Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Последнее объятие Мамы - Франс де Вааль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Необычным характером этих отношений объясняется и то, что при рассказе об этом я упоминаю целый спектр эмоций – от печали и любви до признательности и преклонения, поскольку все это я переживал в процессе общения с ними. Как водится у людей и как рекомендовал Хебб применительно к обезьянам, мы часто описываем поведение через призму стоящих за ним эмоций. Однако в своих исследованиях я стараюсь воздерживаться от таких характеристик, поскольку из объективного анализа их поведения свои личные впечатления лучше исключить. Один из очевидных способов это сделать – документировать, как обезьяны ведут себя друг с другом, а не с нами. Поскольку основной темой моего исследования были политические взаимоотношения в колонии, сбором этих данных я в основном и занимался. Мой проект был посвящен иерархическому соперничеству между самцами, посреднической роли доминирующих самок (Мамы, в частности) и разным способам разрешения конфликтов.

Таким образом, огромное внимание я уделял социальной иерархии и власти – вопросам на удивление одиозным для 1970-х гг., когда были популярны идеи хиппи. В студенчестве мои ровесники были анархистами и рьяными демократами, не доверяли университетским властям (которых презрительно звали «мандаринами», как чиновников в Китайской империи), ревность считали пережитком и к любым амбициям относились с подозрением. Тогда как в колонии шимпанзе, за которой я наблюдал изо дня в день, с лихвой хватало всех этих «реакционных» тенденций – и борьбы за власть, и амбиций, и ревности.

Для патлатого юнца, вскормленного розовым сиропом из песен вроде Strawberry Fields Forever и Good Vibrations, это было время ошеломляющих жизненных открытий. При первом знакомстве со своими ближайшими родичами меня как человека потрясло наше сходство: через эту фазу – «Если это животное, кто же тогда я?» – проходит каждый приматолог. Однако потом мне, как истинному хиппи, пришлось обеспокоиться проблемами того самого поведения, которое мое поколение массово порицало, но которое было типичным у обезьян. В результате я не стал хуже думать о них, зато начал лучше понимать собственных соплеменников.

Помог мне в этом базовый инструмент любого наблюдателя – распознавание различных форм поведения. Я начал подмечать и подковерную борьбу за иерархические позиции, и формирование коалиций, и лизоблюдство, и политический оппортунизм – в собственном окружении. Причем не только у старших поколений. В протестующей студенческой среде тоже имелись альфа-самцы, борьба за власть, подпевалы и ревность. Собственно, чем «свободнее» становились связи, тем выше «зеленоглазое чудовище» поднимало свою безобразную голову. Наблюдения за обезьянами обеспечили мне взгляд со стороны, необходимый для объективного анализа таких паттернов поведения, которые – если знать, на что обращать внимание, – видны как на ладони. Студенческие вожаки осмеивали и изолировали потенциальных соперников, напропалую отбивали чужих подружек – и одновременно проповедовали всеобщее равенство и терпимость. Между желаемым – светлым образом поколения, рисуемым пламенными политическими речами, – и действительностью лежала огромная пропасть. А мы ее отрицали!

Мама, по крайней мере, никого в заблуждение не вводила: у нее имелась власть, она этой властью пользовалась. Поначалу она даже доминировала над тремя взрослыми самцами, которых подселили в колонию на позднем этапе. Трое новеньких оказались в заведомо невыгодном положении, и завоевывать позиции в уже сложившейся иерархии им было нелегко. Мама строила всех по струнке, не стесняясь применять грубую силу. При этом она наносила даже больше увечий, чем доминирующие самцы в аналогичной ситуации – возможно, самке, чтобы удержаться у власти, приходится действовать жестче. Впоследствии самцы-новички достигли высоких рангов и тогда уже играли в привычные игры, борясь за власть между собой, а Мама осталась невероятно влиятельной предводительницей самок. Любому самцу, вознамерившемуся повысить статус, требовалось привлечь на свою сторону Маму, иначе все усилия шли прахом. Все они вычесывали Маму чаще, чем остальных самок, ласково тискали и щекотали ее маленькую дочку Моник (которая вела себя как избалованная принцесса) и не сопротивлялись, когда она вырывала у них еду прямо из рук. Самцы знали, что терять благосклонность Мамы нельзя.

Маме отлично давалось посредничество. Зачастую два соперничающих самца никак не могли помириться после стычки, хотя вроде были бы и не прочь это сделать. Они ходили друг вокруг друга, но сблизиться не решались. Зрительного контакта избегали. Стоило одному поднять глаза, другой тут же хватал травинку или прутик и принимался изучать с внезапно вспыхнувшим интересом. Прямо как двое повздоривших в баре, у которых не получается разойтись по-хорошему.

В такой ситуации Мама подсаживалась к одному из соперников и начинала его вычесывать. Потом неторопливо направлялась ко второму. Первый нередко шествовал за ней, держась почти вплотную за ее спиной, чтобы исключить зрительный контакт с соперником. Если первый не шел, Мама возвращалась и сама тянула его за руку за собой, то есть посредничество ее было намеренным. Посидев какое-то время между этими двумя, Мама вставала и удалялась, оставляя самцов вычесывать друг друга.

В других случаях к Маме неслись дерущиеся самцы, которые не могли сами прекратить затянувшуюся схватку. Тогда Маме приходилось вставать, словно рефери в боксе, между двумя здоровыми взрослыми шимпанзе, которые вопили друг на друга, но хотя бы уже не нападали. Если один все равно порывался сцапать другого, Мама тут же обращала неугомонного в бегство. После этого самцы обычно мирились – устраивая псевдосовокупление, целуясь и лаская гениталии друг друга, – а потом сбрасывали напряжение, гоняя кого-нибудь из низкоранговых самцов.

Наиболее отчетливо роль Мамы как непревзойденной примирительницы проявилась в одном драматичном происшествии. На вершине иерархии укрепился новоиспеченный альфа-самец Никки, но все его попытки доминировать встречали яростный отпор у остальных. Статус альфы вовсе не означает, что обладателю – тем более юнцу вроде Никки – теперь все позволено. В конце концов разгневанные обезьяны – включая Маму – погнали его толпой, с громкими воплями и лаем. Никки, тут же растеряв весь гонор, забрался высоко на дерево и сидел там один, охваченный паникой и верещал от ужаса. Все пути отступления были отрезаны. Когда он пытался спуститься, его тут же загоняли обратно.

Примерно через четверть часа на дерево неспешно вскарабкалась Мама. Она коснулась Никки рукой, поцеловала его и спустилась на землю – Никки следовал за ней по пятам. Вот теперь на него никто не накинулся, и Никки, явно еще не отошедший от пережитого, помирился с противниками.

Альфа-самцы редко пробиваются к вершинам власти самостоятельно, и Никки не был исключением. Занять верховную позицию ему помог самец постарше – Йерун, а значит, портить отношения с этим союзником Никки не стоило. Мама, судя по всему, этот расклад понимала, поскольку активно вмешалась, когда эти двое все-таки повздорили. Йерун собрался спариться с сексуально привлекательной самкой, но Никки немедленно вздыбил шерсть и начал раскачивать верхнюю часть корпуса, предупреждая, что готов вмешаться. Йерун бросил ухаживания и с воплем помчался за Никки. И хотя доминировал в этой паре Никки, руки у него были связаны: лезть в драку с тем, кто возвел тебя на престол, себе дороже. Тогда, почуяв удачную возможность, их общий соперник – самец, которого они с престола спихнули, – принялся вышагивать вокруг с угрожающим видом. Вот в этот-то критический момент Мама взяла дело в свои руки. Направившись сначала к Никки, она вложила ему палец в рот – распространенный жест успокоения. Одновременно она нетерпеливым кивком подозвала Йеруна, протягивая ему вторую руку. Йерун приблизился и поцеловал ее в губы. Тогда Мама отступила в сторону, Йерун оказался лицом к лицу с Никки и обнял его. Помирившиеся самцы плечом к плечу двинулись на общего соперника, подчеркивая тем самым восстановление союза. После этого все успокоилось. Мама пресекла хаос в группе на корню, в буквальном смысле восстановив правящую коалицию.

В этом примере отражено явление, которое я называю «тройственное осознание», – умение разбираться в отношениях, куда мы лично не включены[10]. Многие животные явно в курсе, над кем доминируют они сами и кто составляет их непосредственную семью и друзей, но шимпанзе продвинулись еще дальше: они видят, кто над кем доминирует и кто с кем дружит в их окружении. То есть особь А осведомлена не только о собственных взаимоотношениях с В и С, но и об отношениях между В и С. Ее осведомленность распространяется на весь треугольник. Соответственно, Мама наверняка осознавала степень зависимости Никки от Йеруна.

Тройственное осознание может распространяться и за пределы группы, о чем свидетельствует реакция Мамы на директора зоопарка. Почти не контактируя с ним напрямую, она могла заметить, как начинают суетиться служители при его появлении, и уловить их почтительное к нему отношение. Человекообразные обезьяны считывают и усваивают информацию – как мы, когда выясняем, кто на ком женат или где чей ребенок. Экспериментаторы выясняли, как животные воспринимают свое социальное окружение, проигрывая им записи голосовых сигналов и демонстрируя видео. Эти исследования показывают, что тройное осознание свойственно не только человекообразным обезьянам – оно наблюдается и у других обезьян, а также, например, у врановых. Однако Мама достигла в этом величайших высот и обладала непревзойденным социальным чутьем. Ее главенство в колонии было обусловлено способностью поддерживать мир и улавливать политические хитросплетения – именно благодаря этой способности Мама восстанавливала распадающиеся союзы и гасила вспыхивающие конфликты.

Альфа-самка

История человечества знает множество альфа-самок – от Клеопатры до Ангелы Меркель. Но меня поразил самый обыкновенный житейский пример, попавшийся в изданной в 2016 г. автобиографии Брюса Спрингстина «Рожденный бежать» (Born to Run). Молодой гитарист Спрингстин мотался с группой The Castiles по третьесортным клубам Нью-Джерси, в том числе по таким, где тусовались подростки-гризеры – «бриолинщики» с напомаженными коками. Вот там, в компании девиц с начесами, музыканты и столкнулись с доминированием Кэти:

Приходишь, ставишь аппаратуру, начинаешь играть ‹…› а все как будто каменные, никто даже не шелохнется. И вот так где-то час – все напряженно оглядываются на Кэти. Потом вдруг случайно попадаешь на какую-то правильную песню, Кэти поднимается и начинает танцевать, как будто в трансе, и подружку за собой вытаскивает. Еще пара минут, и перед сценой яблоку негде упасть – вот теперь мы уходим в отрыв. Этот ритуал повторялся из раза в раз. Мы ей нравились. Постепенно мы вычислили ее любимые песни и зажигали по полной[11].

Хотя у людей иерархия бывает довольной явной, мы тем не менее опознаем ее не всегда, а ученые зачастую делают вид, будто ее и вовсе не существует. На иных конференциях, посвященных поведению человеческих подростков, можно ни разу не услышать слова «власть» и «секс», хотя, в моем понимании, вся жизнь подростка только вокруг них и вертится. Когда я об этом заговариваю, все обычно кивают, думая: «Какой на удивление свежий взгляд у этих приматологов», – и вновь пускаются радостно обсуждать самооценку, внешний вид, управление эмоциями и склонность к риску. Между наблюдаемым человеческим поведением и новомодными психологическими конструктами социология всегда выбирает второе. И все же у подростков нет занятий более очевидных, чем исследование сексуальной сферы, проверка границ власти и стремление понять, как все устроено. Скажем, группа Спрингстина всеми силами пыталась угодить Кэти и завоевать ее симпатии, но при этом действовать приходилось с величайшей осторожностью. Поскольку на заднем плане маячили парни-гризеры, чрезмерное внимание девушек могло дорого обойтись музыкантам – «одно словцо, один слушок, один намек на что-то большее, чем дружба, и тебе не поздоровится».

Все как и положено приматам.

У шимпанзе самки-подростки тоже провоцируют конкуренцию среди самцов и добиваются покровительства. До подросткового возраста на них почти не обращают внимания: они присматривают за чужими малышами и играют с ровесниками обоих полов, но до них никому нет дела. Однако стоит обозначиться первому едва заметному набуханию, и самцы уже не сводят с них глаз. Розовое вздутие на заду увеличивается с каждым менструальным циклом – а с ним и половая активность самки. Поначалу самкам-подросткам плохо удается привлекать самцов к спариванию и успех они имеют только у ровесников. Но чем крупнее становится набухание, тем больше они начинают интересовать старших самцов.

Любая юная самка быстро усваивает, какую выгоду из этого можно извлечь. В 1920-е гг. Роберт Йеркс, один из американских основоположников приматологии, проводил эксперименты в области «супружеских», как он их назвал, отношений у человекообразных обезьян (название неудачное, поскольку постоянные межполовые союзы шимпанзе не образуют). Бросая арахис самцу и самке, оказавшимся близко друг к другу, Йеркс установил, что набухание – это крупный козырь, дающий самке весомое преимущество перед остальными. Арахис неизменно забирали самки с набухшими гениталиями[12]. В дикой природе самцы делятся охотничьей добычей именно с такими сексуально привлекательными самками. Собственно, само присутствие этих самок побуждает самцов охотиться активнее, поскольку удачная охота открывает перед ними широкие возможности для спаривания. Низкоранговый самец, поймавший мартышку, автоматически становится магнитом для противоположного пола, получая шанс спариться в обмен на долю добычи – пока его не застукает кто-нибудь из самцов рангом повыше.


Может показаться странным, что самцы шимпанзе находят набухание привлекательным, ведь большинству из нас на это ярко-розовое вздутие смотреть довольно противно. Но так ли в принципе отличается реакция самцов на набухание от привычной для человеческих мужчин реакции на женскую грудь? При этом соблазнительность мясистых выростов на передней части корпуса еще более загадочна, поскольку, в отличие от набухания у самок шимпанзе, они даже о готовности к оплодотворению не сигнализируют. Однако по мере увеличения размера груди – зачастую не без помощи приподнимающих грудь бюстгальтеров пуш-ап – девушка притягивает мужские взгляды все сильнее. Она познает могущество своего декольте, которое обеспечивает ей небывалую популярность у мужчин, а женщинам дает повод для зависти и злословия. Этот сложный период в жизни девушки, полный эмоциональных бурь и комплексов, отражает то же самое взаимодействие власти, секса и соперничества, через которое проходят самки-подростки у человекообразных обезьян.

Юная самка шимпанзе на собственном горьком опыте убеждается, насколько эфемерно покровительство самцов, существующее до тех пор, пока их привлекают ее прелести. Типичный пример накопления этого опыта продемонстрировали Мама и Ортье, у которой как раз проходили первые менструальные циклы. Во время потасовки из-за еды Мама шлепнула Ортье по спине. Ортье кинулась к альфа-самцу Никки и принялась верещать во всю глотку, закатывая совершенно несоразмерную полученному мягкому внушению истерику. Ортье даже указала на Маму обвиняющим перстом.

Но у Ортье имелось набухание, побуждавшее Никки весь день крутиться поблизости. Поэтому, вняв ее негодующим воплям, он вздыбил всю шерсть и промчался в шаге от Мамы, альфа-самки. Мама этого так не оставила. С воплями и лаем она погналась за Никки. Однако до схватки дело не дошло, и через каких-нибудь пару минут Мама и Ортье уже посмотрели друг другу в глаза – издалека. Мама кивнула, Ортье тут же подбежала к ней, и они обнялись. Вроде бы все уладилось, тем более что с Никки Мама тоже помирилась.

Вечером шимпанзе, как обычно, загнали в помещение, где колония разделилась до утра на мелкие группки, но чуть погодя оттуда донесся шум – кому-то явно задали хорошую трепку. Оказывается, едва очутившись наедине с Ортье вне зоны досягаемости самцов, Мама сделала юной самке внушение гораздо более доходчивое. Прежнее примирение было просто игрой на публику и не означало, что инцидент исчерпан.

Периоды сексуальной привлекательности у юных самок, какими бы неожиданными привилегиями они ни сопровождались, кратковременны и преходящи, и как только набухание продемонстрирует кто-то из самок постарше, самцы сразу теряют к подростку всякий интерес. Вроде бы это противоречит интуитивной логике, ведь мы привыкли, что мужчины предпочитают партнерш помоложе, однако у шимпанзе все иначе. У нашего вида тяга к молодым эволюционно оправдана, поскольку мы образуем пары – создаем устойчивые супружеские союзы. Молодые женщины одновременно и более доступны, и более ценны, ведь репродуктивный срок у них впереди еще долгий. Отсюда вечное стремление женщин выглядеть моложе за счет окраски волос, косметики, имплантов, подтяжки и тому подобного. Наши родичи обезьяны между тем долговременных союзов не создают, и самцов больше привлекают зрелые партнерши для спаривания. Если набухание обнаруживается одновременно у нескольких самок, самцы неизменно вожделеют тех, что постарше. Та же тенденция отмечается у шимпанзе в дикой природе. У них царит обратная возрастная дискриминация – преимущество определенно имеют партнерши заслуженные, уже родившие пару здоровых детенышей.

В результате Мама, через четыре года после рождения Моник снова явившая миру набухание, стала главной секс-бомбой колонии. Самцы – и стар и млад – собрались на брачные «переговоры». Не вступая в открытое состязание (хотя время от времени было и такое), они в основном вычесывали друг друга. В обмен на долгий сеанс вычесывания – в первую очередь альфа-самца – позволялось кому-нибудь одному без помех поухаживать за привлекательной самкой. Внешне картина совершенно идиллическая: объект вожделения мирно сидит в сторонке и наблюдает, как толпа донжуанов вычесывает друг друга. Однако за внешним спокойствием бушуют скрытые страсти. Любой самец, который попробует подобраться к Маме в обход протокола, получит гарантированную взбучку.

Больше всего в подобных сценах меня занимает очевидное умение самцов держать себя в руках. Мы привыкли считать животных существами эмоциональными, не имеющими наших механизмов самоконтроля. Некоторые философы утверждали даже, что именно способность сдерживать чувства, связанная с идеей свободы выбора, отличает наш вид от всех остальных. Но, как и многие другие притязания на человеческую уникальность, это глубочайшее заблуждение. Для живого существа нет стратегии менее адаптивной, чем слепо поддаваться порыву. Кому охота превращаться в неуправляемый снаряд? Если кошка будет, как одержимая, кидаться на грызуна, вместо того чтобы осторожно к нему подкрадываться, то никогда никого не поймает. Если бы Мама не дождалась подходящего момента, чтобы задать трепку Ортье, она ни за что не сумела бы подтвердить свой статус. Дайте самцам волю спариваться, когда им заблагорассудится, и разборки между соперниками будут бесконечными. А так им приходится умасливать вышестоящих и платить грумингом за право на спаривание либо искать обходные пути и устраивать тайные свидания за кустами – распространенный прием, требующий содействия самки. Все это опирается на высокоразвитый самоконтроль, без которого невозможна жизнь в сообществе. О способности животных к самоконтролю не понаслышке знают берейторы и дрессировщики, работающие с собаками и морскими млекопитающими, ведь это, по сути, их хлеб.


В одном японском зоопарке я видел устроенный для шимпанзе орехокольный «станок» – в вольере стоял тяжелый камень-наковальня с прикрепленным к нему на цепочке булыжником-молотком. Служители рассыпали по вольеру орехи макадамия, шимпанзе нагребали полные горсти – и руками, и ногами – и рассаживались около «станка». Макадамия – один из тех немногих орехов, которые шимпанзе не могут расколоть зубами, поэтому им и требуется наковальня. Первым за дело принимался альфа-самец, потом его место занимала альфа-самка и так далее. Остальные терпеливо дожидались своей очереди. Все предельно чинно и благородно, каждый рано или поздно получит доступ к наковальне. Но гарантия этого спокойствия – насилие: если кто-то попытается нарушить заведенный порядок, начнется свара. Хотя насилие здесь неявное, оно все же помогает дисциплинировать сообщество. Не так ли устроен и человеческий социум? Внешне все цивилизованно, однако залогом этой цивилизованности служит угроза наказания или другие меры принуждения. Так что и для человека, и для остальных животных нет программы действий глупее, чем идти на поводу у эмоций, не учитывая последствия.

Мама жила в сложном обществе и разбиралась в его устройстве лучше кого бы то ни было – включая меня, наблюдателя, человека, которому стоило немалых усилий распутывать все эти хитросплетения. Как Мама пробилась на вершину, до конца непонятно, но опыт изучения множества других колоний шимпанзе, с которыми мне довелось познакомиться на протяжении научной карьеры, а также наблюдение за шимпанзе в дикой природе подсказывают, что ключевыми факторами здесь выступают возраст и характер. Самки шимпанзе редко устраивают борьбу за доминирование, иерархия выстраивается поразительно быстро. Когда в зоопарке собирают в одну колонию шимпанзе, прежде содержащихся в других местах, у самок ранговые позиции распределяются в два счета. Одна подходит к другой, та выражает подчинение – кланяется, учащенно похрюкивает, убирается с дороги, – и все, с этого момента первая доминирует над второй. Перетасовки бывают, но в очень редких случаях. У самцов все происходит совершенно по-другому: они либо начнут угрожать и демонстрировать силу, нарываясь на драку, либо выждут – и устроят драку через пару дней. В какой-то момент обязательно состоится выяснение, кто круче. И даже завоевав позиции, расслабляться все равно нельзя – тебе в любую минуту могут бросить вызов. Именно поэтому на вершине власти обычно оказываются самцы в расцвете сил – в возрасте от двадцати до тридцати лет. Они свергают оттуда старших, которые, побывав в зените могущества, ступень за ступенью спускаются по иерархической лестнице.

У самок же, наоборот, возраст дает иерархическое преимущество, и эта система закономерно более стабильна, чем у самцов. Статус альфы всегда принадлежит кому-то из старейших, хотя вокруг хватает тех, кто моложе и физически покрепче. Они легко справятся с пожилой альфой в схватке, но физическая форма никакого отношения к статусу не имеет. Десятилетия исследований шимпанзе в дикой природе позволяют сделать вывод, что самки почти не борются за статус, а достигают его в порядке очереди. Если самка прожила достаточно долго, почтение ей обеспечено. Поскольку шимпанзе рассеяны по лесу и кормятся в основном в одиночку, высокий статус, наверное, не настолько выгоден самке, чтобы идти ради него на риск. Он не стоит тех усилий, которые тратят на его завоевание самцы[13].

Самку, занимающую такую позицию, как у Мамы, нередко называют матриархом, но термин этот неоднозначен. Например, матриарх у слонов – это самая старшая и крупная слониха, которая возглавляет стадо из других самок и молодняка, находящихся в большинстве своем в родстве между собой. У шимпанзе все иначе: Мама верховодила во вселенной гораздо более сложной, где остальные самки не были ее родственницами, зато имелись самцы с их неустанным иерархическим соперничеством. Однако самым примечательным в главенстве Мамы был даже не верховный статус как таковой, а ее необычайная власть. Статус и власть – это далеко не одно и то же.

О высоте ранга мы судим по демонстрации подчинения, которое у шимпанзе выражается поклонами и учащенным похрюкиванием. Альфа-самцу достаточно просто пройтись, остальные будут сами сбегаться к нему и буквально бухаться в ноги, похрюкивая с придыханием. Подчеркивая свой статус, альфа может проводить рукой над подчиненными, перепрыгивать через них или даже игнорировать приветствие, как будто ему все равно. Он окружен величайшим почтением. Мама удостаивалась таких церемоний реже, чем любой самец, но все же, время от времени, остальные самки уважение ей демонстрировали, тем самым утверждая в статусе альфа-самки. Все эти внешние признаки статуса отражают положение в формальной иерархии, как знаки различия на военной форме обозначают звание.

Власть – это совершенно иное. Это влияние, которое оказывает отдельная особь на процессы в сообществе. Это глубинный слой, скрытый за формальной структурой. У людей такой властью обладает, например, заслуженный секретарь генерального директора – помощница, которая регулирует доступ к начальству (будь то мужчина или женщина) и множество мелких решений принимает самостоятельно. Большинство из нас осознает ее величайшую власть и благоразумно старается наладить с ней отношения, хотя формально она – низшее звено в иерархии. Аналогичным образом результаты социального взаимодействия в группе шимпанзе зачастую зависят от особи, занимающей ключевую позицию в сплетении родственных уз и коалиционных союзов. Я уже приводил в пример Никки, новоиспеченного альфа-самца, который пользовался гораздо меньшим уважением, чем его старший союзник – Йерун. Находясь на вершине иерархии, Никки обладал тем не менее довольно незначительной властью и регулярно сталкивался с неповиновением. А правили бал на самом деле Йерун и Мама – старейшие самец и самка в колонии. Пиетет перед ними был так силен, что ослушаться их никто не смел. Благодаря налаженным связям и посредническому таланту Мама пользовалась огромным влиянием, и, хотя формально все взрослые самцы превосходили ее рангом, в трудную минуту они и нуждались в ней, и преклонялись перед ней.

Воля Мамы была законом для всей колонии.

Кончина и скорбь

Когда состояние Мамы ухудшилось до безнадежного, ее усыпили. Как ни горько, но иначе было нельзя. А потом зоопарк сделал то, что редко предусматривает протокол обращения с умершим животным: шимпанзе позволили подойти и прикоснуться к телу Мамы, оставленному в открытой спальной клетке. Все подходы снимались на видеокамеру.

Как показали эти записи, самки проявили более стойкий интерес, чем самцы. Те в основном ударяли раз-другой по трупу и пытались потаскать его по клетке. Такое грубое обращение может показаться неприемлемым, но мы наблюдали его и прежде: возможно, это попытка воскресить мертвого. Как удостовериться, что соплеменник и вправду скончался, если не проверить как следует его реакцию? Даже в больничном отделении экстренной помощи пациента признают мертвым, только если все реанимационные процедуры оказались безуспешными. Самки шимпанзе занимались примерно тем же, только не так грубо, как самцы, – поднимали руку или ногу и, отпустив, смотрели, как она безвольно падает; заглядывали в пасть (видимо, убеждаясь в отсутствии дыхания). Но, когда одна из самок попыталась поволочь тело, получила оплеуху от Гейши, Маминой приемной дочери. В отличие от остальных, Гейша находилась у тела неотлучно, не отвлекаясь ни на еду, ни на общение. Совсем как люди во время бдения у гроба – старинного обряда, во время которого скорбящие несколько дней дежурили у тела усопшего. Может быть, этот обряд породила надежда на возвращение любимого человека к жизни, а может, наоборот, желание знать наверняка, что его не похоронят заживо.

Гейша – дочь Кёйф. Когда та умерла, Мама взяла Гейшу под свою опеку – вполне закономерно, учитывая, как близки были две старшие самки. И теперь, после смерти Мамы, именно Гейша просидела рядом с ней дольше всех, даже дольше Маминой биологической дочери и внучки. Все самки подходили к мертвой Маме в абсолютном молчании, совершенно не свойственном шимпанзе, тыкались в ее тело носом, осматривали, ощупывали и понемногу вычесывали.

Еще они притащили откуда-то одеяло и оставили рядом с Мамой. Этот поступок истолковать труднее, но он напомнил мне о смерти другого шимпанзе.

Дело было на полевой станции Йеркса. Все еще популярный бывший альфа-самец по имени Амос начал задыхаться – он глотал воздух с частотой шестьдесят вдохов в минуту. По морде его катился пот. Только тогда мы увидели, что ему плохо, а до тех пор он, как и большинство самцов, скрывал недомогание до последнего. Самцы стараются не показывать слабость. Лишь через несколько дней, уже после смерти Амоса, мы обнаружили у него увеличение печени до невероятных размеров и множественные раковые образования. Поскольку выходить наружу с остальными он отказывался, мы изолировали его и держали дверцу спальной клетки приоткрытой. Тогда к нему стала наведываться подруга, Дейзи, – просунув руку в щель, она ласково чесала Амосу чувствительные места за ушами. В очередной визит она притащила древесную стружку и начала охапками просовывать ее в клетку Амоса. Из этой стружки шимпанзе любят сооружать себе спальные гнезда. Несколько пригоршней Дейзи подпихнула Амосу под спину – между спиной и стенкой, на которую он опирался. Она словно понимала, что ему больно и хорошо бы устроить его поудобнее, точь-в-точь как мы, когда подкладываем подушки под спину больному.

Соответственно, даже не зная, как пресловутое одеяло оказалось рядом с телом Мамы, нельзя исключать вероятность, что кто-то пытался ее укутать, – ведь она была холодна как лед. Исследование реакции человекообразных обезьян и других животных на чужую смерть относится к области танатологии, название которой происходит от имени древнегреческого бога ненасильственной смерти Танатоса. Квалифицировать скорбь нелегко, однако в своей книге «Как скорбят животные» (How Animals Grieve, 2013) американский антрополог Барбара Кинг предлагает в качестве минимального критерия выраженное изменение поведения у тех, кто был близок к умершему: снижение аппетита, беспокойство, дежурство на том месте, где они виделись с умершим последний раз[14]. Если умирает детеныш, мать может не расставаться со смердящим трупиком, пока он не разложится окончательно, – такое наблюдалось многократно. Одна шимпанзе в западноафриканском лесу таскала с собой тельце детеныша не меньше двадцати семи дней. Для приматов, которые носят потомство под брюхом или на спине, такая реакция вполне понятна, однако то же самое наблюдали и у дельфинов. Самка дельфина способна не один день поддерживать на плаву тело скончавшегося дельфиненка[15].

У тех, кто не был тесно связан с умершим, нет оснований реагировать на его кончину. Многие домашние питомцы, например, почти не замечают, что в доме кто-то умер. Для скорби требуется привязанность. Чем теснее связь, тем сильнее реакция на ее разрыв. Это относится ко всем млекопитающим и птицам, включая врановых. Когда из пары моих галок куда-то пропала самка, самец изо дня в день звал ее, непрестанно выискивая в небе. Когда она все же не вернулась, он умолк и через несколько дней умер. Тогда настала моя очередь горевать по обеим птицам, которые подарили мне так много тепла и любви и заставили убедиться, что в области чувств пернатые не уступают млекопитающим.

Зная, как известный австрийский этолог Конрад Лоренц идеализирует супружескую верность своих гусей, предположительно создающих пару на всю жизнь, его ученица, указывая на замеченные ею случаи измен у этих птиц, постаралась смягчить удар, сказав, что «зато совсем как у людей». Для птиц моногамия (образование стойких супружеских пар) более характерна, чем для млекопитающих. Среди приматов, в частности, моногамных видов насчитывается очень мало, да и у человека истинная моногамия под вопросом. Однако чувства, сопутствующие брачным отношениям, могут почти не отличаться у разных видов, поскольку у всех млекопитающих они замешаны на окситоцине. Этот древний нейропептид выделяется в кровь гипофизом во время секса, вскармливания и родов (в родильных отделениях его вводят роженицам для стимуляции схваток), но вместе с тем он служит укреплению эмоциональных связей между взрослыми. У влюбленных в начале отношений уровень окситоцина в крови выше, чем у одиночек, и он останется высоким, если пара не распадется. Помимо прочего, окситоцин защищает моногамную пару от интрижек на стороне. Получив в ходе экспериментов этот гормон в составе спрея для носа, женатые мужчины начинали чувствовать себя неуютно в обществе привлекательных женщин и предпочитали держаться от них подальше[16].

Даже если не брать в расчет романтическую любовь, считая ее исключительно человеческой прерогативой, невозможно не отметить поразительное сходство между нами и другими видами в области нейрогуморального обеспечения брачных отношений. Нейробиолог Ларри Янг, мой коллега по Университету Эмори, известен исследованиями двух видов полевок. Луговая полевка полигамна и спаривается беспорядочно, в то время как внешне почти не отличающаяся от нее желтобрюхая полевка образует моногамные пары, в которых самка и самец спариваются исключительно друг с другом и вместе выращивают потомство. У этих полевок в подкрепляющей системе мозга содержится намного больше рецепторов окситоцина, чем у полевок луговых. В результате спаривание вызывает у них глубоко положительные ассоциации, формирующие привязанность к данному партнеру. Окситоцин гарантирует укрепление уз. В случае потери партнера у представителей этого вида полевок отмечаются химические изменения в мозге, указывающие на стресс и апатию. Кроме того, они перестают сопротивляться опасности, им как будто становится все равно, жить или умереть. Судя по всему, даже этим крошечным грызунам ведома горечь утраты[17].

Американский зоолог Патриция Макконнелл рассказывает о реакции ее собаки Лесси на смерть своего лучшего приятеля Люка. Собаки обожали друг друга и были неразлучны. После кончины Люка Лесси весь день пролежала в комнате рядом с его телом, глядя полными скорби глазами из-под наморщенного лба. Наутро она впала в детство – кружилась на месте, лизала и сосала игрушки, словно щенок, еще не отлученный от матери. Макконнелл пришла к выводу, что Лесси осознала необратимость своей утраты, иначе откуда такая резкая смена настроения?[18]

Насколько мы можем судить, если не все, то хотя бы некоторые животные понимают, что умерший товарищ больше не поднимется. Когда взрослый самец шимпанзе упал с дерева и сломал шею, дикая самка-подросток целый час не сводила с него взгляда – сидела не шелохнувшись, не трогаясь с места, пока самцы, нервно скаля зубы, заключали друг друга в объятия[19]. Если бы обезьяны считали состояние погибшего соплеменника временным, не было бы оснований для такой драматичной реакции. Более того, осознание его гибели как необратимой подразумевает умение прогнозировать. У нас имеется немало свидетельств ориентированности приматов на будущее, выражающейся в планировании дальних переходов или подготовке орудий для определенной задачи, но мы редко рассматриваем предвидение применительно к жизни и смерти. По очевидным причинам, экспериментальным путем это предвидение исследовать не получается. Если осведомленность о неизбежности собственной кончины мы называем осознанием смертности (которое мы не находим ни у каких других видов, кроме нашего), то возникшее у Лесси понимание, что Люк не вернется, можно назвать осознанием необратимости утраты. От осознания смертности оно отличается тем, что направлено не на себя, а на другого.

Схожих историй о переживании утраты мы знаем немало – и про кошек в том числе, и, разумеется, о тоске питомца по умершему хозяину. Известны случаи, когда пес годами жил на могиле близкого человека или каждый день приходил на станцию, где привык встречать его с работы. Я побывал в Эдинбурге и Токио у памятников, увековечивших невероятную преданность Бобби и Хатико своим хозяевам. Возможно, такая же посмертная привязанность движет и другими животными. Слоны собирают хоботом кости и бивни своего погибшего собрата и передают друг другу. Иногда они могут годами возвращаться на место смерти родственника лишь для того, чтобы перебрать останки.

Совсем другое проявление осознания необратимости мы наблюдали в африканском заповеднике через день после появления там ядовитой габонской гадюки. Перепуганные бонобо сперва отскакивали, стоило змее пошевелиться, потом какое-то время осторожно тыкали ее палкой, пока наконец альфа-самка не схватила гадюку и, взметнув высоко в воздух, не ударила с размаху о землю. Судя по поведению соплеменников, видевших эту расправу, никто не допускал, что змея могла остаться в живых. Убита – значит убита. Подростки радостно волочили ее мертвое тело по земле как веревку, наматывали на шею и даже открывали ей пасть, чтобы потрогать огромные зубы. Бонобо совершенно определенно воспринимали гибель гадюки как необратимую.

В колониях нам редко доводится застать момент смерти кого-то из обезьян, но в зоопарке Бюргерса получилось именно так – когда Ортье в буквальном смысле упала замертво. Она принадлежала к числу моих любимиц, вечно жизнерадостная и беззаботная. Однако у нее начался кашель, с которым назначенные антибиотики справиться не могли. Ей становилось все хуже. И вот Кёйф, стоя вплотную к Ортье, какое-то время пристально смотрела ей в глаза, а потом ни с того ни с сего разразилась истерическими воплями и начала судорожно хлестать себя руками, как делают шимпанзе, когда сильно расстроены. Ее явно огорчило то, что она разглядела в глазах Ортье. Сама Ортье, до этого момента молчавшая, слабо взвизгнула в ответ. Она попыталась лечь, свалилась с бревна, на котором сидела, и больше не шелохнулась. Еще одна самка в соседнем помещении заверещала так же, как Кёйф, хотя ей оттуда точно не видно было, что происходит. После этого все двадцать пять шимпанзе резко умолкли. Служитель, разогнав остальных обезьян, попытался реанимировать Ортье искусственным дыханием изо рта в рот, но безуспешно. Вскрытие выявило у Ортье инфекционное поражение сердца и органов брюшной полости.

Приматы, как было и после кончины Мамы, обращаются с покойным почти так же, как мы, когда укладываем тело, обмываем, умащаем маслами, расчесываем, приводим в порядок, прежде чем расстаться с ним навсегда. Правда, человек заходит чуть дальше, совершая погребение покойного и снабжая его тем, что может пригодиться ему в последнем пути. Древние египтяне закладывали в гробницы фараонов и яства, и сосуды с вином, и мумии охотничьих собак и ручных павианов, и даже целые корабли. Человек часто пытается облегчить горечь утраты и смягчить ужас осознания собственной бренности, представляя смерть как переход в иную жизнь. У других животных мы этого примечательного психического новшества не наблюдаем.

Полемика по поводу этих различий разгорелась, когда в 2015 г. в недрах южноафриканской пещеры были обнаружены ископаемые остатки Homo naledi, нашего первобытного родственника. Строением таза он напоминает австралопитеков, однако ступни и зубы у него типично человеческие. Скорее всего, Homo naledi принадлежит к одному из десятков боковых побегов на нашем необъятном родословном древе, но палеонтологам такие версии не нравятся. Им непременно хочется поместить свою находку на ту крошечную веточку, которая ведет к нам, даже если шансы на подтверждение этой гипотезы ничтожны. Зато можно громогласно заявлять, что найден очередной предок человека. Но как выдвинуть на эту роль Homo naledi, если объем мозга у него не превышал обезьяний? Найдя его ископаемые остатки в почти недоступной части той же самой пещерной системы, ученые решили, что доказательство, наконец, получено – ведь останки могли поместить туда только намеренно. И лишь человек, заявляли палеонтологи, будет заботиться о погребении покойного. Это предположение было беспочвенным и выдавало полную неосведомленность о том, как обращаются с умершими остальные животные.

Поскольку шимпанзе и прочие приматы долго на одном месте не задерживаются, хоронить или укрывать своих мертвецов им незачем. Если бы они вели оседлый образ жизни, то, несомненно, заметили бы, что трупы привлекают падальщиков – в том числе опасных хищников вроде гиен. И высшим обезьянам совершенно точно хватило бы ума справиться с этой напастью, научившись прятать смердящие останки или убирать с глаз долой. Вряд ли для этого требуется вера в загробную жизнь. Именно такой практической необходимостью могли руководствоваться и Homo naledi. В данный момент нам просто неизвестно, погребали они мертвецов трепетно и заботливо или бесцеремонно сваливали останки в дальнюю пещеру, чтобы избавиться от них. Или даже хуже – где гарантия, что останки в момент попадания в эту труднодоступную пещеру уже были останками?

Забавно, что слово naledi (в языках группы сото-тсвана означающее «звезда») выглядит анаграммой английского слова denial («отрицание»). Первооткрыватели останков усиленно упирали на сходство их с человеческими, при этом наотрез отказываясь признавать, сколько общего было у наших предков с человекообразными обезьянами. Человек отделился от обезьян примерно тогда же, когда разошлись эволюционные пути африканского и индийского слонов, и генетическое сходство или различие в этих парах примерно одинаковое. Тем не менее вторую пару мы зовем общим словом «слоны», а для первой упорно ищем ту самую точку перехода от обезьяны к человеку. У нас даже особые термины для этого имеются – «гоминизация» и «антропогенез». Само существование такой точки перехода – распространенное заблуждение. Это все равно что пытаться провести в световом спектре четкую границу между оранжевым цветом и красным. Наша жажда конкретики не уживается с привычкой эволюции к плавности и постепенности.

Пока неизвестно, насколько распространено у животных осознание конечности жизни и насколько оно зависит от способности проецировать свои действия в будущее. Но представители по крайней мере нескольких видов, убедившись посредством обоняния, осязания и безуспешных попыток реанимации, что их близкий действительно мертв, сознают, судя по всему, что отношения с ним теперь навсегда остались в прошлом. Как они приходят к осознанию этого – загадка. По опыту? Или интуитивно ощущают смерть как часть бытия? Самое время вспомнить о том, что все эмоции замешаны на знании – без него они просто не возникнут. Когда животное проделывает что-то интересное, когнитивисты иногда говорят: «Это просто эмоции», но эмоции не бывают простыми и неразрывно связаны с восприятием ситуации. Скорбь, в частности, представляет собой переживание гораздо более сложное, чем следует из применяемого к нему термина «эмоция». Это печальная обратная сторона формирования социальных связей – утрата близкого. Некоторых животных она ранит так же глубоко, как и нас, в силу общности нейрогуморальных процессов – например, наличие окситоциновой системы, – и, возможно, схожих представлений о жизни и ее хрупкости.

Для меня приезды в колонию зоопарка Бюргерса теперь никогда не будут прежними. Смерть Мамы стала огромной потерей и для шимпанзе, и для Яна, и для меня, и для других ее человеческих друзей. Мама была душой колонии. Жизнь, конечно, продолжается, но каждый из живущих неповторим, и другого такого уже не будет. Вряд ли когда-нибудь мне доведется встретить среди обезьян личность настолько впечатляющую и вдохновляющую, как Мама.

2. Отражение души

Смех и улыбка

Щекотать детеныша шимпанзе – это примерно как щекотать ребенка. Чувствительные к щекотке места у обезьян те же, что и у нас – подмышки, бока, живот. Шимпанзенок широко раскрывает рот, не задирая верхнюю губу, и шумно пыхтит – «ух-ух-ух» – в знакомом нам ритме человеческого смеха. Сходство настолько потрясающее, что щекочущему тоже трудно не расхохотаться.

Ведет себя детеныш шимпанзе при этом так же противоречиво, как человеческий ребенок. Отталкивает вашу руку, защищая щекотные места, извивается, уворачивается, но стоит вам прекратить, и он требует еще, с готовностью подставляя животик. Теперь можно даже не щекотать, достаточно просто протянуть к нему палец, и детеныш все равно зальется радостным смехом.

Смехом? Стоп, минуточку! Истинный ученый должен избегать любого антропоморфизма, не зря коллеги-ретрограды часто требуют, чтобы мы сменили терминологию. Почему не назвать обезьянью реакцию как-нибудь нейтрально – скажем, вокализированным пыхтением? От осторожничающих коллег я слышал, например, о «смехоподобном» поведении. Тогда уж точно никакой путаницы между людьми и животными не возникнет.

Термин «антропоморфизм», означающий «человекообразие», восходит к греческому философу Ксенофану, который в V в. до н. э. возмущался уподоблением богов людям в поэмах Гомера. Высмеивая этот подход, он говорил: «Будь у лошадей руки, чтобы рисовать, они бы изображали своих богов лошадьми». Сейчас антропоморфизм трактуется шире. Как правило, за него ругают, когда хотят пресечь приписывание человеческих черт другим видам животных. У животных нет никакого «секса», есть половое поведение. У них не бывает «друзей», существуют только предпочитаемые партнеры по группе. А учитывая, как носится наш вид с идеей своей интеллектуальной исключительности, неудивительно, что в когнитивистике эти изъятия или замены терминов насаждаются еще активнее. Сводя любые действия животных к инстинктам и простому научению, мы удерживаем на пьедестале человеческие познавательные способности. Высказавший иную точку зрения превращается в мишень для насмешек.

Чтобы разобраться, откуда идет это неприятие, нужно вспомнить другого древнего грека – Аристотеля. Великий философ расставил всех живых существ на вертикальной scala naturae («лестнице природы»), на верхнюю ступень которой, ближайшую к богам, помещался человек, ниже располагались млекопитающие, а у самого подножия – птицы, рыбы, насекомые и моллюски. Сравнивать разные ступени этой обширной лестницы было излюбленным занятием натуралистов, однако единственное, чему нас эти сравнения научили, – мерить другие виды по человеческим стандартам.

Но велика ли вероятность, что все несметное богатство и разнообразие природы скроено по одному лекалу? Не логичнее ли каждому животному иметь свою психическую жизнь, свои особенности разума и эмоций, адаптированные к его собственному сознанию и его собственной истории развития? Как может психическая жизнь рыбы и птицы быть одинаковой? Или возьмем, например, хищника и жертву. У хищника явно совсем иной эмоциональный арсенал, чем у тех видов, которые вынуждены озираться на каждом шагу. Хищники излучают хладнокровную уверенность (за исключением тех случаев, когда они встречают достойного соперника), а жертвы испытывают пятьдесят оттенков страха. Они живут в постоянном напряжении, вздрагивают от каждого шороха, каждого запаха, каждой тени. Вот почему конь может умчаться в панике, а собака – нет. Наши предки лазили по деревьям и собирали плоды (поэтому у нас фронтальное расположение глаз, цветное зрение и хватательная рука), но благодаря нашим размерам и особым умениям мы держимся с уверенностью клыкастых и когтистых. Возможно, именно поэтому мы так хорошо ладим с нашими домашними пушистыми хищниками.

В колледже у меня была черно-белая кошка Плекси. Где-то раз в месяц я отвозил ее на велосипеде – в сумке, из которой наружу торчала только голова, – в гости к ее лучшему другу, коротколапому песику, с которым она привыкла играть еще котенком. Они носились вверх-вниз по лестницам в большом студенческом доме и наскакивали друг на друга из-за каждого угла, заражая всех своим буйным весельем. Так они могли куролесить часами, пока, наконец, не плюхались на пол в изнеможении. Собаки и кошки часто находят общий язык, потому что им одинаково нравится преследовать и хватать движущийся объект. Кроме того, они млекопитающие, и это сближает их не только между собой, но и с нами. Мы распознаём их эмоции, они распознают наши. Именно из-за этой эмпатической связи нам из домашних питомцев милее всего кошки (около 600 млн по всему миру) и собаки (500 млн), а не игуаны, допустим, и рыбки. Однако эта же связь побуждает нас проецировать на животных собственные чувства и ощущения, зачастую бездумно.

Мы можем сказать, что собака «гордится» полученной на выставке медалью, а кошка, промахнувшаяся в прыжке, озирается «в растерянности». Мы ездим в пляжные отели поплавать с дельфинами, ни на секунду не сомневаясь, что им это нравится так же, как и нам. Сколько людей готовы поверить, будто покойную гориллу Коко из Калифорнии, владевшую языком жестов, беспокоила проблема глобального потепления или что у шимпанзе есть своя религия. Когда я слышу подобные речи, мышцы-корругаторы[20] сводят мои брови к переносице, и я требую доказательств. Безосновательное очеловечивание никакой пользы не несет. Да, у дельфинов улыбчивый вид, но это всего лишь особенности строения челюсти, и об истинных ощущениях такая «улыбка» ничего не говорит. А пес, возможно, любит носить наградную медаль, потому что с ней ему обеспечено внимание и всякие вкусности.

Зато когда опытные полевые исследователи, изо дня в день наблюдающие за обезьянами в тропическом лесу, рассказывают мне о том, как шимпанзе заботятся о раненой товарке, приносят ей пищу и замедляют темп при переходах, я не против порассуждать об эмпатии. И, узнавая от тех же исследователей, что взрослые самцы-орангутаны возвещают с макушек деревьев, в каком направлении они наутро намерены двигаться, я допущу наличие у них способности к планированию. Когда предположения опираются на данные контролируемых экспериментов, домыслами их уже не назовешь. Но даже в этих случаях обвинения в антропоморфизме сыплются градом.

Неприятие антропоморфизма проистекает из нашей уверенности в собственной исключительности – стремления поставить человека особняком и отрицать в нем животные черты. Это стремление по-прежнему распространено в гуманитарных науках и во многих общественных, которые развиваются за счет представления о том, что наличием разума человек обязан лишь самому себе. Однако мне лично отрицание сходства между человеком и другими животными кажется большей проблемой, чем признание. Отказ признавать это сходство я называю антропоотрицанием. И оно ощутимо мешает нам объективно оценивать самих себя как вид. Основные структуры нашего мозга точно такие же, как у других млекопитающих: никаких новых отделов у нас нет, и используем мы все те же старые проверенные нейротрансмиттеры. Если бы устройство мозга у разных видов не было настолько однотипным, мы не надеялись бы найти лекарство от человеческих фобий, изучая миндалевидное тело у крыс. По данным нейровизуального исследования, у собак, специально ради этого выдрессированных лежать неподвижно в аппарате МРТ, предвкушение награды вызывает активность в хвостатом ядре – той же области мозга, которая «вспыхивает» у бизнесмена, предвкушающего дополнительные дивиденды. Мы вскрываем «черный ящик» психических процессов, внутрь которого не могли проникнуть ученые предыдущего поколения, и обнаруживаем там общую для всех видов основу. Современная нейробиология начисто исключает прежнее резкое разграничение человека и животных[21].

Это не значит, что планирование у орангутанов находится на том же уровне, что у моих студентов, готовящихся к объявленной мной контрольной, однако фундаментальная преемственность между этими процессами существует. Еще бóльшая преемственность прослеживается в эмоциональных особенностях. Поскольку эмоции мы считываем зачастую интуитивно, преемственность эту трудно объяснить, опираясь лишь на фактические данные и гипотезы. Зато здесь нам помогает тесное общение с животными – как общаются изо дня в день со своими питомцами их хозяева. Отсюда моя простая и ненаучная рекомендация любому ученому, сомневающемуся насчет глубины эмоций у животных: пусть заведет собаку.

Антропоморфизм вовсе не так вреден, как может показаться. По отношению к человекообразным обезьянам он, по сути, логичен и диктуется самой эволюционной теорией, согласно которой они относятся к «антропоидам», что означает «подобные человеку». Этим термином мы обязаны Карлу Линнею, шведскому биологу XVII в., который строил свою классификацию на анатомии, но с таким же успехом мог положить в основу и поведение. Самый экономный и непритязательный подход: если два родственных вида в схожих обстоятельствах ведут себя одинаково, значит, мотивация у них тоже наверняка одинаковая. Если нам ничто не мешает так рассуждать, сравнивая лошадей и зебр или волков и собак, почему для человека и человекообразных обезьян правила должны быть иными?

К счастью, времена меняются. Естественные науки навсегда размыли прочерченную в западной культуре и религии границу между человеком и животными. Сегодня мы часто идем от противного: предполагаем преемственность и перекладываем бремя доказательств на тех, кто отстаивает существование разрыва. Пусть они нас в этом и убеждают. Любому, кто возьмется доказывать, будто детеныш обезьяны, захлебываясь во время щекотки хриплым смехом, чувствует нечто принципиально иное, нежели хохочущий от щекотки человеческий ребенок, придется здорово попотеть.

Все написано на лице

Много лет назад мы с Яном ван Хоффом побывали в Нидерландах на семинаре Пола Экмана и его последователей. Американского психолога принимали у нас с почестями – тогда он еще не достиг грядущих вершин славы, но его исследования человеческой мимики уже вызвали резонанс. Экман разработал систему кодирования лицевых движений (FACS/СКЛиД) – комплексный инструмент для классификации выражений лица человека в соответствии с отслеживаемыми сокращениями всех лицевых мышц, вплоть до самых мелких. В нашей мимике участвует и крошечная мышца у внутреннего края глазницы, латинское название которой означает «сморщивающая бровь», и крупные мышцы щек, которые тянут вверх уголки губ, когда мы улыбаемся. Экман мог лично продемонстрировать практически любую комбинацию – мимической мускулатурой он управлял виртуозно. Он без труда проделывал едва уловимые движения, и симметричные, и асимметричные, передавая тончайшие эмоциональные переходы. Вот он сердится, а вот скрывает недовольство за широкой улыбкой, а теперь одновременно польщен и обеспокоен. Он мог выдать целую гамму сложнейших эмоций по заказу – только называйте. По его лицу было четко видно, что едва заметная складка между бровей – это одна эмоция, а наморщенный нос – совершенно другая. Однако нас восхищала не только эта мимическая эквилибристика, но и редкий в то время для психолога эволюционный подход.

Я говорю «эквилибристика», потому что работал Экман, несомненно, главным образом с движением и формой. Нам, людям, ничего не стоит состроить сердитую мину, когда на самом деле мы ничуть не сердимся. Мы способны – в разумных пределах – управлять своей мимикой. Я очень долго считал, что другие приматы такой способности лишены, пока не начал изучать бонобо в зоопарке Сан-Диего. Там я оказался в ситуации, которая теперь, по прошествии времени, выглядит довольно забавной.

Я взялся документировать весь поведенческий репертуар бонобо – все звуковые сигналы, мимику, жесты, позы, – чего прежде никто не делал. Но после каждого сеанса наблюдений за группой молодняка в просторном зеленом вольере мой список выражений лица удлинялся и удлинялся, уходя куда-то в бесконечность. Выражения встречались одно причудливее другого и никак не совпадали с подмеченными ранее. Через какое-то время до меня дошло, что самые необычные выражения всегда возникают в ситуациях несоциального характера и за ними не следует никаких поступков вроде спаривания или агрессии, выдающих скрытые за мимикой эмоции. Вот сидит юный бонобо, уставившись в пространство, а потом вдруг устраивает целую пантомиму: щеки втянуты, верхняя губа выпячена, челюсти работают в ускоренном темпе. Иногда подключается рука – например, чтобы оттянуть губу вбок или, обвив голову сзади, сунуть палец в рот «с противоположной» стороны.

Я догадался, что бонобо просто забавляются, корча гримасы, которые совершенно ничего не значат, однако эти ужимки говорили о великолепном владении мимической мускулатурой. В таком случае что мешает животному, способному корчить физиономии ради забавы, состроить нужную мину ради манипуляции? На этот вопрос еще предстоит ответить, но пока обезьяний молодняк ясно дал мне понять, насколько нелепа одержимость науки классификациями. А я, осознав, в чем смысл этого лицедейства, уже не мог отделаться от ощущения, что бонобо иногда мне подмигивают.

Нам с Яном импонировал подход Экмана с его упором на внешние проявления. Мы изучаем поведение животных с биологической точки зрения, основное внимание уделяя сигналам, их выражению и их воздействию на окружающих. Собственно, ни о чем другом нам очень долго просто не позволяли говорить! Яну поступила настоятельная персональная рекомендация (ни много ни мало от нобелевского лауреата, зоолога Нико Тинбергена) в исследовании мимических выражений у приматов не касаться внутренних состояний. Зачем упоминать эмоции, если можно спокойно без этого обойтись? У Тинбергена смеющееся или «игровое» выражение лица у шимпанзе описывается как «расслабленное с открытым ртом», а ухмылка или улыбка зовется «оскалом без вокализации». Экман в рамках своей классификации делал то же самое, но при этом никогда и нигде не отрицал, что анализирует именно эмоции. Он не стеснялся отсылок к внутренним состояниям, да и в принципе считал, что в мимике нельзя разобраться, не учитывая стоящие за ней эмоции. Эмоции редко удерживаются внутри, утверждал Экман, ведь «один из главных отличительных признаков эмоции заключается в том, что ее, как правило, не получается утаить: нам видны и слышны ее проявления»[22].

Ну, разумеется, Экман мог без опаски ссылаться на эмоции, подумаете вы, он-то занимался нашим собственным биологическим видом. Но, к сожалению, в науке иногда вспыхивают совершенно загадочные баталии, которые по прошествии времени вызывают у нас лишь недоумение, если вообще вспоминаются. Именно так вышло с изучением человеческой мимики, которая либо считалась чем-то банальным и не стоящим внимания, либо впечатляла такой непохожестью у разных народов, что ее предпочитали относить к культурным особенностям. Попытки увязать мимику с биологией, как у Экмана, были заранее обречены на провал. Однако все изменилось, когда Экман пообщался с самым ярым оппозиционером – антропологом, утверждавшим, что человеческие эмоции и их проявления бесконечно пластичны. Не сомневаясь, что у антрополога имеется обширная картотека с полевыми заметками и тонны кино- и фотоматериалов, запечатлевших язык человеческого тела, Экман попросил разрешения взглянуть на архивы. К его величайшему изумлению, оказалось, что никаких архивов нет. Антрополог уверял, что все данные у него в голове. И куда это годится? Верифицируемые данные – фундамент науки. Выходит, замок культурной обусловленности выстроен на песке?

Экман провел серию контролируемых экспериментов, в которых представителям двадцати с лишним народов демонстрировались изображения лиц, выражающих те или иные эмоции. Все испытуемые были почти единогласны в интерпретации предъявленной мимики, практически без разночтений опознавая гнев, страх, радость и так далее. Получалось, что смех – он везде и всюду смех. Но Экману не давало покоя альтернативное объяснение: что если люди просто насмотрелись популярных голливудских фильмов и телесериалов? Что если единодушие – это просто влияние массовой культуры? Тогда он отправился в один из самых уединенных уголков планеты и провел свое исследование в племени Папуа – Новой Гвинеи, не знающем письменности. Там не только о Джоне Уэйне и Мэрилин Монро слыхом не слыхивали, там вообще не подозревали о существовании телевидения и журналов. Тем не менее испытуемые правильно опознали эмоции на большинстве предъявленных Экманом изображений и, в свою очередь, не явили никаких необычных, незнакомых нам выражений на сотне тысяч футов кинопленки, запечатлевшей их повседневную жизнь. Данные, полученные Экманом, говорили в пользу универсальности эмоций настолько убедительно, что навсегда изменили наше представление и о самих эмоциях, и об их выражении. Сегодня мы считаем их обусловленными природой человека, а не культурой[23].

И все же нельзя забывать, насколько результаты этих исследований зависят от языка. Мы сравниваем не только выражения лиц и их оценку, но и сами обозначения эмоций. Поскольку эмоциональный словарь в каждом языке свой, все по-прежнему упирается в перевод. Единственный выход – наблюдать, как эти обозначения используются в жизни. И если мимика действительно формируется под влиянием окружения, то рожденные слепоглухими либо не должны выражать эмоции мимикой вовсе, либо выражения лица у них должны быть своеобразными, ни на что не похожими, ведь лиц окружающих они не видят. Однако в исследованиях такие дети улыбаются, смеются и плачут точно так же и точно в таких же обстоятельствах, как любой нормальный ребенок. И, поскольку в их ситуации имитационное научение невозможно, стоит ли сомневаться, что выражение эмоций с помощью мимики – это биологическая составляющая нашего вида?[24]

Тут мы возвращаемся к позиции, изложенной Чарльзом Дарвином в его труде «О выражении эмоций у человека и животных» (The Expression of the Emotions in Man and Animals, 1872). Дарвин подчеркивал, что мимические выражения – это часть эмоционального репертуара нашего вида, указывал на их сходство с мимикой человекообразных и других обезьян, позволяющее предположить идентичность эмоций у всех приматов. Это был фундаментальный труд, признанный сегодня всеми исследователями в данной области. В то же время это единственная из всех крупных дарвиновских работ, которая, получив поначалу заслуженную славу, была вскоре забыта, и почти целый век к ней никто не обращался. Почему? Потому что ретрограды от науки сочли манеру изложения Дарвина чересчур вольной и антропоморфической. Их смущало, что кошка, которая трется о ноги хозяина, находится «в ласковом настроении», шимпанзе оттопыривают губы «в угрюмом настроении или когда разочарованы», а «коровы смешно закидывают хвосты, когда скачут от удовольствия»[25]. Что за нелепость? А уж предполагать, будто наши благородные переживания мы выражаем теми же самыми движениями лицевых мышц, что и «низшие» животные, – это уже откровенное оскорбление.

Однако сходство не было абсолютным, Дарвин замечал и исключения. Краснеть и хмуриться, как он думал, способен только человек. Насчет первого он был абсолютно прав. Я не знаю других приматов, у которых наблюдалось бы резкое покраснение кожи лица. Эта способность остается эволюционной загадкой – особенно для циников, сводящих весь смысл социального взаимодействия к эгоистичной эксплуатации окружающих. Будь это так, не выгоднее ли было бы нам обойтись без неконтролируемого прилива крови к щекам и шее, сигналящего, словно маяк в ночи, об изменении нашего психического состояния? Если краска смущения или стыда служит залогом честности, необходимо задуматься, почему эволюция снабдила столь бросающимся в глаза сигналом только наш вид и больше никакой. Или, как выразился Марк Твен: «Человек – единственное животное, способное краснеть. Впрочем, только ему и приходится».

А вот по поводу умения хмуриться Дарвин был прав лишь отчасти. Он цитирует авторитетного современника, который видел в этой способности присущее исключительно человеку проявление интеллектуального превосходства, поскольку соответствующая мышца «сдвигает брови энергичным усилием, которое безотчетно, но непреодолимо выражает проходящую в уме мысль»[26]. Однако на самом деле никакого повода раздуваться от гордости наличие крохотной мышцы-корругатора нам не дает. Теперь мы знаем, что она имеется и у других видов. Задавшись целью исследовать ее действие у прочих животных, Дарвин несколько раз наведался в зоопарк Лондонского зоологического общества – о встрече с самкой орангутана Дженни он повествует в письме к сестре:

Видел я там и орангутана во всем великолепии: служитель показал ей яблоко, но не отдал, и тогда она, повалившись на спину, принялась выть и молотить ногами, как капризный ребенок. Потом насупилась. Выдержав две-три такие истерики, служитель сказал: «Дженни, если прекратишь реветь и будешь вести себя прилично, дам тебе яблоко». Дженни явно поняла каждое слово, и хотя, точно как ребенку, совладать с собой и перестать канючить стоило ей неимоверного труда, она все же справилась. Получив яблоко, она прыгнула в кресло и с самым что ни на есть довольным видом стала жевать[27].

Поскольку Дарвин полагал, что обезьяна, как и человек, будет хмуриться, сосредоточившись на каком-то деле, которое никак не ладится, он пытался заставить Дженни и других обезьян наморщить лоб, давая им почти невыполнимые задания. Однако, сражаясь с задачей, лоб они хмурить и не думали. С тех пор ученые считали умение хмуриться сугубо человеческим, в действительности же человекообразные обезьяны морщить лоб способны – как выяснил сам Дарвин, щекоча шимпанзе нос соломинкой. Тогда она «сморщила лицо, и между бровями появлялись легкие вертикальные складки»[28]. У шимпанзе и орангутанов выступающие надбровные дуги нависают над глазами козырьком, поэтому хмурить брови им затруднительно, а окружающим затруднительно это движение различить. А вот бонобо с их более плоскими, более открытыми лицами сдвигают брови легко, причем точно в таких же ситуациях, как мы. Например, предостерегая противника, бонобо сужают глаза и сверлят его взглядом, сводя брови к переносице. Получается совершенно такое же выражение, как у рассерженного человека.

Я отчетливо помню, как меня самого испепелили подобным взглядом в колонии шимпанзе. Сделала это Бори – одна из моих пожилых любимиц, у которой на полевой станции Йеркса уже имелись не только дочери, но и внуки. Как-то раз, когда и без того жаркая Джорджия превратилась в настоящее пекло, я взял шланг и устроил для шимпанзе фонтан. Разумеется, питьевой воды у них и так всегда вдоволь, но плескаться под струей из шланга им нравится намного больше – они обожают ее, как городские дети обожают газонные поливалки. Десяток обезьян толкались под струей, ловя распахнутым ртом прохладную влагу. И тут вдруг взвизгнул кто-то из малышей – на него случайно брызнуло. Остальные не отреагировали, зато Бори сразу подбежала и уставилась на меня сердито, предупреждая, чтобы поаккуратнее размахивал шлангом. Вблизи этот пристальный напряженный взгляд читался абсолютно недвусмысленно.

Лучший способ разобраться в эмоциях животных – наблюдать за их спонтанным поведением как в дикой природе, так и в неволе. Исследователи поведения животных документируют примеры использования того или иного мимического выражения сотнями, даже тысячами. Именно так мы выясняем, что обезьяны смеются во время игры, а жуя любимое лакомство, издают особые ухающие звуки, приглашая остальных присоединиться к пиршеству. Мы смотрим, что предшествовало появлению выражения и как отреагировали на него остальные. Что произошло после подачи данного сигнала? Вспыхнула драка, прекратилась потасовка, наметился путь к примирению? У нас собраны обширные каталоги (они называются «этограммы») сигналов, типичных для каждого вида – не только для приматов, но и для лошадей, слонов, ворон, львов, кур, гиен и так далее. Одна из первых этограмм была составлена для волков и включала все движения хвоста, положение ушей, вздыбливание шерсти, вокализацию, оскалы и так далее. Этограммы бывают довольно пространными, указывающими на богатый эмоциональный репертуар. Сейчас мы располагаем, кроме прочих, этограммами мышей и крыс.

Очень долго считалось, что грызуны лишены эмоциональной мимики, однако тщательные исследования показали, что, испытывая боль или мучения, грызун сужает глаза, раздувает щеки и прижимает уши к голове. Другие грызуны распознают это выражение с легкостью – как видно из экспериментов, в ходе которых они предпочитали усаживаться рядом с фотографией, запечатлевшей расслабленную крысиную мордочку, а не искаженную болью. Мимика крысы способна сообщить и о приятных ощущениях. Когда швейцарские ученые разработали программу положительного воздействия, обеспечивающую лабораторным крысам ежедневное поглаживание и игры, в спокойные моменты после каждого такого сеанса исследователи наблюдали за выражением крысиных мордочек. Крысы, получившие положительное воздействие, заметно выделялись на общем фоне – более розовыми и менее напряженными ушами. Эти исследования покончили с устоявшимся мнением о статичности мимики у грызунов (отраженным в шуточных рисунках, где разные эмоции иллюстрировало одно и то же непроницаемое выражение)[29].


Обладатели самой выразительной мимики на нашей планете принадлежат к отряду копытных. В принципе, наличие богатой мимической палитры у лошадей, ослов и зебр вполне объяснимо, если вспомнить, что эти виды – высокосоциальные «визуалы», у которых ведущим органом чувств является зрение. Лошадиная СКЛиД (то есть версия экмановской системы кодирования, применяемая к лошадиной мимике) распознает у них не менее семнадцати отдельных мимических движений, складывающихся в бесчисленные комбинации. Лошади выражают удовольствие учащенным всхрапыванием; приветствуют друг друга, оттягивая уголки губ; задирают верхнюю губу, улавливая необычный запах (это движение называется «флемен»); в испуге расширяют глаза, обнажая белки, а об огромном разнообразии позиций ушей и говорить не приходится[30]. Любому хозяину кошки или собаки известно, насколько действенный сигнальный механизм представляют собой их уши – глядя на них, начинаешь жалеть, что человеческие далеко не так подвижны.

Мимические способности и восприятие лиц (в том числе человеческих) исследовались и у собак. Как выяснилось, у них присутствует намеренная трансляция эмоций – о чем свидетельствует более выразительная мимика при наличии внимания со стороны человека, нежели при отсутствии, когда человек поворачивается к собаке спиной. В число типичных для собачьей морды выражений входит подтягивание внутренней части брови вверх, за счет чего глаза кажутся больше. Круглые лица с большими глазами нас умиляют (и эту нашу слабость нещадно эксплуатируют создатели мультфильмов). Подъем внутренней части брови придает собаке более грустный, более трогательный «щенячий» вид – его воздействие подтверждает даже статистика выбора питомцев. Содержатели приютов уже заметили, что собак, способных смотреть на посетителей таким взглядом, забирают чаще, чем неспособных. Что и говорить, лучший друг человека знает, на каких эмоциональных струнах играть[31].

Людям, как правило, интереснее всего та мимика, которая роднит нас с другими видами, и, разумеется, самые яркие примеры сходства нам дают приматы. Тут самое время обратиться к Яну как ведущему мировому специалисту в этой области. В 1970-е гг. он провел обстоятельные наблюдения, подмечая в мельчайших подробностях, не описанных никем прежде, как павианы часто-часто чмокают губами или как самцы свинохвостых макак, поджав губы, задирают подбородок, когда ухаживают за самкой. Однако основной темой исследования у Яна был смех – и его отличие от улыбки. Хотя оба эмоциональных выражения часто ставят на одну доску, считая улыбку слабым проявлением смеха, Ян показал, что они имеют разные корни[32].




Поделиться книгой:

На главную
Назад