Около четверти века назад в изучении телесного канала восприятия был сделан огромный шаг вперед – благодаря открытию зеркальных нейронов в лаборатории итальянского города Парма. Эти нейроны активизируются не только когда мы совершаем некое действие – например, тянемся за чашкой, – но и когда видим, как за чашкой тянется кто-то другой. Эти нейроны не различают наше собственное движение и чужое, поэтому дают человеку возможность «влезть в чужую шкуру». Мы можем прожить чужое действие как свое. Открытие это оказалось настолько ценным для исследования подражания и других видов «межтелесного» единения, что в психологии его приравняли по значимости к открытию ДНК. Теперь понятно, почему зрителей фильма «Король говорит!» тянет невольно подсказывать слова заикающемуся Георгу VI и почему Атланта копировала позу и движения Мэй.
Однако, несмотря на весь этот ажиотаж, нельзя забывать, что зеркальные нейроны обнаружили не у человека, а у макак. У нас и на сегодняшний день имеется гораздо больше данных (и гораздо более подробных) об «обезьянничающих» («обезьяна видит, обезьяна делает») нейронах у других приматов, чем об их аналоге в человеческом мозге. Судя по всему, зеркальные нейроны помогают приматам перенимать чужие приемы – открывать ящик точно таким же способом, каким это делает обученная особь, синхронизироваться друг с другом при нажатии на кнопки или в дикой природе выскребать семена из плода точно так же, как их выскребает мать[64]. У каждой группы макак имеется свой способ разделки плодов, слегка отличающийся от остальных, и молодняк всегда старательно копирует движения старших[65]. Приматы – прирожденные конформисты. При этом они не только с готовностью копируют других, но и сами любят оказываться объектом для подражания. В ходе эксперимента капуцину выдали пластиковый мячик, и один из исследователей копировал все, что испытуемый с этим мячиком проделывал – бросал, сидел на нем, швырял об стену, – а второй никак испытуемому не подражал. Под конец эксперимента капуцин явно предпочитал подражателя его напарнику[66]. В другом похожем исследовании человеческим подросткам, идущим на свидание, было велено зеркально копировать каждое заметное движение своего спутника или спутницы – взять стакан, облокотиться на стол, почесать в затылке. Подражатели, по отзывам спутников, вызвали больше симпатии, чем те, кто подстраиваться и имитировать не пытался. Сами они не догадывались, откуда такая разница во впечатлениях, но, судя по всему, на каком-то глубинном уровне мы расцениваем подражание как комплимент.
Этот механизм легко пронаблюдать в действии, когда рядом кто-то зевает. Удержаться и не зевнуть самому почти невозможно. Я бывал на лекциях о зевоте (с мудреными терминами вроде «пандикуляции»), на которых слушатели зевали все время, почти не переставая. Заразительность зевания тесно связана с эмпатией, судя по тому, что у наиболее склонных зевать за компанию высокий уровень эмпатии отмечается и в других случаях, и по тому, что женщины, у которых показатели эмпатии в среднем выше, чем у мужчин, также более восприимчивы к чужой зевоте. И наоборот, на детей с дефицитом эмпатии – например, при расстройствах аутистического спектра – чужая зевота зачастую не действует совсем. Эти сведения послужили отправной точкой для многочисленных исследований, призванных выяснить, как и когда мы «заражаемся» зевотой и есть ли что-то подобное у других животных. Теперь мы знаем, что на человеческую зевоту могут откликаться собаки и лошади – причем собакам достаточно даже просто
Мы научили наших шимпанзе смотреть айпод одним глазом через отверстие в дне уложенного на бок ведра. Так мы получили возможность отслеживать индивидуальную реакцию на видеокадры с зевающими обезьянами. Едва увидев их, испытуемые сразу начинали зевать во весь рот – но только в тех случаях, когда лично знали возникающих на экране. На незнакомцев они не реагировали. А значит, им недостаточно увидеть открывающуюся и закрывающуюся в зевке пасть – нужна самоидентификация с зевающей обезьяной на видео[67]. Такая же важность единения отмечается и у людей. Как показали скрытые полевые исследования в ресторанах, на вокзалах и в приемных, если зевнет стоящая рядом с наблюдаемым жена, он тоже зевнет. Но если зевнет стоящий рядом посторонний человек, наблюдаемый останется безучастным. Чем больше у нас общего с другими и чем они нам ближе, тем сильнее эмпатическая реакция[68].
А теперь вернемся к рассказу Л. Н. Толстого про льва и собачку. Очутившись в клетке огромного гривастого кота, бедная собачонка тут же перевернулась на спину и стала отчаянно махать хвостом. Видимо, задобренный этой капитуляцией, лев передумал нападать. Более того, он подружился с собачкой. Такой поворот может показаться неправдоподобным, но мы знаем немало примеров необычной дружбы между животными – слоном и собакой, совой и кошкой, даже львом и таксой, – позволяющих не сбрасывать сюжет Толстого со счетов. Все так или иначе зависит от телесного взаимодействия – от того, насколько сыт был лев и насколько убедила его капитуляция собачки.
Поцелуй, и все пройдет
Передача эмоций по телесному каналу от одного человека или животного к другому – это уже далеко не то же самое, что зевание или копирование чужих движений. Это возможность чувствовать то, что чувствуют другие. И, хотя она по-прежнему завязана на телесное взаимодействие, здесь мы уже приближаемся к подлинной эмпатии.
В реальной жизни дикая самка орангутана виртуозно перемахивает, раскачиваясь на руках, с одного высокого дерева на другое. Детеныш, который следует за матерью сквозь лесной полог, резко останавливается: для него пропасть между деревьями слишком широка. Он хнычет и отчаянно просит помощи. Услышав его, мать (возможно, сама поскуливая) спешит обратно, чтобы сделать для детеныша мост. Ухватившись одной рукой за ветку своего дерева, а другой рукой или ногой – за ветку соседнего, на котором находится детеныш, она подтягивает ветки друг к другу и сама повисает между ними, чтобы детеныш перебрался по ней как по живому мосту. В этой совершенно обыденной сцене мы видим совокупное действие вовлечения в чужие эмоции (мать страдает, слыша жалобное хныканье детеныша) и интеллекта, позволяющего матери понять проблему и найти решение.
Поразительна в таких случаях притягательность отрицательных эмоций. Казалось бы, сигналы страха и отчаяния должны обращать окружающих в бегство, но, как свидетельствуют недавние исследования, мыши, наоборот, спешат подобраться поближе к собратьям, испытывающим боль[69]. Это явление хорошо знакомо мне по макакам-резусам. Как-то раз один детеныш случайно свалился на доминирующую самку, и та его укусила. На его несмолкающие вопли вскоре сбежались другие детеныши. Целых восемь малышей устроили кучу-мала, карабкаясь на пострадавшего, толкаясь, пихаясь и стаскивая друг друга вниз. Конечно, перепуганному детенышу от этого легче не становилось, но малыши действовали практически на автомате, как будто им самим досталось не меньше, чем укушенному, и точно так же хочется утешения.
Однако это еще не все. Если детеныши-резусы просто хотели, чтобы их кто-то приласкал и успокоил, почему они кинулись к пострадавшему, а не к матери? Ведь, по сути, они устремились к непонятному источнику неприятностей, а не к гарантированному источнику ласки. Детеныши обезьян поступают так постоянно, и совершенно непохоже, чтобы они при этом осознавали происходящее. Кажется, их просто тянет на чужую истерику, как мотыльков на пламя.
Нам нравится усматривать в таком поведении заботу, но на самом деле детеныши, скорее всего, даже не поняли, что случилось с пострадавшим. Я называю подобное слепое стремление к попавшим в беду «предзаботой». Как будто у детей и многих животных усвоено от природы простое правило: «Если чувствуешь, что другому плохо, подойди и прижмись!» Тем не менее полезно понимать, что оно кардинально противоречит любой теории непременного самосохранения. Если кто-то рядом вопит, скулит и хнычет, велика вероятность, что он в опасности, а значит, умнее всего будет убраться подальше. То же самое относится и к самим «сигналам бедствия»: если пронзительный звук режет уши, логичнее всего – заткнуть их и бежать. Однако многие животные делают прямо противоположное – подбираются поближе к источнику звука, выясняя, что стряслось, даже если сигнал едва слышен. Весь смысл в том, чтобы уловить чужое эмоциональное состояние. Проявляющееся у мышей, низших обезьян и многих других животных активное стремление кинуться к попавшему в беду не укладывается в чисто эгоистические сценарии и указывает на принципиальную ошибку социобиологических теорий, популярных в 1970–80-е гг.
В социобиологической картине мира как арене беспощадной борьбы за выживание любые действия и поступки списываются на эгоистичный ген, любое своекорыстие объясняется «законом сильнейшего». Об искренней доброте не может быть и речи, ведь ни одно живое существо не бывает настолько глупым, чтобы кидаться на помощь другому, невзирая на опасность. Если такое поведение и встречается, это либо иллюзия, либо результат генетического «сбоя». Навязшее в зубах высказывание, прекрасно резюмирующее эпоху, – «поскребите альтруиста и увидите кровоточащее лицемерие»[70] – цитировали с оттенком злорадства: сплошное притворство, дескать, этот ваш альтруизм. Изречением пользовались, чтобы охладить пыл восторженных романтиков и прекраснодушных мечтателей, наивно верящих в человеческую доброту. Не случайно это была как раз эпоха Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер, а также Гордона Гекко – вымышленного персонажа фильма 1987 г. «Уолл-стрит», считавшего, что миром движет жадность. Почти все носились с этой незамысловатой идеей, которая попросту не увязывалась с тем, как сформировались в результате естественного отбора все социальные животные, включая человека.
Сейчас об «эгоистичных генах» мы, к счастью, слышим все реже. Погребенная под лавиной новейших данных идея, согласно которой поведение неизменно диктуется шкурными интересами, погибла бесславной смертью. Наука подтверждает, что сотрудничество – по крайней мере, с представителями «своего» круга – главное и основное стремление нашего вида. Это отражено и в заглавии вышедшей в 2011 г. книги Мартина Новака о человеческом поведении – «Суперкооператоры: альтруизм, эволюция и почему мы нужны друг другу, чтобы преуспеть» (SuperCooperators: Altruism, Evolution, and Why We Need Each Other to Succeed). Когда в экспериментах с использованием методов нейроимиджинга испытуемым приходилось выбирать между эгоистичным решением и альтруистичным, большинство предпочитало альтруистичный. Эгоистичный выбор делался только в том случае, если имелись веские основания отказаться от сотрудничества[71]. В пользу этой гипотезы говорит немало исследований, показывающих, что мы склонны к доброте и открытости по отношению к другим, если только нам ничто не препятствует. Я иногда шучу, что именно поэтому Айн Рэнд (родившаяся в России американская писательница и будущий философ) вынуждена была, доказывая свою идею, сочинять многостраничные тяжеловесные талмуды, полные безжизненных анемичных персонажей. Идея заключалась в том, что все мы – индивидуалисты до мозга костей, но убеждать нас в этом писательнице приходилось долго и мучительно, ведь в глубине души каждый знает, что на самом деле мы не такие. Вместо портрета человечества Рэнд подсовывает нам противоречащий здравому смыслу идеологический конструкт.
Стандартный режим существования вида приматов под названием «человек» – активно социальный, как нетрудно заметить и по нашим любимым занятиям, от спортивных зрелищ и состязаний до пения в хоре, вечеринок и разных форм общения. Абсолютно логичная тенденция, если вспомнить, что мы потомки длинной череды животных, ведущих групповой образ жизни, которые выживали, помогая друг другу. Принцип «каждый сам за себя» у нас не работает.
У Надежды Ладыгиной-Котс имеется типичный пример проявления у ее шимпанзе Йони общей для всех приматов просоциальной природы поведения, включающей и влекущее воздействие сигналов тревоги.
Есть ли более надежное доказательство существования сочувствия у человекообразных обезьян, чем это: шимпанзе, которого не сманишь с крыши никакими уговорами и лакомствами, моментально слезает на землю, увидев, что хозяйке плохо? Когда Надежда Котс притворялась плачущей, Йони заглядывал ей в глаза, и «чем более жалобен и неутешен становился плач, тем горячее было сочувствие». Если она закрывала лицо ладонями, Йони пытался их разжать, тянулся к лицу губами, волновался, постанывал и похныкивал.
Когда у животных и детей появляется способность разобраться, что случилось с пострадавшим, они демонстрируют уже не слепое стремление оказаться рядом, а
У нашего вида проявления подобной заботы на ранних этапах развития изучались по видеосъемке детей в родном доме. Исследователь просил кого-нибудь из взрослых членов семьи притвориться плачущим или сделать вид, будто ушибся, чтобы посмотреть, как отреагирует ребенок. На отснятых кадрах дети с обеспокоенным видом подходят к «пострадавшему» взрослому, чтобы дотронуться, погладить, обнять, поцеловать, причем у девочек такое отмечалось чаще, чем у мальчиков. Самое важное открытие: оказывается, эти реакции возникают довольно рано, когда детям не исполнилось и двух лет. Проявление сочувствия у таких маленьких детей говорит о его спонтанности, поскольку вряд ли их в этом возрасте кто-то специально учит реагировать именно так[73].
Для меня же настоящим откровением стало то, что дети в исследовании вели себя точь-в-точь как человекообразные обезьяны. Обезьяны не только подходят к страдающему, но и выполняют точно те же самые действия – трогают, обнимают, целуют. Посмотрев видеоматериалы исследования с участием человеческих детей, я сразу же понял, что все это время изучаю именно эмпатическую заботу. Так зачем мне придумывать для нее какие-то другие термины? Утешающее поведение отмечается у многих животных, от собак до грызунов, от слонов до дельфинов, хотя жесты у каждого вида при этом свои. Собственно, во время того же исследования со съемками детей в домашней обстановке психологи случайно обнаружили, что на страдающего ребенка реагируют и собаки – они подбегали к своему маленькому хозяину, клали голову на колени, лизали лицо. Впоследствии это поведение было подтверждено целенаправленными исследованиями[74].
Разумеется, не всем понравились разговоры об эмпатии применительно к собакам и обезьянам, но с годами неприятие ослабло. Идея существования эмпатии у животных утвердилась довольно прочно. В конце концов, никто ведь не утверждает, что у собаки имеются в полной мере все те умственные способности, которыми человек пользуется, чтобы понять другого. У эмпатии бывают разные уровни. Но мы определенно наблюдаем у собак и чуткость к чужим эмоциям, и способность их перенимать, и проявления заботы. Именно поэтому собака и считается лучшим другом человека. У приматов эмпатия очевидна и распространена настолько, что «утешению» – склонности ласкать и успокаивать переживших болезненный опыт – посвящен сейчас не один десяток исследований. Чтобы зафиксировать утешение у приматов, достаточно дождаться спонтанного инцидента, приводящего к стрессу – драки, падения, неудачной попытки добиться своего, – и понаблюдать, как остальные утешают пострадавшего. Телесный контакт обладает успокаивающим воздействием и типичен при близких социальных отношениях. Помимо прочего, он очень эффективен. Вот обезьяна вопит во всю глотку и судорожно хлещет себя руками по бокам, впав в истерику от того, что не удалось выклянчить еду. Но, проведя буквально минуту в крепких объятиях подруги, она уже не вопит, а только едва слышно похныкивает[75].
Поскольку утешающее поведение имеется не только у бонобо и шимпанзе, я очень обрадовался, когда среди наших сотрудников появился студент, желающий изучать слонов. Наблюдать за крупнейшими сухопутными млекопитающими, известными своим высоким уровнем социального взаимодействия и взаимной поддержки, мы с Джошем Плотником отправились в заповедник на севере Таиланда, где в условиях, приближенных к свободным, живут спасенные от эксплуатации и жестокого обращения индийские слоны. Когда слепой слонихе Джокии требовалась помощь, на выручку неизменно спешила ее ближайшая подруга Мэй Перм, служившая Джокии поводырем. Перекликались они, издавая трубные и рокочущие звуки. Если Джокию что-то пугало или беспокоило – рев слона-самца или доносящийся издалека шум машин, обе слонихи настороженно расправляли уши и задирали хвост. Иногда Мэй Перм успокаивающе «урчала» и гладила Джокию хоботом или клала его подруге в пасть, обозначая так свое безграничное доверие, ведь для слона нет ничего дороже, чем уязвимый и чувствительный кончик хобота. Джокия в ответ укладывала хобот в пасть Мэй Перм, подтверждая взаимность доверия.
Беспокойство Джокии передавалось и другим слонам, оказавшимся поблизости, – они задирали хвост, расправляли уши, иногда мочились и испражнялись, не переставая при этом утробно урчать. Обступая слепую слониху со всех сторон, собратья окружали ее защитным кольцом.
Джош собрал обширный материал, подтверждающий наличие у этих толстокожих как способности заражаться чужими эмоциями, так и способности утешать[76]. Однако многим это кажется настолько очевидным, что иногда Джошу приходится объяснять, зачем в принципе понадобилось специальное исследование. Ведь и без того всем известно, что слоны обладают эмпатией. Меня такое недоумение даже радует – оно означает, что идея существования эмпатии у животных прочно утвердилась в умах. Однако наука всегда сталкивается на своем пути с огромным недоверием, и любой, кто не хуже меня помнит, как эту идею принимали в штыки, осознает, что без веских доказательств она не укоренилась бы никогда. А она явно прижилась и перешла в разряд таких же общеизвестных истин, как то, что сердце перекачивает кровь, а Земля круглая. Теперь мы даже представить не можем, что когда-то считалось иначе.
Тем не менее и на этом этапе эмоциональную восприимчивость у животных по-прежнему требуется исследовать, чтобы понимать, как она функционирует и при каких обстоятельствах проявляется, поскольку далеко не всегда это бывает эмпатия. Та же Мэй Перм не стеснялась таскать у Джокии еду, пользуясь ее слепотой.
Осознание чужой слабости дает нам возможность играть на ней ради собственной выгоды.
Добро и зло
Как ни парадоксально, за непостижимой жестокостью, на которую подчас способен человек по отношению к себе подобным, тоже стоит эмпатия. В стандартном определении эмпатии – чуткость к чужим эмоциям, понимание чужого положения – нет ни слова о доброте. Сама по себе эмпатия нейтральна, как ум или физическая сила. Ее можно использовать как во благо, так и во зло, в зависимости от намерений. Искусный истязатель сумеет нащупать у жертвы самые уязвимые места. Продавец подержанных машин будет заливаться соловьем и подстраиваться под вас сколько потребуется, лишь бы впарить развалюху втридорога. Мы привыкли окрашивать эмпатию в розовые тона, однако в действительности она бесцветна и может служить любым целям.
Тем не менее в большинстве случаев эмпатия и вправду выступает благодеянием. Она развивалась ради помощи другим и берет начало в родительской заботе – прототипической форме альтруизма и прообразу всех остальных ее видов. У млекопитающих забота о потомстве возложена на мать, участие отца факультативно. Детенышей требуется выкармливать, а у млекопитающих необходимое для этого оснащение имеется только у одного пола, поэтому неудивительно, что у женских особей забота и эмпатия развиты сильнее, чем у мужских. Утешающее поведение более характерно для самок человекообразных обезьян, чем для самцов – точно так же, как и у людей. Недавний анализ записей магазинных камер безопасности, зафиксировавших ограбление, подтвердил, что утешать пострадавших в таких случаях чаще принимались женщины, чем мужчины[77]. Эта гендерная разница проявляется у всех изученных на сегодня млекопитающих, причем у нашего вида она отражается даже в научных работах и заявках на грант. Нет числа авторам-мужчинам, которые задаются вопросом о «загадке» альтруизма, словно это такое непонятное явление, неизвестно откуда берущееся и требующее особого рассмотрения. Альтруизм для них – тайна за семью печатями, нечто совершенно неподвластное обычной логике, поэтому библиотеки наполнены высоконаучными изысканиями пытающихся разобраться, как же и зачем он мог развиться. О материнской заботе в этих трудах не упоминается ни слова, ведь в ней ничего загадочного нет. Стремление обеспечить благополучие своего потомства дополнительных объяснений не требует, так зачем тратить на него время?
Среди женщин-авторов я, наоборот, не знаю ни одной рассуждающей об альтруизме как о загадке. Женщинам не свойственно упускать из виду материнскую заботу и сопряженные с ней постоянное беспокойство и внимание. Американский антрополог Сара Хрди в своих работах на тему сотрудничества выдвигает гипотезу, согласно которой развитию духа товарищества способствовала характерная для общинного уклада коллективная забота о детях[78]. Патриция Черчленд, американский философ с глубокими познаниями в нейробиологии, тоже считает, что человеческая этика выросла из склонности заботиться о потомстве. В женском организме нервные сети, обслуживающие его собственные нужды, подключаются к обслуживанию дополнительных нужд ребенка (как если бы тело отрастило дополнительную конечность). Поскольку дети – это наше продолжение, мы оберегаем и нянчим их, не задумываясь, как оберегаем и обслуживаем самих себя. Эти же нервные сети задействованы в проявлении и других видов заботы – в том числе о дальних родственниках, супругах и друзьях[79].
Материнским началом объясняется устойчивая гендерная разница в проявлениях эмпатии, наблюдаемая у человека с первых же дней жизни. Новорожденные девочки дольше смотрят на лица, чем мальчики, – у тех взгляд склонен задерживаться на механических игрушках. Подрастая, девочки остаются более ориентированными на других, лучше считывают выражение лиц, более чутки к интонациям, больше переживают, обидев кого-то, и им лучше удается ставить себя на место другого[80]. Такую же разницу выявляют исследования самоотчетов и у взрослых. Кроме того, нам известно, что окситоцин (то есть гормон, связанный преимущественно с материнской привязанностью), введенный в виде спрея через нос, усиливает эмпатию и у мужчин, и у женщин. В результате мы почти не замечаем, сколько сил тратим ежедневно на заботу о потомстве, и шутим только о бесконечных финансовых расходах. Дальние родственники и друзья круглосуточной заботы не требуют, однако, помогая им, мы тоже ощущаем моральное удовлетворение. Шотландский философ XVIII в. Адам Смит как никто другой понимал, что преследование собственных интересов нужно разбавлять сочувствием к ближнему. Он говорит об этом в труде «Теория нравственных чувств» (The Theory of Moral Sentiments, 1759) – гораздо менее популярном, чем последующее «Исследование о природе и причинах богатства народов» (The Wealth of Nations, 1776), заложившее основы экономической теории. Свою первую книгу Адам Смит начинает так:
Чтобы выжить, человеку необходимо есть, совокупляться и выкармливать потомство. Природа потрудилась сделать все эти занятия приятными, поэтому мы предаемся им охотно и легко. Точно так же природа поступила с эмпатией и взаимопомощью, позволив нам испытывать моральное удовлетворение от помощи другим – то самое «тепло на сердце» от альтруистичных поступков. Альтруизм активирует одну из древнейших и самых жизненно важных нервных сетей в головном мозге у млекопитающих, помогающую нам и заботиться о ближних, и выстраивать основы социальной взаимопомощи, от которой зависит наше выживание. Ища истоки человеческого альтруизма в самом древнем и самом убедительном его проявлении, мы срезаем всю «загадочность» на корню.
Нервные механизмы эмпатии у животных изучены меньше, поскольку провести аналогичные исследования с участием человекообразных обезьян, слонов, дельфинов и прочих не представляется возможным. Они либо не уместятся в обычном томографе, либо не смогут соблюдать неподвижность, необходимую для сканирования бодрствующего мозга. А вот к грызунам нейробиологи обращаются постоянно. Джеймс Бёркетт, мой коллега по Университету Эмори, обнаружил, что желтобрюхие полевки (
Способность заражаться чужими эмоциями у людей тестируется точно так же, как и у полевок, – измерением уровня гормонов стресса. Поскольку среднестатистический человек пуще смерти боится выступать перед публикой, испытуемых просили произнести речь со сцены. После этого всем участникам (и оратору, и слушателям) предлагалось сплюнуть в стакан – из слюны исследователи выделяли гормон, связанный с тревожностью. Выяснилось, что во время выступления уверенных в себе ораторов слушатели внимали каждому слову и чувствовали себя спокойно, тогда как нервозность неуверенных передавалась и аудитории. Гормональный уровень у ораторов и слушателей совпадал – как в моногамных парах полевок[83]. Это сходство указывает на
Во времена Адама Смита, до появления термина «эмпатия», все это подпадало под категорию
Я считаю, что эмпатия меня кормит, поскольку многие открытия я совершал именно благодаря ей – «влезая в шкуру» изучаемых. Это отнюдь не то же самое, что сочувствие, которого у меня тоже хватает, однако оно менее спонтанно, чем эмпатия, более взвешенное, рассудочное. Есть люди, которые проявляют к животным именно сочувствие, причем почти безграничное, – например, спасающие и выхаживающие бездомных собак. Авраам Линкольн, судя по совершенному еще в бытность адвокатом поступку, мог пожертвовать и временем, и приличными брюками, чтобы вытащить увязшую в грязи свинью, которую увидел по дороге к клиенту. Сочувствие деятельно. Зачастую оно замешано на эмпатии, но простирается гораздо шире.
Если сочувствие по определению положительно, то эмпатия – далеко не всегда, особенно когда способность чувствовать другого используется, чтобы нащупать его слабые места. Животные с маленьким мозгом – например, акулы и змеи, – вряд ли способны проделывать такое целенаправленно. Обладая отличной способностью ранить и калечить, они не представляют себе ощущения жертвы. «Жестокость» у природы в основном именно такая: жестоки последствия, но не намерения. Человекообразные обезьяны – совсем другое дело, у них для осознанного причинения боли мозг развит достаточно. Они вполне могут воспользоваться своей способностью понимать других, чтобы их помучить. Как мальчишки, швыряющие камни в уток на пруду, эти обезьяны подчас издеваются над окружающими просто ради потехи. В одной игре молодые лабораторные шимпанзе подманивали хлебными крошками кур к сетчатой ограде. Но, как только доверчивая курица подбиралась поближе, шимпанзе били ее палкой или тыкали острым куском проволоки. Эту игру в «танталовы муки», в которую курам не хватало интеллекта не играть (хотя для них в ней ничего забавного не было), обезьяны придумали от безделья. И даже успели отточить приемы: один игрок подманивал кур, второй – бил.
Нечто подобное, хоть и менее жестокое, мы наблюдали и в собственных исследованиях. Взявшись изучать уханье и похрюкиванье, которым шимпанзе обозначают обнаружение пищевого эльдорадо, мы придумали испытание, в ходе которого несколько шимпанзе натыкаются на полный ящик яблок – в помещении с одним-единственным приоткрытым окошком. Через него все оставшиеся снаружи могут заглянуть внутрь и посмотреть, что происходит. Шимпанзе толпились у окошка, отталкивая друг друга, просовывая руки внутрь и выклянчивая яблоки. Взрослые обладатели сокровища в таких случаях вполне могли поделиться и выдать несколько яблок страждущим, хотя им ничто не мешало оставить добычу себе. Молодняк же видел сложившуюся ситуацию как великолепную возможность поиздеваться над толпящимися снаружи. Усевшись под окном, подростки выставляли напоказ блестящее красное яблоко – и тут же прятали, стоило кому-нибудь протянуть за ним руку. Богатенькие детки дразнили бедняков[86].
В дикой природе шимпанзе нередко изводят мелких зверьков вроде белок или даманов. Судя по тому, как они при этом смеются, забава доставляет им удовольствие. Японский полевой исследователь Коитиро Дзамма рассказывает, как в Национальном парке Махали-Маунтинс в Танзании взрослая самка шимпанзе Нкомбо минут шесть таскала по земле и раскачивала в воздухе пойманную белку, пока та не издала последний отчаянный визг и не умерла. «Это напоминало корриду, – пишет Дзамма. – Нкомбо, словно матадор красным плащом, размахивала рукой перед белкой, как перед быком, и “колола” (покусывала) ее. Судя по всему, ее действия представляли собой социальную игру с уклоном в подначивание, поскольку Нкомбо позволяла белке нападать и демонстрировала игровое лицо»[87] – усмешку. Когда белка умерла, поведение Нкомбо резко изменилось. Шимпанзе прекратила провоцировать ее и ухватила за туловище, а не за хвост, из чего Дзамма заключает, что Нкомбо осознала перемены, происшедшие с жертвой. Тушку она бросила, даже не надкусив.
Вероятная способность других видов (помимо нашего) не только к эмпатии, но и к намеренным издевательствам может отягчать нападения, совершаемые в дикой природе. Как положено многим самцам в царстве животных, шимпанзе ведут борьбу за территорию, но также случается, что они намеренно стараются прикончить соперника. Например, несколько особей обходят дозором свои владения и, завидев жертву по ту сторону границы, крадутся за ней в полной тишине, чтобы застать врасплох на плодоносящем дереве, наброситься скопом, превратить в кровавое месиво и оставить умирать. Я наблюдал подобную жестокость в неволе, один раз даже с оскоплением, которое в то время расценили как случайность, возможно, вызванную условиями содержания. Но теперь доподлинно установлено, что дикие шимпанзе в природе поступают точно так же. Собственно, представившееся мне кошмарное зрелище – практически норма для этого вида. Так что я склонен рассматривать убийство и кастрацию не как трагический побочный эффект выяснения отношений между самцами, а как намеренные действия. Раз эти приматы способны, оценив чужое состояние, проявить заботу, что мешает предположить у них и способность убивать ради самого убийства?
Когда критики приводят примеры такой жестокости с целью дискредитировать идею существования эмпатии у шимпанзе («Вы ведь знаете, что они друг друга убивают, да?»), я предлагаю им вспомнить наш собственный прекрасный вид. Никто ведь не отказывает
В III в. раннехристианский богослов Тертуллиан из Карфагена нарисовал очень необычную картину рая. Если ад оставался геенной огненной, то рай представлял собой балкон, с которого спасенные души могли наблюдать за грешниками, то есть упиваться муками обреченных вечно корчиться в адском пламени. Что за нелепая мысль! Многим из нас смотреть на чужие мучения едва ли не тяжелее, чем мучиться самим. Тертуллианов рай кажется мне таким же наказанием, как и ад.
А как тогда наши недруги? За них мы тоже переживаем? Немецкий нейрофизиолог Таня Зингер, изучая этот вопрос, обнаружила еще одно интригующее гендерное различие. Когда во время томографического сканирования испытуемые видели, как другого человека бьют в руку слабым электрическим разрядом, в их мозге вспыхивали области восприятия боли, то есть они чувствовали чужую боль как свою. Это типичная эмпатия. Но возникала она только в том случае, если испытуемый симпатизировал напарнику вследствие проводившейся перед сканированием игры. Если же во время этой игры напарник жульничал и испытуемый ощущал себя обманутым, восприятие чужой боли как своей слабело. Двери эмпатии захлопывались. У женщин, впрочем, они оставались приоткрытыми – некоторая эмпатия все же возникала. У мужчин они затворялись наглухо – более того, когда жульничавшего игрока били током, в их мозге вспыхивал центр удовольствия. Они переключались с эмпатии на жажду справедливости и приветствовали наказание мошенника. На первый план выходило злорадство[88].
Если Тертуллианов рай существует, он полон мужчин, глядящих на корчи своих врагов.
Сочувствие у крыс
Моя любимая история о человеческом сочувствии – притча о добром самаритянине. Начинается она с того, что священник и левит по очереди проходят мимо лежащего у дороги раненого и не останавливаются, чтобы помочь ему. Они прекрасно знают и помнят все тексты, призывающие возлюбить ближнего, но руководствуются явно не ими. И только религиозный изгой самаритянин испытывает сострадание и помогает раненому. Мораль притчи – плоха та этика, которая выучена по книгам, а не идет от сердца. Об этом полезно помнить, когда ученые или политики иронизируют над нежными чувствами, выставляя их чем-то лишним и ненужным. Какой прок от сочувствия ближнему? Психолог Пол Блум написал книгу под названием «Против эмпатии» (Against Empathy, 2016), в которой доказывает, что мы существа рациональные, поэтому наши нравственные принципы должны опираться на логику и разум. Если все как следует обдумать (и желательно по науке), мы всегда сумеем сделать абсолютно взвешенный, идеально правильный выбор. Что может быть лучше объективной этики?
В свете событий новейшей истории его позиция попросту пугает. Науку и разум без опоры на человечность можно обратить на службу чему угодно и оправдать с их помощью любую гнусность. Именно они дали нам весомые экономические доводы в пользу рабства и медицинское обоснование опытов над заключенными. Они побуждали нас улучшать человеческую породу с помощью насильственной стерилизации и геноцида. Еще совсем недавно евгеника считалась приличной и достойной наукой, ее преподавали в университетах по всему миру. Тем, кто причислил себя к высшей расе, казалось вполне разумным отбраковать низшие. Вот что получается, если руководствоваться чистой логикой, а сердцу слова не давать. Последствия этого рационального мышления мы уже видели во время Второй мировой войны – и тогда же убедились, что величайшими героями становятся не те, кто мыслит как большинство, а те, кого эмпатия заставляет действовать наперекор зверским приказам. Это они тайком подкармливают голодающих узников, это они укрывают в подвалах и на чердаках истребляемых и преследуемых. Польской медсестре Ирене Сендлер удалось поодиночке тайно вывезти из Варшавского гетто сотни еврейских детей. Ею двигали не какие-то отвлеченные высокие моральные принципы, а естественная эмпатия.
Между тем многие рационалисты расценивают эмпатию и сочувствие как слабость, находя в них слишком много импульсивного и неконтролируемого. Но ведь в этом и есть их сила! Эмпатия подпитывает наш интерес к окружающим. Удовольствие, которое доставляет нам общество других и их благополучие, заложено в нашей биологической природе. Это наша суть, не требующая никаких отдельных нравственных оправданий. Нам и к Библии за примерами обращаться незачем, поскольку о поступках, продиктованных любовью к ближнему, мы узнаем ежедневно. Люди кидаются в ледяную воду спасать утопающих, вытаскивают упавших на рельсы перед приближающимся поездом, закрывают кого-то своим телом в перестрелке. Они жертвуют собой не задумываясь – и поэтому зачастую так удивляются всеобщему вниманию к своей персоне. На их взгляд, они всего-навсего сделали то, что требовалось. Не проходит и дня, чтобы в интернете не появилось новое видео, где собака уволакивает раненого собрата с шоссе, слон спасает слоненка, которого вот-вот смоет бурный поток, а горбатый кит отбивает тюленя у разбойничающих косаток. В большинстве случаев спасателя побуждают к действию сигналы бедствия. Это в высшей степени типичная для млекопитающих реакция помощи попавшему в беду детенышу, распространяющаяся и на остальных, порой даже на представителей чужого вида.
Еще любопытнее, когда на помощь приходят при отсутствии четких сигналов бедствия. Здесь спасатели догадываются о том, что нужно сделать, просто оценивая ситуацию в целом. За иллюстрацией давайте вернемся к уже упоминавшемуся вольеру бонобо в зоопарке Сан-Диего – в те времена, когда огораживающий ров еще заполняли водой. Как-то раз служители осушили ров, чтобы почистить, а потом, собираясь залить его заново после уборки, отправились на кухню открывать вентиль. И тут за кухонным окном показался вожак стаи, альфа-самец Каковет, который дико верещал и размахивал руками. По рассказу служителей, получалось очень доходчиво – даже без слов.
Как выяснилось, несколько молодых бонобо прыгнули в осушенный ров, но не смогли выбраться. Если бы воду пустили, они бы захлебнулись, потому что плавать человекообразные обезьяны не умеют. Служители принесли лестницу, и с их помощью все бонобо выбрались – кроме самого маленького, которого Каковет вытащил сам. Лихорадочные попытки привлечь внимание служителей свидетельствуют, что альфа-самец понимал, где и кем перекрывается вода, и догадывался, какой катастрофой обернется заполнение рва. Он кинулся предотвращать беду.
Иногда обезьяны кормят и поят стареющих членов группы. У одной из шимпанзе в нашей колонии – старой самки по кличке Пеони – артрит иногда разыгрывался так, что она не могла доковылять даже до поилки. Тогда самки помоложе набирали воды в рот и приносили Пеони – той оставалось только подставить распахнутую пасть под струю. Когда Пеони все же передвигалась, молодые самки помогали ей присоединиться к группе груминга, собиравшейся на конструкции для лазанья, – упирались обеими руками в ее внушительный зад и подталкивали наверх. В дикой природе одной одряхлевшей самке, которая уже не могла сама лазить по деревьям, охапками доставляла фрукты ее дочь.
В луизианском заповеднике «Приют шимпанзе» (Chimp Haven), с которым я сотрудничаю и который поддерживаю, шимпанзе обитают на больших лесистых островах. Туда их перемещают «на заслуженный отдых» из исследовательских лабораторий, поэтому они имеют слабое представление о траве, деревьях и открытой территории как таковой. И тогда мы наблюдаем, как уже освоившиеся шимпанзе передают опыт новоприбывшим. Однажды самка по кличке Сара спасла свою близкую подругу Шейлу от ядовитой змеи. Сара увидела змею первой и принялась издавать сигнал тревоги – громкий лай, состоящий из отрывистых «у-а-а», – оповещая всех вокруг об опасности. Но Шейла кинулась посмотреть поближе, так что Саре пришлось хватать ее за руку и энергично оттаскивать. Сама она тыкала в змею палкой для проверки, но Шейлу упорно не подпускала. Похоже, она догадывалась, что Шейла сграбастает змею голыми руками и окажется в смертельной опасности.
Я могу привести еще десятки примеров с приматами – и примерно столько же с дельфинами, псовыми, птицами и прочими. Особенно щедры на такие примеры слоны. Чего стоит, например, спасение слонят, увязающих в грязевых ямах. Взрослые слоны спускаются в эту смертельно опасную ловушку и хоботом выталкивают барахтающихся малышей наверх. На популярнейшем видео из южнокорейского зоопарка, когда слоненок соскальзывает в бассейн, стоящая рядом мать в панике топчется у бортика, пока мгновенно примчавшаяся тетушка упавшего не начинает бодать ее лбом в бок, разворачивая в сторону лестничного спуска в воду. По нему они вдвоем вбегают в бассейн, подплывают к слоненку и выгоняют по той же лестнице на берег. Правда, судя по тому, что слоненок прекрасно плавает и умеет пользоваться хоботом как дыхательной трубкой, паника была излишней. «Слонам лишь бы драматизировать», – прокомментировала случившееся эксперт Джойс Пул. Для меня же самое любопытное здесь – поведение тетушки, которая понимала, как вытащить слоненка из бассейна, но возглавить спасательную операцию побуждала слониху-мать.
Судя по всему, животные очень многих видов способны мгновенно догадываться, что требуется окружающим, и спонтанно приходить на выручку. Но вместо того, чтобы рассказывать все новые и новые истории, я лучше перейду к результатам экспериментов, поскольку лишь они дают нам точные данные. При обычном наблюдении на ситуацию влияет слишком много разных факторов, чтобы можно было делать однозначные выводы. Эксперимент же позволяет задать контролируемые условия, в которых у животного сохранится выбор из вариантов поведения, но эгоистичные интересы будут исключены. Между тем до недавнего времени эксперименты по исследованию поведения помощи сородичам почти не проводились, поскольку ученые в массе своей полагали, что о благополучии окружающих способен заботиться только человек. Животных считали безразличными к судьбе собратьев. Иногда ученые заявляли об этом с пафосом, подчеркивая благородство человеческой природы или утверждая, что наших предков сделал отличными в этом смысле от других животных относительно недавний эволюционный поворот. Почти как церковники, отказавшиеся заглядывать в телескоп Галилея, поскольку ничего достойного там увидеть невозможно, ученые ничего выдающегося от животных не ждали – отсюда и скудость соответствующих исследований поведения почти на всем протяжении прошлого века. Зачем проверять наличие у животных качеств, которых у них точно быть не может? Но перемены уже наметились. Поскольку все, что делает человек, – включая и оказание помощи – наверняка имеет прообраз или параллель у других видов, помощь стала достойным предметом для изучения.
Блестящую серию экспериментов с участием самого эмпатичного вида человекообразных обезьян – бонобо – провел американский антрополог Брайан Хэйр с коллегами[89]. Бонобо так же близки к нам, как и шимпанзе, но значительно более чутки и ласковы. Из-за их склонности пользоваться сексом как средством погашения конфликтов я давно уже шучу, что лозунг этих приматов – «занимайтесь любовью, а не войной», и он даже успел приклеиться к ним в качестве ярлыка. В изобретательных экспериментах Хэйра они свою репутацию подтвердили. В одном из тестов молодым бонобо доставалась целая гора фруктов, которую испытуемый легко мог слопать в одиночку. Так они и поступали, если оставались одни. Но в некоторых случаях они обнаруживали рядом собрата – за проволочной дверцей, отпереть которую со своей стороны им не составляло труда. И первое, что делали многие бонобо, прежде чем наброситься на фрукты, – отпирали дверцу и впускали соседа. Этот поступок лишал их половины неслыханного богатства, ведь с новоприбывшим приходилось делиться. Если же за дверцей никого не было, отпирать ее они обычно даже не пробовали.
Еще более впечатляющие результаты принесли тесты, в которых у обезьян возникала возможность добыть еду для других, не получая при этом ничего для себя. Они могли, дернув за веревку, открыть дверцу, чтобы другой бонобо добрался до фруктов, но им самим доступ к пиршеству был отрезан. Однако за веревку они все же дергали, хотя – как писал Адам Смит о сочувствии – сами ничего не получали, за исключением удовольствия видеть счастье других.
Это тест уже не на альтруизм как таковой, который может проявляться по-разному, а на
Но споры о том, наполовину стакан полон или наполовину пуст, не утихают: если нас сильно впечатлили выявленные у наших обезьян просоциальные наклонности, то критики подчеркивали в первую очередь, что просоциальный выбор делался не во всех случаях. Видимо, шимпанзе все же могут вредничать, заявляли они, иначе зачем намеренно лишать напарника вознаграждения? Однако эта попытка укрепить пошатнувшуюся веру в то, что заботиться о ближнем свойственно лишь человеку, провалилась. Шимпанзе – создания сложные, их поведение постоянно варьирует. Я не знаю ни одного задания, которое они выполнили бы на сто процентов, даже прекрасно понимая, что там к чему. У людей то же самое: наши успехи тоже варьируют в зависимости от обстоятельств, настроения, сосредоточенности и взаимодействия с напарниками. Ознакомившись с результатами экспериментов на просоциальный выбор у людей, мы обнаружили не меньшую вариативность, чем у шимпанзе. В частности, 7–8-летние дети делают просоциальный выбор в трех случаях из четырех, то есть в четверти случаев выбор оказывается эгоистичным. Другие исследования эту тенденцию подтверждают. И у шимпанзе, и у человека просоциальные наклонности никогда не бывают стопроцентными[91].
В Японии Синья Ямамото провел эксперимент, в котором шимпанзе могли помогать друг другу – но только сумев посмотреть на ситуацию «чужими глазами». Результаты получились примерно такими же, как в описанных выше примерах из реальной жизни, когда шимпанзе догадывались, что другому нужна вода или пища или что с подруги станется схватить змею голой рукой. Ямамото сумел создать контролируемые экспериментальные условия для исследования этой интуитивной помощи. У самки шимпанзе имелось два способа добраться до апельсинового сока: подтянуть контейнер поближе с помощью граблей либо выпить сок через трубочку. Однако ни граблей, ни трубочки испытуемой не давали, зато рядом, в отдельном отсеке, сидел самец шимпанзе, у которого имелся целый арсенал разных орудий. Заметив затруднения подруги, он мог выбрать нужное орудие и передать через небольшое окошко. Если же ему не удавалось проникнуться затруднением соседки, он выбирал орудие наугад, не понимая, что той требуется. Как видим, шимпанзе не просто готовы прийти на выручку друг другу, они способны учесть, что именно требуется соплеменнику в соответствующей ситуации[92].
Эти способности по-прежнему изучены слабо, но уже ясно, что человекообразные обезьяны совсем не так эгоистичны, как предполагалось, а если сравнивать с человеческим поведением – дадут сто очков вперед среднестатистическому священнику или левиту. Однако по практическим и этическим причинам мы не проводим эксперименты на выявление тех форм альтруизма, которые могут дорого обойтись помощнику, например, если ему придется рисковать жизнью ради другого. Ни один ученый не будет намеренно сталкивать шимпанзе в реку, чтобы проверить, станут ли остальные его спасать, хотя реальные жизненные ситуации показывают, что станут. В зоопарках крупные обезьяны часто живут на острове, окруженном водяным рвом, и нам известны случаи, когда кто-то из обитателей пытался спасти упавшего в воду собрата – иногда в результате гибли оба. Один самец лишился жизни, когда зашел в воду, чтобы вытащить детеныша, которого уронила в ров неуклюжая мать. В другом зоопарке детеныш шимпанзе задел электрическое ограждение и в панике спрыгнул со спины матери в воду. Мать утонула вместе с ним, когда кинулась его вылавливать. Первая в мире «говорящая» шимпанзе Уошо, услышав вопль упавшей в воду самки, перемахнула через двойную электрическую ограду, чтобы добраться до отчаянно барахтающейся утопающей. Зайдя в скользкий ил у края рва, Уошо ухватила ее за молотящую по воде руку и вытащила. Пострадавшую она почти не знала, они познакомились за считаные часы до происшествия[93].
Чтобы заставить стойкого гидрофоба кинуться в воду, мотивация явно должна быть очень сильной. Рассудочных расчетов («Может, если я помогу ей сейчас, она тоже когда-нибудь меня выручит?») для этого не хватит: зачем рисковать жизнью и здоровьем ради такой призрачной перспективы? Только эмоции, вызванные происходящим, могут побудить нас презреть опасность – как побуждает эмпатия, позволяющая проникнуться чужим эмоциональным состоянием. Как выразился американский психолог Мартин Хоффман, эмпатия обладает уникальным свойством «вызывать у нас неприятные переживания из-за чужой беды»[94]. Этот механизм протестировал – не на приматах и других крупных млекопитающих, а на грызунах – исследователь из Чикагского университета Инбаль Бен-Ами Барталь. Барталь запускал крысу в вольер, где находился небольшой прозрачный контейнер – примерный аналог банки из-под варенья. Внутри отчаянно извивалась, пытаясь выбраться, другая крыса, но выход ей перегораживала дверца с защелкой. Свободная крыса не просто принималась разбираться, как открыть дверцу и вызволить узницу, она делала это с явным энтузиазмом. Заранее отпирать защелку крыс не обучали, они учились на месте. Затем Барталь подверг испытанию мотивацию крыс-спасительниц, предоставляя им на выбор два контейнера – один с шоколадной крошкой (любимым лакомством, легко различимым по запаху), второй с запертой товаркой. Во многих случаях крыса в первую очередь принималась освобождать узницу, то есть уменьшить ее страдания было для свободной крысы важнее, чем полакомиться шоколадом[95].
Может быть, испытуемые вызволяли узницу только потому, что жаждали общения? Если товарка томится взаперти, с ней не поиграешь, не спаришься, не займешься грумингом. Вдруг крысы просто хотели устранить препятствие для контакта? В изначальном исследовании такой вариант не рассматривался, но было проведено другое, в котором спасение не вело к взаимодействию[96]. Однако крысы по-прежнему друг друга спасали, а значит, ими двигало вовсе не желание пообщаться. Барталь считает, что мотивацией служат овладевающие ими эмоции: стресс узницы передается свободной крысе и заставляет искать выход. Когда же Барталь с помощью успокоительного превращал крыс в безмятежных хиппи, они все так же успешно вскрывали контейнер с шоколадом, но не обращали никакого внимания на узницу. Им не было до нее дела, у них притуплялась эмоциональная реакция, примерно как у человека под прозаком или болеутоляющим. Крысы становились глухи к чужому страданию и переставали помогать узнице. Эти результаты гораздо больше согласуются с гипотезой деятельного сочувствия или помощи, основанной на эмпатии, чем с объяснениями, предполагающими в качестве мотива сиюминутный эгоистический интерес[97].
Ключевое слово здесь «сиюминутный», поскольку никто не утверждает, что в долгосрочной перспективе эмпатия бесцельна. В биологии четко различаются два аспекта преследования собственных интересов. Если смотреть с первой точки зрения, эволюционной, эмпатия никогда бы не развилась, если бы не давала преимущество: она способствует построению общества, основанного на сотрудничестве, где каждый может положиться на окружающих. Так что взаимной выгоды и ценности для выживания у эмпатии хоть отбавляй. Со второй точки зрения, психологической, собственные интересы – это цели, которые преследует конкретный индивид. Эволюционные цели индивидууму зачастую неведомы. Молодые птицы летят привычными для своего вида миграционными путями, не осознавая почему; животные совокупляются, не догадываясь, что тем самым обеспечивают продолжение рода, – в природе полным-полно эволюционных преимуществ, которые не включены в мотивацию. А значит, в психологическом отношении, своекорыстные интересы у животных в данном случае отсутствуют. Если поскрести шимпанзе Уошо, спасавшую тонущую самку, или слониху Мэй Перм, которая служила поводырем своей слепой подруге, мы увидим отнюдь не кровоточащее лицемерие, а доброту, чуткость и неравнодушие к чужой беде.
Тем не менее ученые по-прежнему одержимы поиском эгоистичных мотивов – по той простой причине, что из экономики и бихевиоризма они крепко-накрепко усвоили: к любым действиям и человека, и животное побуждает материальный стимул. Я же не верю этому ни на грош, а почему – поможет объяснить недавний хитроумный эксперимент с участием детей. Немецкий психолог Феликс Варнекен исследовал, как молодые шимпанзе и дети приходят на выручку взрослым людям. Экспериментатор в самый разгар работы роняет инструмент – подадут ли его испытуемые? У экспериментатора заняты руки – откроют ли ему шкафчик? Оба вида охотно оказывали помощь по собственной инициативе, то есть осознавали затруднение экспериментатора. А вот когда Варнекен начал вознаграждать детей за помощь, помогающих стало меньше. Судя по всему, вознаграждение отвлекало испытуемых, мешало посочувствовать неуклюжему бедолаге[98]. Попытаюсь представить, как бы это выглядело в реальной жизни. Допустим, за какую-нибудь мелкую помощь (придержать дверь или забрать почту из ящика) сосед сунул бы мне пару долларов в карман рубашки. Я бы глубоко оскорбился – можно подумать, у меня только выгода на уме! И уж конечно, деньги не побудили бы меня помогать этому человеку в дальнейшем. Возможно, я даже стал бы его избегать, сочтя манипулятором и дельцом.
Странно думать, что в своем поведении человек руководствуется соображениями осязаемой выгоды, если в большинстве случаев никакой осязаемости в вознаграждении нет. Что служит наградой человеку, который заботится о супруге с болезнью Альцгеймера? Какую выгоду получает тот, кто жертвует деньги на благое дело? Здесь может действовать внутреннее вознаграждение (удовлетворение собой), но, чтобы оно появилось, необходимо сделать что-то хорошее для другого. Так природа гарантирует, что мы будем думать и о других, а не только о себе. Называть такую мотивацию эгоизмом – значит лишать это слово всякого смысла. То же самое касается и прочих видов: не находя у них иных интересов, кроме корыстных, мы оскорбляем саму их социальную природу.
В ходе эволюции у человека выработалась способность откликаться на чужое эмоциональное состояние, доходящая до того, что мы воспринимаем их ощущения (в основном на телесном уровне) как свои. Это высшая степень социального взаимодействия, связующий раствор любого человеческого и животного общества, гарантия поддержки и утешения.
4. Эмоции, которые делают нас людьми
Королеве Виктории обезьяны в Лондонском зоопарке показались отвратительными – а что почувствовали сами обезьяны? Испытывают ли животные отвращение и если испытывают, то к чему? Глядя, как собаки лижут собственные половые органы, поедают фекалии, вываливаются в вонючей грязи, мы делаем вывод, что ни стыд, ни отвращение им неведомы. Но ведь с той же меркой можно подойти и к нам. Мы любим апельсины, выжимаем свежий сок из лимонов, однако стоит предложить цитрус собаке (хотя лучше не надо), и мы увидим ярко выраженную реакцию отвращения – оскал, слюна рекой, стремление отпрянуть от едкого запаха. То, что для нас – полезное сочное лакомство, для другого вида – редкая гадость. Задаются ли собаки вопросом, насколько человеку ведомо отвращение?
Реакция отвращения распространена и у человекообразных обезьян. Одна из шимпанзе в колонии при центре Йеркса – бесстрашная Кэти, – копаясь как-то раз в грязи под большой тракторной шиной, вытащила что-то шевелящееся. Издавая негромкие сигналы тревоги «ху-у», она подержала загадочную штуку на отлете, зажав между указательным и средним пальцем, как люди держат сигарету, и осторожно понюхала. Затем Кэти повернулась к остальным, среди которых была и ее мать, и продемонстрировала им свою добычу в высоко поднятой руке, словно говоря: «А вот смотрите, что у меня!» Скорее всего, это была дохлая крыса, покрытая опарышами. Мать Кэти пролаяла несколько громких «у-а-у».
Осознав, каким драматическим эффектом обладают подобные находки, младшая двоюродная сестра Кэти, Тара, повадилась таскать за хвост дохлую крысу (держа ее при этом подальше от себя) и тайком подкладывать на спину или на голову спящим соплеменницам. Почувствовав (или унюхав) трупик, жертва коварной проделки вскакивала с громкими воплями и, судорожно отряхиваясь, сбрасывала с себя эту мерзость. Кто-то даже принимался тереть оскверненное место на теле пучком травы, чтобы наверняка избавиться от запаха. Тара же быстренько подхватывала трупик и шла искать новую жертву. Помимо вопроса о том, что веселого находила Тара в этой забаве и почему человек мгновенно понимает, смешно ли это, меня интересует здесь эмоция отвращения, имеющая несколько неоднозначную репутацию.
С одной стороны, отвращение принято считать эволюционно примитивной эмоцией. Поскольку зачастую оно основано на обонянии и служит для того, чтобы помешать употреблению опасной пищи (цитрусовые ядовиты для псовых), отвращение считается базовой эмоцией, иногда даже «первейшей» из эмоций. С другой стороны, в растущем массиве литературы об отвращении оно рассматривается как исключительно человеческое свойство, культурно обусловленное, применяемое для морального осуждения и прочего в том же духе. Например, американский нейропсихолог Майкл Газзанига в своей книге «Человек. Что скрывается за нашей уникальностью» (Human: The Science Behind What Makes Us Unique, 2009) классифицирует отвращение как один из пяти эмоциональных модулей, отличающих нас от всех остальных животных.
Тара, видимо, эту книгу не читала.
Что чувствует лошадь, испытывая жажду?
Раньше в ответ на вопрос о том, какие эмоции делают человека человеком, я называл требующие наибольшего самосознания – такие как стыд и чувство вины, хотя понимаю, что многие мои коллеги на этом перечне бы не остановились. Они сказали бы, что животные обладают лишь крохами эмоций, никогда их не смешивают и ощущают их совсем иначе, чем мы. Однако все эти заявления умозрительны – как у Хосе Ортеги-и-Гассета, который ни с того ни с сего брался утверждать, что шимпанзе, в отличие от человека, каждое утро просыпается с ощущением, будто он первый и единственный шимпанзе в мире и других до него не существовало. Испанский философ имел в виду, что каждый шимпанзе считает себя сотворенным не далее как минувшей ночью? Как можно в принципе такое заявлять? В своем стремлении отделить человека от остальных живых существ серьезные ученые выдвигают самые нелепые предположения – то откровенные домыслы, то нечто совершенно непроверяемое. Относиться к ним нужно критически, в том числе и к тем, которые касаются способности или неспособности животных что-то чувствовать.
Тем не менее стыд и чувство вины я готов был принести на алтарь веры в «свойственное только человеку», которая по-прежнему царит в академических кругах. Я считал, что обе эмоции требуют определенного уровня самосознания, которого другие виды могли не достичь. Но теперь я уже не так в этом уверен. Я все больше и больше убеждаюсь, что все знакомые нам эмоции в том или ином виде обнаруживаются у всех млекопитающих, различаясь лишь особенностями, степенью развития, применением и интенсивностью. Отчасти проблема здесь кроется в человеческом языке. Казалось бы, возможность описать свои чувства – это огромное преимущество, но в действительности у него есть и обратная сторона, от которой сильно пострадало изучение эмоций.
Все началось с экмановской маркировки мимических выражений. В экспериментах испытуемым предъявлялись фотографии лиц, выражение которых требовалось обозначить как «гнев», «печаль» или «радость». Увидев фото смеющейся женщины, вы без колебаний выберете подпись «радость». Эксперименты проводились по всему миру, и ограниченный набор эмоций нигде не вызывал разногласий. Пока все вроде бы абсолютно логично и информативно. А что будет, если не выдавать испытуемым никаких готовых ярлыков – пусть просто опознают эмоцию и обозначают своими словами? Или дать им список ярлыков, в котором не будет самого очевидного, – выберут ли они что-то альтернативное? А как быть с фотографиями, сделанными при плохом освещении? Актеры изображают эмоции стереотипно, смех, например, у них не перепутаешь ни с чем, а «в жизни» эмоциональные выражения лица гораздо менее шаблонны, более мимолетны и зачастую не особенно ярки. Мы проявляем едва уловимые эмоции в полуобороте, за едой, моргая, сидя в полумраке и так далее. После массы дополнительных исследований интерпретация мимических выражений видится уже не такой простой и однозначной. Когда испытуемым предоставили возможность описывать увиденное своими словами, оказалось, что истолкование не всегда укладывается в стандарты. Да, есть ряд выражений, которые большинство оценивает единодушно, однако общая картина вовсе не так однородна, как считалось когда-то[99].
Более того, лепить ярлыки на эмоции – занятие довольно бессмысленное, поскольку эмоции существуют помимо языка. Болтая с приятелем за чашкой кофе на солнечной террасе, я в тысячные доли секунды отреагирую на любую его мимику или телодвижение, не перелопачивая свой словарный запас в поисках подходящего обозначения. Человек откликается на язык тела окружающих его людей потоком, «танцем» координированных движений. Слушая приятеля, я поднимаю брови, закатываю глаза, цокаю языком, хмыкаю, а также обозначаю едва уловимым напряжением мышц вокруг глаз и рта согласие или несогласие со сказанным, сочувствие, одобрение, удивление, недоумение и так далее. Мои зрачки расширяются одновременно со зрачками приятеля, и поза в большинстве случаев совпадает с его позой. Но, если спросить меня потом, какие выражения лица появлялись у этого приятеля во время беседы, не факт, что я их назову или вообще вспомню, поскольку эмоциональная коммуникация обходится без вербальной маркировки. Язык нужен нам, чтобы обсуждать чувства, но в их возникновении, выражении, переживании он не играет никакой роли. Однако современные исследователи эмоций норовят поставить его во главу угла.
Кроме того, мимические выражения нужно рассматривать в контексте. Глядя на снятое крупным планом фото известной теннисистки Серены Уильямс, широко открывающей рот и обнажающей зубы, может показаться, что она вне себя от ярости на соперницу. Но соперница в данном матче – ее сестра Винус, которую Серена обожает и у которой только что выиграла, и значит она, скорее всего, не в ярости, а в экстазе, и рот у нее распахнут в победном крике. Различить эти две принципиально разные эмоции по одному только снимку крупным планом трудно. Вот перед вами женщина в слезах, но вы не знаете, плачет она от радости на свадьбе или от горя на похоронах. Или, например, ваш дядя на очередном домашнем фото – это он улыбается так напряженно или стискивает зубы, сражаясь с упрямой винной пробкой?
Американский психолог Лиза Фельдман Барретт доводит необходимость контекстуальной оценки мимических выражений до крайности, утверждая, что эмоции конструируются разумом. Мы не рождаемся с набором четко прописанных эмоций, за которыми закреплены те или иные однозначно воспринимаемые телодвижения, доказывает она. Наши ощущения зависят от того, как мы оцениваем ситуацию, в которой оказались. Позиция Барретт расходится со взглядами ученых, которые считают основой всего шесть базовых эмоций, выделенных Экманом. Представители этой научной школы предпочитают помечать простыми ярлыками узнаваемые эмоции, тогда как Лизу Барретт увлекает вариативность наших суждений о чувствах, выражение которых не всегда позволяет их угадать.
Человек способен улыбаться печальной улыбкой, визжать от радости и даже смеяться от боли. В популярном эпизоде из комедийного «Шоу Мэри Тайлер Мур» 1970-х гг. главной героине никак не удается сдержать смех на похоронах, хотя она прекрасно понимает его неуместность. Но несовпадение внешнего выражения с внутренними переживаниями совсем не означает, что тому или другому не нужно доверять. Ничто не мешает пользоваться универсальными для всех людей мимическими выражениями, понятными всему миру, и в то же время признавать отсутствие прямой связи между чувством и его внешним выражением. В этом нет никакого противоречия. Чувства и их выражения не всегда соответствуют друг другу и соответствовать не обязаны.
По той же причине я не согласен с тем, что, не зная подлинных чувств животных, мы не имеем права рассуждать об их эмоциях. Этот аргумент так подействовал на одного выдающегося исследователя страха (благодаря которому мир узнал, что за это ощущение отвечает миндалевидное тело головного мозга), что он вдруг наотрез отказался говорить о «страхе» у крыс, которых изучал всю свою жизнь. Американский нейробиолог Джозеф Леду неоднократно сравнивал испуг у крыс и человеческие фобии, беспрепятственно соединяя слова «крыса» и «страх» в одном предложении. Теперь же он призывает нас избегать любых отсылок к эмоциям животных, поскольку использование терминов, описывающих эмоции, будет подразумевать, что чувства крыс аналогичны нашим. Более того, если у нас имеются десятки обозначений страха (фобия, тревожность, паника, беспокойство, ужас и так далее), а у крыс такого (или хотя бы какого-нибудь) количества не наберется, эти животные, по мнению Леду, не способны испытывать столько же оттенков этой эмоции, сколько мы[100].
Этот довод, постулирующий языковую основу эмоций, напоминает мне об одной встрече на семинаре по сексуальному поведению, где антропологи – сторонники постмодернистского подхода предпочитали полагаться на язык, а не на научные методы. Утверждая, что невозможно чувствовать то, для чего нет слов, они доходили до того, что отказывали в возможности испытывать сексуальное наслаждение народу, не имеющему в своем языке слова, обозначающего «оргазм». Сраженные этим беспочвенным заявлением ученые, сидевшие в зале, начали обмениваться записками с каверзными вопросами: «А если у них нет слова “кислород”, как они дышат?» Эмоции явно предшествуют языку и в ходе эволюции, и в развитии человеческого общества, поэтому язык не так уж важен. Это лишь дополнение. Он маркирует внутренние состояния, но кто сказал, что он помогает нам их различать? В немецком языке гнев и отвращение обозначаются двумя разными словами, а в юкатекском (одном из языков майя, распространенных в некоторых штатах Мексики) для обеих эмоций хватает одного, однако мимические выражения гнева и отвращения представители той и другой культуры различают с одинаковым успехом. Представления об эмоциях не ограничены языковыми рамками[101].
Но Леду настолько испугался термина «страх», что теперь отказывает в этой эмоции крысам. Он считает, что в их мозге есть «нервные сети только для выживания», которые заставляют их реагировать на непосредственную угрозу своей жизни. Эти установки мне великолепно знакомы, поскольку аналогичные функциональные определения приветствовались в этологии (европейской школе науки о поведении животных, в рамках которой меня учили). Психические процессы преподаватели этологии старались обходить десятой дорогой. Они буквально кривились от отвращения (эмоции, роднящей нас с другими животными видами!), стоило кому-то заикнуться об эмоциях применительно к животным. Им было гораздо спокойнее с функциональными теориями о том, как то или иное поведение способствует выживанию.
Возвращаясь к эмоциям у крыс: все это время мы знали, что эмоции не тождественны чувствам. Эмоции имеют телесное выражение, поэтому их можно наблюдать, тогда как чувства скрыты внутри и никому не видны. Ничего нового здесь нет. Так почему же нам только теперь говорят о том, что, не имея возможности узнать, что чувствует крыса, лучше не заговаривать о ее эмоциях? Почему эти правила не распространяются на человеческое поведение? Да, у нас хватает слов для обозначения страха, но помогают ли они распознать это состояние у другого человека? Хорошо ли мы понимаем, что эти слова значат? Точно ли они передают наши чувства? Достаточно ли нашего словарного запаса чтобы справиться с этой задачей? Если я спрошу, что вы чувствовали, когда умер ваш отец, вы, допустим, ответите, что горевали, но разве получу я в таком случае полную картину ваших переживаний? Мне не дано проникнуть в ваши чувства. Кто сказал, что ваша скорбь аналогична моей и к ней не примешивается, скажем, облегчение или злость, или какое-то другое чувство, о котором вы предпочли бы не упоминать? Там могут быть такие эмоции, в которых вы и сами-то себе признаваться не захотите.
Эмоции часто остаются в глубинах подсознания. Когда я был студентом, мне предстояло первый раз лететь на самолете – наблюдать за орангутанами в дождевом лесу на Суматре. По идее, меня должны были бы пугать возможные встречи со змеями и тиграми или, может, миллионы разных кровососущих насекомых, которыми кишит лесная подстилка, но я действительно рвался в свою первую тропическую экспедицию. Или, по крайней мере, мне так казалось. Чем ближе был день отлета, тем сильнее меня мучили проблемы с желудком. Откуда они взялись, я не понимал, но желудок мой скручивало тугим узлом несколько недель – до самой посадки в самолет. Едва мы приземлились в Медане, все как рукой сняло. На следующий день я добрался до джунглей в самом радужном настроении, экспедиция удалась на славу. Переосмысливая эти события уже впоследствии, я пришел к выводу, что до смерти боялся перелета, но усиленно подавлял свой страх, ведь он мог разрушить мою мечту увидеть орангутанов в дикой природе. Не думаю, что я единственный напрягаю префронтальную кору головного мозга, блокируя осознание нежелательных эмоций. Описание собственных чувств зачастую бывает неполным, иногда попросту не соответствует действительности и всегда подредактировано для публики.
Кроме того – как будто и этих сложностей мало, – даже предельно точное описание не заставит меня почувствовать то же, что чувствуете вы. Чувства – это личные, внутренние переживания, и, сколько бы мы о них не рассказывали, они все равно будут скрыты от посторонних. Поэтому я сомневаюсь, что человеческие чувства знакомы мне лучше, чем чувства животных, с которыми я работаю. Может быть, мне и вправду проще судить о ваших чувствах, чем о чувствах шимпанзе, но как я могу быть в этом уверен? Если только, конечно, не предположить, что животные никаких чувств не испытывают в принципе. Вот тогда можно соглашаться с Леду и избегать любых упоминаний о переживаемых животными эмоциях. Но это очень неразумная позиция, учитывая насколько схожи физические проявления эмоций у животных и у человека и насколько совпадает устройство мозга у всех млекопитающих – вплоть до мельчайших особенностей нейротрансмиттеров, нервной организации, кровоснабжения и так далее. Это все равно что рассказывать о том, как лошади и люди изнывают от жажды на жаре, но применительно к лошадям употреблять только термин «потребность в воде», поскольку неизвестно, чувствуют ли они что-нибудь. В таком случае возникает вопрос, как лошадь понимает, что ей нужно попить, если не по ощущаемым ею самой признакам обезвоживания. Организм регистрирует внутренние изменения и шлет сигналы в гипоталамус, отслеживающий концентрацию натрия в крови. Когда уровень натрия превышает определенный предел и кровь становится слишком соленой, в мозге у лошади формируется сильнейшее желание припасть к воде и напиться вдоволь. Желание – это всегда нечто ощутимое. Лошадь неодолимо потянет к водопою. Эта система отслеживания и оповещения – одна из старейших в живой природе и почти не отличается у разных биологических видов, включая и наш собственный. Неужели кто-то всерьез считает, что после долгого перехода по пустыне всадник и его лошадь будут жаждать воды по-разному?
Я за то, чтобы рассуждать о чувстве жажды у лошадей и чувстве страха у крыс на основании их поведения и обстоятельств, в которых эти чувства возникают, полностью отдавая себе при этом отчет, что я не могу в точности ощутить их, и мне остается о них только догадываться. На мой взгляд, ситуация эта принципиально не отличается от происходящего с человеческими эмоциями. Доподлинно я могу знать только собственные ощущения и чувства – да и то не всегда готов полагаться на свои впечатления, учитывая склонность принимать желаемое за действительное, отрицание очевидного, избирательность памяти, когнитивный диссонанс[102] и прочие фокусы сознания.
В большинстве своем мы не похожи на французского писателя Марселя Пруста, который постоянно анализировал собственные переживания и потому «изучил их до тонкости». Но даже Пруст вынужден был признать (говоря о возлюбленной, к которой его герой как будто бы давно остыл, но, узнав о ее смерти, понял, что любовь его все еще жива): «Я ошибочно полагал, что вижу себя насквозь»[103]. Он и не мог видеть себя насквозь, потому что сердце порой знает о наших чувствах гораздо больше разума. Я понимаю, эта отсылка к сердцу совсем ненаучна и, может быть, правильнее говорить здесь об организме в целом, но все же нельзя отрицать, что постичь собственную эмоциональную жизнь нам трудно. Что, впрочем, нисколько не мешает нам без конца препарировать ее и в разглагольствованиях на эту невероятно скользкую тему сотрясать воздух тоннами неточных определений. На этом фоне попытки науки осторожничать там, где речь заходит об эмоциях животных, кажутся и вовсе нелепыми.
Око за око
Ученые часто сравнивают взрослых человекообразных обезьян с детьми, заявляя, что «у шимпанзе разум четырехлетнего ребенка» и тому подобное. Как относиться к таким заявлениям, я не понимаю, поскольку мне кажется невозможным приравнивать взрослого шимпанзе к ребенку. Самца интересует власть и секс, ради них он готов даже убить. Если у него высокий статус, он может взять на себя роль вожака, предполагающую поддержание порядка в группе и защиту слабых. Самцы, участвующие в борьбе за власть, могут постоянно ходить с наморщенным лбом, что говорит о внутреннем смятении, а кроме того, у них выявляется высокий уровень стресса. Самку же волнуют в первую очередь детеныши и обязанности, связанные с материнством, – ей нужно кормить, искать пищу, отбиваться от хищников и агрессивных собратьев. Помимо этого, она ежедневно укрепляет свои связи – вычесывает приятельниц, утешает после разных передряг, присматривает за их детенышами, если понадобится. Жизнь взрослых обезьян полна взрослых хлопот и мало имеет общего с детской беззаботностью.
Молодые обезьяны дерутся из-за еды и с воплями бьют друг друга по голове, тогда как взрослые выпрашивают почтительно и делятся, иногда соблюдая очередность и предлагая пищу за полученные ранее услуги. Так что здесь тоже лучше сравнивать молодняк с детьми, а взрослых со взрослыми. Это важно и в отношении эмоций, поскольку некоторые из них типичны именно для взрослых, особенно требующие осознания времени лучше, чем это получается у детей. В отличие от взрослых, дети живут здесь и сейчас. Среди эмоций есть ориентированные на будущее – например, надежда и беспокойство, и есть связанные с прошлым – чувство мести, прощение, благодарность. Все эти «хронологические» эмоции наблюдаются именно у взрослых человекообразных обезьян, а также у некоторых других животных.
Дележ пищи – это одна из составляющих экономики взаимных услуг у шимпанзе наряду с грумингом, сексом, поддержкой в стычках и другими видами помощи. Все эти услуги складываются в одну большую корзину взаимообмена, скрепленную эмоцией благодарности (признательности). Благодарность приводит к балансу взаимообмена: побуждает искать общества тех, кто сделал вам что-то хорошее, и при случае оказать им ответную услугу. На основании тысяч наблюдений мы пришли к выводу, что шимпанзе делятся едой именно с теми, кто когда-то обошелся с ними по-доброму. Каждое утро, когда обезьяны собираются на конструкции для лазания и методично занимаются грумингом, мы отмечаем, кто кого вычесывает. Днем шимпанзе получают еду, которой можно делиться, – например, несколько больших арбузов. Обладатели арбуза позволяют тем, кто вычесывал их утром, брать куски из своих рук или изо рта, а не вошедшим в число партнеров по грумингу отказывают в лакомстве – не дают ничего взять и даже могут припугнуть. Таким образом, порядок дележа меняется день ото дня в зависимости от утреннего груминга. Поскольку от одного события до другого проходит несколько часов, дележ требует удерживать в памяти предшествующее взаимодействие и положительные ощущения от оказанной услуги. Нам это сочетание знакомо как благодарность[104].
Как однажды иронически заметил Марк Твен: «Если подобрать голодную собаку и устроить ей роскошную жизнь, она вас не укусит; в этом ее принципиальное отличие от человека». Все бездомные животные, которых я брал к себе, были бесконечно благодарны за обретенное тепло и сытость. Худосочный блохастый котенок, подобранный в Сан-Диего, вырос в роскошного кота. За пятнадцать лет, что Диего прожил с нами, не было случая, чтобы он не мурлыкал, когда его кормили, – даже если он почти не притрагивался к еде. Мы видели в этом мурлыканье благодарность, хотя, конечно, нельзя исключить и просто удовольствие. Диего явно ценил еду гораздо сильнее, чем обычный избалованный домашний кот.
У человекообразных обезьян благодарность принимает более понятные формы. Две шимпанзе, не успев во время ливня вовремя спрятаться в помещении, оказались перед закрытой дверью. Насквозь промокших, дрожащих от холода обезьян обнаружил проходивший мимо Вольфганг Кёлер, немецкий основоположник исследований в области решения задач с помощью употребления орудий. Он открыл им дверь. Обрадованные обезьяны кинулись – вовсе не греться и сушиться, а обнимать профессора в порыве признательности[105].