Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В сторону Новой Зеландии - Сергей Маркович Гандлевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

1997

Америка на уме (2002)

“Граница имела для меня что-то таинственное… ”

А. С. Пушкин

“У вас, у молодежи, одна Америка на уме”, – говаривал, бывало, мой родственник преклонных лет, давая знать, что не видит никакого смысла в продолжении словопрений с таким молокососом, как я. Речь могла идти, впрочем, о преимуществе многопартийной системы или об истинном авторстве “Тихого Дона” – это дела не меняло: Америка на уме – и весь сказ.

Родственник мой не был карикатурным советским пенсионером – совсем нет, но с изрядной высоты своего возраста он на глаз зачислял в одно “младое племя” всех, появившихся на свет ощутимо позже его (я теперь и сам тем же грешу).

Имелось в виду, скорее всего, не наше, а предшествующее поколение – “стиляги”-шестидесятники. В отличие от образцовых представителей помянутой высокоодаренной генерации, мы не “делали жизнь” с Америки, внимая джазу под фотопортретом Хемингуэя и величая друг друга “стариками”, – мы посвящали всё свободное время (а свободным оно было всё) скифскому пьянству, с неизбежностью подразумевавшему крамольные речи, точно собственно крамола и продавалась под видом скверной водки, или “Волжских зорь”, или “Солнцедара” в бутылках емкостью 0,5, 0,7 и о,8 литра с грязной кривой этикеткой. И вот именно на поприще группового нетрезвого пещерного антикоммунизма Соединенные Штаты Америки пришлись очень кстати.

Америка применительно к СССР представала какой-то антистраной, государством наоборот, и мы, фрондеры и охальники, вяло зубоскалили, шляясь вполпьяна по Москве и переиначивая столичную топонимику на “заокеанский” лад – кинотеатр “Регресс”, проспект Войны, гостиница “Антисоветская”..

(Пожалуй, подсознательно многие из соотечественников действительно надеялись, что законы мира, включая трансатлантические, материальные, не то чтобы вовсе не писаны для Нового Света, но идут на убыль, что ли, по мере вращения глобуса против часовой стрелки и почти выдыхаются в Америке как крайнем проявлении Запада. Иначе чем объяснить ребяческую беспечность, с которой убеленные сединами, добропорядочные вроде бы и благоразумные люди в конце восьмидесятых годов, когда “Запад” ногой распахнул дверь в Страну Советов, бросились давать деньги в рост под баснословный процент банкам-однодневкам и даже просто первым встречным-поперечным, будто и не учили нас в школе законам сохранения вещества и энергии? Знакомый с этими законами не понаслышке Юрий Карабчиевский, инженер по профессии, смутил как-то веселость новообращенных рантье, вчера еще нищей богемы: “Плохи же дела в экономике, если у такой шпаны, как мы, появились деньги”. Как в воду глядел. Вот и выходит, что в каком-то высшем смысле мой ворчливый родич был отчасти прав насчет “Америки на уме”.)

Все восьмидесятые мы, как на дядю Степу, уповали на дядю Сэма: уж он-то найдет управу на хулиганские выходки “империи зла”. И когда несколькими годами позже высоко над Адирондакскими горами я углядел звено самолетов ВВС США, я глумливо по старой памяти подумал: “Наши!”

Естественно, что Рональд Рейган сделался в ту пору кумиром компании. Словно Николай Ростов в царя, мы влюбились в президента Америки. Это, правда, довольно шутейное чувство немало коробило американских интеллектуалов, изредка навещавших наш круг, но мы сгоряча списывали их реакцию на снобизм и “детскую болезнь левизны” (сейчас я бы не судил их так строго).

На мой вкус, лучшим памятником давнишней игре в “низкопоклонство перед Западом” стала “Ода на взятие Сент-Джорджеса 25 октября 1983 года”, написанная Александром Сопровским по поводу высадки американских войск на остров Гренада. Привожу избранные строфы и финальный аккорд этого замечательного стихотворения:

Я много водки выпиваю,Портвейном не пренебрегаю,Закусываю не всегда.Баб обаятельных хватаюПорой за всякие места.А в это время в Белом домеТы к сводке утренней приник,У демократии на стреме,Иных забот не зная, кромеПрав человеческих одних.…………………………………..Горит рассвет над Потомаком.Под звездно-полосатым флагомМакдональда победный флотЛетит, как коршун над оврагом,Как рыба хищная, плывет —И се! марксизма пал оплот.И над Карибскою волнойПод манзанитою зеленойГрозят Гаване обреченнойСыны державы мировой:И ты, Макфарлейн молодой,И ты, Уайнбергер непреклонный!Кого же я средь дикой пьянкиПою, вскочив из-за стола?Кто, ополчась на силы зла,Кремлевские отбросит танки?В ком честь еще не умерла?Чьи баснословные делаВовек не позабудут янки?Калифорнийского орла!

Явь, как за ней водится, не замедлила откликнуться на вымысел, взяв все дальнейшее на себя. Причем отсебятина действительности была выдержана – сообразно стилизованному автором жанру – в духе авантюрного XVIII столетия. Каким-то чудом уже вскоре панегирик московского тунеядца декламировали в Белом доме перед президентом Соединенных Штатов Америки. И более того. Небу заблагорассудилось свести поэта и героя оды. А поскольку Сопровского двенадцать лет как нет в живых, а экспрезидент Рональд Рейган тяжело и неизлечимо болен и даже распорядился, по сообщениям средств массовой информации, с известного момента во избежание недоразумений пропускать мимо ушей любое свое высказывание, мое одиночное свидетельство обречено на внимание и канонизацию.

… Нас била крупная утренняя дрожь – и добрая треть теплого шампанского ушла в пену, залив нам кисти рук, рубашки и подбородки. Однако по очереди из горлышка мы опорожнили и вторую, последнюю, бутылку – и нам полегчало. На радостях мы тронулись в бесцельный путь вглубь Москвы. Теперь только бросилось в глаза, что столица как вымерла, и лишь черные правительственные кортежи шныряют туда-сюда, вращая мигалками и вереща. “Ездят себе сатрапы – и пусть их”, – решили мы и вышли со Смоленской площади на Арбат. И сразу же попали в давку. Толпу косо водило из стороны в сторону, точно она преследовала кого-то. Обслуга окрестных кафе и ресторанов в форменных кокошниках и поварских колпаках, изнутри прильнув к окнам заведений общепита, плющила носы от любопытства. Но ни Сопровский, ни я, хоть убей, не понимали, из-за чего сыр-бор, пока толпа вдруг не выдохнула с шумом, как рубака-мясник, – это на кабриолет посреди Арбата, затею уличного фотографа, легко взошла Нэнси Рейган, первая леди Америки, а спустя мгновение рядом нарисовался “калифорнийский орел” собственной персоной. И мы с товарищем хором, дурными голосами, через два кольца оцепления (наружное – из американских мордоворотов и внутреннее – из отечественных) на дурном английском поприветствовали президента США. А наутро препирались над фотографией в “Московских новостях”: чья рука салютует в правом нижнем углу кадра – моя или одописца?

Полтора десятилетия назад общественные события на шестой части суши начали развиваться с головокружительной стремительностью, и уже в конце восьмидесятых я ошивался в Монреале у второго товарища молодости, а заодно наведался в местное американское консульство, чтобы выправить паспорт и скатать в “настоящую Америку” – к третьему закадычному другу.

Седой как лунь чернокожий чиновник в немыслимых серебряных перстнях, очень кого-то напоминая, выдал мне бланк анкеты. Прежде чем засесть за писанину, я напряг память… Вот кого! Дядюшку Римуса с обложки он напоминал – североамериканскую разновидность Арины Родионовны.

Вопросы анкеты мне сразу понравились, наглядно подтверждая правоту традиционного отечественного представления о США как о стране шиворот-навыворот. Ответы, чреватые неприятностями на родине, здесь, видимо, только приветствовались – и я малость подосадовал, что в графе “Членство в коммунистических организациях” приходится ставить маловыразительный прочерк вместо красивой дефиниции: “исключен за убеждения, несовместимые с пребыванием в рядах ВЛКСМ”.

Исключали меня на широкую ногу – в высотном здании на Ленинских горах в комитете комсомола МГУ, приравненном к райкому. Но через месяц-другой после гражданской казни я проболтался родителям, что вместо диплома мне светит волчий билет, они забили тревогу, родительский приятель, инвалид войны, скрипач и директор привилегированной музыкальной школы, распил бутылку коньяка с высокопоставленным папашей одной своей ученицы, который и смягчил удар, уготованный вольнодумцу советской судьбой. Так что изгнание из “рядов” закончилось не так звонко, как хотелось бы двадцатилетие спустя – к моменту заполнения консульских бумаг.

В назначенный день я пришел за визой. Весь неодобрение, дядюшка Римус протянул мне мою ксиву:

– Въезд в страну вам разрешен, хотя вы и утаили от нас принадлежность к Коммунистической партии.

– Как так?

– Компьютер показал.

И впрямь Зазеркалье.

Свежеиспеченный большевик с банкой пива в руке, подъезжал я с утра пораньше в автобусе-экспрессе Greyhound к канадско-американскому рубежу.

– Если на паспортном контроле поинтересуются, что ты за птица, не вздумай отрекомендоваться поэтом, – очень вовремя предостерег меня русский попутчик, – могут завернуть: здесь и своих малахольных хватает.

Офицер пограничной службы перевел взгляд с Mr. Gandlevsky на фотографию в “молоткастом-серпастом”, а с нее – обратно на мистера, издал нечленораздельные американские звуки, шлепнул штемпелем – и я оказался в Америке.

Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою… ” Так точно.

Позвали на посадку. Прежде чем подняться в автобус, я помедлил, чтобы сказать этой неправдоподобной Америке свое оторопелое “Здрасьте”, вглядеться получше в долгожданную чужбину. Но видимость разом ухудшилась, потому что наискось повалил густой снег. Через абсолютно пустынную местность к контрольно-пропускному пункту приближалась куцая вереница людей. Впереди – мужчина в длинном черном пальто и черном котелке, а за вожатым, словно его же копии, равномерно убывающие в потешном зеркале, – пять мальчиков, мал мала меньше, в пальтишках и котелках того же недетского покроя и цвета. Ветер нещадно трепал пейсы всем шестерым.

Почему они брели из страны в страну пешком? Или была суббота? И в избытке чувств я запомнил тогда этот лубочный исход.

2002

Повторение пройденного

Пять дней в Гаване (2011)

На борту самолета компании “Аэрофлот”, следующего рейсом “Москва – Гавана” и обратно, по просьбе пассажиров введен “сухой закон” – так мне объяснила стюардесса. Вполне разумно: за шестнадцать часов пути под алкоголь можно и отличиться. Поэтому мне пришлось воровато прикладываться к стеклянной фляге, приобретенной в дьюти-фри. За этим очень по-отечественному панибратски-избирательным соблюдением закона я и скоротал дорогу.

Эффект узнавания настиг тотчас по прибытии в аэропорт “Хосе Марти”. Такую угрюмо-казенную расцветку стен сейчас в Москве можно встретить в запущенных подъездах, полуподвалах домоуправлений или районных отделениях милиции. В туалете унитазы были полны по края чем полагается и, если бы не физика с ее поверхностным натяжением, это переливалось бы на пол.

(Вообще отсутствие стульчаков, засор и кромешная темнота в местах общего пользования – кроме валютных – обычное дело в Гаване. Мужчины в силу особенностей анатомического устройства еще могут справить хотя бы малую нужду, но как быть женщинам? Впрочем, негодование мое лукаво: не я ли в конце восьмидесятых, уезжая из гостиницы в Белгороде, вывернул лампочку в номере за неимением их в продаже – и явился в семью добытчиком?)

В знакомо-замедленном темпе со знакомо-незаинтересованными лицами передвигался персонал аэропорта. Прибывшие выстроились в часовую очередь к трем пропускным пунктам, в каждом из которых неулыбчивая девушка лет восемнадцати-двадцати что-то долго писала от руки, а после велела пассажиру встать на заданное расстояние от конторки и смотреть в определенную точку – видимо, фотографировала.

Я – не цыпа, не мистер-твистер и не соотечественник с Брайтон-Бич, упоенный своим преуспеянием, свалившейся как снег на голову цивилизованностью и говорящий про Америку “у нас”; словом, я не корчу благородного недоумения – напротив, все это слишком знакомо: я прожил в подобных декорациях без малого сорок лет, и мне эта экзотика не внове.

По окончании процедуры пассажир выходил в скучную серо-зеленую дверь и оказывался под звездами южного неба, среди тропического тепла и благоухания – и это после еще сегодняшнего гнилостного московского февраля!

Нас ждала машина, и в порядке дежурной дорожной болтовни я задал сопровождающему, приветливому и сносно изъясняющемуся по-русски кубинцу, вопрос насчет комаров в гостинице.

Он рассмеялся и ответил, что местным они не докучают, а нас могут и покусать:

– Лучше кушаете – лучше мясо.

На жизнь жаловались (замечу задним числом) почти все из моих новых гаванских знакомых, обреченно и охотно, с полуоборота – точь-в-точь как мы иностранцам лет двадцать пять – тридцать назад. Вот что осталось по прошествии пяти дней в Гаване в моих путевых записях. Инженер зарабатывает в день 25 песо (или 1 конвертируемый песо – параллельная денежная единица, что-то вроде советских чеков), то есть стоимость бутылки газированной воды или литра бензина. Есть и карточки – на хлеб, сахар, фасоль, рис, фарш, сливочное масло, курятину и проч.; они “отовариваются” по месту жительства. Совершенно очевидно, что при такой скудной жизни подавляющее большинство островитян ежедневно руководствуется постылой мудростью: “Хочешь жить – умей вертеться… ”

Бедность и дефицит изнуряют. Они формируют у взрослого человека психику сироты казанской. А заодно действуют приезжему на нервы: привилегированность для нравственно вменяемого человека – положение неловкое и малоприятное.

Из нескольких новых знакомых только два человека не сетовали на свое житье-бытье. Одна – женщина лет сорока, энтузиастка по темпераменту. Она не сторонилась ответственности за революционный пыл молодости и наломанные дрова, не сластила пилюлю сегодняшнего дня и спокойно, хотя без иллюзий, смотрела в будущее, которое, естественно, собиралась разделить с соотечественниками. (Она напомнила мне бабушкиных подруг – комсомолок двадцатых годов, овдовевших в террор тридцатых). И второй – мужчина средних лет, скорей всего, судя по коротко поминаемому Парижу (кубинцы в массе своей “невыездные”), чей-то сынок – демагог и фаршированная голова с набором знакомых убеждений: особые кубинские духовность и бессребреничество, антиамериканизм, снисходительность к непосвященным…

Отель Riviera, куда нас поселили, – помпезный и неуютный, хотя благоустроенный. Все расчеты, разумеется, в конвертируемых песо; пункт обмена валюты с грабительским курсом тут же. Все, снова же, знакомо и все немного не по-людски: каменные пепельницы в холле Riviera намертво вмурованы в столы, и, чтобы стряхнуть пепел, приходится каждый раз вставать из неподъемных кресел поодаль. О перечнице и солонке на столе общепита следует особо просить официанта, который вскоре забирает их прочь.

Впрочем, улыбчивость местных жителей отчасти возмещает прорву неудобств – с отечественным, утробным и бескорыстным, хамством я не столкнулся ни разу. Наверняка бытовых осложнений и напастей в жизни кубинцев гораздо больше – много ли я мог заметить за считаные дни в Гаване?!

На упреки в мелочности и злопыхательстве отвечу, что это не мелочи, а стиль, в сущности, бесчеловечный и смахивающий на издевательство – и Куба здесь ни при чем: такова природа утопии. В одной ученой книжке я прочел, что утопия, если память мне не изменяет, Томмазо Кампанеллы была снабжена авторским планом Города Солнца. Исследователь обратил внимание, что в идеальном городе улицы располагаются в виде концентрических кругов, но поперечных переходов с одной дуги на другие всего четыре – во внешний круг вписан крест. Увлеченный аккуратным черчением утопист и радетель о человеческом благе не удосужился представить себе человека во плоти, которому не с руки давать здоровенного крюка, чтобы зайти в лавку, на почту или на соседнюю улицу к приятелю – недужная симметрия дороже.

И антиутопия Оруэлла когда-то восхитила меня главным образом не идеологически (эту алгебру контрреволюции мы знали и по “Бесам”), а прозорливостью британца (!) в мелочах: рассыпающимся табаком сигарет “Победа”, незажигающимися спичками “Победа”, отравным спиртным “Победа” и т. п. Была в СССР такая мазохистская, как большинство невольничьих шуток, загадка: летит, гудит, сверкает, а в жопу не толкает. (Специальная советская машинка для толкания в жопу.)

Но несчастная привычка все мерить на домашний аршин тотчас уступила место более отвлеченному взгляду на вещи, как только я обнаружил, что окна моего номера на четвертом этаже выходили прямо на набережную Малекон, за которой во мгле мерцал, шевелился и тихо ухал всамделишный Мексиканский залив.

С утра поехали в центр – Старую Гавану, Habana Vieja. Передвигались на чиненых-перечиненых “Жигулях” 1983 года, но водитель объяснил, что эти колымаги пользуются на Кубе большим спросом, потому что к ним можно достать запчасти. (О, этот соцлагерный глагол “достать” – колбасу, детскую коляску, могильную плиту!) “Дворники” работали вовсю, поскольку штормило и волны перехлестывали через парапет набережной, обдавая лобовое стекло. (Бывает, что движение по Малекону совсем перекрывают, когда волнение достигает нешуточного балла.)

Об автомобилях Гаваны говорят все – скажу и я: они того стоят. Уличное движение самое привольное – по бедности пробок нет и в помине, и транспортные раритеты можно разглядывать в свое удовольствие. Допотопные “бьюики”, “кадиллаки”, “форды” и всякое такое, как обшарпанные разноцветные рояли “стейнвей”, катят по улицам с лязгом и выхлопами. Больше похоже на карнавальную клоунаду, чем на будничную езду, особенно когда за рулем этих ископаемых невозмутимо сидят киногеничные мужики всех цветов кожи.

Как же к лицу красивым городам (а Гавана очень красива) отсутствие рекламы, когда “пластмасса” и ядовитые краски не перебивают очертаний и цвета архитектуры двух-трехвековой выдержки! (Исключения редки, мне на ум приходит только нью-йоркская Times Square, где ошеломляющее электрическое сияние доведено до особого эстетического качества.) От “луна-парка”, например, на Пушкинской площади в Москве с души воротит. Хороший вкус Гаваны, разумеется, не от хорошей жизни, но все равно хорошо. Правда, в первый день с непривычки досаждали несметные портреты Че Гевары, похожего на гиену в берете, но вскоре они примелькались.

Гавана и впрямь загляденье. Мне больше понравились не те несколько площадей, что отреставрированы и отдраены в угоду туризму: с вечными ряжеными под старину статистами для фотографирования на память и кабриолетами, а улицы позатрапезней, заплата на заплате – с облупленными колоннами и деревцами, проросшими на кровлях зданий ар-нуво и старше. Жить в этих кварталах, вероятно, не сахар, но даже во мне, дальтонике, эта нечаянная красота пробуждает трепет художника. Сходное впечатление производят старый Тбилиси, Львов, Стамбул в своей непарадной части. Элегия чистой воды, упадок, своего рода “осень”, когда процветание сменяется живописным до поры запустением. Это, скорей всего, имел в виду Ходасевич, писавший, что никогда Петербург не был так прекрасен, как во время послереволюционной разрухи.

Но надолго впасть в элегическое оцепенение не получается, потому что по Старой Гаване пробираешься, как сквозь цыганскую толпу, скажем, у Киевского вокзала: чужака преследуют ласковые, но требовательные оклики и зазывания с целью урвать с тебя хоть что – хоть сигарету.

Один из обязательных пунктов в рассказах путешественников о Кубе – красота и сговорчивость кубинок. Красоту заметил, о доступности судить не берусь: или мои застенчивые провожатые избегали злачных мест, или меня, прожившего последние десять лет на Тверской и видевшего воочию ее ночные будни, трудно удивить любовью по найму. Раз-другой на глаза попадались профессионалки, но довольно убогого вида, вроде тех же несчастных, московских. Интерес ко мне проявила лишь мулатка лет восьмидесяти: встретясь со мной взглядом, она подмигнула и развратно зачмокала губами.

С некоторых пор взяв за правило наведываться в художественные галереи незнакомых городов, будь то Пермь или Прага, я пошел в гаванскую “Коллекцию всемирного искусства”. Музей, скажем прямо, так себе, но почему-то именно на этом безрыбье две гигантские негритянки-смотрительницы ходили за мной неотступно и дышали в затылок, в то время как ни в лондонской Национальной галерее, ни в Метрополитене с их несметными и бесценными шедеврами тебя не подозревают так откровенно, хотя наверняка тоже по долгу службы не выпускают из поля зрения. Я снова же имею в виду не собственно Кубу, а социализм с его унизительными навыками: ведь на Петровке в Музее современного искусства я тоже никак не мог остаться наедине с экспонатом: рядом бдительно сопела музейная сотрудница. Именно этот “самый гуманный” общественный строй приучил своих подопечных в забвение приличий смотреть друг на друга как на отпетое жулье!

Одна маленькая картина 1920–1930 годов меня тронула. Художник изобразил нарядную компанию на фоне моря – мужчины в канотье, дамы в широкополых шляпах, борзая собака, – прогуливающуюся по набережной Малекон. Две маленькие девочки в воздушных платьицах забежали вперед, наскуча чинной прогулкой старших… Уж не этих ли состарившихся девочек видел я сегодня мимоходом в очереди на раздачу хлеба: двух ветхих породистых старух в застиранных тренировочных штанах и сбитых сандалетах?! Вылитые уроженки Арбата из бывших, памятные с отрочества.

Осудительный уклон, тяга к обличению до добра не доводят – по себе знаю, не только из Евангелия. Стоит мне зайтись от праведного гнева, не сегодня-завтра я непременно сяду в лужу, причем основательно. Поучительная нелепость произошла и в Гаване.

Поездка была литературного свойства. На поэтическом вечере “Поэты против войны” стихи читали латиноамериканские лирики и я. Сидя вместе с коллегами в президиуме, я исправно аплодировал каждому очередному автору, хотя не понимал ни слова. Из краткого вступления, которым перуанская поэтесса предварила свое чтение, я наконец-то понял одно-единственное слово – “Палестина” – и решил, что не стану и все тут рукоплескать конформистке. После мне перевели речь перуанки, она сказала: “У меня нет стихов в защиту Палестины, как сейчас пишут, поэтому я прочту что прочту”. И это я еще легко отделался. Случаются со мной афронты и похлеще.

Вот так, занятые то досадой, то умилением, прошли пять дней в Гаване.

Образцовый психопат, я был абсолютно готов к отъезду за полтора часа до прихода такси в аэропорт. Чтобы как-то убить время и не нервничать, я придвинул кресло к окну, поставил минералку и пепельницу на подоконник, уселся поудобней и стал смотреть в окно. По-прежнему шумел шторм. Внизу под мрачным небом неестественно сиял в отсутствие солнца синий прямоугольник безлюдного бассейна в окружении праздных лежаков. Поодаль черные мальцы пинали мяч на пустой замусоренной автостоянке. Какой-то неясного происхождения звук доносился невесть откуда, я даже уловил его повторяющиеся через равные промежутки времени ритм и лад. “Маяк, что ли?” – подумал я. От нечего делать и в силу профессионального рефлекса я стал подбирать сравнения для движущихся к берегу волн. Из всех вариантов лучше прочих был такой: “Валы приближаются медленным брасом – то пряча белые головы под воду, то высовывая на поверхность… ” Но и он не ахти.

Благополучно забуду все, что я здесь понаписал, но вот этот, убитый у окна час с лишним, скорее всего – нет: шторм, тихий галдеж подростков на мусорном пустыре, а главное – загадочный ноющий звук, его-то я точно долго буду помнить.

2011

“Есть остров на том океане…” (2013)

Попутчиками моими по преимуществу были положительные турки простонародного вида. По прилете в Стамбул я обратил внимание, как они валом повалили на рейсы внутренних авиалиний, и догадался, что это гастарбайтеры и есть – мастера на все руки, возвращающиеся в свое захолустье с длинным московским рублем.

Безжалостно умертвив два часа жизни: поиски загона для курящих, ложно вдумчивый осмотр магазинов дьюти-фри, заучивание наизусть табло Departure, – я наконец пристегнул ремень, и еще через два с гаком часа тряс руку встречающему меня незнакомцу Винченцо. Встреча иностранцев в аэропорту была для него, видимо, делом рутинным, поэтому, когда машина тронулась, он, как заправский гид, кивнул в сторону неправдоподобно близкого Везувия и успокоил меня, будто маленького: “Dorme, dorme”, – даже для наглядности исполнил пантомиму сна – приложил ладонь к щеке. Везувий безусловно похож на старую войлочную шляпу с рваной тульей, и не сказать об этом в миллионный раз было бы проявлением болезненного авторского самолюбия.

Между тем Винченцо бесперебойно трещал по мобильному. Кое-что я даже понял: “бла-бла-бла”. Он говорил по ролям: то подчеркнуто спокойным тоном, то визгливым и истеричным. Так в России глупые женщины передают прямую речь начальницы или соседки. Зная, что мне нужна местная sim-карта, мой вожатый притормозил на каком-то перекрестке, повел меня в соответствующую контору, сказал, что это – друзья, и тактично оставил меня с продавцом наедине, будто с нотариусом, священником или врачом по интимным болезням. (Приобретенная таким доверительным образом “симка” отличалась прожорливостью грызуна: в четверть часа истребляла всю наличность, даже если я не пользовался телефоном вовсе.)

Промахнули центр Неаполя – нечто грандиозно прекрасное – и остановились в конечном пункте: у причала паромной переправы. Боже мой, какое правильное место! Такими могли быть пристани на великих сибирских реках, Волге или Миссисипи в XIX веке. Задворки огромного порта. Помещение добротное, неновое, пустоватое; много дерева. Кассы с сонными кассирами, редкие посетители в буфете. На причале в непосредственной близости к воде – трое мужчин, не имеющих, судя по повадке и одеяниям, определенных планов на сегодняшний день, как не было их на вчерашний и не будет на завтрашний. Один даже спал на лавке спиной к стихии. Винченцо с улыбкой вручил мне билет и откланялся.

Я вышел покурить к Тирренскому морю, имея в виду наконец осмыслить случившееся. Рядом тотчас нарисовался “стрелок”. Непослушными пальцами он долго рылся в моей пачке, выронил одну сигарету наземь и на мое предложение взять другую потрепал меня по плечу со словами по problem, и поднял упавшую. Объявили посадку.

Паром с шумом пятился в открытое море, и Неаполитанский залив, сам Неаполь и неапольский порт с наглядностью лабораторной работы по оптике раздавались в ширину.

Так вот оно, где произошла эта прискорбная история с “Жанеттой”, вот где, “поправ морской устав и кортики достав”, пошли стенка на стенку английские и французские морячки! И кровищи-то было! И красоты! На целое отрочество!

Довольно опрометчиво для своих лет я все плавание простоял на верхней палубе (и уже в Москве намаялся с правым наветренным ухом). В оправдание себе скажу, что в пассажирском салоне я бы ничего не рассмотрел: на иллюминаторах неистребимый налет соли.

А здесь, на ветру, пространство неспешно листало подарочное издание возмутительно безукоризненных красот, а личное зябнущее и косящееся на багаж присутствие избавляло виды “на море и обратно” от перебора глянца. Почему-то я привык думать, что люблю горы и города за частую смену ракурса при ходьбе, а к морю равнодушен. Я погорячился: оно, как и небо, берет-таки количеством и доходчивой вечностью.

За подобным глубокомыслием и сопутствующими эмоциями приплыли на Капри. С воды остров похож – раз уж наше проклятье обобщать и сравнивать! – на гигантское седло с высокими луками. И вот между двух этих огромных, разновеликих и облезлых, будто после линьки, гор – “старшая” островная гавань – Marina Grande.

Фуникулер до открытия туристического сезона бездействует, и развозят пассажиров, куда кому надо, маленькие автобусы: здесь же, в гавани, у них и “круг” – точь-в-точь как на какой-нибудь крупной пригородной ж/д станции.

Встречала меня Мелания, старшеклассница с виду, которую я с присущим мне неумением держать язык за зубами спросил, не скучно ли ей здесь живется.

– Нет, – ответила красотка невозмутимо. – У отца магазин кожгалантереи, и я ему помогаю.

Между тем юркий автобус, вопреки моим ожиданиям, не сверзился с кручи и не столкнулся со встречным транспортом, а благополучно вырулил по серпантину вплотную к Пьяцетте – здешней Красной площади. Через десять минут мы были в гостинице.

Итальянские города, даже крошечные, напрочь лишены немецкой уменьшительно-ласкательности. И хорошо – некоторая обшарпанность придает им жилой и живописный вид: по мне, обжитой бедлам красивой квартиры выгодно отличается от гостиничного номера с иголочки. Но здесь даже номер выглядел симпатично и затрапезно: креслица в белых чехлах – все уютно, облупленно, чисто. Три звезды в самый раз, на большее я не тяну.

(Я сбился на гекзаметр, потому что поначалу воодушевился вздорной идеей написать травелог целиком этим древним размером. Но похерил экзотический замысел, когда не сумел ответить себе на важнейший авторский вопрос: зачем? Двадцатипятилетний Пушкин посетовал в письме на журнальные опечатки, лишившие стихи всякого смысла, и вскользь заметил: “Это в людях беда не большая, но стихи не люди”.)

Разложив вещи со свойственной мне безбожной основательностью – будто на веки вечные, я отправился в город осмотреться и разжиться съестным.

Когда я вышел из тесного супермаркета с хлебом, минералкой, ветчиной и сыром в пакете, по-южному внезапно, минуя сумерки, пала ночь. Узкие улицы стремительно пустели. С моим умением терять ориентацию в широком и упорядоченном Петербурге или даже в Москве, где прожил всю жизнь, на Капри задача упростилась донельзя: больше всего городишко походит на гигантскую коммуналку – дельта коридоров с чуланами, тупиками, лесенками на антресоли и черными ходами. Каждый раз, когда я вконец отчаивался, я пускался по наклонной плоскости (дело знакомое!), и покатая мостовая выносила меня на Пьяцетту. Через час с чем-то панических блужданий пришлось посмотреть правде в лицо: я насмерть заплутал в городке с ноготок. И вот тут-то южная темень донесла до меня знакомый говор – украинский!

(Вообще-то за границей встреча с соотечественниками портит настроение. Думаю, причина в неожиданном напоминании о родном домашнем позоре. Только-только распрямишься и с облегчением почувствуешь себя этаким гражданином мира без роду и племени, как – здравствуйте, пожалуйста! Будто в степенные лета столкнулся на улице лоб в лоб с бывшим одноклассником – и разом воскресают в памяти тщательно забытые школьные пакости.)

Люба и Галя с минуту разглядывали при свете уличного фонаря мой ключ с названием отеля на металлическом брелоке, поворковали между собой на своей мове, после чего Люба взяла меня за руку и повела в темноту. Люба из Тернополя, живет здесь с сыном двенадцать лет после смерти мужа (допустим), собирается вернуться восвояси (слабо верится: собираться-то она, может, и собирается, а вот соберется ли…). Я еще на Чукотке в молодости наслушался этих басен возвращения, причем тоже украинских по преимуществу. А спросишь, сколько времени живет человек “на чемоданах”, оказывается, около двадцати лет… Так то – Певек, мерзость запустения, а то – Капри!

Вывела-таки Люба, добрая душа! А то бы я до сих пор бродил, как неприкаянный, по курортным лабиринтам с газировкой и прошутто в пакете!

Рот до ушей от радости, я добрел до кровати – и мне ничего не снилось.

– Мозамбик, Мозамбик, Мозамбик, – раздался бубнеж из сада с утра пораньше.

Набросив на плечи попону с кровати, я вышел на лоджию. Говорливого дауна интернациональной наружности и без примет возраста выводили на прогулку. Был он утеплен не по погоде – пальто до пят и шерстяная шапочка – и по-весеннему возбужден: – Мозамбик, Мозамбик…

Три, что ли, года назад мы с товарищем очутились на родине Микеланджело в местечке Капрезе в Тоскане. Одновременно с нами к церкви, где крестили “создателя Ватикана”, подъехал микроавтобус, откуда в сопровождении двух волонтеров неуклюже высыпала дюжина тихих безумцев. Сопровождающие долго и терпеливо располагали их для парадной групповой фотографии на фоне церковного портала, а подопечные от волнения никак не могли угомониться и занять свои места. Особенно нервничала бритая наголо женщина за тридцать с большой лысой куклой на руках, с которой она держалась по-матерински заботливо. Женщина боялась не попасть в кадр и вставала на цыпочки, поминутно в смятении поправляя “прическу”.

Я уже давно не смотрю на безумие как на невидаль и посторонний ужас. Эта речка протекает совсем недалеко, и забрести в нее, хотя бы по щиколотку, – пара пустяков.

Кстати, Бунин вспоминает, что первый приступ литературного вдохновения испытал ребенком над книгой с загадочной иллюстрацией “Встреча в горах с кретином”.

“Кстати” – потому что Иван Алексеевич век назад жил в пяти минутах ходьбы в богатом отеле Qui-sisana. Тягостно дружил с Горьким, а Федор Шаляпин волжским басом подпевал этой натужной дружбе.

По количеству литературных талантов и знаменитостей на единицу площади – от сказочника Ганса Христиана Андерсена до сказочника Владимира Сорокина – Капри многократно перевешивает Переделкино, Николину гору и Рублевку, вместе взятые; список этих славных имен звучит не менее торжественно, чем перечень ахейских плавсредств. Вот где гекзаметр бесспорно к месту:

Горький, Черчилль, Грэм Грин, Луначарский,

Пабло Неруда,



Поделиться книгой:

На главную
Назад