Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Марксизм в эпоху II Интернационала. Выпуск второй - Эрик Хобсбаум на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно эта критика Каутского, который снова обратился к примерам Швейцарии, Бельгии и Соединенных Штатов, явилась основой полемики с Лениным, который противопоставил «историко-экономическую» концепцию Каутского «культурно-психологической» концепции Бауэра, из которой могли черпать свои доводы сторонники автономии. Именно по вопросам автономии начнет дискуссию Роза Люксембург, и на отказе от нее будут сконцентрированы все усилия большевиков.

«Перед пролетариатом стоит задача не изменения политической географии капиталистических государств, а скорее организации на географической и политической основе, переданной ему историей, с тем чтобы завоевать власть и создать социалистическую республику».

Это заявление Розы Люксембург на Парижском конгрессе Интернационала в 1900 году ясно характеризует ее позицию. Продолжая утверждать, что независимость Польши – это уже пройденная цель, она всю свою энергию борца применяет, с одной стороны, в германской социал-демократии, а с другой – в руководстве своей партией (СДКПиЛ) с перспективой революционного преобразования Российской империи и ее уничтожения, которое сделает возможной автономию национальностей. Таким образом, она продолжает защищать культуру народа, борясь против германизации польских трудящихся, как раньше она боролась против их русификации. Если ее борьба направлена против любого национализма, начиная с польского, который защищала ПСП, то она выступает и против денационализации рабочего класса. В 1900 году она публикует на польском языке брошюру «В защиту национальности», за что была осуждена прусскими властями. Она борется за поляков Силезии, за их право на собственный язык, собственные школы, собственную печать с таким упорством, что это вызывает беспокойство даже немецкой социал-демократии.

Именно эти позиции она отстаивает в некоторых статьях, опубликованных на страницах партийного журнала СДКПиЛ в 1908 – 1909 годах, под общим названием «Национальный вопрос и автономия»[918]. (Статьи написаны после изучения Бауэра, однако Люксембург избегает его цитировать.) В соответствии с ее последовательной позицией, связанной с идеей единого развития классовых отношений, принцип культурной автономии не основывается на определении национальности или теории нации. Полемически намекнув на тезисы Бауэра («очень странно слышать постоянные разговоры об исключительно национальной культуре и предлагать в качестве цели социализма национальную культуру народным массам»), она замечает: «Каутский, насколько мне известно, впервые в социалистической литературе последнего времени формулирует историческую тенденцию, направленную в основном на уничтожение существенных различий [модели] социалистической системы и на унификацию цивилизованного человечества в единой нации». По ее мнению, принятие культурной автономии в условиях империализма и всемирного углубляющегося кризиса при наличии революционной ситуации, сложившейся после 1905 года, отвечает трем основным целям: 1) культурная автономия – это аргумент борьбы против всех проявлений национализма; 2) это также отказ от этатизма, связанного с национальной концепцией, который прикрывается правом на независимость, чему, как она подозревала, симпатизировал Каутский; 3) это отрицание политического централизма, который большевистская фракция РСДРП хотела навязать с помощью своих уставов и программной статьи, призывающей к самоопределению, и возвращение к критике в адрес Ленина в статье «Организационные проблемы русской социал-демократии», опубликованной на страницах «Нойе цайт» еще в 1904 году.

Розе Люксембург удается даже использовать Каутского против него самого при анализе обострения национализма и подъема милитаризма в европейских государствах. Протекционизм, осужденный теоретиками немецкой социал-демократии, показывает, насколько реакционным стал буржуазный национализм, но он становится также и агрессивным, поскольку передает интересы государства в руки империалистического экспансионизма. Отсюда и полемика Люксембург, направленная против идеализации Каутским крупного государства, и, наоборот, восхваление автономии, демократической в своей основе, поскольку она отрицает единое государство, к которому стремятся сторонники независимости и права на самоопределение. Национального государства уже не существует: оно могло соответствовать периоду восхождения буржуазии, и пролетариату не стоит его возрождать. В том же, что касается России, Люксембург возвращается к своей мысли о федеральной республике, которая с помощью автономии гарантировала бы многонациональную демократию. В 1906 году на Стокгольмском конгрессе РСДРП Бунд и СДКПиЛ приблизились к русской социал-демократии именно потому, что там не вставал вопрос о самоопределении и централизме. Битва вновь возобновилась опять-таки по инициативе Розы Люксембург и вездесущего Каутского. И вновь дискуссия по этому вопросу перекинулась на Россию.

10. Революционный централизм и право на самоопределение, или национальная автономия и демократия

Труд Бауэра не был продолжен, и даже распространение его книги из-за ее объема оказалось ограниченным. Впоследствии она стала известной в основном в отрывках, как это было с русским переводом, изданным Социалистической еврейской революционной партией (СЕРП). Поэтому аналогии с другими позициями следует рассматривать как результат не столько непосредственного знания вопроса, сколько параллельного развития. Сюда относится позиция Жореса, чье понимание нации развивается благодаря историческому рассмотрению формирования французской нации, завершившегося в ходе Великой революции[919]. Он также считает, что существует национальное сознание, сформировавшееся на базе культурного наследия и переросшее в политическую традицию. В своих книгах «Социалистическая история Французской революции» и «Новая армия», где он называет «страстным высказыванием» фразу Маркса: «Рабочие не имеют отечества», он смешивает нацию с демократией и в этом видит смысл революций 1848 года: «Было невозможно бороться против европейской реакции, не создав в то же время, вопреки ей и против нее, наций и демократий». Нацию нельзя свести к буржуазному либерализму, она является исторической формой, имеющей законную силу для всех народов. Коллективная идентичность и совместная жизнь касаются всех классов, и прежде всего через них передается культурный капитал, к которому должен иметь доступ пролетариат и который он впоследствии освоит. Таким образом, социализм, которому угрожает опасность растерять это культурное наследие, охватывая огромное количество группировок или территорию обширной империи, должен «действовать так, чтобы создать новую и лучшую родину». Отрицание родины – это только уход в абстрактный интернационализм; интернационализм должен основываться на равенстве наций.

Жорес ближе к Бауэру в том, что обращает все больше и больше внимания на многообразие культур, принимая в расчет и неевропейские народы. Но все-таки параллель здесь не к месту, поскольку он, как и многие другие социалисты, говоря о нации, никогда не претендовал на выработку теории вообще и в еще меньшей степени – марксистской теории в этом вопросе. Во всяком случае, тут можно было бы сослаться на многие высказывания, свидетельствующие о путях синтеза или компромисса между интернационализмом и патриотизмом в попытке противостоять милитаризму. Отзвуки этого мы находим во всем Интернационале: у Христиана Раковокого («в некотором смысле даже самый интернациональный социализм идет национальным путем»); у социалистов молодых социалистических партий Балканских стран, сформировавшихся как раз в годы военного кризиса (1912 – 1913); в различных партиях Западной Европы, пытающихся сопротивляться националистическому разгулу с помощью двусмысленных формул, не проясняющих национальных противоречий. Но именно эта теоретическая слабость оставляет место для инициатив разного рода социализмов Центральной и Восточной Европы. В Австрии больше, чем в Германии, интернационалисты-радикалы – особенно Штрассер и Паннекук – пытаются создать линию обороны против разрастания национализма, а в России марксисты вновь начинают дискуссию по национальному вопросу.

Непримиримый интернационализм занимает оборонительные позиции, как об этом свидетельствуют две брошюры: «Рабочий и нация» Иосифа Штрассера и «Классовая борьба и нация» Антона Паннекука, опубликованные в 1912 году в Либереце (бывший Рейхенберг), в Чехии – области острейших конфликтов и националистической борьбы между чехами и немцами[920]. В этих брошюрах дается ответ Бауэру, чей труд, как считает Штрассер, подмочен национализмом и вдохновлен вульгарным социал-демократическим культурализмом, а по мнению Паннекука – «национальным оппортунизмом». Любая уступка в этой области ведет к отказу от социализма. На глазах у Штрассера, главного редактора рейхенбергской социал-демократической газеты «Форвертс!», в Чехии ежедневно происходит национальное разделение в рабочем движении; в Австрии чешские профсоюзы разрушают профсоюзное единство, в Моравии раскол поражает саму партию. Все это вынуждает Штрассера поставить под вопрос организацию социал-демократии по федеральному признаку и высказаться за образование единой партии, которая «собрала бы вместе все силы пролетариата; национальная автономия, о которой говорят сепаратисты, – это просто химера». Еще в 1909 году он писал, что «единство – высшее достояние партии». Но, по сути дела, он борется против австро-немецкого национализма, тенденции, которую воплощал сам председатель социал-демократической парламентской группы Энгельберт Пернершторфер, близкий к Карлу Реннеру, только что опубликовавшему книгу «Немецкий рабочий и национализм. Очерки о величии и силе немецкой нации в Австрии и о национальной программе социал-демократии» (1910).

Выступая против Реннера, Штрассер легко доказал, что аргументом о национальных интересах и о национальном величии прикрывается опасная вещь – немецкий национализм, но, споря с Бауэром, он оказался в затруднительном положении и был вынужден вернуться к оценке интересов пролетариата с позиций «Манифеста», где нация определяется как буржуазная категория, за исключением случая иноземного гнета. Он берет каждый элемент из тех, которые якобы составляют национальную общность, в отдельности, чтобы удобнее было их разбить: родная земля, национальное чувство, национальный характер. В отношении языка замечания Штрассера дополняют указания Каутского о пролетариате умственного труда. Для «трудящихся», или «профессионалов языка», национальные требования являются требованиями социальными, поскольку открывают им возможности в социальном плане: национальная интеллигенция по своим тенденциям националистична, ибо она – кандидат на многочисленные общественные должности, а государство она называет нацией, чтобы добиться народной поддержки.

Подмену государства нацией осуждает также голландский «трибун» Паннекук, ставший вместе с Радеком одним из теоретиков «бременских левых». Он принимает у Бауэра историческую трактовку нации, но лишь с целью превратить ее в еще более преходящее явление («для нас нация – это эпизод в бесконечном прогрессивном процессе эволюции человечества») и с тем, чтобы более обстоятельно раскритиковать выводы, касающиеся будущего культурной общности. В его представлении государство в перспективе исчезнет и будет «заменено децентрализацией и широкой административной автономией». Некоторое время еще будут существовать лингвистические сообщества, в свою очередь обреченные на исчезновение. «Экономическое единство не государство, не нация, а мир». Исходя из своего опыта западного европейца, Паннекук видит в национализме государственную идеологию: с помощью государства буржуазия пытается навязать пролетариату свою идеологию и благодаря тому же государству навязывает свою империалистическую политику. Слабость Паннекука в постановке вопроса с классовых позиций заключается именно в отказе от анализа всего того, что есть национального – и что он как раз считает националистическими проявлениями в национальном движении угнетенных и разделенных народов. «Национальный феномен – это не что иное, как буржуазная идеология, которая исчезнет с развитием классовой борьбы… Как всякая буржуазная идеология, она является препятствием для классовой борьбы». На это Бауэр отвечает так:

«То, в чем мы нуждаемся сегодня, – это не дискуссия о сути нации… а дискуссия о том, какую позицию пролетариат должен занять по отношению к национальной борьбе, которая ведется среди буржуазии».

В итоге Штрассер и Паннекук «снабдили боеприпасами» Ленина и Сталина, особенно Штрассер – Сталина. Борьба за автономию продолжалась в России прежде всего благодаря Розе Люксембург, чья ненависть к национализму возросла с ростом милитаризма, или, выражаясь ее же славами, империализма. Но, поднимая национальный вопрос, она проводит различие между службой интересам государства, то есть национализмом (государство, по ее мнению, – это система централизованного угнетения, против которой борется пролетариат и которая является противоположностью автономии – орудия демократии по отношению к государственному централизму), и национальностью, культурным явлением, для которого необходимо сохранить свободу выражения и полное развитие которого будет гарантировано революцией. Основа самоопределения национальностей – самоопределение пролетариата. Роза Люксембург, как и Бауэр, убеждена, что только международный социализм в состоянии создать свободные нации, равноправные и независимые. В начале войны она даже сожалела о том, что не нашла лучшего применения принципу самоопределения, чем использование его как орудия освобождения (приближаясь, таким образом, к ленинской позиции). В знаменитой брошюре «Кризис социал-демократии», изданной под псевдонимом Юниус в 1916 году, она указывает на то, что одной из причин краха II Интернационала была капитуляция перед национализмом входящих в него партий («патриотическое опьянение масс»)[921]. Только международный социализм «может реализовать право народов на самоопределение… Пока существуют капиталистические государства, особенно пока мировая империалистическая политика определяет и формирует внутреннюю и внешнюю жизнь государств, право на национальное самоопределение не имеет ничего общего с практикой ни во время войны, ни в мирное время»[922].

В этом состоял также смысл ее борьбы против уставов и программы большевиков, против пункта, в котором отстаивалось право на самоопределение, и в ущерб своему анализу государства она все резче критиковала эти тексты, стремясь к централизму в партии и отказываясь от федеральности, которая подразумевала свободное разделение на государства, объединяемые центром. По мнению Люксембург, автономия – вот основа демократии. Для нее это также средство обойти проблему независимости Польши, поскольку эта цель превращает польский социализм в национализм с социалистическим акцентом. Довольно близко подходит к этой мысли Ленин, когда утверждает, что марксистское отношение к данному вопросу состоит в защите равенства наций и их языков с одновременным сохранением принципа интернационализма и непримиримой борьбы против заражения пролетариата буржуазным национализмом.

Позиция Ленина накануне империалистической войны кажется нам, таким образом, целиком обусловленной стратегическими соображениями. Право на самоопределение – это удовлетворение «в принципе» национальных буржуазных движений, направленных против угнетения и поэтому наполненных «демократическим содержанием». Это агитационный лозунг, подрывающий национализм, и прежде всего господствующий, такой, как великорусский, о котором, по мнению Ленина, Роза Люксембург забыла в своей полемике с польскими социал-патриотами. А значит, это средство для того, чтобы привлечь на сторону пролетарской партии национальные силы, которые – от Восточной Европы до Востока – поднимаются против режимов угнетения. Ленин пишет, что

«политика пролетариата в национальном вопросе (как и в остальных вопросах) лишь поддерживает буржуазию в определенном направлении… Буржуазия всегда на первый план ставит свои национальные требования. Ставит их безусловно. Для пролетариата они подчинены интересам классовой борьбы. Теоретически нельзя ручаться наперед, отделение ли данной нации или ее равноправное положение с иной нацией закончит буржуазно-демократическую революцию; для пролетариата важно в обоих случаях обеспечить развитие своего класса; буржуазии важно затруднить это развитие, отодвинуть его задачи перед задачами „своей“ нации. Поэтому пролетариат ограничивается отрицательным, так сказать, требованием признания права на самоопределение, не гарантируя ни одной нации, не обязуясь дать ничего насчет другой нации»[923].

В полемике с Розой Люксембург весной 1914 года Ленин вновь обвиняет ее в том, что она впадает в «грех метафизичности» и «абстрактности» (это обвинение содержалось еще в русской программе самоопределения народов 1903 года). Он признает, что его политическая позиция, может быть, и «непрактична», но, «будучи враждебны всякому национализму», «пролетарии требуют „абстрактного“ равноправия, принципиального отсутствия малейших привилегий». В общем, дело идет об объявлении таких прав, как равенство человека и гражданина, но применить их – как покажут война, послевоенный период и движение за национальное освобождение – можно будет только после изменения соотношения сил в результате войны и повстанческих выступлений. Право на самоопределение – это орудие политической борьбы.

Впрочем, Ленин не вырабатывает собственной концепции нации. По крайней мере для него нация сама по себе имеет ценность лишь как орудие борьбы:

«Интересы рабочего класса и его борьбы против капитализма требуют полной солидарности и теснейшего единства рабочих всех наций, требуют отпора националистической политике буржуазии какой бы то ни было национальности. Поэтому уклонением от задач пролетарской политики и подчинением рабочих политике буржуазной явилось бы как то, если бы с.-д. стали отрицать право самоопределения, т.е. право отделения угнетенных наций, так и то, если бы с.-д. взялись поддерживать все национальные требования буржуазии угнетенных наций»[924].

Полемизируя с Розой Люксембург, Ленин соглашается с Каутским в том, что национальное государство – это закон и норма капитализма и его образование соответствует буржуазно-демократическому этапу развития. Именно потому, что эта фаза еще не завершена – даже в эпоху кризиса капитализма – в странах Восточной Европы, и особенно в России из-за существования царизма, национальное движение Востока положительно отличается от реакционного национализма империалистических государств. Задача социал-демократии в России – одновременно осуществить демократическую революцию и революцию социалистическую: впоследствии это придаст непрерывный характер революции 1917 года, хотя этот тезис и появится лишь весной того же года и подтолкнет самого Ленина к тому, чтобы – в размышлениях о проблемах демократической революции – вновь поставить на обсуждение свое учение о государстве (в «Апрельских тезисах» и «Государстве и революции»).

Для Ленина нация по сути неотличима от государства. Он повторяет это вместе с Каутским и отдает предпочтение крупным государствам, которые разрешают национальный вопрос, ссылаясь на древнюю историю. Полемизируя с бундовцами, поднявшими «вопрос об ассимиляторстве, т.е. об утрате национальных особенностей», он подчеркивает, что «развивающийся капитализм знает две исторические тенденции в национальном вопросе». Первая – «пробуждение национальной жизни и национальных движений», вторая – «ломка национальных перегородок». Осуждая ассимиляцию, Бунд ссылается на «всемирно-историческую тенденцию капитализма к ломке национальных перегородок, к стиранию национальных различий, к ассимилированию нации, которая с каждым десятилетием проявляется все могущественнее, которая составляет один из величайших двигателей, превращающих капитализм в социализм». Такая постановка вопроса должна служить оправданием позиции большевиков в РСДРП во имя марксизма:

«Марксисты… относятся враждебно к федерации и децентрализации – по той простой причине, что капитализм требует для своего развития возможно более крупных и возможно более централизованных государств. При прочих равных условиях сознательный пролетариат всегда будет отстаивать более крупное государство. Он всегда будет бороться против средневекового партикуляризма, всегда будет приветствовать возможно тесное экономическое сплочение крупных территорий, на которых бы могла широко развернуться борьба пролетариата с буржуазией…

Но, пока и поскольку разные нации составляют единое государство, марксисты ни в каком случае не будут проповедовать ни федеративного принципа, ни децентрализации. Централизованное крупное государство есть громадный исторический шаг вперед от средневековой раздробленности к будущему социалистическому единству всего мира, и иначе как через такое государство (неразрывно связанное с капитализмом) нет и быть не может пути к социализму»[925].

Демократическая альтернатива, указанная в программе партии, в отношении реорганизации Российской империи, считавшаяся идеальной основой для экономического и политического развития пролетариата, состояла в «региональной автономии», основанной не на национальностях, а на административных округах, где можно было осуществлять политические права и проводить всеобщие выборы. Выступая против общей тенденции смешивать «демократический централизм… с произволом и бюрократизмом», Ленин утверждал, что, напротив:

«Демократический централизм не только не исключает местного самоуправления с автономией областей, отличающихся особыми хозяйственными и бытовыми условиями, особым национальным составом населения и т.п., а, напротив, необходимо требует и того и другого …нельзя себе представить современного действительно демократического государства без предоставления такой автономии…»[926]

Такова была линия, определенная «Резолюцией по национальному вопросу», принятой в мае 1913 года конференцией ЦК РСДРП, а лучше сказать, фракцией большевиков, которая одновременно требовала «безусловного единства и полного слияния рабочих всех национальностей во всех рабочих организациях, профессиональных, кооперативных, потребительских, просветительных и всяких иных, в противовес всяческому буржуазному национализму»[927].

Лишь позднее Ленин решился перейти в атаку по существу против позиции Розы Люксембург по вопросу об автономии, что было видно уже по его статье «О брошюре Юниуса» (июль 1916 года), но, в общем, он развертывает полемику против всех сторонников национальной автономии разного типа, территориальной или культурной, и сторонников федерации. Начиная с 1911 года большевики отделяются по национальному вопросу от меньшевиков, которые до тех пор были согласны с ними в неприятии двойственного решения – и федерации, и автономии. Необходимо учесть характер отношений с другими российскими социалистическими партиями и ситуацию, сложившуюся в связи с дискуссией по национальному вопросу, охватившей в 1912 году даже саму IV Думу. Практически большевикам было важно привлечь к себе выразителей национальных устремлений, и это объясняет их сплоченность вокруг лозунга самоопределения в период 1912 – 1914 годов.

После поражения революции 1905 – 1906 годов стала вырисовываться изоляция большевиков в результате сближения Бунда с Социалистической еврейской революционной партией (СЕРП) и появления возможности образования в России – в связи с внетерриториальной автономией – «малого Интернационала» социалистических партий, включающего, кроме двух еврейских партий, польско-литовскую партию (СДКПиЛ), латышскую социал-демократию и часть армянских социал-демократов. Эти политические группировки, к которым примыкали социалистические украинские течения, положительно относившиеся к перспективе автономии, могли объединиться с меньшевиками и вступить в контакт с эсерами. От такого проекта отказались в 1911 – 1912 годах, и вместо него появилось неустойчивое сожительство Бунда и СДКПиЛ с РСДРП. Это был своего рода инкубационный период, когда вызревало множество идей, особенно пущенных в оборот бауэровских идей по национальному вопросу и культурной автономии, и одновременно трудный для рабочего движения период реакции, наступившей после 1905 года. Только в начале 1912 года, когда стали возрождаться национальные движения и социалистические тенденции – не говоря уже об обострении национализма, возникшем между прочим из-за балканских войн, – вновь открываются дискуссии и споры в связи с созывом конференции РСДРП в январе 1912 года. Национальные социалистические партии на конференции не присутствовали. Меньшевики отделились, и их заклеймили как «ликвидаторов». Бунд порвал отношения с РСДРП. Именно тогда в определенной степени и сформировалась большевистская партия на основе партийного централизма и осуждения национальной автономии. Но реальное национальное движение – не только еврейские рабочие, но и большая часть рабочего движения Кавказа, которое перешло к координации своих действий на «конференции блока» в августе 1912 года, – вышло из-под влияния большевиков. Кавказский союз, опора большевиков, вступил в контакт с Кавказской федерацией, в которой объединились другие социалистические течения и которая проявила явный интерес к национальной автономии, вплоть до того, что потребовала поставить вопрос об автономии в повестку дня новой организационной конференции РСДРП[928].

Ответные действия большевиков развертываются, таким образом, в двух планах: ведутся и организационные бои, и политическая полемика. Это характерно для всей практической деятельности Ленина. На IV конференции латышской социал-демократии он критикует требования культурной автономии и затем ведет такую же атаку внутри польской социал-демократии, а на «летнем совещании» ЦК РСДРП в сентябре 1913 года ему удается навязать резолюцию по национальному вопросу, дополняющую программу 1903 года. В этой резолюции он особенно выделял право «угнетенных царской монархией наций на самоопределение» в рамках централизованного государства, которое является предпосылкой областной автономии. Подчеркивалось также, что «вопрос о праве наций на самоопределение… непозволительно смешивать с вопросам о целесообразности отделения той или иной нации». В то же время всем партийным организациям, прессе и т.д. предлагается «подробнее освещать… национальный вопрос» с целью ответить на «попытки кавказских c.-д., Бунда и ликвидаторов отменить программу партии…»[929]

Одним из первых на это отозвался Сталин – именно потому, что он был свидетелем столкновений на Кавказе и очень внимательно следил за полемикой с Бундом. К тому же он недавно вернулся из Вены после кратковременного пребывания там, в течение которого имел возможность познакомиться с брошюрой Штрассера. Эту брошюру он систематически использовал. Однако он был не единственным, кто выступил. В марте 1913 года под псевдонимом Н. Скопина с Бундом полемизировал, вероятно, Зиновьев на страницах «Просвещения», теоретического большевистского ежемесячника, в котором впоследствии была опубликована статья Сталина, в конце того же года ленинские «Критические заметки по национальному вопросу», а весной 1914 года – статья «О праве наций на самоопределение». Война прервала ширившуюся между всеми социалистическими движениями дискуссию. Армянский большевик С.Г. Шаумян, который еще в 1906 году опубликовал брошюру «Национальный вопрос и социал-демократия», находясь в ссылке в городе Астрахани, вновь начал дискуссию с социалистами Кавказа, опубликовав брошюру «О культурно-национальной автономии». Затем Троцкий в марте 1914 года на страницах «Борьбы» напечатал статью грузинского меньшевика Жордания (Ан), выступавшего против Сталина в поддержку тезиса Бауэра о национально-культурном развитии, живо критикуя всяческое сведение национальной культуры к культуре буржуазной. В то время Троцкий ограничился высказываниями австромарксистского порядка. Он выступал за установление «в государстве условий, гарантирующих мирное сосуществование национальностей на общегосударственной территории и обеспечивающих каждой из них свободу культурного развития». Когда в последующие годы к моменту объединения левых социалистов России Троцкий вновь вернулся к национальному вопросу, он выступил за национальное государство с позиций, весьма близких к точке зрения Каутского в том, что касается его экономических объяснений и проекта Соединенных Штатов России и Соединенных Штатов Мира[930].

От всей этой дискуссии остались лишь статья Сталина и выступление Ленина, которые, как считают, дополняют друг друга. Не говоря об уже тогда проявившейся способности Сталина к предельному упрощению, которая дает ему возможность излагать предмет менторским тоном, перечисляя и объясняя национальные черты, необходимо подчеркнуть, что его оригинальность идет от источников: это Каутский и Ленин, а точнее, все то, что ему известно из анализа Каутского, сделанного в статье о национальном вопросе на Кавказе (перевод Медема), и из цитат австрийских социал-демократов, почерпнутых из статей Бунда или услышанных во время дискуссий тех лет, а также позиции Ленина и Штрассера. Основной точной опоры Сталин считает необходимость единой пролетарской партии для большевиков. И исходя из этого постулата, он тут же вступает в полемику со сторонниками национальной автономии, а тем более – федерализма, хватаясь за бундовские программные документы внетерриториального порядка да и за объяснения самого Бауэра, в частности по еврейскому вопросу. Бауэр действительно трактует эту проблему в двух главах и показывает, что еврейская культура национальна, тогда как еврейский вопрос – нет или по крайней мере не может быть разрешен с национальных позиций. От Сталина ускользает смысл этих внутренних противоречий, социальных и культурных взаимосвязей. От имени социал-демократии Кавказа и русской социал-демократии и во имя пролетариата он выступает против федерации в любой формулировке, вновь и вновь настаивая на принципе права наций на самоопределение. Следует отметить, что в своей статье Сталин постоянно говорит о нациях, а не о национальностях. Если Каутский разделяет эти два понятия и мечтает о «федеральном государстве национальностей», то Сталин говорит о нации и о территориальном государстве.

Все, что есть ценного у Каутского и Люксембург (которую Сталин не упоминает), вместе с принципом примата классовых интересов, лежит в общей основе марксизма того времени: нация как категория поднимающегося капитализма, образование нации в ходе экономического развития и, естественно, экспансия государства. В отношении Кавказа Каутский показал, что перелом, происшедший в жалких условиях существования на местах, коснулся и национальных противоречий, привнесенных эмиграцией рабочей силы. Сталин отдельно рассматривает формирование нации и иммиграцию. Его анализ относится прежде всего к Грузии, которая освобождается от древней замкнутости, чтобы сформироваться в нацию, низводя до положения национальных меньшинств другие национальности на Кавказе. Если Сталин и вспоминает об эмигрантах, то рассматривает их как людей без национальных корней, рабочих и безработных, которые, будучи безземельными, утрачивают национальность. Это настоящие пролетарии без родины, и их удел – ассимиляция при переселении на другую национальную территорию. Если Каутский отмечал плюраэтнические условия – правда, с тем чтобы сделать упор на их недолговечности – и если это еще весьма далеко от бауэровского анализа экономических условий и последствий миграции в социальном и национальном плане, то у Сталина положение о людях без гражданства может навести на мысль о евреях.

У Сталина, как и у Бауэра, нация – это общность. Сталин напоминает также об «общности психического склада», на которой основывается национальный характер, но он полемизирует с австрийским социалистом, утверждая, что тот «смешивает нацию, являющуюся исторической категорией, с племенем, являющимся категорией этнографической»[931]. На самом деле для Бауэра все формы общности исторические, и нация – это итог постоянного процесса взаимосвязи и перестройки социальных формаций. Но именно дискуссия об общности культуры особенно упрощается Сталиным, который разделяет национальную культуру по классовому принципу, исключая, таким образом, проблему национального и классового сознания, как это делал Штрассер, призывая к чистоте классического интернационализма. На это противопоставление у Сталина накладывается противопоставление высшей культуры низшим, которое завершается подчеркиванием превосходства евроцентристских культур и которое уже было свойственно ортодоксальному марксизму. Именно прогрессом высшей цивилизации Сталин оправдывает забвение национальных культур; также необходимость в больших территориях для государства ведет к исчезновению отсталых культур. Отсталость крестьянства компенсируется социалистической революцией. Сталин замечает, правда мельком, что «осью политической жизни России является не национальный вопрос, а аграрный»[932]. Возникает мысль, что аграрный вопрос превалирует даже над интересами пролетариата или по крайней мере является основным согласующим фактором. Здесь Сталин говорит о разнице в национальных движениях на Востоке и на Западе: необходимо вывести Россию из состоянии варварства и покончить с условиями мужицкого существования.

Что же касается языковой проблемы, позаимствованной у Каутского, который, опираясь на нее, вел серьезную дискуссию с Бауэрам о будущем национальных культур, Сталин считает язык одной из составных частей нации, но в то же время и составной частью национализма, поскольку при отсутствии лингвистического единства (как, например, в случае с эмигрантами и евреями) национальность исчезает и уступает место территориальной национализации, а язык рассматривается как государственный. Каутский предлагал установить федеральное государство, по возможности основываясь на автономии лингвистических территорий. Когда же Сталин в конце своей статьи подходит к областной автономии, включенной в программу большевиков, он представляет ее как территориальную администрацию на практике, в том числе и для различных наций, составляющих Российскую империю. С исключительной ясностью он излагает способ использования языка, то есть компенсацию, которую необходимо дать национальностям взамен их интеграции в централизованном государстве:

«Единственно верное решение – областная автономия, автономия таких определившихся единиц, как Польша, Литва, Украина, Кавказ и т.п. Преимущество областной автономии состоит, прежде всего, в том, что при ней приходится иметь дело не с фикцией без территории, а с определенным населением, живущим на определенной территории. Затем, она не межует людей по нациям, она не укрепляет национальных перегородок, – наоборот, она ломает эти перегородки и объединяет население для того, чтобы открыть дорогу для межевания другого рода, межевания по классам… Нет сомнения, что ни одна из областей не представляет сплошного национального единообразия, ибо в каждую из них вкраплены национальные меньшинства. Таковы евреи в Польше, латыши в Литве, русские на Кавказе, поляки на Украине и т.д. Можно опасаться поэтому, что меньшинства будут угнетены национальными большинствами. Но опасения имеют основание лишь в том случае, если страна остается при старых порядках. Дайте стране полный демократизм – и опасения потеряют всякую почву… Что особенно волнует национальное меньшинство? Меньшинство недовольно не отсутствием национального союза, а отсутствием права родного языка. Дайте ему пользоваться родным языком, – и недовольство пройдет само собой»[933].

Уместно было бы сказать, что после 1934 года Сталин уступает национализму русского языка, и этот лингвистический национализм проявляется в последний раз в дискуссии о Марре в 1951 году («Марксизм и вопросы языкознания»). По мнению Сталина, язык долговечнее надстройки, будучи передаточным звеном, которое пронизывает следующие один за другим способы производства. На самом же деле в данном случае его преемственность связана с передачей государственности от Российской империи Советскому Союзу. Именно благодаря языку нация представляет собой историческую категорию.

Стало быть, и язык служит основополагающим элементом при определении нации, которая «есть исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры»[934]. Таким образом, у нации своя база в прошлом, то есть своя история, о которой может заранее позаботиться только государство. И тут мы возвращаемся к различию между государственными нациями и «народами без истории». Вероятно, именно поэтому Сталин прибегает к термину «общность», заимствованному у Бауэра, но в этом случае отнесенному к давно прошедшему времени, тогда как ни Каутский, ни Ленин его не употребляют, а даже отрицают. Для них нация – это временная единица политической организации (Протей Каутского), момент истории капитала, причем для Ленина она еще в большей степени, чем для Каутского, соответствует демократической стадии буржуазного развития. Отсюда и ее значение, уже не актуальное для Запада, но актуальное для России и угнетенных стран, составляющих слабое звено той цепи, в которой национальный вопрос служит достижению демократии и, стало быть, может иметь значение для создания союзов в ходе пролетарской революции, если партия сумеет определить его потенциальные возможности, не снисходя до уступок.

В стратегической концепции Ленина присутствует мысль также и о неравномерности развития демократии, и в этом заключается демократический смысл права народов на самоопределение. Сталин, наоборот, упорно настаивает на нерушимости нации, которая, по его мнению, всегда является субъектом истории, и когда он говорит о праве наций на самоопределение, то утверждает, что нации имеют полное право организовать все так, как они этого пожелают; нация – суверенное понятие[935]. Фактически это устойчивая, исторически сформировавшаяся общность, возникшая на общей территории и роковым образом оказавшаяся на территории государства.

Если проанализировать сталинское определение нации, исключая один за другим критерии, объявленные неотъемлемыми, то получится, что главное, обеспечивающее необходимую связь и языковую преемственность, – это территория. Она – единственный фактор, природа которого вызывает исчезновение нации. Без территории не существует устойчивой общности и, стало быть, национального государства. И здесь Сталин выражает свою мысль точно так же, как Борухов: национальная территория – это основа развития классов и основа революционного будущего. И тот и другой – сторонники территориального признака (территориалисты), конструктивисты по сравнению с Бундом и убежденные противники бауэровской концепции национально-культурного развития. Выступая против Бунда, Сталин прибегает к аргументу, который мог бы принадлежать Борухову:

«…у евреев нет связанного с землей широкого устойчивого слоя, естественно скрепляющего нацию не только как ее остов, но и как „национальный“ рынок. Из 5 – 6 миллионов русских евреев только 3 – 4 процента связаны так или иначе с сельским хозяйством. Остальные 96% заняты в торговле, промышленности, в городских учреждениях и, вообще, живут в городах… рассеянные по России…»[936]

Нация – понятие крестьянское и территориальное, или же ее не существует. Возможно, земля, основа тех уз в области психики, о которых Сталин говорит весьма приблизительно, – нечто глубоко подсознательное в сталинизме, связанное с идеей осуществления революции, для того, чтобы традиционно аграрная страна смогла обрести государственную помощь и приблизиться к высшей культуре? Сталин – конструктор нации-государства, которое возникнет через революцию в России.

Именно сильный интерес к вопросу о нации придает логичность и силу сталинскому изложению и объясняет, почему его статья смогла послужить движению национальной независимости, как раз оправдывая образование национального государства, возвращая само его существование в историческое прошлое, на ту же территориальную базу, как это свойственно любому национализму, переделывающему историю в рамках государства. Следуя за ортодоксальным объяснением экономической формации Каутским (нация есть «экономическое единство» в отношении рынка), Сталин вносит эту национально-государственную точку зрения в свое толкование исторического материализма.

Вот так сталинский сборник «Марксизм и национально-колониальный вопрос» с 1934 – 1935 годов становится ключевым текстом для всего коммунистического движения в самых его различных национальных формах – после восстановления «национальных ценностей» благодаря новой политике, направленной против нацизма и фашизма, и он часто будет использоваться партиями и движениями национального освобождения стран «третьего мира».

Ленинская концепция национального вопроса связана со стратегическими и даже тактическими соображениями, с концентрацией всей энергии на революции в России и на ее орудии – партии. Но идея, которая подвела Ленина к тому, что уже в статье «О праве наций на самоопределение» он выделяет две эпохи и два типа национальных движений, продолжает развиваться, углубляя после 1914 года даже само понятие войны и его взгляд на империализм:

«Империализм означает перерастание капиталом рамок национальных государств, он означает расширение и обострение национального гнета на новой исторической основе… Поэтому в программе с.-д. центральным местом должно быть именно то разделение наций на угнетающие и угнетенные, которое составляет суть империализма…»[937]

Таким образом, Ленин вновь возвращается к особенности, которую Маркс относил единственно к Ирландии (Ленин познакомился с работами Маркса по ирландскому вопросу только в 1913 году), и переносит ее на отношения в мире. Исходя из этого, он может возложить свои надежды на национальные движения Востока и определить задачи III Интернационала. Бесполезно искать в этих работах теорию и даже определение нации, но он говорит, что интернационализм всегда стоит на стороне угнетенных наций и движений национального освобождения.

Поскольку право нации располагать собой наполнилось содержанием в ходе освобождения угнетенных и колониальных стран, выбор Лениным принципа самоопределения, а не национальной автономии кажется исторически оправданным. Действительно, то, что прежде всего являлось стратегическим планом партии, изменило свое значение и приобрело у Ленина смысл благодаря анализу империализма и значению, которое впоследствии приобрели движения национального освобождения. Это оправдание апостериори повысило ценность ленинских соображений по национальному вопросу и прежде всего сталинской теории нации-государства, перечеркнув, впрочем, все иные соображения и марксистские разработки и, главное, скрыв недостатки, вытекающие из сведения марксизма XIX века к чисто экономическим проблемам и стратегическому упрощению, которое предпринял большевизм в этой области. Значимые коллективные явления и социальные сообщества – те комплексы общностных связей, которые пытался прояснить Бауэр, – как и любое проявление культуры, не принимались во внимание: они отступали перед классовой реальностью, разбивались о нее, а сама она выдавалась за единственное и всеобъемлющее явление материализма и даже за прямую гарантию его существования. Впрочем, эти социальные образования остаются как бы средоточием социальной идеологии и социального сознания, в настоящее время одновременно и национального, и политического, этнического или религиозного. Именно в этих областях коллективных идеологий сталкиваются, вновь возникают, пересекаются и обостряются идеологические противоречия и извращения, в эти же области проникают и на них же отражаются результаты идеологических движений предшествующих периодов. Без глубокого социально-политического анализа противоречий между национальным и классовым сознанием, между силой националистических идеологий и их использованием в целях оправдания государства, включая государства «реального социализма», в национальном вопросе сохранится двойственность, препятствующая пониманию национальности и культурного развития, сковывающая марксистскую мысль и подводящая ее к национальной государственности, да и сама теория государства останется в такой же степени неполной. Но это уже следующая история, связанная с тем, что сегодня называется кризисом марксизма, и она может привести к новым раскрепощающим соображениям.

Франко Андреуччи.

КОЛОНИАЛЬНЫЙ ВОПРОС И ИМПЕРИАЛИЗМ

Около двадцати тетрадей, заполненных заметками, схемами, статистическими выкладками, цитатами, общим объемом почти восемьсот печатных страниц[938] – вот результат долгого и упорного труда Ленина в богатых книжных фондах свободной Швейцарии. В итоге он написал труд об империализме, который ему удалось переправить через плотную сеть военной цензуры между 1916 и 1917 годами. После Октябрьской революции и основания Коммунистического Интернационала этот «популярный очерк», как сам Ленин назвал его, стал одним из самых известных, самых читаемых и цитируемых трудов в мире. Само слово «империализм» наполнилось новым семантическим содержанием, до этого ему несвойственным, и теперь воспринимается нами под сильным влиянием ленинской интерпретации[939].

Созданию исследования помогли условия (не будем здесь говорить о личных способностях Ленина): исследовательская и интерпретаторская работа предшествующих авторов – марксистов и немарксистов, влияние которых на «Тетради по империализму» явное и несомненное, а также тот факт, что война и бессилие II Интернационала подтвердили ряд предположений и суждений, которые Ленин высказал в предыдущие годы[940].

Вычленить все это из массы влиятельных толкований и мнений, выросшей из работы Ленина почти полвека спустя после ее публикации, далеко не легко: критика самых разных направлений наслаивалась на большевистскую традицию, превратившую Ленина в одинокого титана среди моря оппортунизма. Поэтому не лишним будет начать с 80-х годов XIX века, когда стала созревать масса проблем и суждений, сыгравших впоследствии огромную роль во всей дискуссии об империализме. Короче, следует обратиться ко времени обсуждения «колониального вопроса».

1. Колониальный вопрос, угнетенные народы и «крах» капитализма

В годы становления марксизма, во время цюрихского изгнания руководящей группы немецкой социал-демократии, оформился также ряд направлений, которые впоследствии, в период, когда колониальная европейская экспансия, перестав быть одним из аспектов деятельности капитализма, превратилась в жгучую политическую проблему, станут основой антиколониальной идеологии международного рабочего движения[941].

В начале 80-х годов XIX века все основные европейские страны вступили в новую фазу колониальной экспансии. Это были страны старых имперских традиций, такие, как Англия, а также недавно созданные государства Германия и Италия, и, кроме того, Франция, Бельгия, Россия. За пределами Европы, на территории почти всего остального мира – от Египта до всего африканского Средиземноморья, от Тонкинского залива до Черной Африки, от Средней Азии до островов Тихого океана – они все осуществили серию военных интервенций, включились в борьбу за новые владения, предприняли дипломатические маневры.

«Колониальный вопрос» был частью того багажа проблем, которые молодые марксисты немецкой социал-демократии должны были разрешить в исключительно сложное время[942]. Вопрос, по сути, не исчерпывался сферой колониальной политики, а распространялся на жизненно важные проблемы рабочего движения. В первую очередь речь шла о столкновении разных цивилизаций, и из этого проистекали не только этнологические курьезы, но и брали начало проблемы, относящиеся к древним формам производства и социальным отношениям, которые, с точки зрения марксизма, уже сходили со сцены исторического развития. Одновременно надо было подумать о результатах влияния колониальной экспансии на Европу, где эта экспансия опиралась на капитализм и в то же время, как казалось, помогала ускорить его развитие. Должны были способствовать или противостоять подобному развитию политические выступления рабочего класса? Это была одна из центральных проблем. И еще: значимость новых проблем вытекала не только из характера оппозиции, зачинателем которой должна была стать рабочая партия, но и из необходимости международных связей в соответствии с международной обстановкой. В общем, речь шла о выработке новой внешней политики рабочего класса, принимающей в расчет прошлый опыт международного рабочего движения и одновременно выверяющей некоторые из своих предыдущих положений, например те, что касались России, считавшейся «главным врагам». Последнее положение следовало пересмотреть в свете новых международных отношений, в которых не последнюю роль играли как успехи социалистического движения в России, так и обострение восточного вопроса. Наконец, возникали проблемы, непосредственно касающиеся колониальной экспансии. Каково ее значение? Каковы ее движущие силы? Давали ли связи между цивилизациями право высшей цивилизации властвовать над низшей и направлять ее?

Одним из первых в кругах социал-демократов, ориентировавшихся на марксизм, кто заинтересовался колониальным вопросом, был Каутский[943]. Этот вопрос занимал довольно значительное место как в культурном развитии Каутского, так и в процессе его приближения к марксизму. Он много интересовался этнологией, историей первобытных народов, был весьма увлечен теорией мальтузианства, был восприимчив к проблемам эмиграции. Под влиянием Хохберга, молодого мецената, финансировавшего некоторые издания, близкие к немецкой социал-демократии, Каутский посвятил колониальной проблеме некоторые из своих первых трудов. Эта тема увлекла его до такой степени, что он вел по ней живые дискуссии и, в конце концов вступив в интеллектуальный конфликт с самим Хохбергом (по его мнению, последний был слишком ярым сторонником колониальной экспансии), порвав на этой почве со своим другом, почувствовал необходимость обратиться к такому авторитету, как Энгельс.

«Я хотел бы обратиться к Вам с вопросом, – писал он Энгельсу в мае 1882 года, – над которым думал, однако не пришел к какому-либо определенному выводу. Как будет относиться социализм к колониям, в частности в Азии? Например, освободит или нет английский пролетариат Индию? С точки зрения теории на этот вопрос надо было бы ответить положительно, но, я думаю, наши принципы безоговорочны только в отношении народов, взращенных нашей цивилизацией»[944].

В центре внимания Каутского стояла проблема связи между перспективой независимости колониальных народов, этапами их экономического и социального развития и революцией в Европе. По мнению Каутского, завоевание Индии революционным пролетариатом было бы выгодно и для индийского народа; если же его предоставить собственной судьбе, то ему может грозить самый жестокий «восточный деспотизм», в то время как разобщенная, разрозненная индийская крестьянская община не сумела бы воспрепятствовать рождению на Востоке той самой буржуазии, которая уже была бы разбита европейской революцией. «И наоборот, – добавляет Каутский, – ведомая европейским пролетариатом, Индия могла бы довольно спокойно подойти к современному социализму, минуя переходную стадию капитализма»[945].

И для Энгельса, и для Маркса все это было не ново. В сущности, речь шла об особой точке зрения, когда затрагивался вопрос о социалистическом пути развития в регионах, где доминировали докапиталистические формы производства, – тот самый вопрос, на который оба уже ответили многочисленным корреспондентам из числа русских народников. Что касается Энгельса, то он не сразу дал ответ на вопрос Каутского, хотя ему уже представлялся случай подойти к этой проблеме с другой точки зрения. Это было в связи с публикацией на страницах еженедельника немецкой социал-демократии одной из статей по египетскому вопросу. В то время в международной политике широко обсуждалась бомбардировка англичанами порта Александрии. Симпатии многочисленных социалистических партий и групп в Европе были на стороне Араби-паши и националистических сил, которые он возглавлял в их борьбе как за независимость страны, против пассивной позиции хедива, так и против англо-французского вмешательства.

В помещенной в «Социал-демократе» статье «Социал-демократия и египетский вопрос» приводились примеры и одобрялось содержание призывов из Парижа, прозвучавших в ходе демонстрации солидарности, организованной гедистами. В них выражалась поддержка национальной партии Египта как партии, борющейся за независимость и суверенитет по буржуазно-европейскому образцу, а также с энтузиазмом был поддержан призыв двух бывших участников Парижской коммуны, проявивших желание прийти на помощь феллахам на берегах Нила и повторить героические подвиги, «совершенные в 1871 году славными интернационалистами на берегах Сены во имя пролетариата»[946].

Позиция, в которой ни Бернштейн, ни Каутский нисколько не сомневались, у Энгельса вызвала ряд суждений и прежде всего желание заставить двух своих молодых корреспондентов понять, необходимость отнестись к подобным политическим проблемам сдержанно и осторожно:

«И все-таки, чуть где-нибудь вспыхнет мятеж, как весь революционный романский мир совершенно не критически приходит в восторг… Во всех вопросах международной политики к сентиментально-политическим партийным газетам французов и итальянцев следует относиться с величайшей осторожностью, и мы, немцы, и в этой области обязаны с помощью критики доказывать свое теоретическое превосходство, раз мы им обладаем»[947].

Кроме того, Энгельс формулировал некоторые положения реальной политики, суровой и без иллюзий, являвшейся результатом опыта эпохи Возрождения, но связанной в общем и целом с мыслями, которые он сам и Маркс высказывали в отношении крестьянства вне пределов Европы, а также в отношении деспотизма и застоя на Востоке. По мнению Энгельса, Араби-паша ничем не отличался от других. Просто он был военным противником англичан и в случае победы лишил бы иностранцев привилегии взимать налоги в свою пользу. По отношению к египетским крестьянам, феллахам, Араби-паша был живым воплощением традиционной формы эксплуатации, той самой, что осуществлялась сатрапами или пашами:

«Тут повторяется обычная в крестьянских странах история. От Ирландии до России, от Малой Азии до Египта – в крестьянской стране крестьянин существует для того, чтобы его эксплуатировали… Я считаю, что мы вполне можем выступать в поддержку угнетенных феллахов, не разделяя при этом их теперешних иллюзий (ведь крестьянскому народу нужно веками подвергаться обману, пока он не прозреет на собственном опыте), и можем выступать против насилий англичан, отнюдь не солидаризируясь из-за этого с их теперешними военными противниками»[948].

В письме к Бернштейну Энгельс вновь высказал несколько новых мыслей в отношении колониальной проблемы и «угнетенных народов», о чем в свою очередь ему писал Каутский. Но он все еще не ответил на изначальный вопрос. «Должен открыто признаться, – писал Каутский 6 сентября 1882 года, торопя Энгельса с ответом, – что об этом предмете мне все еще не удалось составить себе ясного представления». Именно события в Египте прояснили для Каутского то, что казалось ему драматическим противоречием между железными экономическими законами, связывавшими застой с эксплуатацией крестьянства и борьбой национальной египетской партии:

«Как это ни кажется отрицательным, я целиком на стороне дела Араби-паши, восставшего против европейского капитала. Но я не вижу никакой возможности внутренней социальной революции в Египте. Посему должен признаться, будет ли Араби-паша честным или нечестным, победителем или побежденным, рано или поздно старая экономика времен пашей и эксплуатация феллахов возродятся вновь»[949].

Наконец 12 сентября Энгельс решил ответить на многочисленные вопросы Каутского. «Вы спрашиваете, что думают английские рабочие о колониальной политике? То же самое, что они думают о политике вообще; то же самое, что думают о ней буржуа». Сразу же после этого Энгельс говорит о колониальном вопросе, высказываясь прежде всего по проблемам перспективы развития колоний. Он считает, что колонии надо разделить в первую очередь на те, которые должны руководствоваться принципом независимости, и те, которые еще нуждаются в руководстве. В случае победы европейского пролетариата – что следует повторять, поскольку это составляло предпосылку всей дискуссии, – собственно колонии, то есть Австралия, Канада, Капская колония, стали бы самостоятельными, а «земли, занятые туземцами… пролетариату придется на время перенять и как можно быстрее привести к самостоятельности».

«Как именно развернется этот процесс, – продолжал Энгельс, – сказать трудно. Индия, может быть, сделает революцию, даже весьма вероятно, и так как освобождающийся пролетариат не может вести колониальных войн, то с этим придется помириться… То же самое может разыграться еще и в других местах, например, в Алжире и в Египте, и для нас это было бы, несомненно, самое лучшее»[950].

Победоносный революционный пролетариат «реорганизует» Европу и Северную Америку, которые станут примером такой мощи, что смогут взять на буксир все полуцивилизованные страны.

«Какие социальные и политические фазы придется тогда проделать этим странам, пока они дойдут тоже до социалистической организации, об этом, я думаю, мы могли бы выставить лишь довольно праздные гипотезы. Одно лишь несомненно: победоносный пролетариат не может никакому чужому народу навязывать никакого осчастливления, не подрывая этим своей собственной победы»[951].

Речь шла о ряде положений, перекликавшихся одно с другим даже по форме и отражавших тогдашние дискуссии о будущем России. Но они в то же время напоминали о соображениях, высказанных Энгельсом Бернштейну несколько месяцев тому назад. Речь шла о южных славянах, народах «без истории», пешках во внешней политике русского царизма, к которым Бернштейн высказал симпатии, весьма сходные с симпатиями Каутского к египетской партии.

«Вполне понятно, что это мое письмо (имеется в виду письмо Энгельса Каутскому: К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 35, с. 219 – 224. – Ред.) не убедило Вас, – писал Энгельс Бернштейну, объявившему себя сторонником восставших Боснии и Герцеговины, – коль скоро Вы уже сочувствовали „угнетенным“ южным славянам. Ведь первоначально, – поскольку все мы сперва прошли через либерализм или радикализм, – мы оттуда переняли это сочувствие ко всем „угнетенным“ национальностям, и я помню, как много времени и изучения мне понадобилось, пока я отделался от этого, – но зато уж основательно… Впрочем, Вы можете сочувствовать этим маленьким отсталым народностям, сколько Вам угодно… Но они были и остаются орудием царизма, а в политике не место поэтическим симпатиям»[952].

В основе подобного рода мнений, вполне совпадавших в том, что касается признания абсолютного примата революции на Западе и «пролетариата Запада, развитого с точки зрения капитализма», как ее субъекта, были две вещи, которые лишь частично могли повлиять на Каутского и Бернштейна: с одной стороны, историческое значение таких понятий, как «народ» и «угнетение», которые рабочий класс должен был осмыслить и изучить, и противоречия, которые он должен был разрешить с помощью победы революции; с другой стороны – постоянные ссылки на Россию (ее влияние явно чувствовалось на Балканах, но ее длинная рука доставала, по мнению Энгельса, до Араби-паши), которая в революционной пролетарской перспективе играла роль сколь главную, столь и противоречивую в том смысле, что оставалась оплотом реакции, хотя в ней все более определенно проявлялись возможности нового своего «1789 года».

Тем не менее ответы Энгельса, связанные с перспективой неминуемой революции в Европе, не давали возможности разрешить проблемы, которые вскоре приобретут гораздо более важное значение и выйдут далеко за рамки проблем южных славян и египетских феллахов, причем в обстановке, не подтверждавшей оптимистических предсказаний Энгельса. В конце века, когда предметом дискуссии стала вся традиция теории Маркса и Энгельса по восточному вопросу и когда колониальные захваты распространились на все части света, два авторитетных представителя европейского рабочего движения, Э. Бернштейн и Э. Белфорт Бакс, могли бы сослаться на один из аргументов противоречивого мнения Энгельса.

«Не всякая борьба угнетенных народов против их угнетателей, – заметил бы Бернштейн, – является борьбой за освобождение… Нецивилизованные народы и враги свободы, восстающие против цивилизации, не имеют никакого права на наше сочувствие… Если в прошлом со стороны социалистов можно было предложить помощь диким народам и варварам в их борьбе против наступающей капиталистической цивилизации, то все это было связано с пережитками романтизма, чья несостоятельность обнаружилась в тот момент, когда полностью проявились его последствия»[953].

Белфорт Бакс со своей стороны приводил в пример свои беседы с Энгельсом: «Согласно тому, что неоднократно повторял Энгельс пишущему эти строки, единственно верной политикой социал-демократии по отношению к отсталым народам является, как бы там ни было, политика временного невмешательства». И далее утверждал, что единственный якорь спасения для капитализма – колониальная экспансия.

«С этой точки зрения, – заключал он, – любой прогресс колонизации представляет собой регресс для дела социализма. В равной степени, с той же точки зрения, любое поражение цивилизованной державы в ее борьбе против варваров и диких народов должно рассматриваться социалистической партией, если она хочет быть последовательной, как дело весьма желательное. С этой точки зрения дело аборигенов – действительно наше дело»[954].

Формулировка Бакса отсылает нас к тому, что, по мнению Энгельса, а также и марксистов немецкой социал-демократии, составляло суть колониального вопроса – его связь с развитием капитализма. С этой точки зрения «Капитал» Маркса рассматривался как основной источник принципиальной ориентации, поскольку суждения Маркса в ту эпоху были известны лишь по конечным выводам, а большая часть его трудов, таких, как статьи, посвященные Индии и Китаю, написанные в 50 – 60-е годы, не была известна. В трудах Каутского, особенно относящихся ко времени подготовки им книги об экономической теории Маркса, влияние «Капитала» явно ощутимо, особенно в том, что касается примеров преднамеренного преступления британских колонизаторов в Индии. А в социал-демократической печати вообще ссылки на Маркса, и в частности на главу о «Первоначальном накоплении», обычно были сплошными цитатами.

«Колонизация, – писала газета „Социал-демократ“, – означает накопление капитала. Накопление капитала означает накопление нищеты. Вот вкратце изложение точки зрения Маркса, являющееся и точкой зрения социал-демократии на колониальный вопрос. Это единственная точка зрения, которую может принять сознательный пролетариат»[955].

В сущности, колониальная экспансия именно из-за того, что она была чертой капиталистического развития, не могла быть (как это понимали сторонники концепции государственного социализма) аспектом политики социальных реформ, способных направить в русло эмиграции относительное перенаселение, приводящее к безработице, а, скорее, стимулировала «обнищание масс» и рост «пропасти между богатыми и бедными»[956]. Однако вопрос представлялся менее простым, если учесть, что все вроде бы говорило о второстепенности колониальной экспансии в рамках капиталистического развития, как это показывал пример Германии.

Энгельс никогда не был высокого мнения о Германии своего времени. Страна обывателей, отставшая в капиталистическом развитии, она, по мнению Энгельса, переживала свой колониальный опыт как ограниченный мелкий буржуа, ханжа и лицемер. «С помощью колониальной аферы Бисмарку удалось совершить великолепнейшую выборную аферу. Филистеры попались на эту удочку окончательно, бесповоротно и в большом количестве»[957]. Но далее Энгельс радовался тому, что «афера» Бисмарка кончилась ничем.

«Я очень рад, – писал он Бебелю осенью 1884 года, – что колониальная афера не удается. Это был самый сильный козырь Бисмарка, отлично рассчитанный на психологию филистера, сулящий призрачные надежды и чреватый невероятно тяжелыми, очень медленно окупающимися затратами. Бисмарк с его колониями напоминает мне полоумного последнего герцога Бернбургского (настоящего идиота), который заявил в начале 40-х годов: „Я тоже хочу иметь железную дорогу, хотя бы она обошлась мне в тысячу талеров“. Что такое тысяча талеров по сравнению со стоимостью железной дороги? Таково же представление Бисмарка и его друзей-филистеров о колониальном бюджете»[958].

Именно для того, чтобы поддержать оценку немецкими социал-демократами настоящих масштабов «надувательства», связанного с [немецкой] колониальной политикой, которая была несоизмерима с жестоким размахом английской политики, Энгельс высказал мнение о том, что движущими силами колониальной экспансии являются паразитические круги армии и бюрократии, а также установление привилегированных отношений с биржевыми спекулянтами. В то время утверждался и другой комплекс, который еще долго довлел над марксистской оценкой европейской колониальной экспансии. Это были суждения о недопотреблении, центром которых была тема общего кризиса капитализма.

Связь между перспективой кризиса капитализма и колониальной экспансией находит заметное выражение и в суждениях позднего Энгельса. В центре их стоит проблема Китая. Китай представлял собой «последний новый рынок», где наиболее остро и ожесточенно происходила конкурентная борьба между державами. Предположение, что Китай явится «последним предохранительным клапаном, спасающим от перепроизводства», Энгельс впервые высказал в 1886 году и затем повторял так часто, что оно стало убеждением[959]. Механизм, через который Китай мог бы привести капитализм к débacle (разгрому), в основе своей имел противоречие между необходимостью экспансии европейской индустрии и становлением капиталистических производственных отношений в этой стране. Железные дороги, паровые машины, электричество, телеграф, которые с помощью европейского капитала в огромных масштабах распространились во всех районах «Поднебесной империи», явились в то время мощным ударом по вековым производственным отношениям, основанным на связи между сельским хозяйством и домашним производством в деревне. Конец самообеспечения сельских общин, который наступил бы с появлением продукции современной индустрии (процесс, протекавший в Китае уже десятки лет), выбросил бы на рынок труда миллионы кули. И в то время как сам китайский рынок имел бы тенденцию к сокращению, крестьяне, толпами хлынувшие из Гуандуна и Цзяньсу в города Европы, Америки и Австралии, ввергли бы в хаос организацию капиталистического производства. Тогда европейские и американские рабочие – а прежде всего англичане – узнали бы, что настал их час: пролетарская революция и кризис капитализма представляли собой два неразделимых вывода в вопросе завоевания Китая:

«Опять мы имеем великолепный пример иронии истории: капиталистическому производству остается завоевать только Китай, но, наконец, завоевав его, оно само делает невозможным свое существование у себя на родине»[960].

С точки зрения политической и при самостоятельном анализе, который Каутский начинает в «Нойе цайт», отношение социал-демократии к колониальной политике носит более систематичный характер, чем в редких замечаниях Энгельса. Европейские социалисты, ориентирующиеся на марксизм, все – по крайней мере до конца века – являлись ревностными противниками колониальной политики[961]. Их аргументация касается прежде всего провокационной роли колониальной политики в международных отношениях, ее негативного значения для колониального баланса, который не приносил существенных плодов, но выражался в грабительских налогах, бьющих по всем гражданам, стимулировании военных расходов, связанных с колониальными акциями, в изъятии части государственных средств, предназначенных на социальные реформы. И все это происходило как бы на фоне усиления противоречий между ростом производства и сокращением рынков сбыта.

«Перепроизводство, – скажет впоследствии Бебель, – станет хроническим, и все средства, которые попытаются против него применить, ни к чему не приведут. По мере развития капиталистического общества присущий ему закон развития достигает своей высшей точки. Кризисы становятся все более затяжными, дороговизна возрастает, а периоды процветания становятся короче. И по мере того как этот процесс происходит не только у нас, но в равной мере и в других цивилизованных странах мира, арена сбыта становится все более узкой, конкуренция – более жестокой, борьба обостряется, и конец латинян – я повторяю – станет общим крахом… Тогда появимся мы, социал-демократия»[962].

Именно благодаря подобной аргументации в анализе отношений между колониальной системой и капитализмом на первый план выступало перепроизводство и «крах», тогда как другой аспект (который будет полностью осмыслен и выражен лишь в начале XX века) – роль колониальной экспансии как необходимого дополнения к существованию капитализма – оставался в тени. Но более активные поиски причин и характеристик колониальной политики начнутся только тогда, когда она обретет новое лицо в рамках «мировой политики».

2. Мировая политика и капитализм конца столетия

Несмотря на уверенность Бебеля в неминуемом кризисе капитализма, систематически выработанной теории по этому вопросу в трудах Маркса и Энгельса не имелось. Критики Бернштейна были правы, когда упрекали его в том, что он «торопит» разработку теоретического наследия марксизма с целью идеологической полемики, касающейся политических прогнозов немецкой социал-демократии.

Однако существовали возможность идеологического выбора, распространенные мнения, комплекс разделяемых многими убеждений, согласно которым капитализм уступит место социализму в условиях гигантского кризиса. В конце века, в частности, в связи с психологической напряженностью, нередко свидетельствующей о переходе «от одного века к другому», утвердилось представление о капитализме как о вроде бы уже не связанном с принципами свободной конкуренции. Все более распространялась идея об упадке всей системы ценностей и отношений, которая столь долгое время вырабатывалась в рамках всемирного сценария[963].

«Никогда еще в мировой истории, – писал Гайндман, – не было периода одновременно и необыкновенного и волнующего, как тот, в который мы сейчас вступаем. Европа, Азия, Африка, Америка – все связаны одной великой цепью, и все, что происходит в каком-то из уголков мира, может серьезно повлиять на международные отношения государств на всей планете»[964].

Тем не менее конечный результат «шедевра» капитализма, то есть объединение мирового рынка, достигался в беспокойной обстановке. Пять или шесть лет в конце XIX и начале XX века были насыщены политическими и военными событиями: от англо-бурской войны до интервенции великих держав в Китае, от испано-американской войны до англо-французского фашодского кризиса и, наконец, конфликта между Россией и Японией. Это требовало от социалистического международного движения внимательного анализа всего того, что отмирало, обновлялось или рождалось заново.

Первым событием, поразившим мир, являлся, несомненно, упадок Англии. Держава, которая в течение долгих лет служила ориентиром для европейского демократического движения и давала традиционный пример борьбы против абсолютизма, испытывала теперь двоякие перемены. С одной стороны, она, несомненно, потеряла монополию в международной торговле, с другой – вроде бы рождалась новая коллективная психология, проникнутая духом насилия и национализма. Макс Беер, один из самых вдумчивых обозревателей международной политики, так писал в «Нойе цайт» о масштабах этих изменений в плане мировой истории:

«До 1875 года Англия целиком господствовала на мировом рынке. Торговля и промышленность приносили ей доходы, которые сегодня кажутся нам баснословными… Борьба за Трансвааль, завоевание которого должно было составить основу мощной империи, – это пятый акт одной из самых грандиозных драм мировой истории… Сегодня мне более, чем когда-либо, ясно, что современная Англия не отличается нормальным здоровьем, а, скорее, устала и находится в состоянии упадка… Социальному прогрессу она уже ничего дать не может. А ведь именно этот прогресс мог бы спасти от унижения англичан, которые некогда обучали мир азам в политике и промышленности. На наших глазах происходят изменения огромной важности»[965].

Одним из аспектов этой проблемы стал комплекс изменений, все более утверждавшихся в экономической политике великих держав. На мировой сцене произошло нечто вроде перераспределения ролей и партий. Немецкие промышленники и крупные торговцы превратились в ярых защитников свободного обмена, в то время как в Англии, где эта теория считалась чуть ли не «религиозной догмой», общественность выступила за «имперский союз», в рамках которого английские товары могли бы не бояться иностранной конкуренции. Речь шла об изменении всего политического климата:



Поделиться книгой:

На главную
Назад