Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Николай Некрасов - Михаил Сергеевич Макеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дело было, конечно, не в самой измене, кратковременной или длительной связи. Само слово «измена», видимо, уже не имело какого-то смысла, в том числе морального, в их семье. Проблема вытекала из желания Некрасова и Панаевой жить (во всех смыслах) вместе. Что тогда делать с Панаевым? Мы полагаем, что решение этого вопроса принималось исключительно Некрасовым и Авдотьей Яковлевной. Развод был делом сложным и скандальным, но возможным, и для Некрасова с его страстью и энергией не составило бы труда заставить Панаеву добиться его. Думается, такое решение было отклонено из-за Ивана Ивановича — из-за жалости и, может быть, остаточной любви, которую сохраняла к нему жена, и из-за сложившихся партнерских отношений между ним и Некрасовым, которые только укрепились благодаря панаевскому вкладу в финансирование «Современника». Возможность же жизни втроем предполагалась идеологией круга, к которому они принадлежали. Образцами для них могли выступить и обожаемые Белинским и Некрасовым романы Жорж Санд, и биография самой их сочинительницы баронессы Авроры Дюдеван, и жизнь прототипа целого ряда жорж-сандовских героинь Полины Виардо-Гарсиа, уже в 1843 году вошедшей в русскую литературу через запутанную историю с Тургеневым. Такие отношения, были уверены и Некрасов, и Панаева, были просто обязаны принять и одобрить все члены круга Белинского. Можно было, конечно, заранее предвидеть и издержки такого разрешения проблемы, обусловленные тем, что жизнь не ограничивается этим кругом и придется общаться и иметь серьезные дела и с людьми, для которых такие отношения не являются морально и социально приемлемыми. Однако и здесь можно было надеяться на то, что все участники найдут достаточно такта и социальных навыков, чтобы сделать такие издержки минимальными. Об издержках психологических, очевидно, в таких случаях думают мало.

Решение было предложено Панаеву: ему предоставлялась полная свобода в обмен на функции официального мужа Панаевой при сохранении дружеских и деловых отношений с Некрасовым. Он согласился. Вернувшись в августе 1846 года из Казани в Петербург, Панаевы поселяются в общей с Некрасовым квартире на Фонтанке, между Аничковым и Семеновским мостами, в доме княгини Урусовой.

НЕВЕРНЫЙ ШАГ

И ИСПОРЧЕННАЯ РЕПУТАЦИЯ

Первая книжка нового «Современника» вышла в свет 1 января 1847 года. Некрасов и Белинский сделали всё, чтобы журнал был не просто хорошим, а ошеломляющим. В первом номере были напечатаны статьи Белинского, стихотворение Некрасова «Тройка», стихи Огарева и Тургенева, «Письмо из Парижа» Анненкова, «Роман в девяти письмах» Достоевского; статья Константина Кавелина «Взгляд на юридический быт древней России», развертывавшая картину исторического движения к утверждению прав личности, сделавшая нового члена кружка, друга и бывшего ученика Белинского знаменитым; наконец, бессмертный очерк Тургенева «Хорь и Калиныч», с восторгом принятый читателями и положивший начало циклу «Записки охотника». Там же появляется постоянный отдел «Новый поэт», составляемый из юмористических и пародийных стихов преимущественно Панаевым, в котором впоследствии постоянно участвовал и Некрасов. В февральскую книжку вошли «Петр Петрович Каратаев» (второй рассказ из «Записок охотника»), стихотворение Некрасова «Псовая охота», новые статьи Белинского, окончание начатой в первой книжке повести Панаева «Родственники». С мартовской книжки начинается публикация «Обыкновенной истории» Гончарова, также имевшей сенсационный успех; в ней также было напечатано стихотворение Некрасова «Нравственный человек» (отчасти повторяющее уже найденные приемы, но развивающее их за счет соединения искренности тона рассказчика и тех настоящих нравственных преступлений, а не «грешков», которые он совершает, заставляя ужасаться бесчеловечной и бессмысленной природе его «строгой морали»). Тогда же в «Современнике» дебютировал очень популярный Искандер — А. И. Герцен: его роман «Кто виноват?» был в январе разослан подписчикам в качестве бесплатного приложения. Редакция и далее будет стараться не опускать планку, заданную первыми номерами, представшими перед читателями как действительно замечательное издание.

Между тем «за кулисами» журнала развивались драматические истории и скандалы. Прежде всего, к середине года откровенно обозначилось нежелание друзей Белинского, как московских, так и петербургских, печататься исключительно в «Современнике» и тем более делать публичное заявление об этом; более того, некоторые из них демонстративно отдавали свои произведения Краевскому. Это вызывало бешенство Белинского, связавшего свою судьбу и положение в литературе с «Современником» и предъявлявшего своим друзьям обвинения в предательстве или как минимум оппортунизме, равнодушии к нему. Например, 5 ноября 1847 года, после того как критик прочел объявление об издании «Отечественных записок» на будущий год, в котором было немало имен его друзей и единомышленников, он писал В. П. Боткину, очень откровенно раскрывая свою стратегию в отношении Краевского:

«Вчера я увидел в «Отечественных записках» страницу, наполненную обещанием статей для будущего года: она меня, что называется, положила в лоск. <…> Да, твое участие в «Отечественных записках» глубоко огорчает меня… мне уже следует коситься не на одного тебя: Кавелин и Грановский как будто уговорились с тобою губить «Современник», отнимая у него, своим участием в «Отечественных записках», возможность стать твердо на ноги. Но их непонятный для меня образ действования огорчает меня, глубоко огорчает, но не заставляет на них коситься. А почему огорчает — выслушай и суди: «Библиотека для чтения» всегда шла своею дорогою, потому что имела свой дух, свое направление. «Отечественные записки» года в два-три стали на одну с нею ногу, потому что со дня моего в них участия приобрели тоже свой дух, свое направление. Оба эти журнала могли не уступать друг другу в успехе, не мешая один другому, и если теперь «Библиотека для чтения» падает, то не по причине успеха «Отечественных записок» и «Современника», а потому, что Сенк[овский] вовсе ею не занимается. Совсем в других отношениях находится «Современник» к «Отечественным запискам»: его успех мог быть основан только на перевесе над ними. Дух и направление его — одинаковы с ними, стало быть, ему для успеха необходимо было доказать чем-нибудь свое право на существование при «Отечественных записках». Тут, стало быть, прямое соперничество, и успех одного журнала необходимо условливается падением другого. В чем же должен состоять перевес «Современника» над «Отечественными записками»? В переходе из них в него главных его сотрудников и участников, дававших им дух и направление. Об этом переходе и было возвещено публике, и это возвещение было единственною причиною необыкновенного успеха «Современника»…»

Друзья выслушивали или читали эти инвективы и поступали по-своему. Разделяя убеждения Белинского, они не считали, что их «вождь» прав в этом конкретном случае, не видели необходимости порывать с Краевским. Попросту говоря, они решили, что два хороших прогрессивных журнала лучше, чем один, — если не для издателей, то, несомненно, для литераторов. Их выгоду Боткин описывал Анненкову 20 ноября 1846 года, еще на стадии сбора материалов для нового «Современника», в самом начале борьбы с Краевским: «Конкуренция явилась страшная. Краевский дает большие деньги за малейшую статью с литературным именем. Недавно за поллиста печатных стихотворений Майкова заплатил он 200 руб. сер[ебром]. Это всё наделало появление «Современника». Видите, законы промышленности вошли уже в русскую литературу, а ведь это сделалось на наших глазах; за десять лет об этом слуха не было. Значит, литература уже есть сила. Теперь даже с небольшим дарованием да с охотою к труду можно жить литературными трудами, то есть можно выработать себе до 3 или 4 тысяч в год. И это факт непреходящий. Явившись раз, он уже останется навсегда».

Не без некоторого преувеличения, вызванного эйфорией от происходящего (к тому же Боткин, только что вернувшийся из-за границы, был в состоянии «крайнего материализма и практицизма»), но в целом точно здесь определено значение появления «Современника», который, как совершенно искренне написал Белинский, идейно мало отличался от журнала Краевского. Стремясь уничтожить соперника, ненавистного «Андрюшку», как за глаза называл его критик, Некрасов и Белинский создали нечто такое, что им самим представлялось невозможным: конкуренцию на рынке «серьезной» литературы и журналистики. Вопреки их предположениям, поражение в борьбе на уничтожение с Краевским (именно так и выражался Белинский) не привело к гибели «Современника». Оказалось, что двум серьезным либеральным западническим журналам есть место на рынке, а конкуренция не только между идейными противниками, но и между единомышленниками возможна и даже очень полезна и может носить коммерческий характер. Все ее последствия тогда было невозможно предвидеть, однако они уже начали проявляться, прежде всего в том, что Краевский, до этого имевший возможность почивать на лаврах, активизировался перед нависшей над его изданием нешуточной угрозой, нашел новых лидеров: сначала замечательного критика Валериана Николаевича Майкова, а после его ранней смерти — несколько менее одаренного Степана Семеновича Дудышкина. Вступив в полемику с Белинским, они были вынуждены определить, чем их платформа отличается от платформы оппонента, и отчасти эти отличия попросту «изобрести» (Майков, в частности, еще раньше нападал на Белинского с позиций крайнего космополитизма и отчасти вынудил его признать значение национального элемента в искусстве). В результате сами взгляды либералов-западников, в целом оставаясь едиными, общими, начинают усложняться, в рядах общего строя постепенно выделяются «фракции», доктрины, разные трактовки и разные видения общей проблематики. Иначе говоря, если создание нового журнала и не было следствием какого-либо идейного размежевания в стане западников, то стало отчасти его причиной. Аналогичным образом если создание «Современника» не было следствием роста числа литературных работников, то стимулировало его: с увеличением количества журналов появился спрос на сотрудников, который неизбежно рождал и предложение. Возникшая борьба за читателя, попросту необходимость заполнять чем-то свои страницы открыли путь в большую литературу и журналистику новому «призыву» людей.


Первый номер некрасовского «Современника». 1847 г.

Всё это, конечно, было трудно предвидеть в 1847 году, тем более издателям журнала, только встававшего на ноги. И Белинский, и Некрасов переживали непотопляемость Краевского как свое поражение и ожидали катастрофических результатов новой подписки, негодуя на сотрудников, которые их «переиграли», обеспечив свои интересы и проигнорировав интересы издателей «Современника». В ноябре Некрасов жаловался в письме Кетчеру:

«Скажу тебе, любезный друг, что объявление в 11 № «Отечественных] зап[исок]» (где означены заготовленными статьи многих наших сотрудников самых капитальных и на которых основывался перевес нашего журнала) нас чрезвычайно сконфузило. Я еще понемногу креплюсь, но Белинский впал в совершенное уныние, которое в самом деле весьма основательно. Как ни смотри на дело, а «Совр[еменник]» всё-таки находится в соперничествующем отношении к «Отечественным] зап[искам]». Чем же он мог взять верх над ними? Явным перевесом, но перевес этот уничтожен: публика видит теперь, что в «Отечественных] зап[исках]» она будет иметь статьи тех же, которых получила бы и в «Соврем[еннике]», а между тем к этому еще у «Отечественных] зап[исок]» перевес девятилетней хорошей репутации, исправности доказанной, привычки и пр. Ты скажешь, перевес остался в Белинском? Но в нынешнем году у нас статей Белинского почти не было, и, стало быть, в глазах у публики и этого перевеса не существует, ибо не имеет она основания думать, что в следующем году Белинский будет деятельнее.

Ты еще, может быть, скажешь, что найдутся подписчики и для нас и для него. Нет, выписывать два журнала с одним направлением и с одинаковыми сотрудниками — не у многих явится охота.

Конечно, у нас остались еще некоторые преимущества, но они известны только нам, и публика в них входить не может и не станет. Они обнаружатся, но уже будет поздно, — дело решат последние два месяца нынешнего года, и, нет сомнения, значительной прибыли подписчиков нам ожидать нельзя. Я положительно уверен, что у нас прибудет разве каких-нибудь сто подписчиков].

Между тем мы в нынешнем году с лишком 25 тысяч в убытке. (В декабре, после 12-й книжки, я окончу годовой счет и, пожалуй, пришлю тебе копию для подтверждения этого.) Надеясь на следующий год, мы тратили без оглядки: мы дали 400 листов вместо 250, мы дали оригинальных листов двумя третями больше, чем «Отечественные] зап[иски]». Сообрази эту разницу: переводный лист относится к оригинальному, как 50 р[ублей] ассигнациями] к 175. Наконец, мы платили с листа больше и значительно! Конечно, всё это мы делали добровольно, но если б мы знали, что нам должно надеяться только на себя, необходимость заставила бы нас действовать иначе. Конечно, может быть, мы не должны были простирать так далеко своих надежд, но за ошибку мы платимся слишком сильно.

Даже свистун Панаев и тот приуныл и ходит живым упреком мне, и можешь представить, как приятно мое положение: никто тут не виноват, потому что я затеял дело и втянул Панаева, я за всё брался и ручался, — конечно, я виноват, — и еще более тем виноват, что в моих руках всё-таки было настолько средств, чтоб вести дело без убытков, только не претендуя на первенство между журналами. Но я не сообразил и не предвидел.

Я знаю, что наши приятели худа нам не желают, а желают добра, но уверяю тебя, что в настоящем случае они сделали гораздо больше вреда нам, чем пользы Краевскому».

Вероятно, друзья Белинского не хотели порывать с Краевским не только из стремления обеспечить свои интересы. У них практически с самого начала были причины разделять Белинского и «Современник», не считать журнал «его» собственным предприятием. С журналом же Некрасова (Панаева в качестве серьезного «игрока» никто, конечно, не рассматривал) они хотели вести дела как минимум осмотрительно и тем более не готовы были заключить какой-то эксклюзивный договор, публично связав с ним свое имя и литературную репутацию. Столь отчужденное отношение к человеку, которому они совсем недавно безоговорочно доверяли, было обусловлено драматическими событиями, произошедшими в первые месяцы 1847 года.

С самого начала идея Некрасова вести дела по будущему журналу, делая ставку на главенство в нем Белинского и рассчитывая на материал его сборника, при этом не ставя в известность самого критика, выглядит рискованной не только в коммерческом, но и в моральном плане. Ощущение, что Некрасов и Панаев решают за Белинского, сохраняется на протяжении всего подготовительного периода: критик не принимает участия ни в каких «делах» по изданию, его имя не фигурирует ни в каких официальных бумагах, связанных с журналом. Это, конечно, объясняется и известной непрактичностью Белинского, и сомнительностью его фигуры для правительства. И всё же такая готовность Белинского совсем устраниться от дел вызывает удивление.

Удивительно и то, что материальные условия его отношений с журналом заранее не были оговорены, заключение договора отложено. «Насчет условий с «Современником» — всё будет сделано по выходе 2-ой книжки. У самого Некрасова] не сделано еще с Пан[аевым] никаких условий», — писал Белинский Боткину 29 января 1847 года. Возможно, имелись какие-то устные временные договоренности об условиях, на которых Белинский отдавал в журнал свои статьи (в письме Боткину от 7 февраля Белинский сообщает не только о деньгах, уже полученных им за статьи, но и о тех, которые может получить, если не уедет за границу), а вопрос о доле критика в доходах был отложен до того времени, когда эти доходы появятся. Почему «всё будет сделано» именно после выхода второго номера, понятно: как показывают позднейшие конторские книги «Современника», в январе и феврале поступала основная часть подписных сумм, тем самым во многом определялась успешность подписки, а значит, и возможность продолжать издание.

Только 13 февраля, почти через две недели после выхода второго номера журнала, разговор Белинского и Некрасова об условиях сотрудничества наконец состоялся (несомненно, по инициативе критика) и стал для обоих катастрофой. Судя по всему, Белинский был уверен, что станет соиздателем «Современника», получая равную с Некрасовым и Панаевым долю в настоящих и будущих доходах. Именно с этой позиции он и завел разговор с Некрасовым не просто о дополнительных выплатах, но о сроках предоставления ему доли в доходах или заключения соответствующего договора.

Чем была вызвана уверенность Белинского (разделявшаяся многими его друзьями), что условия будут именно такими? Можно предположить, что всё-таки существовало какое-то устное обещание — не обязательно прямое, но, скажем, уклончивое, которое могло показаться Белинскому вполне определенным, — данное Некрасовым Белинскому, на которое тот и положился. Более вероятно, что критик считал, что станет соиздателем и получателем части прибыли просто «по справедливости», исходя из своей чрезвычайно значительной, ключевой роли в успехе будущего предприятия, а Некрасов избегал каких-либо разговоров об этом, давая возможность Белинскому представлять свои финансовые перспективы так, как ему вздумается. К сожалению, и эта щадящая версия не делает поведение Некрасова простительным. То обстоятельство, что материальные условия с ведущим сотрудником начали обсуждаться только в феврале 1847 года, уже после выхода второй книжки журнала и получения подписных денег, бросает тень на владельца предприятия. (С Плетневым условия обсуждались тщательно, были формализованы и безукоризненно выполнялись Некрасовым на протяжении всего существования «некрасовского» «Современника». Впрочем, с Панаевым материальные отношения по журналу до 1861 года не были столь четко оформлены, но это, конечно, особый случай.)

На свой вопрос Белинский получил от Некрасова неохотно данный, но однозначный и ошеломивший его ответ: его участие в журнале в качестве собственника, имеющего равную долю в дивидендах, не предполагалось и не предполагается. Белинский писал Тургеневу: «При объяснении со мною он был не хорош: кашлял, заикался, говорил, что на то, чего я желаю, он, кажется, для моей же пользы согласиться никак не может по причинам, которые сейчас же объяснит, и по причинам, которых не может мне сказать». Вместо прав собственности Некрасов предложил Белинскому выглядевший очень щедрым контракт (схожий с тем, который был подписан с Никитенко): «8 тысяч платы, да после двух тысяч подписчиков по 5 к[опеек] с рубля и, в случае болезни или смерти, получение процентов до истечения десятилетия журнала». Это условие отчасти, видимо, оскорбило Белинского как попытка «откупиться» от него и одновременно закабалить, связать с «Современником»: «Я отказался и предпочел сохранить мою свободу и брать плату, как обыкновенный сотрудник и работник», — сообщил он Тургеневу. Встречные условия, которые выдвинул Белинский и которые принял Некрасов в результате этого болезненного для обоих разговора, были следующие (их Белинский также изложил в письме Тургеневу): «С Некрасовым у меня всё порешено: я получаю на тот год 12 тысяч ассигнациями] и остаюсь сотрудником». «Остаюсь сотрудником» — это и было самым главным. Несмотря на внешнюю выгоду этого договора, Белинский, согласно ему, становился не одним из хозяев журнала, но его «работником». Хозяином был Некрасов.

Известие об этом распространилось среди их общих друзей моментально и тут же вызвало шквал гнева, обрушившийся на Некрасова. Это предчувствовал Белинский, сразу предсказавший развитие событий на три десятилетия вперед: «…Я хорошо знаю наших москвичей — честь Н[екрасо]ва в их глазах погибла без возврата, без восстания, и теперь, кто ни сплети им про него нелепицу, что он, например, что-нибудь украл или сделал другую гадость — они всему поверят». Так и произошло. Кавелин, один из наиболее суровых судей Некрасова, воспоминал: «Говорилось, что это будет журнал Белинского… Белинский попал на удочку с всегдашней своей младенческой доверчивостью. Что Панаев стал редактором «Современника» — это было еще понятно. Он дал деньги. Но каким образом Некрасов, тогда малоизвестный и не имевший ни гроша, сделался тоже редактором, а Белинский… оказался наемником на жалованье, — этого мы не могли понять, негодовали, подозревали Некрасова в литературном кулачестве и гостиннодворничестве, которые потом так блистательно им доказаны».

На репутацию Некрасова легло пятно, смыть которое он не смог до конца жизни. Образ честного предпринимателя, думающего об общественной пользе едва ли не больше, чем о своих интересах, видевшийся Белинским в Некрасове и принятый его друзьями, разрушился в несколько дней, сменившись образом «литературного кулака», жесткого, даже безжалостного предпринимателя, блюдущего в первую очередь свой интерес, с которым надо держать ухо востро. Не помогло и то, что отношение самого Белинского к произошедшему изменилось. Если сначала он высказался о мотивах издателя крайне резко и саркастически: «Некрасов] отстранил меня от равного с ним значения в отношении к «Современнику» даже не потому, что 1/4 меньше 1/3, а потому, что 1/3 меньше 1/2-ой… Расчет простой и верный», — то немного позднее этот взгляд сменился более сдержанным и Белинский признал право Некрасова поступить так. В следующем письме тому же Тургеневу критик писал: «…Я почти переменил мое мнение насчет источника известных поступков Н[екрасо]ва. <…> Мне теперь кажется, что он действовал честно и добросовестно, основываясь на объективном праве, а до понятия о другом, высшем, он еще не дорос, а приобрести его не мог по причине того, что возрос в грязной положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер».

Тем не менее нельзя, конечно, не заметить очевидной перемены отношения критика к бывшему ученику. О прежней близости больше не могло быть и речи, она сменилась горечью утраты. По горячим следам разговора с Некрасовым Белинский писал: «Я любил его, так любил, что мне и теперь иногда то жалко его, то досадно на него за него, а не за себя. Но мне трудно переболеть внутренним разрывом с человеком, а потом ничего. Природа мало дала мне способности ненавидеть за лично нанесенные мне несправедливости; я скорее способен возненавидеть человека за разность убеждений или за недостатки и пороки, вовсе для меня лично безвредные. Я и теперь высоко ценю Н[екрасо]ва за его богатую натуру и даровитость; но тем не менее он в моих глазах — человек, у которого будет капитал, который будет богат, а я знаю, как это делается. Вот уж начал с меня».

Так Белинский говорил в первом порыве гнева; но даже смягчив сарказм суждений, в одном из последних писем Кавелину он характеризовал произошедшее между ним и его учеником, как будто отчасти «проклиная» «Современник» и сожалея о злополучном начале его издания: «Я, с моей стороны, вполне сознавая несправедливость и неделикатность поступка со мною, — тем не менее не вижу в нем дурного человека. Это потому, что я знаю его, знаю давно и хорошо, и знаю все circonstances attdnuantes[24] его поступка со мною, прямой его источник. <…> Вы мне поверите, если я Вам скажу, что посягательство на мои личные, материальные интересы слишком мало на меня действовало, и то в начале только истории, и что я страдал больше за него. Я должен Вам признаться, что до сих пор я чувствую, что мне с ним не так тепло и легко, как было до этой истории. Вообще, по причине ее всё начало «Современника» какое-то неблагодатное: что-то нетвердое и шаткое виделось в самых успехах его, чуялось, что не таковы бы еще были его успехи, если б разделение и охлаждение не проникли туда, где всё зависело от единодушия и общего одушевления».

Белинский продолжал уговаривать своих друзей относиться к «Современнику» как к «своему» журналу, печататься в нем, в чем отчасти преуспел, но, конечно, изменить произошедшего не мог: его единомышленники больше не доверяли Некрасову и четко отделяли его от Белинского.

Что испытывал после этих тяжелых разговоров Некрасов? Возможно, столь раннее объяснение с Белинским не входило в его планы, а вопросы и требования критика стали для него внезапным ударом. Он наверняка мог бы применить к себе грустные слова в вышеприведенном письме Белинского. Его отношения с бывшим наставником кардинально изменились, не могли не потерять прежние естественность и простоту. «Он повеселел (после достигнутой договоренности об условиях сотрудничества Белинского. — М. М.) и теперь при свидании протягивает мне обе руки — видно, что доволен мною вполне, бедняк!» — жестко пишет критик.

Но даже из этого письма видно, как потрясен и растерян был Некрасов. Конечно, он осознавал масштаб произошедшей катастрофы и переживал утрату доверия и привязанности дорогого человека, предшествующую его явно близившейся смерти (ситуация отягощалась тем, что Белинский с января пытался найти деньги на поездку в Силезию, в которой, будучи безнадежно больным, видел единственный шанс на спасение).

И всё-таки раскаяния, ощущения своей неправоты у Некрасова не было. Уже существенно позже в неотправленном письме Михаилу Евграфовичу Салтыкову 1869 года он раскрыл свои мотивы, о которых не сказал при первом объяснении с Белинским. Некрасов трижды начинал и откладывал это письмо. Эти попытки объясниться дополняют друг друга. Сначала Некрасов пишет прямую неправду: «Мысль о журнале пришла нам в голову летом 1846 года, когда Белинский ездил со Щепкиным в Малороссию. Об этом и об условиях, на коих он может вступить в дело, было ему написано, он отвечал согласием». Это утверждение опровергается фактами. К чести Некрасова, в других отрывках он его не повторяет. Дальнейшие объяснения носят ясный и логичный экономический характер: «В начале 1847 года он (Белинский. — М. М.) предложил мне, чтоб я ему дал в доходах журнала 3-ью долю. Я на это не согласился, как мне ни было тяжело ему отказывать, не согласился потому, что трудно было уладить дело: у нас еще были: Панаев, я, Плетнев, Никитенко, которому тоже как редактору кроме жалования принуждены мы были дать долю из будущих барышей (в 1848 году он вышел и от всякого участия как в убылях, так и в барышах отказался). К чему повела бы доля? С первого года барышей мы не ждали (да их и не было, а был убыток), между тем для нас и для всех друзей Белинского было не тайна, что дни его, как говорится, сочтены. Пришлось бы связать себя надолго…» В другом отрывке Некрасов уточняет, что именно считал подлинной обузой: «И мнение Панаева было то же, что и мое, именно, что предоставление Белинскому доли было бы бесплодно для него и опасно для дела, ввиду неминуемой близкой смерти Белинского, которая была решена врачами, что не было тайной ни для кого из друзей его; пришлось бы связать себя в будущем, имея дело не с ним, а с его наследниками, именно с его женой, которую все мы не любили, не исключая и Тургенева, который, между прочим, сочинил на нее злые стихи. И вот с ней-то нам пришлось бы иметь дело, это особенно пугало Панаева…» В этом случае нельзя не признать правоту Некрасова: жену Белинского Марию Васильевну Белинскую, в девичестве Орлову, и впрямь никто из его друзей не любил, считая их брак откровенным мезальянсом, а саму ее — недостойной гения заурядной мещанкой, удивляясь, что привлекло в ней такого человека, как Белинский.

Была у Некрасова и своя версия того, как изменилось отношение Белинского к произошедшему: «Я имею убеждение и некоторые доказательства, что Бел[инский] сам очень скоро увидел, что его положение как дольщика (при необходимости брать немедленно довольно большую сумму на прожиток и неимении гарантии за свою долю в случае неудачи дела) было бы фальшиво. Это он мне сам высказал». Некрасов настаивал, что Белинский признал правильность его решения и неразумность своих притязаний. Журнал — дело долгое, это не сборник, вложения в который сразу окупаются и приносят разовую прибыль. Журнал должен был издаваться десятилетиями и мог сталкиваться в процессе своей, сейчас только начинающейся, жизни с самыми разнообразными материальными проблемами. Неразумно было брать на себя тяжелые обязательства перед человеком, никакой пользы принести ему не могущим. Так думал Некрасов, и ему хотелось, чтобы так думал и Белинский.

Наконец, Некрасов утверждал, что имеет право руководствоваться собственными интересами и не обязан чем-то жертвовать для Белинского: «…если б даже Вы остановились на мысли, что я отказал ему по корыстным соображениям, то пусть и так: я вовсе не находился тогда в таком положении, чтоб интересы свои приносить в жертву чьим бы то ни было чужим. Белинский это понимал…» Это утверждение, дважды повторенное в набросках письма Салтыкову, звучит особенно смело и откровенно. И, возможно, Некрасов искренне не понимал (или не хотел признать), что обвиняли его не в том, что он не дал Белинскому долю в «Современнике» и что «корыстные соображения» ему бы простили, как прощали всё время и даже восхищались ими, а в том, что он обманул своего учителя, поманив его обещанием участия в доходах от журнала или же намеренно держа его в неведении относительно своих планов на этот счет; что, поведи он дело прямо, с самого начала объяснив Белинскому свои намерения и расчеты, всё могло пойти по-другому.

Было ли всё произошедшее результатом злого (хотя и не обязательно тщательно спланированного) умысла или трагической ошибкой Некрасова, сделанного не вернуть. Журнал нужно было издавать, хотя те условия, в которых приходилось это делать, оказались непредвиденно тяжелыми. С одной стороны, друзья Белинского продолжали печататься в «Современнике»: до конца 1847 года благодаря позиции Белинского, не столько «простившего» Некрасова, сколько призывавшего их всё равно сотрудничать с «Современником», на его страницах были опубликованы произведения Герцена (в том числе «Доктор Крупов»), Огарева, Кавелина, Грановского, Боткина, Анненкова, Григоровича (в последних номерах был напечатан принесший ему настоящую славу «Антон Горемыка»). С другой стороны, начавшаяся ощущаться нехватка материалов заставляла Белинского и Некрасова разыскивать новые литературные силы. И спрос породил огромное предложение.

1847 год оказался чрезвычайно богат на литературные и журналистские дебюты. Некрасов и Белинский без устали открывали талантливых людей, которые должны обеспечить существование журнала и в конечном счете будущее русской литературы. В «Современнике» в этом году впервые выступили молодой экономист Владимир Алексеевич Милютин (брат будущих чиновников-реформаторов царствования Александра II Дмитрия и Николая Милютиных), будущий знаменитый исследователь фольклора Александр Николаевич Афанасьев, будущий крупный ученый-экономист Иван Кондратьевич Бабст, будущий великий историк Сергей Михайлович Соловьев, первые рецензии опубликовал будущий великий сатирик Салтыков-Щедрин. Наконец, в конце года сенсационно дебютировал повестью «По-линька Сакс», посвященной «женскому вопросу», будущий жрец чистого искусства Александр Васильевич Дружинин. За талантливую молодежь велась борьба с Краевским — у него активно «отбивались» все только-только успевшие чем-либо проявить себя сотрудники: кое-что напечатал в «Современнике» связавший себя с «Отечественными записками» Валериан Майков, делались предложения ставшему позднее ведущим критиком в конкурирующем издании Дудышкину. Не все начинавшие в «Современнике» оставались его постоянными сотрудниками, участие многих было эпизодическим. Почти никто не соглашался на работу исключительно в «Современнике» (вероятно, такие предложения редакция перестала делать). Круг либеральных западников расширялся, приходила смена старым друзьям Белинского. Этот процесс был важен и потому, что в журнал приходили сотрудники, не связанные с Белинским так тесно, как Боткин, Грановский или Кавелин, а следовательно, существенно менее близко к сердцу принимавшие только что произошедший конфликт и в тонкостях не разбиравшиеся в его сути. Таким образом, обновление состава было благом не только для русской литературы, но и для Некрасова как будущего единоличного редактора «Современника».

Не приходится сомневаться, что для Некрасова возможность руководить крупным центральным изданием, находиться в центре литературной жизни, в точке рождения новой литературы, самому участвовать в определении ее будущего была источником огромного наслаждения. С этого момента и навсегда он был «отравлен» профессией редактора и издателя и не мыслил без нее жизни. Но одновременно эта работа по своей концентрированности и непрерывности с самого начала потребовала огромных усилий, непривычных даже для Некрасова: хлопоты по цензуре, привлечение средств, которых снова не хватало (несмотря на пять тысяч рублей, полученных взаймы от Натальи Александровны Герцен перед их с мужем отъездом за границу в начале 1847 года), поиск новых авторов и переговоры с ними отнимали практически всё время, несмотря на помощь Белинского, который к тому же с начала мая до начала сентября 1847 года находился за границей.

Письма Некрасова, написанные в этом году, в основном посвящены работе: он сообщает корреспондентам журнальные новости, торгуется с авторами, просит немного подождать с гонораром или, наоборот, обещает прислать деньги вперед, чтобы заполучить полезного сотрудника; сетует на лень или забывчивость приятелей, убеждает их прислать что-нибудь новое; уверяет Никитенко, что очередной присланный ему материал «совершенно невинен в цензурном отношении», и пр. Стараясь сохранять шутливый тон в письмах друзьям, Некрасов периодически жалуется им (например, приятелю Огарева Николаю Михайловичу Сатину) на тяжелую судьбу: «Я всё по-прежнему то работаю, то валяюсь по дивану в изнеможении и молчании, — плохо приходится! В декабре меня просто работа замучила и довела до отчаяния — насилу отдышался…»

Практически весь год Некрасов провел в Петербурге (только на короткий срок ездил по делам в Москву) — о поездках в Грешнево пришлось надолго забыть. И всё же, несмотря на трудности, журнальная работа продвигалась успешно, и его жалобы — это сетования человека, занятого тяжелым, но любимым делом. По-настоящему неприятной стороной такой жизни Некрасов поделился с Тургеневым, отношения с которым, видимо, стали в это время несколько отличаться от отношений с другими единомышленниками: «А о себе скажу, что похвалы, которыми обременили Вы мои последние стихи в письме к Белинскому, нагнали на меня страшную тоску — я с каждым днем одуреваю более, реже и реже вспоминаю о том, что мне следует писать стихи, и таковых уже давно не пишу. Мне это подчас и больно, да делать нечего. Но, за исключением сего, живу изрядно, хотя работы много и поводов злиться еще больше — однако ж привык, и ничего».

Стихов Некрасов действительно пишет мало и еще меньше публикует. С этого времени начинается тянущийся практически до 1854 года период поэтического бесплодия: в 1847 году он пишет всего пять стихотворений, за весь 1848-й — три, не считая стихотворения «Вчерашний день, часу в шестом…», традиционно относимого к этому времени, но на деле неизвестно когда написанного; 1849-м не датировано ни одно стихотворение Некрасова. Среди этих немногих произведений — новая вариация на тему «падшей женщины»: «Еду ли ночью по улице темной…». Здесь отброшен и «преждевременный» пафос освобождения проститутки, фальшиво звучащее в устах лирического героя «прощение» ее за «преступления», в которых она виновна не перед ним, как было в стихотворении «Когда из мрака заблужденья…». Исчезает прочь позиция заведомого морального превосходства, граничащего с самолюбованием, с которой герой предыдущего стихотворения на ту же тему призывал падшую женщину стать «хозяйкой полною» в его доме. Вместо этого — признание своей вины за ее участь и позорного бессилия ей помочь, бесполезные и неопределенные проклятия и глубокая и столь же бессильная жалость, с помощью которой не будет спасен «друг беззащитный, больной и бездомный». Жалость и злоба не способны защитить ее от болезни, смерти и презрения, от «имени страшного», которым назовут ее «все без изъятья». Эти чувства усиливаются потрясающей петербургской картиной, резко контрастной, где доминирует холод и где свет не может победить мглу:

Помнишь ли день, как, больной и голодный, Я унывал, выбивался из сил? В комнате нашей, пустой и холодной, Пар от дыханья волнами ходил. Помнишь ли труб заунывные звуки, Брызги дождя, полусвет, полутьму? Плакал твой сын, и холодные руки Ты согревала дыханьем ему.

По дерзости и искренности стихотворение тоже не имело себе равных, ведь его лирический герой фактически признавался, что довел неназванную женщину до проституции. Жалость и бесстрашие в осознании собственной вины делают его нравственным защитником падшей женщины перед всеми, кто ее лицемерно презирает.

Этот год, несмотря на крайнюю скудость поэтической продукции, в литературном отношении очень важен для Некрасова. Именно сейчас у него впервые появляется любовная лирика в точном значении этого слова — не изображение любви героев, но обращение к возлюбленной. Стихотворения, входящие в выявленный исследователями «панаевский цикл», трудно поддаются хронологическому упорядочиванию, Некрасов по большей части не датировал их, а публиковал — возможно, намеренно — спустя какое-то время после событий, которые в них отразились. Но, скорее всего, первым любовным стихотворением был именно этот «отрывок» — «Если, мучимый страстью мятежной…», опубликованный в седьмом номере «Современника» за 1847 год. Пожалуй, самое удивительное в том событии в жизни любовников, которое послужило основой стихотворения, — то, что к нему в полном смысле применимо слово «ссора». Толчком к созданию произведения стал не разрыв, не измена, но именно заурядный домашний конфликт, видимо, не приведший ни к каким серьезным последствиям и закончившийся примирением. Каким-то замечанием лирический герой вызвал приступ гнева у своей возлюбленной, обрушившей на него град упреков. Теперь, когда она успокоилась, он просит не длить ссору, не упрекать его, поверить, что он и так наказан своими подозрениями, чувством стыда и раскаяния. Ссора отчасти даже изображается как событие типичное, и даже ее ход (бурные упреки, затем успокоение и прощение, следом упреки уже спокойные) вполне привычен обоим участникам. Таким образом, это событие «бытовое» в том смысле, что не исключительное само по себе и не определяющее суть отношений, но дающее представление о их повседневном течении. Конечно, это уже кое-что говорит о самих отношениях.

Это не значит, что в стихотворении нет никакого обобщения. Оно есть, но выражено не прямо, а прежде всего через обилие эмоционально окрашенных эпитетов: «злое чувство», «гнев», «беспощадно», «негодующе», «осмеивать», «поражать», «жгучий укор», «досада», «ненавистное слово» (очевидно, имеются в виду «слова, полные ненависти»). Всё это обрушивается на героя, главная вина которого — ревность, который всего лишь «позабылся», а теперь «оправдывается» и льет слезы, героя мучающегося, больного «грустным недугом», тревожащегося, сожалеющего, «безумного, но любящего». Всё это представляет чувства и слова героини как неадекватную реакцию на то, что сказал ей возлюбленный, предстающий жертвой не только своих страстей и неразумия, но и ее гнева. Перенося в любовную лирику уже найденный прием, лирический герой признаёт свою вину, называет свой «порыв подозренья» «постыдным» и даже как будто поощряет гнев возлюбленной как не только заслуженный им, но и полезный для нее, приносящий облегчение.

Есть в стихотворении еще одно противопоставление — антитеза в облике самой героини, противоречие между ее сиюминутным «злым чувством» и «кроткой и нежной» душой. И прощение, которое возлюбленная дарует герою, обусловлено тем, что душа у нее, вопреки впечатлению, которое может сложиться из-за ее поведения, нежная и кроткая, а «злое чувство» возникает у нее, когда герой причиняет ей боль своими подозрениями. В некотором смысле сама ссора оказывается только парадоксальным способом проявить эту кротость, напомнить о ней. Даже то, что это не разрыв, а именно ссора, то есть мелочь жизни, говорит о нежности и доброте женщины. «Ненавистное слово» в ее устах не означает оскорбление, идет не из глубины души, а от взволнованного, злого, но сиюминутного и поверхностного чувства. Очевидно, что так и у самого героя: его ревность и упреки тоже вызваны «мятежной страстью», не отражающей его «любящей» натуры. Вспышки гнева, обидные слова, которые они периодически бросают друг другу, — только проявления подлинной любви и привязанности. (Придирчивый глаз в самом этом контрасте может увидеть некоторый оттенок внушения ей и самому себе, что, несмотря на ее вспышки гнева и его ревность, они друг друга любят.) Этот мотив ссоры, заканчивающейся примирением и только подтверждающей подлинность и глубину любви, станет одним из центральных в «панаевском цикле».

Примерно так и складывались отношения Панаевой и Некрасова в реальной жизни. Почти с самого начала они не были простыми. Каждый, вероятно, считал, что дает больше, чем получает. Периоды безоблачного счастья сменялись ссорами, скандалами, завершавшимися очередными возвращениями друг к другу. Что может победить такую любовь, которая включает в себя ссоры как проявление своей глубины? Очевидно, что у такой любви есть слабое место — привычка и рутина, скрытая в самих ссорах и примирениях. Видимо, только усталость от них, усталость друг от друга могла победить эту любовь, то есть и кончиться она могла таким же «бытовым», рутинным образом. Пока же сами ссоры были своего рода развлечением, нарушением привычного течения жизни. К тому же и сама эта жизнь не была еще такой уж рутинной. Некрасов был поглощен журнальными делами (Авдотья Яковлевна жаловалась своей подруге Марии Львовне Огаревой: «Некрасов занят, как вол, и я в неделю много если скажу с ним три слова»), и надоесть друг другу они не успевали.

Сама Панаева также не удовлетворялась ролью хозяйки дома. Вместе с Панаевым она начала вести в «Современнике» отдел мод, затем попробовала силы в литературе повестью «Семейство Тальниковых», в которой очень жестко и гиперболизированно (возможно, отчасти и здесь поддавшись «злому чувству» и гневу) свела счеты с безрадостным детством (правда, повесть оказалась совершенно «нецензурной» и при ее жизни так и не увидела свет). Она сразу проявила себя как добротный беллетрист, бытописатель, способный вполне живо изображать лица и обстановку. Тем не менее с самого начала Панаева не имела серьезных литературных амбиций, и у нее с Некрасовым никогда не было профессионального соперничества, тем более что Некрасов отчасти благословил ее на литературную деятельность (одобрительно отзывался о ее первых опытах и Белинский). Но если она была заведомо слабее Некрасова в сфере литературы, то в сфере эмоций, сфере личностной они были равными соперниками.

«ВЕСЕЛАЯ КОМПАНИЯ»

1848 год начался, можно сказать, рутинно. Январь и февраль прошли в уже, видимо, ставших Некрасову привычными журнальных хлопотах. Он готовил первые номера «Современника», в которых, включая апрельскую книжку, еще печатал статьи Белинского (критик больше не мог работать — его болезнь перешла в последнюю стадию). В них же были опубликованы «Сорока-воровка» Герцена, произведения Дружинина, Гончарова, Соловьева, Грановского, очередные «записки охотника» Тургенева. Тогда же Некрасов набрал и готовил к печати новый сборник — «Иллюстрированный альманах», в котором намеревался всё-таки опубликовать «Семейство Тальниковых» Панаевой, забракованное Никитенко. Однако к концу февраля ход событий резко изменился.

Двадцать второго февраля 1848 года в ответ на отмену королем Франции Луи Филиппом «реформистских банкетов» в Париже началось восстание — на улицах города жители возводили баррикады. На следующий день было отправлено в отставку правительство Гизо, и тогда же солдаты линейной пехоты, охранявшие Министерство иностранных дел, открыли огонь по толпе — погибли 52 человека. 24 февраля была распущена палата депутатов, король отрекся от престола и бежал в Англию, а еще через день Франция была провозглашена республикой. Волнения и кровопролитные столкновения продолжались до 26-го числа, когда восстание рабочих было подавлено генералом Кавеньяком. Волна революций прокатилась практически по всей Европе: Австрии, Пруссии, Бельгии и другим странам.

Известия о событиях во Франции мгновенно дошли до России и произвели ошеломляющее впечатление на образованную часть общества. М. Е. Салтыков-Щедрин вспоминал: «Мыс неподдельным волнением следили за перипетиями драмы последних лет царствования Луи-Филиппа… Я помню, это случилось на масленой 1848 года. Я был утром в итальянской опере, как вдруг, словно электрическая искра, всю публику пронизала весть: министерство Гизо пало. Какое-то неясное, но жуткое чувство внезапно овладело всеми. Именно всеми, потому что хотя тут было множество людей самых противоположных воззрений, но, наверно, не было таких, которые отнеслись бы к событию с тем жвачным равнодушием, которое впоследствии (и даже, благодаря принятым мероприятиям, очень скоро) сделалось как бы нормальною окраской русской интеллигенции. Старики грозили очами, бряцали холодным оружием, цыркали и крутили усы; молодежь едва сдерживала бескорыстные восторги. Помнится, к концу спектакля пало уже и министерство Тьера (тогда подобного рода известия доходили до публики как-то неправильно и по секрету)». Сочувствие российских либералов французским повстанцам было огромным, а разочарование после поражения июньского восстания — тяжелым.

Правительственная реакция была столь же радикальной. Николай I был готов сделать всё, чтобы не допустить подобного в России. Для демонстрации серьезности его намерений были приведены в боевую готовность некоторые части. Однако правительство хорошо понимало, что угроза была не в возможности военного столкновения со вновь республиканской Францией, а в ее «дурном примере»: опасны были те идеи, которые привели к падению монархии и которые быстро распространялись по Европе. Предстояло бороться с их проникновением в Россию. Поэтому пресса, прежде всего оппозиционная, стала объектом особого внимания правительства. 23 февраля, после получения «двойного» доноса на «Современник» и «Отечественные записки», шеф жандармов граф Алексей Федорович Орлов представил императору доклад об опасном и вредном направлении этих журналов, на котором 27-го числа была начертана высочайшая резолюция о создании особого комитета для рассмотрения действий цензуры и соответствия журналов их утвержденным программам. Такой комитет был организован «немедля», его председателем был назначен генерал-адъютант князь Александр Сергеевич Меншиков. Слухи о создании комитета быстро распространились. Его полномочия и круг обязанностей были неясны, что только усугубляло его потенциальную опасность. Чуть позднее его сменил не менее страшный «негласный комитет по делам печати», так называемый Комитет 2 апреля (или бутурлинский, по имени недолго возглавлявшего его действительного тайного советника Дмитрия Петровича Бутурлина). 14 марта новая правительственная политика была официально декларирована в печально знаменитом царском манифесте о противодействии «смутам, грозящим ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства».

Некрасов впервые столкнулся с подобным. Он, безусловно, никогда не сомневался, что издает журнал «оппозиционный», что идеалы и ценности Белинского, которые он принял как свои собственные, воплощал в стихах и стремился пропагандировать в «Современнике», потенциально враждебны не только конкретному «николаевскому режиму», но и всему государственному строю, существовавшему в России, что полностью высказать их открыто невозможно. Но на эти идеалы можно было намекать, говорить о них не напрямую и, если соблюдать цензурные правила, не подвергаться серьезным угрозам. Правительственная реакция на французские события давала понять, что занятие оппозиционной журналистикой и литературой в России — крайне опасное дело: здесь за песни, поэмы, пьесы могли приговорить к смерти, сослать на каторгу, отправить в ссылку, довести до самоубийства. Закрытие журнала могло, особенно поначалу, казаться Некрасову едва ли не самым легким наказанием за оппозиционность. В тот момент трудно было предугадать все возможные угрозы издателю «Современника» и автору стихов.

Угрозы, впрочем, быстро конкретизировались. Еще до объявления царского манифеста, 11 марта, редакторов петербургских журналов (очевидно, в том числе и Некрасова) пригласили в меншиковский комитет, где от высочайшего имени им было объявлено, что «долг их не только отклонять все статьи предосудительного направления, но содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями, вредными нравственности и общественному порядку». 29 марта Некрасову пришлось по личному приглашению явиться к А. Ф. Орлову, вероятно, сделавшему ему серьезное «внушение» в том же духе. Видимо, до этого времени поэт еще не испытывал внимание к себе чиновника такого ранга и значения и запомнил свой визит к шефу жандармов на всю жизнь. Отчасти карикатурно-иронически Некрасов описал его в начале 1870-х годов в поэме «Недавнее время»:

Получив роковую повестку, Сбрил усы и пошел я туда. Сняв с седой головы своей феску И почтительно стоя, тогда Князь Орлов прочитал мне бумагу… Я в ответ заикнулся сказать: «Если б даже имел я отвагу Столько дерзких вещей написать, То цензура…» — «К чему оправданья? Император помиловал вас, Но смотрите! Какого вы званья?» — «Дворянин». — «Пробегал я сейчас Вашу книгу: свободы крестьянства Вы хотите? На что же тогда Пригодится вам ваше дворянство?.. Завираетесь вы, господа! За опасное дело беретесь, Бросьте! бросьте!.. Ну, Бог вас прости! Только знайте: еще попадетесь, Я не в силах вас буду спасти…»

Правила радикально менялись: правительство уже не только требовало не говорить запрещенного, но заставляло писать то, что оно считает нужным, не просто не противодействовать его интересам, а содействовать им. Перед оппозиционными изданиями встал трудный выбор. В случае Некрасова эта новая ситуация усугублялась смертельной болезнью Белинского, больше не способного ни писать в «Современник», ни помогать советами (к тому же Белинский с точки зрения правительства был намного подозрительнее, чем сам Некрасов; перед смертью критика пытались вызвать для «собеседования» и едва ли не намеревались арестовать). Финансовые дела журнала были не блестящи: после успеха первого года наступала предвиденная Белинским и самим Некрасовым пора спада; конкуренция со стороны Краевского, участие в его «Отечественных записках» тех же литераторов негативно сказались на числе подписчиков «Современника», хотя и не привели к крушению журнала. Вдобавок ко всему в апреле Никитенко, то ли поняв, что им только прикрываются, то ли подчиняясь негласной рекомендации цензорам не состоять в редакциях периодических изданий, отказался от поста ответственного редактора; на его место временно, «в виде опыта», был утвержден Панаев.

Видимо, на фоне всех этих проблем даже смерть Белинского отошла для Некрасова на второй план. Великий критик скончался 26 мая 1848 года в такой бедности, что деньги на похороны собирали его друзья (это еще раз заставило их вспомнить о «несправедливости» к нему Некрасова). Перед смертью Белинский, как вспоминала его свояченица, «необыкновенно громко, но отрывочно начал… произносить как будто речь к народу. Он говорил о гении, честности, спешил, задыхался». Некрасов простился с Белинским за неделю до его смерти. Впоследствии поэт говорил, что последнее свидание было грустным и теплым — бывший наставник просил его беречь себя, чтобы не кончить так же.

Некрасов был, безусловно, человек закаленный, однако обрушившаяся на него волна неприятностей и угроз привела его в замешательство. Самым тяжелым было правительственное требование подтверждения лояльности, фактически открытого ренегатства. Некрасов попытался занять выжидательную позицию: просил авторов «Современника» смягчать резкие высказывания, сам внимательнее следил за материалами, предлагаемыми журналу, от некоторых ярких статей отказывался, то есть вынужден был выполнять функции цензора еще до того, как очередная книжка поступала в настоящие цензурные органы (а ведь был еще бутурлинский комитет). Но, казалось, этого мало, и неясная угроза нависала, власть же требовала прямых подтверждений благонадежности. Некрасов чувствовал, что не в силах найти выход из создавшегося положения. В отсутствие какой-либо поддержки со стороны умиравшего Белинского (о том, чтобы положиться на интеллектуальные способности Ивана Ивановича Панаева, речи не было) он решил пригласить в ответственные редакторы «Современника» кого-то более пригодного.

Его выбор пал на одного из «москвичей», Евгения Федоровича Корша, который давно имел в кружке репутацию человека, наиболее способного к редакторской деятельности. Эта репутация была вполне заслуженной: с 1842 года Корш был издателем и редактором выходившей при Московском университете газеты «Московские ведомости», которую он серьезно преобразовал и улучшил. К этому времени он от редакторских обязанностей «освободился». Привела к этому скандальная история, разыгравшаяся в феврале — марте в Московском университете в связи с недостойным поведением профессора Н. И. Крылова: тот «в пьяном виде» избивал и «таскал по улице за косу» супругу (приходившуюся Коршу сестрой), а она уличила мужа-деспота в том, что он брал взятки со студентов. Несколько профессоров и сотрудников университета, принадлежавших к московской части либерально-западнического круга, в том числе Грановский, Кавелин, Редкин и Корш, потребовали увольнения Крылова из университета, в противном случае грозя уйти из университета. Министр народного просвещения Уваров принял сторону Крылова, и Корш вместе с другими подали в отставку (только Грановского не отпустили — он должен был отработать свою заграничную поездку). Так начальство предпочло подлеца и взяточника знаменитым ученым — очевидно, ради внешнего порядка; субординация, устав оказались важнее таланта, бескорыстия и подлинного патриотизма. Московский университет потерял лучших профессоров. Корш, как и остальные, был вынужден искать другого заработка, чтобы кормить свою большую семью.

Корш был опытным и даже блестящим редактором, но, возможно, для Некрасова дело было не только в нем. С его помощью Некрасов хотел привлечь к более тесному участию в издании и к выработке новой программы других «москвичей», всю московскую группу западников, многие из которых перебирались теперь в Петербург. Задача была непростой, поскольку «москвичи», отличавшиеся высокими моральными требованиями (что и проявилось в истории с Крыловым), не доверяли ему существенно больше, чем прагматичные «петербуржцы». Тем не менее в конце апреля или начале мая 1848 года Некрасов с Панаевым предложили Коршу стать ответственным редактором «Современника». Посредником в переговорах выступил Т. Н. Грановский, приезжавший в Петербург 23 мая, чтобы хлопотать об отставке, повидаться с умирающим Белинским и разузнать о подлинных намерениях редакции «Современника» в отношении Корша. Грановский побывал у Некрасова и Панаевых и пришел к выводу, что намерения редакторов журнала не были серьезными. «…На Панаева и Некрасова Коршу нельзя много полагаться. Они как бы неохотно и, как бы раскаиваясь в своем предложении ему, говорят об его деле, хотя и готовы выслать ему деньги.

Вообще мое мнение об их пустоте оправдалось», — писал он жене. После беседы с вернувшимся в Москву Грановским Корш от предложения петербургских издателей отказался.

Между тем проблема «направления» продолжала нависать над «Современником», и в сентябре разрешить ее взялся другой «москвич», также оставшийся без университетской кафедры, Константин Дмитриевич Кавелин. Дебютировавший в некрасовском журнале блестящий историк, несколько догматического склада, имевший чрезвычайно высокое мнение о своем уме и моральном облике и крайне низкое — об уме и нравственности Некрасова, Кавелин еще весной этого года приехал хлопотать о поступлении на государственную службу. Проживая в Северной столице, он активно общался с редакторами журнала (Некрасов сообщал Тургеневу 12 сентября: «Кавелин перебрался теперь сюда на службу и усердно работает для «Совр[еменника]»). Кавелин решительно не признавал способности Некрасова и Панаева вести серьезное литературное издание и убедил их повторить предложение Коршу (тот снова ответил отказом). Сам же он был готов определить новое направление «Современника», и Некрасов склонялся к тому, чтобы ему это доверить.

Кавелин писал Грановскому в Москву: «Панаев покончил свое литературное поприще. Тень убеждения, веры — исчезли. Некрасов — человек страшно даровитый, но совершенно неприготовленный к делу и воспитанный в школе торгашества; он сам это чувствует и скрывает сколько можно эти стороны, но они прохватывают наружу, несмотря ни на что. На днях составил он объявление о журнале. Мы с Тютчевым сказали ему, что в объявление нужно включить программу; что публика, либеральная партия и все серьезные умы потребуют от журнала объяснить, как он будет действовать теперь, когда на литературу наложены путы, ошейник раба, и европейские события изменили наше положение. Ему сначала не хотелось — так мало понимают они, что такое журнал; потом предложил он мне написать программу. Я это сделал как умел; положил на нее много душевной теплоты, убеждения, но вышла в руках редакции — дрянь. Прежде цензурной переделки они подвергли ее своей, там урезали, здесь прибавили, что вовсе к ней не подходит, и вышла дрянь, ни то ни се».

Новое направление, которое предложил Некрасову Кавелин, состояло в том, чтобы сблизиться со славянофилами, объявить своими новыми ценностями нацию, народ и патриотизм. Эти понятия стали важнейшими в официальной идеологии, а потому выдвижение их «Современником», по мнению Кавелина, должно было быть благосклонно воспринято наверху как демонстрация требуемой готовности содействовать. До некоторой степени такое направление не было чуждо настроениям Белинского, в последние годы жизни отчасти благоволившего славянофилам, что отразилось, к примеру, в его высокой оценке стихотворений Кольцова и полемике с Валерианом Майковым. При этом Кавелин предлагал не реальный союз с властью, которую он ненавидел не меньше Белинского, но своего рода мимикрию. Проповедуя народность и патриотизм, «Современник» должен был вкладывать в эти понятия собственное содержание, отстаивать ценности, совершенно чуждые правительственной идеологии. Грановскому Кавелин писал об этом откровенно: «Всего отвратительней, что в этих возгласах в пользу России, патриотизма русского, в этих ругательствах Европе слышится очень явственно один камертон: власть Николая Павловича, ее сохранение и обеспечение во веки веков. Будь это истинно национальное движение — можно было бы с ним не соглашаться, но, по крайней мере, его уважать. Но покуда это движение в Петербурге — лицемерная интрига немецкой династии, прикрывающейся русским именем, и воскурение фимиама со стороны подлой дворни, царских холопьев… патриотическая маска, надетая лицемернейшим из правительств и вдобавок самым невежественным, какое себе представить можно, может быть эксплуатирована в пользу истинного патриотизма. Они и мы будем разуметь розное; но наружность — та же. Например, ломать русскую историю на новый лад можно…»

Видимо, бывшему «москвичу» удалось убедить Некрасова в правильности такой тактики. В пространном редакционном объявлении «Об издании «Современника» в 1849 году», опубликованном в номере «Московских ведомостей» от 30 сентября, утверждалось: «Очевидно и несомненно стало, что у нас свое дело, своя задача, своя цель, свое назначение, а потому и своя особенная дорога, свои особенные средства. Чувство народной самобытности и историческое, практическое разумение, подготовленные в последнее двадцатилетие совокупными усилиями правительства и частных лиц, теперь окончательно получили у нас право гражданства. Такое приобретение вносит новые условия в наше бытие, обогащает его новыми данными и потому, по всей справедливости, должно составить начало новой эпохи в нашей истории, нашем умственном и нравственном развитии. Теперь, более чем когда-нибудь, мы должны обратиться на самих себя, сосредоточиться, глубже вглядываться в свою народную физиономию, изучать ее особенности, проникать внимательным оком в зародыши, хранящие великую тайну нашего, несомненно великого, исторического предназначения».

Неизвестно, что произошло, однако уже как минимум в ноябре курс решили не менять: редакция выпустила отдельной брошюрой, приложенной к двенадцатому номеру журнала за 1848 год, новое объявление об издании «Современника» в 1849 году, как бы дезавуирующее предшествующее. Это объявление было в несколько раз короче, и о направлении журнала в нем говорилось так же лаконично, как и обо всём остальном: «Весь этот отчет о деятельности редакции «Современника» в 1848 году представили мы здесь подписчикам нашим для того, чтобы, объявляя о продолжении журнала, сказать им коротко, что ничто не изменится в издании его в следующем году. Мы будем издавать журнал наш на тех же основаниях, при содействии тех же сотрудников и руководствуясь теми же соображениями; итак, кому нравился наш журнал доныне, тот может оставаться его читателем и на следующий год, с полной уверенностью, что журнал хуже не будет».

Можно только гадать, что заставило Некрасова отказаться от лицемерного патриотизма. Возможно, этот эпизод — просто проявление короткой слабости, замешательства поэта, заставившего сделать неверный шаг, в котором он быстро раскаялся. В любом случае несомненно, что и от нового направления, и от услуг Кавелина отказались. Некрасов решил не делать каких-либо заявлений, призванных продемонстрировать правительству свое «исправление» (кроме обычных ритуальных формул, неизбежных для всякого подцензурного издания). Он вернулся к тактике выжидания: максимально воздерживаться одновременно и от шагов, могущих повлечь за собой репрессии в отношении журнала и его редакции, и от того, что скомпрометировало бы его в глазах либеральной общественности, издавать журнал вообще без ярко выраженного направления до тех пор, пока не появится возможность выражать его открыто.

Видимо, такая позиция оказалась в конечном счете приемлемой для правительства. Но она же привела к тому, что «Современник» начал выглядеть «бледным». Особенно отчетливо это проявляется в отделе беллетристики: современная русская проза с его страниц почти исчезает — начиная с мая 1848 года в каждой книжке печатается не более двух-трех оригинальных произведений (остаются верными журналу Григорович, Тургенев, постоянно пишет Дружинин, в отделе «Смесь» печатается Панаев), зато до конца года тянется публикация толстого сатирического романа английского писателя XVIII века Генри Филдинга «Том Джонс» в переводе Андрея Кронеберга и Владимира Майкова.

Отсутствие материала, «пригодного для печати», заставляет самого Некрасова вместе с Панаевой взяться за написание длинного приключенческого романа с продолжением. Авдотья Яковлевна вспоминала: «В 1848 году строгость цензуры дошла до того, что из шести повестей, назначенных в «Современник», ни одна не была пропущена, так что нечего было набирать для ближайшей книжки. В самом невинном рассказе о бедном чиновнике цензор усмотрел намерение автора выставить плачевное положение чиновников в России. Приходилось печатать в отделе беллетристики переводы. <…> Некрасову пришла мысль написать роман во французском вкусе, в сотрудничестве со мной и с Григоровичем. Мы долго не могли придумать сюжета. Некрасов предложил, чтобы каждый из трех написал по главе, и чья глава будет лучше для завязки романа, то разработать сюжет, разделив главы по вкусу каждого. Я написала первую главу о подкинутом младенце, находя, что его можно сделать героем романа, описав разные его похождения в жизни. Григорович принес две странички описания природы, а Некрасов ничего не написал. Моя первая глава и послужила завязкой романа; мы стали придумывать сюжет уже вдвоем, потому что Григорович положительно не мог ничего придумать. Когда было написано несколько глав, то Некрасов сдал их в типографию набирать для октябрьской книжки «Современника», хотя мы не знали, что будет далее в нашем романе; но так как писалось легко, то и не боялись за продолжение. — Некрасов дал название роману «Три страны света», решив, что герой романа будет странствовать».

Первая часть романа была опубликована в октябрьской книжке 1848 года, окончание — в майской 1849-го. Поскольку его предполагалось писать и печатать долго, авторам пришлось еще до того, как первая часть появилась в печати, дать обязательство, что «роман будет производить впечатление светлое и отрадное, ибо для главных лиц его, в которых читатель примет наибольшее участие, роман кончится счастливо. Все лучшие качества человека: добродетель, мужество, великодушие, покорность своему жребию представлены в лучшем свете и увенчаются счастливой развязкой. Напротив, порок решительно торжествовать не будет». Это унизительно и комически выглядящее «Примечание для г[оспод] цензоров «Современника» к роману «Три страны света» наглядно характеризует требования, предъявлявшиеся к литературе: перестать «очернять» и выводить «дурное», тем самым расшатывая основы государственного порядка. И в романе всё действительно заканчивалось хорошо. Главный герой, энергичный и предприимчивый молодой человек Каютин, постранствовав по России, в результате составил капитал, который позволил ему жениться на любимой девушке. Все сведения для описаний тех мест, в которых он побывал, заимствовались соавторами из географических атласов, справочников и дневников путешественников. Никакого собственного опыта вояжей по стране ни у Панаевой, ни у Некрасова не было, а потому наиболее ярко и колоритно, со знанием дела, рассказано о деятельности нечистоплотного и развратного книгопродавца Кирпичова. Соавторы и не делали вид, что создают шедевр. Функция «Трех стран света» — заполнять страницы журнала, поскольку имелось обязательство перед подписчиками об определенном объеме каждой книжки («Если увидите мой роман, не судите его строго: он писан с тем, чтобы было что печатать в журнале, — вот единственная причина, породившая его на свет», — писал Некрасов Тургеневу в декабре 1848 года). Роман, впрочем, получился занимательным и после завершения журнальной публикации дважды выходил отдельным изданием.

Весь 1848 год журнал находился в опасности, Некрасов падал духом, жаловался на здоровье. Многим казалось, что следующий год принесет облегчение. Эту мысль выразил Гоголь, встретившись с молодыми литераторами и сотрудниками «Современника». П. В. Анненков вспоминал: «Он также продолжал думать, что по отсутствию выдержки в русских характерах преследование печати и жизни не может долго длиться, и советовал литераторам и труженикам всякого рода пользоваться этим временем для тихого приготовления серьезных работ ко времени облегчения. Эту же мысль развивал он при мне и в 1849 году на вечере у Александра Комарова. Тогда произошла довольно наивная сцена. Некрасов, присутствовавший тоже на нем, заметил: «Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за всё это время надо еще есть». Гоголь был опешен, устремил на него глаза и медленно произнес: «Да, вот это трудное обстоятельство». Однако 1849 год не оправдал ожиданий гения. Правительство проявляло «выдержку»: в мае были арестованы Михаил Васильевич Петрашевский и члены его «общества», в том числе Достоевский, в декабре им был вынесен абсурдно-жестокий приговор. По свидетельству Анненкова, Некрасов был чрезвычайно «испуган» происходящими событиями. Панаева утверждает, что во время всего процесса над петрашевцами за Некрасовым велась слежка с помощью прислуги и дворника. По ее свидетельству, в редакции «Современника» каждый день ждали появления жандарма. Ее слова находят документальное подтверждение: исследователи обнаружили в архивах распоряжение управляющего Третьим отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии Леонтия Васильевича Дубельта от 31 октября 1849 года: «Г-н шеф жандармов имеет неблагоприятные сведения на счет образа мыслей редактора «Современника» г-на Некрасова. Должно наблюдать за ним».

Всё это, естественно, сказывалось на «Современнике», содержание которого и общее состояние дел постоянно удручали Некрасова. «Мы трепещем за наступающую подписку, ибо многие книжки журнала сряду были плохи», — писал он Тургеневу 12 сентября 1848 года. Ему же 17 декабря Некрасов сообщал: «Подписка идет у нас хуже прошлого года, чему Вы, конечно, и не удивляетесь, видя, как плох стал наш журнал сравнительно с прошлым годом. А отчего плох? Узнаете, как сюда приедете. Мы печатали, что могли». То же он повторил Тургеневу и в письме от 27 марта 1849-го: «В нынешнем году у нас подписка на все журналы хуже, вследствие того что газеты политические в интересе повысились, а журналы по некоторым причинам стали скучны и пошлы до крайности. Так у «Библиот[еки] для чт[ения]» убыло 900 подписчиков, у Краевск[ого] — 500, у нас — 700. Дела наши не очень блистательны». В целом так оно и было: отдел словесности «Современника» заполняли светские, кавказские или бытовые повести Дружинина (которому ни разу не удалось повторить успех своей дебютной повести «Полинька Сакс»), Григоровича, Панаевой (Станицкого), печатаются переводы Гёте и Ламартина, второстепенных европейских писателей. Грановский, его друг географ Николай Григорьевич Фролов, Соловьев в ученых статьях по возможности избегали современности и касались преимущественно развития естественных наук, удаленных периодов российской и европейской истории; но даже вполне невинная статья Соловьева о Смутном времени вызвала замечания и привела к выговору цензору за пропущенную цитату из послания Лжедмитрия II с призывом к крестьянам захватывать земли господ, в котором усмотрели «применение» к общественной жизни современной России. Много места в журнале занимали описания путешествий, причем в основном подальше от России: в Африку или Испанию. Поднимать по-настоящему острые темы, более или менее прямо отстаивать либеральные ценности было невозможно.

При этом работать Некрасову приходилось едва ли не больше, чем в случае, если бы пригодный для печати материал был в изобилии. Он вынужден был не просто оценивать качество текста, но стараться не допускать в журнал, с одной стороны, ничего по-настоящему подлого и лицемерного, с другой — слишком опасного. Тому же Тургеневу в письме от 9 января 1850 года Некрасов жаловался на «невероятное, поистине обременительное и для крепкого человека количество работы»: «…честью Вас уверяю, что я, чтоб составить 1-ю книжку, прочел до 800 писаных листов разных статей, прочел 60-т корректурных листов (из коих пошло в дело только 35-ть), два раза переделывал один роман (не мой), 1 раз в рукописи и другой раз уже в наборе, переделывал еще несколько статей в корректурах, наконец, написал полсотни писем, был каждый день, кроме лихорадки, болен еще злостью, разлитием желчи и проч. Кроме физических недугов и состояние моего духа гнусно, к чему есть много причин». Практически каждая книжка отнимала массу сил.

Предприятие при этом выглядело невыгодным. Некрасов опять жаловался в письмах на долги и нехватку средств, уведомлял сотрудников и авторов, что не может своевременно заплатить гонорар, и просил «подождать». Работа плохо сказывалась на здоровье: в это время он периодически сообщал приятелям в письмах, что болят глаза, неделями мучает лихорадка. Неблагодарный труд отнимал всё время и силы — в 1849 году Некрасов стихов не писал. Бросить дело, однако, было уже невозможно — и в силу привычки, и в силу новой самоидентификации: в какой-то момент Некрасов стал воспринимать себя прежде всего редактором «Современника», ставшего уже во всех смыслах его собственным предприятием. «Современник» уже был важен сам по себе как состоявшееся явление, живое дело и имя, которое выше и важнее того состояния, в каком он находится в данный момент. Момент был тяжелый, но давал возможность журналу сохраниться, дожидаясь лучших времен. Неизвестно, верил ли Некрасов, подобно Гоголю, что такие времена настанут. Его волновал вопрос, как продержаться. Он продолжал работать от одной книжки «Современника» до другой.

То, что журнал, несмотря на постоянное правительственное давление, оставался живым, подтверждается постепенным изменением состава его постоянных авторов. Реакция, общественный застой и упадок неблагоприятны для появления по-настоящему больших талантов, однако вполне пригодны для появления дарований средних, способных на время привлечь внимание публики «на безрыбье». И такие авторы пришли в это время в «Современник». В 1849 году повестью «Ошибка» дебютировала в журнале Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир, ставшая известной под псевдонимом Евгения Тур; Михаил Васильевич Авдеев опубликовал в этом году и в начале следующего свои сенсационные повести «Варенька» и «Записки Тамарина». Павел Васильевич Анненков впервые выступил в качестве литературного критика, дав в первый номер 1849 года статью «Заметки о русской литературе прошлого года», в которой, между прочим, впервые употреблено столь значимое для русской литературы слово «реализм». В 1850 году в журнал пришел и до 1853 года помогал Некрасову издавать его будущий замечательный библиограф Виктор Павлович Гаевский. Всё это свидетельствует, что и в трудное время журнал был центром литературного процесса, по-прежнему формировал современную и завтрашнюю литературную повестку дня.

Несмотря на все огорчения, которые приносит работа, «Современник» в это время дает Некрасову чрезвычайно много: полученная им закалка превращает его в 29 лет в маститого редактора и издателя. Уже в 1850 году критика как само собой разумеющееся называет «Современник» одним из «лучших наших журналов», а известный писатель Григорий Петрович Данилевский считает журнал «модным», прибавляя, впрочем, сплетню, что его редактор не принимает в журнал стихов, «которые опасны для имени г. Некрасова». Некрасов осваивает механизмы общения с цензурой, изобретает способы «прикармливания» цензоров, осторожно нащупывает связи (очень скромные) в правительстве. В это время он обретает новый общественный статус — уже не мелкого литературного пролетария и даже не просто талантливого и заметного литератора, а солидного издателя, владельца журнала, в котором страстно желают опубликовать свои опусы начинающие (и не только) литераторы, поскольку увидеть свое имя на страницах «Современника» уже значило приобщиться к большой литературе. Тому же Авдееву, делавшему только первые шаги на писательском поприще, Некрасов пишет уже как мэтр, как человек, чье мнение имеет значительный литературный вес: «Я с большим удовольствием прочел Вашу повесть. В ней много хорошего, и Вы имеете несомненный талант… Напишите мне также, сколько Вам лет, где Вы служите, куда думаете выступить из Нижнего. Всё, что напишете, присылайте смело ко мне: годное будет напечатано, и будут Вам тотчас высланы деньги (по 32 рубля серебром с каждого печатного листа). Что же окажется неудовлетворительным, на то я не поленюсь прислать Вам свои замечания, ибо Ваш талант меня очень заинтересовал. Высылайте мне поскорей».

В 1849–1850 годах постепенно складывается новый круг «Современника», соответствующий временам, переживаемым журналом и российским обществом в целом. В него только отчасти входят литераторы и ученые, близкие Белинскому. «Москвичи» дают в «Современник» материалы, но держат дистанцию с его редакторами. Новый круг составляют либо такие менее принципиальные друзья Белинского, как И. С. Тургенев (отношения с которым у Некрасова приближаются к приятельским), В. П. Боткин, П. В. Анненков, либо новые сотрудники, мало или совсем не связанные с Белинским: Д. В. Григорович, В. А. Милютин, М. Н. Лонгинов, А. В. Дружинин. Большинство из них образуют приятельский круг, состоящий из людей, близких по интересам, чьи отношения выходят достаточно далеко за пределы редакции. Все они, умные и образованные, с широким кругозором, исповедовали либеральные убеждения, были сторонниками прогресса и просвещения, но при этом никто не обладал ни общественным темпераментом и страстью Белинского, ни философской глубиной и интеллектуальной яркостью эмигрировавшего Герцена (связь с которым практически прервалась в 1848 году), ни ученостью Кавелина или Грановского (остававшихся авторами «Современника»). Новые приятели Некрасова не были склонны вести страстные философские споры. Они были не чужды «барских» вкусов и привычек, не меньше Герцена или Огарева любили радости жизни и удовольствия.

Душой этой новой компании стал Александр Васильевич Дружинин, едва ли не самый постоянный автор, печатавшийся в 1849–1850 годах практически в каждой книжке «Современника» и постепенно начавший определять направление журнала, никак об этом не заявляя. Дружинин, сын крупного чиновника, на три года младше Некрасова, получил образование в Пажеском корпусе, служил в лейб-гвардии Финляндском полку, а с 1846 года — в канцелярии Военного министерства. Дебютировал он в «Современнике» повестью «Полинька Сакс» в 1847 году, посвященной вопросу эмансипации женщин и получившей высокую оценку Белинского. Очевидно, до этого времени никто в компании Некрасова и Белинского не слышал про Дружинина и его рукопись попала в журнал через кого-то из самых периферийных членов кружка. Как-то незаметно он вошел в личные отношения с редакцией журнала и его постоянными сотрудниками. В сентябре 1848 года Некрасов писал Тургеневу: «Дружинин малый очень милый и не то, что Иван Александр[ович] (Гончаров. — М. М.): всё читает, за всем следит и умно говорит. Росту он высокого, тощ, рус и волосы редки, лицо продолговатое, не очень красивое, но приятное; глаза, как у поросенка».

Дружинин был идеальный литератор периода застоя, именно такой, какой нужен, чтобы писать тогда, когда не о чем писать, или, точнее, нельзя писать о чем-то по-настоящему серьезном и важном. По привычкам и вкусам настоящий аристократ, англоман, дэнди, как называли его друзья, он являл собой полную противоположность Белинскому: спокойный, хладнокровный, культивирующий сдержанность и присутствие духа, не терпевший слишком сильных страстей и увлечений, любивший изящное в разных его проявлениях, не без склонностей эротомана. Вечный холостяк, он был завсегдатаем публичных домов, оставил в подробном дневнике характеристики проституток, которых, впрочем, мог и жалеть. Дружинин был действительно добрый человек и впоследствии стал вдохновителем первого в России общества помощи нуждающимся литераторам и ученым. Он очень любил литературу и отказался ради нее от карьеры военного, существенно более перспективной. Но любил он ее, конечно, не так, как Белинский и Некрасов. Она была для него не способом говорить о кровоточащих общественных ранах и проповедовать высокие идеалы свободы и равенства, а проявлением изящного, легкого, родом возвышенного удовольствия, безусловно, отличающегося от того, которое можно получить в борделе, но в конечном счете — наслаждения. Дружинин был чутким критиком, любил художественность в разных видах (в том числе ценил и совсем не «изящную» поэзию Некрасова, хотя и утверждал ее «ограниченный» характер), но при этом ему не нравилась чрезмерная серьезность. Фактически являясь с 1849 по 1854 год ведущим сотрудником «Современника», Дружинин убедил Некрасова отказаться от серьезных обзоров литературы и заменил их ежемесячными фельетонами «Письма иногороднего подписчика». Его трудолюбие было замечательным. Он много писал о том, что не имело злободневного значения: сначала задумал и осуществил цикл статей под названием «Галерея знаменитых романов», затем создал целый ряд портретов английских писателей (литературу Туманного Альбиона он знал прекрасно и хорошо в ней разбирался). В 1850 году Дружинин начал публиковать фельетонный роман-обозрение «Сентиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам», содержащий обзор разнообразных незначительных событий столичной и дачной жизни. Всё делалось им со вкусом, но было мелким и совершенно «безобидным». Эти черты в совокупности превращали его в идеального журнального работника периода застоя.

Дружинин влиял не только на характер журнала, но и на «литературный быт» круга «Современника». Литературу он считал возвышенным развлечением, а литераторов — своего рода аристократическими дилетантами, любящими развлекаться, хорошо жить, а не сухарями, предающимися разговорам о Боге, общественных идеалах и прочих скучных вещах. Видя себя душой любой компании (сказывалось гвардейское прошлое), Дружинин активно вовлекал литераторов круга «Современника» в развлечения: к началу 1850-х годов придумалось даже «домашнее» словцо «чернокнижие», которым приятели называли разнообразные совместные «мероприятия», варьировавшиеся в диапазоне от коллективного сочинения непристойных стихов до коллективного же посещения «дев». Под влиянием Дружинина (и, конечно, благодаря склонности остальных) круг «Современника» превратился в это время в веселую компанию беззаботных людей, благородных и честных, но без больших умственных горизонтов, без предельных запросов и претензий на какое-либо воздействие на окружающий мир. Это было во многом вызвано невозможностью участвовать в какой-либо общественной деятельности, подспудным ощущением отсутствия альтернативы. В самой склонности к аморализму, легким формам разврата можно видеть форму протеста против существующего порядка вещей, режима, лицемерно провозглашавшего мораль своим принципом и при этом глубоко аморального (своего рода портрет этой власти как будто пророчески изображен в «Нравственном человеке»).

Некрасов недаром позволил Дружинину определять лицо его журнала — он, несомненно, в то время считал его полезным и даже не видел ему альтернативы. Многое сближало поэта с кругом Дружинина, в том числе и образ жизни, основанный на культе изящного, дорогого; ему так же не был чужд принцип брать от жизни всё самое лучшее. Некрасов участвовал в «чернокнижии» во всех его разновидностях, принимал участие в составлении «Сентиментального путешествия Ивана Чернокнижникова…», давал волю разным страстям. Именно в это время увлечение карточной игрой переросло у Некрасова в страсть и даже стало своего рода профессией. А. Я. Панаева писала в феврале 1850 года своей подруге М. Л. Огаревой: «Нек[расов]: работает, пиет и тоже играет в карты…»

Тем не менее, скорее всего, Некрасов не считал Дружинина достойной заменой Белинскому, не мог относиться к тому направлению (а скорее отсутствию направления), которое принял журнал, иначе как к временному его состоянию. Именно во время «правления» автора «Сентиментального путешествия Ивана Чернокнижникова…» Некрасов называл «Современник» очень плохим и даже «пошлым». Скорее всего, и некоторые другие члены круга не считали, что та жизнь, которую они ведут, и та литературная продукция, которую производят, по большому счету достойны русского литератора (например, не мог быть доволен блестящий экономист Владимир Алексеевич Милютин, в 1847 году выступивший в печати с серьезными статьями по актуальным вопросам экономической теории и политики, а теперь вынужденный писать в «Современнике» о беспринципном древнегреческом политическом деятеле Алкивиаде и журналах XVIII века). Но эта компания и эти развлечения позволяли легче переносить тяготы труда, цензурного давления, общего гнета эпохи. Видимо, и Дружинину редактор «Современника» никогда не был по-настоящему социально и человечески близок. Он записал в дневнике: «Особенность в характере Некрасова, происходящая ли от болезни, истощения или жизни в подлом кругу и с скверной деятельностью». Белинский никогда не охарактеризовал бы окружение Некрасова такими словами, как «подлый круг».

Несмотря на плодовитость Дружинина, на готовность Григоровича много писать для «Современника», на некоторый приток новых литераторов, пригодного к печати материала всё равно не хватало, и практически сразу после окончания публикации в «Современнике» «Трех стран света» его соавторы начали печатать новый сериальный роман «Мертвое озеро». Как и его предшественник, он написан по законам массовой литературы: с большим количеством персонажей, неожиданными сюжетными поворотами и торжеством добродетели в финале. Роман этот сильно уступал «Трем странам света», хотя тоже имел читательский успех. Считается, что в нем вклад Панаевой существеннее, чем Некрасова: большое место в книге занимает описание театрального быта, хорошо знакомого обоим соавторам, но поданного в том ракурсе, который был явно ближе Авдотье Яковлевне. Думается, не от хорошей жизни Некрасов обратился к литературной критике: вместе с Боткиным, с которым он в это время сблизился, он задумал цикл статей «Русские второстепенные поэты». Несомненно, его перу принадлежит первая статья цикла, в которой автор одним из первых высоко оценил поэзию Тютчева, безоговорочно причислив его к первоклассным талантам, достойным встать рядом с Пушкиным и Лермонтовым. Принял участие Некрасов и в критическом отделе — мелкими заметками и вставками в чужие рецензии.

Подавляющая часть тех немногих «серьезных» стихотворений, которые создал Некрасов за три первые года «мрачного семилетия» — любовная лирика «панаевского цикла». Преимущественное обращение к частной жизни выглядит совершенно закономерно в условиях отсутствия жизни общественной, когда все злободневные социальные вопросы оказались под запретом. Однако эти стихи вызывают у читателя ощущение, что любовь не приносит поэту спасения и не освещает жизнь. Стихотворение «Так это шутка? Милая моя…» еще говорит о счастливом примирении, о том, что «рассчитанно суровое, короткое и сухое письмо», которое он получил от возлюбленной, оказалось шуткой. Но в других текстах уже возникает тема разрыва — уже произошедшего (как в стихотворении «Да наша жизнь текла мятежно…») или неотвратимо приближающегося (как в стихотворении «Я не люблю иронии твоей…»). Особенно же мрачен фрагмент «Поражена потерей невозвратной…», возможно, написанный после смерти их с Панаевой ребенка: «…ночь не близится к рассвету, / И мертвый мрак кругом…».

Единственное исключение, выходящее за пределы интимной лирики, хотя вроде бы тоже интимно окрашенное, — поразительный цикл «На улице», самим автором незадолго до смерти датированный 1850 годом, однако, возможно, составленный из стихотворений разных лет (впервые все стихотворения опубликованы только в 1856-м). В любом случае этот цикл содержит новые краски, которых до сих пор не было в поэзии Некрасова, но которые станут одним из ее наиболее выдающихся признаков. Здесь впервые появляется то, что можно назвать прозой в поэзии — не только в смысле прозаизированности лексики, но и в смысле изображения обычного, текущего. Можно сказать, что Некрасов здесь как бы вспоминает свой опыт создания фельетонного обозрения. Специфика фельетонной колонки прежде всего в том, что фельетонист дает обязательство описать, сообщить обо всём интересном, ценном, значительном, что произойдет за месяц или неделю. При этом сам критерий значительности становится относительным: автор выберет и опишет то, что интереснее всего за тот промежуток времени, о котором он дает отчет читателям. Соответственно, если за месяц не случится ничего по-настоящему значительного, то какие-то события будут попадать в фельетон просто потому, что они ярче других, произошедших в тот же период, но сами по себе они рутинные и обыденные. В цикле «На улице» перед нами как раз такой «фельетон», написанный в то время, когда ничего значительного как будто не происходит, история замерла и жизнь общества остановилась. Три стихотворения цикла прямо начинаются с указания на то, что их нужно воспринимать как «сцены» («вот», «смешная сцена»), содержат указание на обстоятельства, при которых лирический герой увидел происходящее. Сцены, которые изображены в цикле, с одной стороны, чем-то выделяющиеся, цепляющие глаз, драматичные (смерть ребенка, поимка вора, проводы рекрута), с другой — именно рутинные, в них нет ничего необычного. Это трагедия, ставшая повседневностью, и оттого только более тягостная и безысходная.

Необычна и авторская позиция, проявившаяся в произведениях цикла. Так, в стихотворении «Вор» (строку из которого «Торгаш, у коего украден был калач», Фет через 35 лет в письме августейшему поэту К. Р. будет приводить как пример «жестяной прозы») слово «торгаш», употребленное как определение «потерпевшей стороны», заранее закрывает возможность симпатии к торговцу. Эмоции, которые проявляет обокраденный, описаны только внешне (вой и плач) и воспринимаются как лицемерные; состояние вора также передано через внешние проявления, но тем не менее его эмоции однозначно ощущаются как подлинные. «Закушенный калач дрожал в его руке; / Он был без сапогов, в дырявом сертуке», «Лицо являло след недавнего недуга. / Стыда, отчаянья, моленья и испуга» — все эти детали подводят читателя к сочувствию вору. Однако в финале автор избегает моральных оценок и вора, и торгаша, и начальства: «Я крикнул кучеру: «Пошел своей дорогой!» — / И Богу поспешил молебствие принесть / За то, что у меня наследственное есть…» Наблюдатель отправляется «на званый пир», благодаря судьбу и небеса за то, что не находится на месте вора. Лирический герой не вмешивается, ничем не помогает вору и из-за этого априори лишается права вершить моральный суд, которое имел лирический герой «Нравственного человека» или «Колыбельной песни». В «Родине» или «В неведомой глуши…» право на моральную оценку автору давало откровенное признание в тех же пороках, которые он обличает в других, в «Воре» же позиция автора скорее может быть выражена формулой «кто я такой, чтобы судить?». В самом начале «мрачного семилетия» Некрасову кажется, что важнее заявить о собственной моральной уязвимости, отказаться на время от позиции моралиста, скомпрометированной деспотической властью, лицемерно присвоившей себе статус стража общественной нравственности; хотя бы мягко настаивать на относительности морали, на обусловленности поведения человека жизненными обстоятельствами.

Заключительное стихотворение цикла — «Ванька» — строится на традиционном приеме комического параллелизма: извозчик, чистящий бляхи на своей заморенной кляче, чтобы привлечь седока «побогаче», уподобляется «продажной красе», желающей придать себе «блеск фальшивый» с помощью прически. Стихотворение будто бы написано для того, чтобы повеселить читателя, слова «смех» и «смешное» употреблены в нем трижды. Однако завершается оно неожиданно:

Но оба вы — извозчик-дуралей И ты, смешно причесанная дама, — Вы пробуждаете не смех в душе моей — Мерещится мне всюду драма.

Собственно, мораль стихотворения проста: не смешно, когда люди, вынужденные продавать себя, пускаются на жалкие ухищрения для сохранения ничтожного заработка. Это делает «Ваньку» своего рода протестом Некрасова против своего участия в веселой компании, чьи юмористические занятия не есть задача и смысл поэзии и человеческой жизни. Жизнь на самом деле совсем не смешна, и общество представляет совсем не веселые картинки для комических уподоблений. И забывать об этом нельзя, даже если нет возможности сказать прямо, какая драма скрывается за этим весельем.

ВОЙНА

Новое десятилетие начиналось без надежды на «рассвет». 1851 год проходил для Некрасова под знаками уныния, тяжелой работы, дружининского «веселья», жалоб приятелям на «нездоровье». В «Современнике» по-прежнему печатались Григорович, Авдеев, Евгения Тур и сильно выделявшийся на их фоне Тургенев (подходила к завершению публикация «Записок охотника»). «Москвичи» практически перестали посылать свои ученые статьи, которые отчасти заменили несколько более занимательные Лонгинова и Милютина. Тянулся из книжки в книжку роман «Мертвое озеро», публиковались «греческие» стихи поэта Николая Федоровича Щербины, переводы более или менее безопасных произведений европейской литературы.

В марте произошел конфликт с Дружининым: тот обиделся на Панаева, в редакционной заметке назвавшего его «гостем» в журнале, и отказался продолжать печатать в «Современнике» свои «Письма иногороднего подписчика». Их приходится заменить столь же «легковесными» «Заметками Нового поэта о русской журналистике», сочинявшимися преимущественно Панаевым при некотором участии Некрасова.

Только в октябре произошло событие, которое можно назвать неординарным: в десятой книжке «Современника» было опубликовано начало романа «Богатый жених» Алексея Феофилактовича Писемского, годом ранее прославившегося опубликованной в конкурирующем издании повестью «Тюфяк». Молодой писатель заинтересовал Некрасова и сотрудников журнала оригинальным талантом. Впоследствии он напечатал в «Современнике» еще несколько произведений, однако постоянным автором журнала не стал и не вошел в его ближний круг. Отталкивающее впечатление производили не только его дурные манеры, ставшая легендарной нечистоплотность (позднее Некрасов будет писать Тургеневу в резкой манере: «Это неряха, на котором не худо оглядывать каждую пуговку, а то под застегнутым сюртуком как раз окажутся штаны с дырой или комок грязи на жопе»), но и беспринципность и жадность («…этот господин, порядившись с нами за 2000, счел себя вправе даже не предуведомить нас, что ему дают более, и продал роман Краевскому за три», — сообщил Некрасов Григоровичу в 1855 году). Раздражала его самоуверенность, не соответствовавшая уровню его, впрочем, значительного дарования. «Вкусу в этой вещи мало и претензии очень много» — так впоследствии Некрасов будет характеризовать одно из произведений Писемского.

Сам Некрасов в 1851 году написал и напечатал в одиннадцатом номере «Современника» только одно значительное стихотворение: «Мы с тобой бестолковые люди…» — шедевр его любовной поэзии. Первая строка вначале звучала как «Мы с тобою капризные люди…»; рукописи показывают, как долго выбирал Некрасов эпитет: пробовал еще «престранные» и «не бескровные», прежде чем решиться на такой предельный прозаизм. Снова объект изображения — «ссора», вызванная вспышкой гнева то ли женщины, то ли самого лирического героя; снова ласковое ободрение, готовность видеть в этих «вспышках» способ разрядки (в рукописи зачеркнуты те же уверения, что ее «сердце прекрасно»). Завершается стихотворение предложением взять из прозы любви долю счастья, видеть в ссорах повод помириться. Это делает стихотворение своеобразной квинтэссенцией всех мотивов «панаевского цикла». Кроме него в этом году была опубликована только некрасовская журналистика в стихах, напоминающая период «Пантеона» и «Литературной газеты», но с существенно более зрелым и совсем не легкомысленным взглядом: «Мое разочарование», «Деловой разговор», «Новый год».

Следующий год, в целом окрашенный всё той же скукой общественного упадка и политического гнета, принес несколько значительных событий. 21 февраля в Москве скончался Гоголь. Некрасов, видимо, узнал об этом от Тургенева, а того известил Боткин: «Теперь скажу тебе весть печальную: сегодня в 8 часов утра — умер Гоголь… Я сей час с панихиды — лицо Гоголя очень мало изменилось, только черты сделались резче. Вот что я еще узнал от слуги, который ходил за ним: за 11 дней до смерти — ночью сжег он все свои бумаги, он тогда болен еще не был, по крайней мере явно не был болен; но он говорил, что чувствует, что скоро умрет. Как только он сжег свои бумаги, так словно он опустился, и с тех пор собственно начинается его болезнь. Когда его сажали в ванну — это было за 1 суток до смерти — он противился, не хотел — остальные сутки он был в беспамятстве, в беспамятстве и умер». С этой смертью в русской литературе как будто произошел какой-то обрыв. Гоголь уже более десяти лет не издавал ничего, кроме рожденных под несчастливой звездой «Выбранных мест из переписки с друзьями», вызвавших насмешки и негодование, и многие перестали надеяться, что второй том «Мертвых душ» оправдает ожидания и станет значительным событием (Белинский довольно жестоко написал незадолго до смерти, что, похоже, от таланта Гоголя ожидать больше нечего); но, несмотря на это, он продолжал присутствовать в литературе. Публику потрясли и обстоятельства его похожей на самоубийство смерти, которой предшествовало уничтожение рукописей, как будто завершившее дело самоуничтожения, которому великий писатель предавался последние годы.

«Мир опустел» — такое чувство испытали многие образованные русские люди, и, несомненно, то же ощутил Некрасов после чтения письма Боткина, которое Тургенев наверняка показал ему и Панаеву — по просьбе самого автора. Конечно, для Некрасова Гоголь был не только фигурой огромного значения, но и главой (пусть и никогда этого не признававшим) того литературного направления, к которому принадлежал сам Некрасов. Как и многие другие, он, видимо, в эти дни перечитывал «Мертвые души», глядя на хорошо знакомые строки через призму трагической судьбы их автора, ставшего жертвой сомнения в правильности избранного пути (представлявшегося Некрасову тем же, что и его собственный), ломавшего себя ради того, что он считал более важным и правильным. (Позже Некрасов напишет Тургеневу: «Вот честный-то сын своей земли! Больно подумать, что частные уродливости этого характера для многих служат помехою оценить этого человека, который писал не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества. И погиб в этой борьбе, и талант, положим, свой во многом изнасиловал, но каково самоотвержение!»)

Судьба Гоголя, возможно, впервые привела Некрасова к мысли о стихах, о поэзии не как о занятии или даже профессии, но как о жизни и судьбе — не в затертом эпигонами значении «жребия», «удела» и прочего, но в каком-то ужасающе буквальном смысле: что поэзия может стать непосильной ношей даже для гения. Это открытие побуждает его создать поэтическую декларацию, написанную как бы в диалоге с Гоголем, — стихотворение «Блажен незлобивый поэт…», варьирующее мотивы знаменитого лирического отступления в «Мертвых душах» о двух типах писателей, в котором Некрасов увидел отражение мучительных сомнений, превращающих поэтический дар в наказание, в страдание и пытку.

У Гоголя первый писатель — счастливый, «который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы» — противопоставлен другому, «дерзнувшему вызвать наружу всё, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшему выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!». Первому живется легко: «Всё, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей»; второй не может похвастаться лаврами и любовью толпы: «…без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество».



Поделиться книгой:

На главную
Назад