитивного процесса. Оставлять ее в плоскости эмоций и физиологии было просто недопустимо, поэтому утверждалось, будто проявляя эмпатию, человек намеренно ставит себя на место другого. Понять постороннего мы, по этой теории, можем либо с помощью «воображения, которое переносит нас в чужое мысленное пространство»[59], либо сознательно воспроизводя чужую ситуацию. Тело в эти теории не вписывалось.
Однако в последние годы науке пришлось поменять установки. Теперь тело – стержень любых рассуждений об эмпатии. Новейшие исследования с применением метода нейроимиджинга (визуализации процессов работы мозга) подтверждают выдвинутую Димбергом гипотезу об эмпатии как непроизвольном физиологическом процессе. И по данным этих исследований, эмпатия нарушается, когда мимическому подстраиванию что-то препятствует – например, если испытуемый сжимает в зубах карандаш, чтобы мышцы щек не участвовали в мимике. Наше лицо гораздо более подвижно, чем мы думаем, – эта подвижность и позволяет нам настраиваться на окружающих за счет подражания их мимике. С этим начинаются сложности у получивших инъекции ботокса: расслабленные мышцы не позволяют копировать («отзеркаливать») выражение лиц окружающих, лишая своих обладателей возможности уловить их чувства. Красоту ботокс, может быть, и дарит, но при этом затрудняет эмпатию – не только для самих «омолодившихся», но и для тех, кто с ними общается. После инъекций ботокса лицо выглядит застывшим, у него пропадают постоянные микродвижения – неотъемлемая составляющая нашего повседневного взаимодействия. Отсутствие привычного отклика вызывает у собеседника впечатление, что от него закрываются и даже отталкивают[60].
Сейчас нам кажется странным скепсис, с которым наука поначалу отнеслась к этим физиологическим процессам. Кто из нас не плакал, когда плачут другие, не смеялся за компанию, не прыгал от радости вместе с остальными? Мы проникаемся чувствами окружающих, примеряя на себя их позы, движения и мимику. Эмпатия передается от тела к телу.
Обезьяна видит, обезьяна делает
В 1904 г. Лев Николаевич Толстой начал детский рассказ немыслимой для сегодняшнего читателя фразой: «В Лондоне показывали диких зверей и за смотренье брали деньгами или собаками и кошками на корм диким зверям»[61]. Так в клетке свирепого льва оказывается перепуганная собачонка, брошенная ему на съедение.
Сегодня у ворот такого зверинца собралась бы разгневанная толпа. Отношение к животным за это время изменилось настолько, что многие из нас подобного зрелища бы просто не выдержали. И это показательно. Если я подробно опишу нападение льва, вы, возможно, прочтете, но видеть собственными глазами, как лев терзает щенка – это совсем другое. Вы бы содрогнулись. Телесный канал восприятия заставляет нас до такой степени проникнуться происходящим, что нам просто некуда деваться: ощущения почти такие же, как если бы лев терзал нас самих. Все, что мы можем, – закрыть глаза руками, чтобы заслониться от этого потока. И нам трудно представить, что предшествующим поколениям такое зрелище могло казаться занимательным. Значит ли это, что у нас, нынешних, сильнее развита эмпатия? Маловероятно. Вряд ли общечеловеческая способность к эмпатии могла измениться за такой короткий срок. Если что-то изменилось, то лишь ее приоритеты. Мы открываем или закрываем двери эмпатии в зависимости от того, с кем мы себя идентифицируем и к кому испытываем близость. Мы распахиваем двери для друзей и родственников, а также для любимых животных, но закрываем для врагов – и для животных, которые нам безразличны.
За прошедшее столетие западный мир открыл дверь эмпатии для своих домашних любимцев намного шире. Они стали частью семьи. В 1964 г. американский президент Линдон Джонсон на пресс-конференции, проходившей на лужайке перед Белым домом, поднял своего бигля за уши. Возмущению тех, кто это видел, не было предела. На Белый дом обрушилась лавина гневных писем. Джонсон объяснял впоследствии, что таким образом он хотел заставить бигля тявкнуть. Пес тявкнул, но почему этого нужно было добиваться таким варварским методом, мир не понял. Негодование бурлило так долго и так сильно портило президенту имидж, что в конце концов Джонсон был вынужден принести публичные извинения. По некоторым оценкам, столько писем протеста Джонсон не получил за весь период войны во Вьетнаме. Значит ли это, что грубое обращение с одной-единственной собакой, которая в результате осталась жива и здорова, волнует нас больше, чем страшная гибель более миллиона военных и мирного населения? С рациональной точки зрения мне это представляется маловероятным, однако наши интуитивные реакции основаны на чувствах, а не на цифрах.
Письменные новости о страшной катастрофе в каких-нибудь дальних краях вряд ли тронут нас так же, как снимки с места событий или съемки интервью с рыдающими пострадавшими. В любой благотворительной организации прекрасно знают, как важен визуальный ряд при сборе пожертвований. Джонсону не повезло – инцидент с биглем попал на фотографии. Острее всего мы реагируем на лица и тела. Именно поэтому, по праву или нет, портрет Анны Франк стал символом миллионов евреев, погубленных во время холокоста. Одной-единственной трагической фотографии 3-летнего сирийского мальчика, лежащего ничком на средиземноморском берегу, хватило, чтобы повлиять на идущие не первый год дискуссии о масштабном миграционном кризисе, связанном с беженцами. Чтобы открыть двери к сердцу, нам необходим некий персонифицированный образ, конкретное лицо или тело. О воздействии языка тела знал еще Мишель де Монтень, французский философ XVI в. В горе и сочувствии, утверждал он, роль разума чрезвычайно преувеличена в сравнении с физической близостью. Не случайно, полагает он, мы говорим, что событие нас «тронуло» или «задело» – то есть ведем речь о телесном, физическом контакте, – ведь наше отношение к другим во многом опирается на то, как мы их видим, слышим, ощущаем.
Канал телесного восприятия настолько древний, что обнаруживается и у других видов животных. Как-то раз я наблюдал за родами у шимпанзе по имени Мэй, которые начались среди бела дня прямо под окнами моего кабинета, выходящего на открытый вольер шимпанзе. Вокруг Мэй собралась толпа любопытствующих собратьев, и, пока они толкались локтями, устраиваясь так, чтобы лучше видеть, Мэй привстала на расставленных ногах и, запустила руку между ними, готовясь подхватить детеныша. Стоявшая рядом с ней самка постарше – лучшая подруга Мэй, Атланта, – к моему удивлению, приняла точно такую же позу. Атланта не была беременна – она просто скопировала Мэй, тоже просовывая руку между ног. Может, это был в некотором роде личный пример – «вот так нужно!» – примерно как у родителей, которые, кормя ребенка с ложки, делают вид, будто тоже прихлебывают и жуют. Человек и остальные приматы не только копируют окружающих, но и отождествляются с ними настолько, что воспринимают их дела как свои. Когда детеныш Мэй наконец появился на свет, в толпе начался переполох. Одна из шимпанзе завизжала, остальные кинулись обниматься – видно было, насколько все прониклись происходящим и были эмоционально вовлечены.
Иногда шимпанзе «влезают в чужую шкуру» забавы ради. Как-то раз наш молодняк пару недель развлекался тем, что ходил по пятам за покалеченным в драке взрослым самцом, который, пока не зажили искусанные пальцы, опирался при ходьбе не на костяшки рук, как обычно, а на запястье. Подростки вереницей ковыляли за этим бедолагой, припадая на запястье, будто им тоже больно опираться на кисть. Схожую реакцию на необычные телодвижения своего собрата продемонстрировали дикие шимпанзе в Центральном лесном заповеднике Будонго в Уганде. У почти 50-летнего самца по кличке Тинка оказались сильно искалечены кисти и парализованы запястья, поэтому чесаться он не мог, но приспособился проделывать это примерно так же, как мы растираем спину растянутым полотенцем. Наступив ногой на свисающую лиану, чтобы натянуть ее как струну, Тинка терся о нее головой и боками. Процедура непривычная – здоровому шимпанзе с нормально действующими конечностями такое ни к чему. Тем не менее несколько подростков с тех пор, в точности как Тинка, регулярно терлись о лианы, специально спущенные ради этого с деревьев[62].
Как говорил Плутарх, «живя с калекой, приучишься хромать». Аналогичное сочувственное подражание наблюдается и у наших домашних животных. Через несколько дней после того, как один мой хороший знакомый сломал ногу, его собака начала приволакивать лапу. Правую, как и у него. Собака хромала так несколько недель, но, как только знакомому сняли гипс, хромота прошла будто по волшебству. Такое возможно лишь потому, что собаки, как и многие млекопитающие, очень чутки к телодвижениям окружающих. Они не просто виртуозно синхронизируются с ними, но и получают от синхронизации удовольствие. Одни собаки прекрасно прыгают с детьми через скакалку, другие ползают на брюхе по всему дому вместе с хозяйским малышом.
Синхронизация и имитирование встречаются в природе повсеместно: например, когда дельфины дружно выпрыгивают из воды или пеликаны держат в полете безупречный клин. То же самое наблюдается и у одомашненных животных. Когда двух лошадей только начинают запрягать парой, они толкаются и тянут каждая в своем ритме. Но проведя несколько лет в одной упряжке, они начинают работать абсолютно слаженно и на бешеной скорости бесстрашно форсируют водные препятствия во время скачек по пересеченной местности. У них вызывает протест даже кратчайшая разлука, словно они и вправду стали единым организмом. Тот же самый принцип действует и у ездовых собак. Самый, наверное, яркий пример – ослепшая хаски, которой потеря зрения не помешала бегать в упряжке, ориентируясь по запаху, слуху и умению чувствовать остальных.
Ключевой принцип здесь – телесное единение. Вот рассказ американского зоолога Кэти Пэйн, работавшей с африканскими слонами:
Столетие назад Теодор Липпс, немецкий психолог, благодаря которому возник сам термин «эмпатия», объяснял феномен
Именно поэтому реакции у нас молниеносны. Представьте себе, что цирковой канатоходец летит вниз на глазах у зрителей, чья эмпатия основывается только на мысленном воспроизведении ситуации. Такое воспроизведение требует времени и отдельных усилий, поэтому, подозреваю, зрители отреагируют, лишь когда тело разбившегося будет лежать на арене в луже крови. Но в жизни все происходит иначе. Реакция зрителей мгновенна: стоит канатоходцу чуть-чуть оступиться, и в