Так жизнь Некрасова зимой 1838/39 года и до конца 1839-го как бы раздваивалась: с одной стороны, шли публикации романтических стихов, претендовавших на звание «серьезной» литературы, а их автор — на место в каком-то умозрительном несуществующем пантеоне «гениев»; с другой — средства к существованию добывались литературной спекуляцией, мелкой журнальной работой, ничтожными и даже отчасти постыдными литературно-коммерческими предприятиями. Эта раздвоенность, однако, не представляла психологического парадокса, поскольку две стороны некрасовской деятельности подчинялись строгой иерархии: приоритетной была высокая поэзия, а журнальная поденщина и мелкая литературная торговля — второстепенными, ничего не значащими для самого поэта.
Самоощущение Некрасова в это время легко укладывалось во вполне освоенную романтизмом модель: начинающий поэт, подающий надежды гений, вынужденный временно зарабатывать на жизнь способами, недостойными его таланта и будущего значения в литературе. Ответственность за такой эпизод в жизни питомца муз, вынужденного марать руки грязной работой, возлагалась, естественно, на черствую публику, «толпу», неспособную разглядеть замечательный талант и почитающую гениев уже в могиле (такие мотивы останутся в поэзии Некрасова вплоть до времени работы над поэмой «Несчастные»). Несомненно, что примерно так (по-разному, конечно, оценивая степень его гениальности и по-разному видя его будущие успехи) воспринимали Некрасова и все те, кто в это время ему покровительствовал или помогал: Ферморы, Бенецкий, Полевой, Данненберг, присоединившийся позднее всех к этой группе профессор Петербургского университета Петр Александрович Плетнев, помогший Некрасову после провала на экзаменах закрепиться при университете. Они видели в Некрасове романтического поэта, которого нужно поддержать, пока его муза не начнет приносить материальные плоды.
Соответственно, занимаясь мелким литературным заработком, Некрасов не оставлял планов поэтической карьеры. Видимо, закономерным шагом на этом пути после журнальных публикаций ему казалось издание своих стихотворений отдельной книгой. Такое решение Некрасов принимает, скорее всего, в июне 1839 года. Сам он позднее утверждал, что сделал это по совету Бенецкого, обещавшего распространить книгу в Дворянском полку и Пажеском корпусе. Не исключено, что так и было; вероятно, некоторые его «поклонники» были готовы поддержать его после выхода книги, недаром Данненберг утверждал, что Некрасов знаком со всеми «главными критиками».
Издателя, желающего опубликовать книгу стихов никому не известного (вопреки его собственным представлениям) дебютанта, конечно, найти было невозможно, нужно было издавать за свой счет. Возможно, именно это обстоятельство обусловило довольно долгий путь сборника до выхода из печати: цензурное разрешение на издание книжки под названием «Стихотворения Н. Некрасова» было получено 25 июля 1839 года, 8 августа Некрасов забрал рукопись из цензуры (эта задержка была вызвана, видимо, университетскими экзаменами), а отпечатан в листах (то есть не сброшюрован, поскольку перед этим нужно было пройти еще один этап цензурных мытарств — получить билет на издание, которым подтверждалось, что отпечатанная книга полностью идентична рукописи, на публикацию которой было дано разрешение) он был только в январе 1840-го. В этот момент книжка уже носила название «Мечты и звуки». 14 февраля 1840 года сборник, наконец, увидел свет, претерпев еще одно изменение: вместо полного имени автора книга была подписана инициалами «Н. Н.».
Воспоминания о мотивах издания этой книги у Некрасова затемняются, искажаются позднейшим взглядом, в котором описанная выше иерархия давно была перевернута: стремление зарабатывать деньги тяжелым, пусть и грязным трудом для него давно станет выше (как специфическое проявление «привычки к труду благородной»), чем поза «баловня свободы» и «друга лени», творящего в отрыве от земной «суеты». Поэтому и издание сборника «Мечты и звуки» в поздних рассказах Некрасова предстает как попытка поправить материальное положение. Некоторые основания для этого были: сам поэт, его друзья и благожелатели немало сделали, чтобы хотя бы оправдать затраченные на издание средства: устраивали подписку, продавали книжку «по билетам», распространяли через знакомых и подчиненных.
Конечно, издание дебютного сборника бесконечно превосходило по значимости всё, чем занимался Некрасов в это время. И, конечно, это не был проект, рассчитанный на материальную прибыль, — для этого делались переводы, писались стишки для гостинодворцев, замышлялась опера «Испанка». Сборник как бы принадлежал другому миру — миру гениев их восторженных поклонников-меценатов, от которого Некрасов еще не отрешился в своих мечтах, в который он попытался вступить. Это была игра совсем по другим правилам, чем те, что господствовали в мелкой журналистике. Именно уверенностью в существовании таких правил обусловлен его знаменитый визит к Василию Андреевичу Жуковскому с еще не вышедшей из печати книжкой. Сам Некрасов вспоминал об этом:
«Я стал печатать книгу «Мечты и звуки». Тут меня взяло раздумье, я хотел ее изорвать, но Бенецкий уже продал до сотни билетов кадетам, и деньги я прожил. Как тут быть! Да Полевой напечатал несколько моих пьес в «Библиотеке для чтения». В раздумье я пошел с своей книгой к Жуковскому. Принял меня седенький согнутый старичок, взял книгу и велел прийти через несколько дней. Я пришел, он какую-то мою пьесу похвалил, но сказал: «Вы потом пожалеете, если выдадите эту книгу».
«Но я не могу не выдать» (и объяснил, почему). Жуковский мне дал совет: «Снимите с книги ваше имя».
Эпизод в трактовке Некрасова выглядит как своеобразное получение «благословения» у большого поэта (Жуковский предсказывает, что Некрасов пожалеет об этой слабой книге, вероятно, потому, что станет настоящим поэтом) и одновременно как проявление проснувшейся самокритики. Несомненно, однако, что логика, которая лежит в основе этого рассказа, — поздняя, принадлежащая уже зрелому поэту. Начинающий «гений» наверняка руководствовался другими мотивами. Он попытался обрести в Жуковском того могущественного, любящего литературу, способного по дебютному сборнику распознать настоящий талант покровителя, о котором давно мечтал. Старший поэт в высшей степени соответствовал таким надеждам. В отличие от прежнего покровителя Некрасова, Полевого, единственной наградой за многолетний литературный труд была бедность, Жуковский был не только живой классик (в чем Некрасов, читавший примеры из его поэзии в учебниках Кошанского, не сомневался), но и крупный сановник, не просто «литературный генерал», но генерал в буквальном смысле — действительный статский (с 1841 года — тайный) советник, кавалер всевозможных орденов, воспитатель наследника престола, приближенный к самому императору. Кроме этого, он имел заслуженную репутацию чрезвычайно доброго и отзывчивого человека, не раз помогавшего собратьям-литераторам. Только недавно он оказывал покровительство замечательному поэту Алексею Васильевичу Кольцову, чья судьба была в чем-то похожей на судьбу самого Некрасова, в частности в трудных отношениях с отцом.
Конечно, благосклонность такого человека могла очень много значить для юного гения. По логике Некрасова, его стихи должны были понравиться Жуковскому, поскольку были похожи на его собственные. Жуковский же был настоящий художник, и потому, конечно, «Мечты и звуки» не понравились ему — именно из-за отсутствия оригинальности. Никаких оснований предлагать молодому человеку покровительство Жуковский не видел. В его лице Некрасов едва ли не впервые столкнулся с подлинным художником, однако понять суть этой подлинности он, скорее всего, был еще не готов.
«ЛИТЕРАТУРНАЯ ТЛЯ»
Сборник «Мечты и звуки» продавался в книжных магазинах Ильи Ивановича Глазунова и Василия Петровича Полякова (куда, судя по всему, он был отвезен самим автором и его друзьями) за полтора рубля серебром. Покупали его плохо, чего, впрочем, стоило ожидать хотя бы по малой известности автора широкой публике.
Книжка не вызвала большого шума и в литературных кругах. В течение полугода (примерно до августа 1840-го), пока сборник еще лежал в книжных лавках, выходили немногочисленные рецензии, преимущественно благосклонные, что называется, «поощрительные» (едва ли не самый восторженный отзыв был дан имевшим крайне дурную репутацию критиком и литератором Леопольдом Брантом, в тринадцатом номере газеты «Русский инвалид» назвавшим стихи Некрасова «прекрасными»). На этом фоне помещенный в третьем номере «Отечественных записок» резко отрицательный отзыв Белинского (вторую отрицательную рецензию написал в «Литературной газете» критик Василий Межевич, которого Некрасов считал своим недоброжелателем, а следовательно, она вообще не шла в счет), которому Некрасов впоследствии приписывал судьбоносное значение, не выглядел приговором. Наоборот, книжный дебют можно признать успешным.
Некрасову, однако, так не казалось. Неизвестно, действительно ли он скупал и уничтожал тираж (это выглядит неправдоподобно, поскольку вряд ли книгопродавцы книгу купили — скорее всего, взяли на реализацию; следовательно, ему надо было просто забрать непроданные экземпляры); однако представляется несомненным, что Некрасов ощущал: «Мечты и звуки» провалились.
Дело не только в том, что рецензиям не хватало «восторга», но и в том, что практически все они вышли из-под пера тех литераторов, которые его знали, среди которых он и так числился подающим надежды молодым поэтом, которые ему сочувствовали и оказывали покровительство еще до выхода сборника (Полевой, Плетнев, Менцов, Сенковский). То есть книга не принесла какого-то резкого изменения его положения в литературном мире. Неудача визита к Жуковскому, высказанное старшим поэтом отрицательное отношение к книге, видимо, заставляли Некрасова предполагать заранее, что сборник окажется холостым выстрелом, неудачной инвестицией. Тем не менее преобладание положительных рецензий в серьезной печати оставляло хотя бы слабую надежду на продолжение поэтической карьеры, и Некрасов еще до осени 1840 года (хотя всё реже) продолжает писать серьезные стихи в духе сборника «Мечты и звуки», рассчитывая, возможно, на чье-то новое покровительство. Последним таким стихотворением стало «Скорбь и слезы», напечатанное в ноябре этого года.
Такая раздвоенность, существование сразу в двух сферах — высокой и низкой — сохраняется у Некрасова еще почти год, хотя борьба за славу и признание в высокой сфере выглядит всё более безнадежной. Сама эта двойственность приобретает новые черты, которые обеспечивают победу низкой действительности над высокими устремлениями. Еще до выхода в свет своей книжки, в декабре 1839 года, Некрасов поступил на постоянную «службу» в новый, только начавший выходить журнал «Пантеон русского и всех европейских театров», издателем которого был книгопродавец В. П. Поляков, а редактором стал к тому времени уже довольно известный драматический писатель, автор популярных водевилей Ф. А. Кони. Познакомиться с последним Некрасов мог у Полевого, где тот часто бывал, или через Полякова, в книжных лавках которого продавалась книга Некрасова. Поначалу его обязанности были едва ли не корректорскими. Скоро, однако, Некрасов становится в «Пантеоне», а чуть позже и в «Литературной газете» (ее также начинает редактировать Кони, взяв в аренду у А. А. Краевского) своего рода доверенным лицом: выполняет редакторские, корректорские функции, начинает писать рецензии, давать собственные материалы. Работа у Кони продолжится до начала 1842 года. Тогда, только-только расставшись с работодателем, Некрасов будет отзываться о нем крайне едко, пародировать его, а позднее, в автобиографиях, станет игнорировать, даже не упомянет его имени (хотя о работе в «Пантеоне» и «Литературной газете» сообщит). Причины противоречивого отношения Некрасова к бывшему патрону, видимо, кроются не столько в самом Кони, обладавшем, по многочисленным воспоминаниям, добрым и отзывчивым характером, но в той роли, которую он объективно сыграл в жизни Некрасова.
Федор Кони был человек иной формации, нежели Николай Полевой. Он никогда не претендовал на первые роли в литературе, и редактировавшиеся им издания навсегда остались изданиями второго или третьего ряда. Он тоже писал в юности подражательные романтические стихи (с несколько большим успехом, чем Некрасов) и иногда продолжал их писать, когда начал редактировать «Пантеон». Однако романтическая поэзия со всеми ее атрибутами не помешала ему сделать карьеру критика и драматурга, специализирующегося на водевилях, комедиях с куплетами. К такой «легкой» литературе Кони относился серьезно, добившись на этом поприще больших успехов, создав несколько классических русских водевилей.
Кони не относился к сочинительству в развлекательном жанре как к приработку, к падению или временной задержке на пути к славе великого поэта. Он согласился редактировать театральный журнал, что соответствовало его собственным литературным интересам, однако публиковал не только пьесы, но и театральную критику, а также прозу и стихи, не имеющие никакого отношения к театру. На страницах «Пантеона» можно было встретить как произведения больших поэтов, так и эпигонские философские медитации (в том числе в авторстве самого Кони) по соседству с фривольными водевилями (опять же вышедшими из-под пера самого редактора). В «Пантеоне» легко находилось место и «серьезным» романтическим стихам Некрасова, и его стихотворным фельетонам. Эта всеядность прежде всего отражала эклектические пристрастия самого Кони, но и соответствовала интересам достаточно широкой аудитории его изданий, для которой не было высокого и низкого, а было интересное и скучное, веселое и грустное, новое и устаревшее. Эта публика только недавно начала диктовать свои требования литературе и театру, но всё больше набирала силу.
На первый взгляд демократизм вкуса редактора заслуживал симпатии, поскольку давал возможность Некрасову печатать практически что угодно. Между тем скорее всего именно он, а не тяжелая работа, которой он нагружал Некрасова и на которую тот и тогда, и впоследствии жаловался («Господи! Сколько я работал! Уму непостижимо, сколько я работал, полагаю, не преувеличу, если скажу, что в несколько лет исполнил до двухсот печатных листов журнальной работы» — говорится в автобиографии Некрасова), стал причиной раздражения и обиды, испытываемых сотрудником к «издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа», как он позднее в своей сатирической прозе называл бывшего работодателя.
Поскольку Кони не считал писание фельетонов и рецензий на спектакли низким занятием, он и к деятельности Некрасова на этом поприще не мог относиться как к временному подспорью начинающему гению. С самого начала между ними было заключено соглашение не о временном разовом приработке, но о постоянном сотрудничестве и именно в качестве журнального работника — корректора, рецензента, помощника редактора. Эти условия, очевидно, менялись, но сотрудничество продолжалось. Некрасов должен был держать корректуры, следить за выходом номера, поставлять в журнал определенное количество листов собственного сочинения. Кони нанимал его и не видел в этом никакого унижения. Возможность писать претендующие на «гениальность» возвышенные стихи одновременно с фельетонами и легковесными водевилями была для него не временным компромиссом или поражением гения, а нормой. Кони вовсе не ощущал себя эксплуататором и злодеем, мешающим дальнейшей карьере молодого литератора, и тем более сокрушителем его надежд.
Между тем в глазах Некрасова он скорее всего выглядел именно так. Эпизодическая работа для Полякова, которому он поставлял детские водевили и «взрослые» сказки, откровенная халтура, воспринималась Некрасовым легче именно потому, что была халтурой, а следовательно, делалась исключительно для «заработка». (О своих отношениях с Поляковым Некрасов вспоминал в конце жизни с веселой иронией и без всякой горечи: «Был я поставщиком у тогдашнего Полякова, писал азбуки, сказки по его заказу. В заглавие сказки «Баба Яга, костяная нога» он прибавил: «Ж… жиленая», я замарал в корректуре. Увидав меня, он изъявил удивление и просил выставить первые буквы ЖЖ. Не знаю, пропустила ли ему цензура». Цензура не пропустила.) К сотрудничеству же с Кони нужно было относиться серьезно, как к «настоящей» работе, а учитывая ее объемы — единственной, практически не оставлявшей времени для чего-либо другого. В отличие от Кони, у Некрасова иерархия высокого и низкого еще продолжала существовать. Для него такое погружение в журналистскую работу означало понижение в ранге и неизбежно мучительный отказ от подлинного творчества, поскольку в иерархической системе эпигонского романтизма нельзя одновременно серьезно относиться к тому и другому. Этого-то втягивания его в журнальную работу поэт и не простил Кони.
Видимо, на протяжении всего 1840 года Некрасов еще рассматривал свое сотрудничество в изданиях Кони как временное, а сочинительство в низких жанрах и работу на вспомогательных должностях лишь как эпизод своей «настоящей» карьеры, но к концу года смирился. Уже к началу 1841-го Некрасов сжился с ролью второразрядного литературного работника: стал писать много рецензий, фельетонов, пародий, делал всё больше работы в журнале, участвовал в перепалках между журналами.
Возникали у него и конфликты с редактором. Наиболее серьезный произошел в середине 1841 года: Некрасов не отрицал публично слухов, что он якобы выполняет всю работу за Кони (тем самым соглашаясь, что это правда), а также за глаза высказался нелестно о нем как о журналисте и редакторе. После того как до его «патрона» дошли известия об этом, молодому сотруднику пришлось давать унизительные объяснения:
«Досада, огорчение и вообще обстоятельства, в которых я тогда находился, может быть, действительно заставили меня сказать что-нибудь против Вас нашим общим знакомым, в чем я и прошу у Вас прощения. Но клянусь Богом и честью, что всё, что я говорил, касалось только личных наших отношений и нисколько не касалось, как Вам внушили, Вашего доброго имени. Я хочу объяснить Вам всё откровенно… Один только раз в жизни сказал я об Вас несколько резких слов, но и ими, если б Вы их слышали, могла бы оскорбиться только Ваша гордость; Ваше доброе имя, Ваше благородство, очень хорошо мне известное, я всегда считал священною обязанностию защищать, а не унижать, потому что никогда не забывал, как много Вам обязан… Да и для чего, скажите, стал бы я скрываться перед Вами?.. Если б я желал Вам зла, я бы мог действовать открыто… Но самые эти строки доказывают, что я не враг Вам. А на язык я, кажется, не до такой степени невоздержан, чтоб, из одной страсти к болтовству, стал говорить где только можно дурное… и об ком же!.. Неужели Вы почитаете меня до такой степени испорченным и низким. Я помню, что был я назад два года, как я жил… я понимаю теперь, мог ли бы я выкарабкаться из сору и грязи без помощи Вашей…»
Конфликт был улажен: очевидно, сотрудник был полезен, и Кони решил его простить.
Если карьере преемника Подолинского и Бенедиктова Кони помочь не мог, то для успеха в той скромной области литературы, где он сам занимал видное место, его содействие имело серьезное значение. Прежде всего, постоянная работа в «Пантеоне» и «Литературной газете» обеспечила Некрасову материальную стабильность. Нельзя сказать, чтобы он разбогател, периодически он жаловался на безденежье и просил у своего работодателя прибавки или выдачи жалованья вперед, однако об «углах» и ночлежках речь уже не шла. В мае 1840 года Некрасов разъехался с Данненбергом (мы не знаем, что их развело) и поселился в Свечном переулке в доме купца Щанкина близ Лиговского канала, где жил до июля 1841-го; у него уже были своя мебель и имущество не менее чем на 150 рублей.
Благодаря работе у Кони Некрасов едва ли не к началу 1841 года становится как минимум заметной фигурой в мире «низовой» журналистики, усваивая привычки и манеры этой среды. Он приобретает определенные влияние и известность в качестве фельетониста и театрального критика и даже, как считают исследователи, удостаивается выведения в повести уже тогда бывшего модным писателем Ивана Ивановича Панаева «Литературная тля» (при первой публикации во втором номере «Отечественных записок» за 1843 год — просто «Тля») в образе литератора Гребешкова, к которому и применяется вынесенное в заглавие определение (Кони изображен там в виде издателя «какой-то газеты» Александра Петровича). Гребешков описан как типичный журнальный работник, имеющий ничтожные литературные интересы, принимающий активное участие в мелких перебранках с другими изданиями, которые его хозяин считает враждебными, ведущий внешне богемную, а на самом деле паразитическую жизнь, состоящую из ужинов с людьми, жаждущими литературного признания, дорожащий знакомствами с литературными хозяевами и окололитературными людьми, разнообразящий попойками рутину редакционной работы. Всё это, видимо, в той или иной степени присутствовало в тогдашней жизни молодого Некрасова.
Сотрудничество в театральном журнале открывало также дорогу к миру театра и драматургии. Русский театр в целом находился тогда на том же уровне, на который опустился Некрасов. Аристократия предпочитала итальянскую оперу или французскую труппу. Непритязательная «свежая» публика русского драматического театра (в случае проживающего в Петербурге Некрасова — Александрийского) состояла преимущественно из купечества, мелких чиновников, мещан, разночинцев. Наиболее продвинутой ее частью было студенчество. И в репертуаре преобладали пьесы, соответствовавшие уровню этой публики: водевили, оригинальные или чаще переделанные с французского, французские же мелодрамы, патриотические «исторические» пьесы вроде «Параши Сибирячки» бывшего покровителя Некрасова, Полевого, или исторической хроники «Рука Всевышнего Отечество спасла» Кукольника, чьими «драматическими фантазиями» Некрасов упивался в ярославской жизни. Ставилась, конечно, и мировая классика — Шекспир, Шиллер, Мольер; но для большой части тогдашней публики они были малоотличимы от Коцебу или Кукольника. Значительных оригинальных произведений на русской сцене со времени первых постановок «Ревизора» в 1836 году не появлялось.
Репертуар русского театра составлялся людьми посредственными, поэтому и Некрасов не чувствовал препятствий для начала драматургической деятельности. По примеру своего наставника он начал писать водевили и именно на этом поприще добился наибольших успехов. «Перепельский» (так Некрасов подписывал свои драматургические опусы) приобрел даже некоторую славу и популярность. В течение 1841–1842 годов Некрасов написал в соавторстве или самостоятельно, перевел или переделал с французского больше дюжины водевилей. Какие-то ветреная публика Александрийского театра покрывала аплодисментами, что-то ошикивала; но в этой сфере провал, особенно шумный, не являлся крахом и совсем не обязательно становился концом карьеры водевилиста, а был просто неизбежной издержкой производства. Эта сфера была устроена так (и в этом она не отличается от современного шоу-бизнеса), что самое важное — быть на слуху, поэтому скандальное фиаско часто было важнее скромного успеха. Этот закон Некрасов легко усвоил. Если совсем недавно недостаточный успех сборника «Мечты и звуки» стал для него почти трагедией, крушением надежд, то провал водевиля «Феоклист Онуфриевич Боб», написанного по мотивам его же собственного стихотворного фельетона 1840 года, только побудил писать дальше, сочинять новую развлекательную пьеску. Холодный прием водевиля или шумное недовольство публики означали всего лишь, что автор не смог ей угодить и тем сильнее должен стараться потрафить ее вкусу в следующий раз. Это правила рынка, на котором покупатель всегда прав.
Соответственно для успеха на этом рынке важен не столько талант, сколько энергия, трудолюбие, готовность учитывать интересы публики в сочетании с полезными связями. Некрасов знакомится с массой водевильных авторов (Петром Ивановичем Григорьевым, Николаем Ивановичем Куликовым, Дмитрием Тимофеевичем Ленским и др.), работает в соавторстве, надеясь на особенный успех от соединения нескольких громких имен (считая свое — «Перепельский» — в их числе). Он сочиняет водевили для бенефисов известных актеров, испытывает серьезное, но наверняка платоническое чувство к талантливой водевильной актрисе Варваре Асенковой (под впечатлением от ее игры в «Гамлете» он написал одно из последних «серьезных» произведений 1840 года «Офелия», а ее раннюю смерть оплакал в прочувствованном стихотворении 1855 года). Словом, он совершенно вживается не только в положение «литературной тли», но и в роль водевилиста, «известного почтенной публике».
Из Ярославской губернии Некрасов виделся столичным литератором, успешным журналистом и драматургом. В конце июля 1841 года он приехал в Ярославль на бракосочетание сестры Елизаветы. Документально зафиксировано, что поэт присутствовал на обряде, совершённом 27 июля. Неизвестно, заезжал ли он перед этим в Грешнево или сразу приехал в Ярославль. Между тем это важно, поскольку от ответа на этот вопрос зависит, видел ли он свою мать перед ее кончиной. «Мать моя умерла за три дня до моего приезда», — писал Некрасов Кони 16 августа. Елена Андреевна Некрасова скончалась 29 июля, в одной метрической книге сказано «от чахотки», в другой — «от изнурительной лихорадки» (в метриках также указан разный возраст: в одной — 45 лет, в другой — видимо правильно — 38). Следовательно, в Грешнево Некрасов попал только 2 или 3 августа. Где он был пять дней, неизвестно. По предположению биографов — ездил в Москву для улаживания конфликта с Кони. Даже если это так, то непонятно, почему Некрасов не приехал сразу в Грешнево — он давно, видимо еще с середины июля, знал о болезни матери, — а предпочел поездку по другим делам свиданию с ней. Возможно, он недооценивал тяжесть ее болезни. На ее похоронах, состоявшихся 31 июля в селе Абакумцеве, где была церковь, которую посещала семья Некрасовых, поэт также не присутствовал. Эта запутанная история венчает загадки, связанные с матерью Некрасова и его отношением к ней.
До середины августа Некрасов, видимо, гостит у молодоженов в Ярославле, а затем приезжает в Грешнево. Ему уже не стыдно показаться на глаза отцу. В деревне Некрасов охотится («…теперь последнее время порош, и я с утра до вечера на поле — травлю и бью зайцев… Это моя страсть, в этом занятии я провел всё время пребывания здесь; в городе был не больше трех дней», — пишет он Кони в ноябре 1841 года), продолжает сочинять и как столичный сноб интересуется местной литературной продукцией и театральной жизнью, обещая своему патрону Кони прислать в журнал «уморительный» обзор под названием «Ярославская литература». Теперь в глазах родных и близких он уже не строптивый юнец, пропадающий в столице, а настоящий петербургский литератор.
Пробыв на родине несколько месяцев, Некрасов в январе 1842 года покидает наскучившую провинцию. Возвратившись в Петербург, поселяется на третьем этаже дома 25 (Головкина) на той же Разъезжей улице, на которой остановился, впервые приехав в столицу. Теперь это уже вернувшийся к себе столичный журналист, собирающийся продолжить карьеру.
Прежде всего стоило отказаться от деления литературы на «высокую» и «низкую» и начать серьезно относиться к журнальной работе как к своей профессии, делу жизни. Здесь есть свои «верхи» и «низы», различающиеся уже не по «темам» и формам, которые литератор избирает, а по тому, насколько серьезное содержание он может вложить в легкие формы. Для существования в журнальной литературе вовсе не обязательно оставаться «тлей» — она предоставляет возможности развития таланта и духовного роста. Тот же Кони был автором и ничтожных поверхностных однодневок, ничем не выделяющихся из сотен других, и ставшего классическим водевиля «Петербургские квартиры», содержавшего серьезную критику современной общественной жизни, пусть и заключенную в легкую непритязательную форму. Театральная критика, фельетон, обзор городских новостей вполне пригодны и для серьезного содержания. В сущности, даже господствующее положение потребителя на этом литературно-театральном рынке не являлось фатальным препятствием для такого развития. Да, нужно соответствовать запросам публики. Но, возможно, ее подлинные запросы вовсе не так примитивны и поверхностны, а на самом деле намного более серьезны. Она ищет в театре и журналистике развлечения и отвлечения, но виновата в этом не только она, но и сама театральная литература и журналистика. Здесь и проходит граница между «высокой» и «низкой» литературой. Обе обращаются к публике, при этом вторая паразитирует на необразованности читателя или зрителя, развлекает, отказываясь участвовать в их подлинных делах и заботах, тогда как первая, видящая в публике серьезного собеседника, а в ее пожеланиях требование говорить о серьезных проблемах общества, просвещает.
Именно в направлении такой литературы и начинает двигаться Некрасов. Происходившие изменения видны прежде всего в его театральных рецензиях. В 1840 году, когда Некрасов только начинает их писать, и в 1841-м, когда пишет их уже изрядное количество, эти рецензии не выходят за пределы бойкой заурядности. Состоят они обычно из краткого пересказа сюжета, ориентированного на очень простую и отчасти даже невежественную публику (рецензируя постановку шекспировской трагедии, автор считает необходимым изложить сюжет «Кориолана»), и кратких оценочных замечаний, обычно касающихся технических сторон постановки или построения текста: порицающих недостаток действия или, наоборот, хвалящих его живость и очень субъективно и поверхностно употребляющих похвалы другого типа (например, за «жизненность» характеров или «теплоту» отношения драматурга к своим персонажам).
У автора этих рецензий и обзоров имеется в целом «правильная» шкала ценностей: он не сомневается, что Шекспир лучше, чем популярный автор водевилей Коровкин, однако объяснить, чем именно лучше, пока не может и ограничивается общими похвалами Шекспиру и иронией в отношении Коровкина. Несмотря на нее, чувствуется, что мир Ленского или Григорьева рецензенту всё еще существенно ближе и понятнее, чем мир Шиллера и Мольера.
Узость его кругозора определяется тем, что для него зрители — прежде всего «театральная публика», то есть толпа людей, пришедших в театр поглазеть на актрис, развлечься, будто бы оставив свои духовные запросы за его порогом. В результате фактически единственный критерий, который доступен в это время Некрасову, — удовольствие, доставленное или не доставленное публике (аплодировала ли она, вызывала ли автора и актеров или шикала во время представления). Но уже в 1842 году Некрасов в рецензиях порицает писателя за то, что в его романе нет «характеров, в нем нет современной жизни, нет картин действительности». Это требование «действительности» сочетается с требованием занимательности, и Некрасов в это время высоко оценивает, к примеру, Поля де Кока как «самого народного и самого веселого из французских романистов», при этом защищая его от обвинений в «аморальности», исходящих от людей, легко терпящих безнравственность в жизни, но требующих «благопристойности» в литературе. Позднее Некрасов, конечно, не будет относить французского беллетриста к числу писателей, у которых можно «поучаться»; его юношеская оценка — отчасти результат журнально-эклектических вкусов, в которых занимательность и «веселость» еще стояли практически наравне с «картинами действительности».
Такое же взросление, стремление из «низов» в «верхи» заметно и в некрасовской прозе, которую он начинает писать и публиковать в изданиях Кони с января 1840 года (а в 1841 и 1842 годах в его писаниях проза и драматургия практически совершенно вытесняют стихи). Главное отличие романтической прозы Некрасова от его же романтической поэзии в том, что сам автор осознает ее как халтурную, написанную на потребу читателю, ищущему «высокого», таинственного и загадочного. От прямой халтуры в ультра-романтическом духе вроде «Певицы» (1840) или «В Сардинии» (1842) и гибрида светской повести и истории в гоголевском духе «Макар Осипович Случайный» (1840) Некрасов приходит к замыслу «Повести о бедном Климе» (1841–1848). По воспоминанию сына Федора Алексеевича Кони, Анатолия, писать прозу Некрасова убедил редактор, предложив ему описать какую-нибудь историю, которую он «знает», то есть почерпнул из жизни, а не прочел в чужих книжках.
Обычно считается, что первым прозаическим произведением, в котором Некрасов описал известную ему «историю», является «Макар Осипович Случайный»; однако вполне возможно, что ответом на предложение Кони стал замысел «Повести о бедном Климе», которую он начал в 1840 году, но быстро бросил и попытался завершить только в 1842-м. Именно вещи, основанные на личном опыте столкновения с Петербургом, удались ему лучше всего. Это не только названные «Макар Осипович Случайный» и «Повесть о бедном Климе», но и редкий у Некрасова пример по-настоящему смешного юмористического рассказа «Без вести пропавший пиита» (1840), персонаж которого, провинциальный поэт Грибовников, подобно самому автору, явился в столицу за славой и богатством.
Это ни в коем случае не означает, что написанные тогда повести и рассказы Некрасова совершенно оригинальны. Наоборот, они в неменьшей степени подражательны, чем «Мечты и звуки». Но подражал он теперь другому: популярной беллетристике от гоголевских «Петербургских повестей» до произведений новых модных писателей Владимира Соллогуба, Ивана Панаева, Евгения Гребенки, Николая Павлова, уже открывших к тому времени в своих повестях и рассказах петербургский мир мелких чиновников и журналистов, бедных студентов и поэтов, других пасынков судьбы, бесполезно ищущих протекции у сильных мира сего. Подражая этим писателям, Некрасов сближается (пусть и в качестве, так сказать, арьергарда) с самым передовым движением в русской литературе — с ее широким «гоголевским» направлением, как стали его определять позднее. Проза получается у него существенно лучше, чем романтическая поэзия (иногда и лучше, чем у тех, за кем он следовал), потому что, в отличие от романтических идеалов, здесь за написанным стоит реальный жизненный опыт, пусть во многих случаях и неумело выраженный. И Некрасов, очевидно, это почувствовал. Так, еще одним уроком, полученным им от Кони, стало простое открытие: если писать о том, что знаешь и чувствуешь сам, получается лучше, чем когда пишешь о том, чего не испытал и не понимаешь[19].
1842 год ознаменовался и новым шагом к подъему «наверх» в журнальной сфере. Из двух изданий, которые редактировал Кони, более заметное место в журналистике принадлежало «Литературной газете». Некрасов начал сотрудничать в ней в октябре 1840 года, а через два месяца после возвращения из Грешнева в Петербург, в марте 1842-го, принял на себя все дела по изданию вместо уехавшего в Москву Кони, фактически стал ее редактором.
Работа в «Литературной газете» свела Некрасова с человеком, который навсегда войдет в жизнь Некрасова (хотя, конечно, его ни в коем случае нельзя назвать «покровителем» поэта). Это Андрей Александрович Краевский, фигура примечательная и для русской литературы крайне важная, хотя и противоречивая. Именно он начал издавать «Литературную газету» в начале 1840 года, однако затем передал ее в аренду Ф. А. Кони. Краевский был вполне заурядным литератором (это занятие он вскоре практически оставил), но чрезвычайно значительным и амбициозным издателем. В 1835 году он познакомился с Пушкиным, в следующем году помогал ему в технических вопросах издания «Современника», а после его гибели участвовал в издании пушкинского журнала. Именно Краевский в 1836 году ввел в журнальный мир Лермонтова. У Краевского было безошибочное чутье на таланты, сочетавшееся с безошибочным представлением о том, что из происходящего в литературе является самым значимым, где находится ее передовой край. Краевский понимал, что Пушкин и Лермонтов — поэты более талантливые, чем Бенедиктов и Кукольник, даже если последние пользуются сейчас большей популярностью. Желанием издавать лучший журнал, в котором будет печататься всё оригинальное и передовое, что есть в русской литературе, было продиктовано его решение выкупить у Павла Свиньина «Отечественные записки». Краевский начал издавать этот журнал с 1839 года и быстро реализовал свои планы, пригласив Виссариона Григорьевича Белинского — самого яркого из тогдашних литературных критиков, призванного определить направление журнала. В «Литературной газете» Краевский видел своего рода «приложение» к «Отечественным запискам». Однако сразу два издания оказались ему не по силам, и он, оставаясь владельцем «Литературной газеты», передал ее под редакцию сначала Межевича, а затем Кони. «Литературная газета» и «Отечественные записки» имели общих сотрудников, общую линию журнальной политики, общую контору и общего фактического владельца. Это и сделало работу Некрасова в «Литературной газете» переходным этапом в его восхождении на русский литературный ОЛИМП.
«Отечественные записки», несомненно, были лучшим русским журналом того времени, и вхождение в ряды его авторов означало вхождение в передовые ряды русской литературы и журналистики. С самого начала состав поэтического отдела был блестящий: здесь и Лермонтов с его самыми лучшими стихотворениями, и поэты пушкинского круга; и посмертные публикации стихов самого Пушкина, и произведения Гоголя, Жуковского, Кольцова. Но еще более важно, что здесь уже в 1840–1841 годах (когда Некрасов публикуется преимущественно в «Пантеоне» и «Литературной газете», пишет сказки и фельетоны и всё еще надеется на успех сборника «Мечты и звуки») печатаются молодые поэты и прозаики, чье творчество определит будущее русской литературы, ее магистральный путь развития и ее славу: Николай Платонович Огарев, Владимир Александрович Соллогуб, Иван Иванович Панаев, Александр Иванович Герцен. При «Отечественных записках» собрался круг западников — молодых интеллектуалов, веривших в необходимость европейского пути развития России, живших напряженной умственной жизнью и стремившихся присоединиться к важнейшим интеллектуальным событиям Европы. Таким событием была философия Гегеля, которую этот круг усвоил. Сложное, с трудом поддающееся интерпретации, но имеющее колоссальный освобождающий потенциал учение немецкого мыслителя его молодые русские последователи спустили с академических высот и соединили с волновавшей их общественной проблематикой, используя для критики российской действительности: фальшивой казенщины николаевского времени, ее враждебности всякому прогрессу, свободной мысли; наконец, крепостного права, сословной несправедливости. Некоторые из членов этого круга, как Огарев и Герцен, уже испытали гонения, побывали в тюрьме и ссылке. Их беседы и труды в разной степени значительны, но их коллективная интеллектуальная работа, вполне вероятно, была самым важным из того, что происходило тогда в России. Главой, общепризнанным лидером этой группы был Виссарион Григорьевич Белинский.
Союз молодых гегельянцев со считавшим себя передовым издателем Краевским был неизбежен. Переехавший в конце 1839 года из Москвы в Петербург, чтобы возглавить литературно-критический отдел «Отечественных записок» и вместе с тем определять всё «направление» журнала, Белинский привел в него своих приятелей и товарищей по кружку, обретших не просто трибуну, с которой можно высказываться, но по-настоящему популярное издание, единственное способное успешно конкурировать с коммерческой «Библиотекой для чтения» и всем «торговым» направлением в литературе. Фактически заслуга Краевско-го перед русской культурой заключается в том, что он дал возможность серьезной литературе быть популярной, коммерчески успешной. Союз с «дельцом» и «литературным коммерсантом» был важен этим людям с высочайшими интеллектуальными запросами, которые тем не менее не ощущали себя замкнутой элитой и изначально обращали свое слово ко всем желающим слушать и получать свет истины. Человек, готовый обеспечить им максимально широкую аудиторию, был очень нужен. Таким и стал Краевский.
Думается, Некрасов хорошо понимал разницу в литературном весе «Литературной газеты» и «Отечественных записок». Его газета была рядовым органом, журнал Краевского — изданием первого ранга, принадлежность к его кругу означала принадлежность к совсем другому, самому высшему уровню новой литературной иерархии. Но до конца 1842 года кружок Белинского был для Некрасова недосягаем. Тем не менее сотрудничество в «Литературной газете», остававшейся, несмотря на существенно более заурядный характер публикуемых там материалов, своего рода «филиалом» «Отечественных записок», постоянно сводило Некрасова с Краевским. В 1841 году он опубликовал в «Отечественных записках» повесть «Опытная женщина». Весной 1842-го в отсутствие Кони он постоянно советовался с Краевским об издании «Литературной газеты». Тот, очевидно, оценил работоспособность Некрасова и его полезность для своего журнала. Благодаря принадлежности к «дружественному» изданию Некрасов удостоился печатных похвал Белинского за некоторые фельетоны и водевили. Эти похвалы были весьма умеренными, критик всегда подчеркивал «несерьезность» работы автора; однако несомненно, что некрасовская проза, водевили и стихотворные фельетоны были ему существенно ближе, чем обруганные им «Мечты и звуки», хотя бы отсутствием претензий и благонамеренности, скрывающейся за картонными бурями эпигонско-романтического «бунта».
Несомненно, уже в 1840–1842 годах были какие-то личные встречи Некрасова с сотрудниками и постоянными авторами «Отечественных записок». Он явно давно познакомился с Панаевым, был знаком с Соллогубом, Одоевским. Но и собственная творческая эволюция постепенно подготавливала Некрасова к новому шагу вверх, в высший литературный круг. Его члены не только обращались к максимальному количеству слушателей, но и были готовы принять в свой состав всех, кто разделял их идеи и ценности. Эта открытость была составной частью их идеологии: любой, кто честен и любит свою и чужую свободу, может быть призван на пир духа и мысли, в союз честных свободных людей.
Конечно, в реальности войти в круг Белинского и Герцена было совсем непросто. Тем не менее постепенно Некрасов приближался к нему. В начале 1843 года, оставаясь ведущим сотрудником и позднее даже став фактическим издателем «Литературной газеты», он начал регулярно печататься в «Отечественных записках». Некрасов больше не нуждался в покровительстве Кони. Он вступал на дорогу, по которой его прежнему патрону далеко идти было не по силам; «редактор газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа», быстро остался позади своего бывшего сотрудника.
ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ
Конечно, печататься в каком-либо журнале еще не означает попасть в число его постоянных сотрудников, определяющих его лицо. При каждом издании есть литераторы, принимающие в нем эпизодическое участие, есть и постоянные рядовые сотрудники, заполняющие второстепенные рубрики: смесь, обзор текущей литературы, хронику. Видимо, так и начинал Некрасов. Чтобы войти в «ближний круг», для которого «Отечественные записки» были трибуной, требовалось нечто большее, чем публикация время от времени небольших заметок и рецензий. Нужен был участник этого сообщества, который ввел бы Некрасова в него. Из членов этого кружка Некрасов к тому времени, видимо, лучше всего знал И. И. Панаева, чрезвычайно близкого к Белинскому. Однако Панаев был человек легкомысленный, неглубокий (хотя и безусловно талантливый беллетрист) и не смог бы разглядеть в Некрасове что-то интересное, выходящее за пределы обычной литературно-журнальной заурядности. Ключом, открывшим дверь в элитарный круг, стала для него встреча с Белинским, произошедшая, видимо, в феврале 1843 года.
Белинский жил тогда в доме купца А. Ф. Лопатина у Аничкова моста, на углу Невского проспекта и Фонтанки, напротив дворца князей Белосельских-Белозерских (по тогдашней нумерации — Невский, 71, Фонтанка, 41–43). Дом Лопатина был расположен недалеко от редакции «Отечественных записок», в нем на четвертом этаже находилась квартира Панаевых, да и сам владелец и редактор журнала А. А. Краевский проживал там же, на третьем этаже. Очевидно, Некрасов часто бывал в этом доме на протяжении 1842 года, когда приходил советоваться с Краевским об издании «Литературной газеты». Белинский в то время, когда у него впервые побывал Некрасов, занимал квартиру «в нижнем этаже… невеселые, довольно серые комнаты».
Позднее, в мае того же года, он переехал в квартиру, которую ранее снимал Краевский, сухую и светлую.
Слово «встреча» в данном случае, конечно, употребляется не буквально. Скорее всего, Белинский и Некрасов встречались и раньше — в редакции, в конторе «Литературной газеты» и «Отечественных записок». Речь идет о встрече как «узнавании», неожиданном или ожидаемом обнаружении близости, заинтересованности друг в друге, начале дружеских отношений. Такая близость возникла быстро — великий критик был, по многочисленным свидетельствам, порывистым, увлекающимся, и Некрасов смог его заинтересовать. С этого момента Белинский становится новым и, наверное, последним, хотя и специфическим, «покровителем» Некрасова. Как и отношения с Полевым и поначалу с Кони, это были отношения учителя и ученика. Белинский, обладавший склонностями и темпераментом учителя жизни, даже больше, чем его «предшественники», нуждался в людях, готовых внимать ему и учиться у него. Таким был Кольцов, скончавшийся в конце 1842 года и оставивший место «ученика» Белинского вакантным. Очевидно, Некрасов выказал готовность занять его.
Но чем Некрасов привлек Белинского? Панаев, человек очень близкий к Белинскому, а впоследствии к Некрасову, замечает: «Литературная деятельность Некрасова до того времени не представляла ничего особенного. Белинский полагал, что Некрасов навсегда останется не более как полезным журнальным сотрудником…» Это, безусловно, верно. Некрасов, несмотря на происходившую с ним эволюцию, особо не выделялся из толпы журналистов и литераторов, примыкавших к «гоголевскому направлению». Может быть, Некрасов отчасти прав, утверждая: «Отзывы мои о книгах обратили внимание Белинского, мысли наши в отзывах отличались замечательным сходством, хотя мои заметки в газете по времени часто предшествовали отзывам Белинского в журнале. Я сблизился с Белинским». Однако скорее всего Некрасов привлек Белинского в первую очередь не как литератор, но как человек, заинтересовал складом личности и судьбой: «Он с каждым днем более сходился с Белинским, рассказывал свои горькие литературные похождения, свои расчеты с редакторами различных журналов…» — вспоминал Панаев.
Самым привлекательным в Некрасове оказались для Белинского не перенесенные бедствия, а способность их преодолеть, способность бороться. Вызвала интерес его предпринимательская жилка, проявившаяся еще в годы бедствий в мелких издательских проектах и подтолкнувшая его в конце 1842-го — начале 1843 года выпускать совместно с издателем Андреем Ивановичем Ивановым сборник «Статейки в стихах без картинок», состоявший из юмористических стихов, сочиненных им самим и второстепенным беллетристом Владимиром Рафаиловичем Зотовым (в то время, когда произошла знаменательная встреча, Некрасов вместе с Зотовым активно рекламировал книжку). Именно практическая сметка Некрасова и его способность добиваться материального успеха, задумывать и доводить до успешного итога литературные предприятия оказались особенно привлекательны для критика. Точно говорит об этом И. И. Панаев:
«Некрасов произвел на Белинского с самого начала очень приятное впечатление. Он полюбил его за его резкий, несколько ожесточенный ум, за те страдания, которые он испытал так рано, добиваясь куска насущного хлеба, и за тот смелый практический взгляд не по летам, который вынес он из своей труженической и страдальческой жизни — и которому Белинский всегда мучительно завидовал. <…> Некрасов пускался перед этим в издание разных мелких литературных сборников, которые постоянно приносили ему небольшой барыш… Но у него уже развивались в голове более обширные литературные предприятия, которые он сообщал Белинскому.
Слушая его, Белинский дивился его сообразительности и сметливости и восклицал обыкновенно:
— Некрасов пойдет далеко… Это не то, что мы… Он наживет себе капиталец!
Ни в одном из своих приятелей Белинский не находил ни малейшего практического элемента и, преувеличивая его в Некрасове, он смотрел на него с каким-то особенным уважением».
Это совершенно неудивительно, учитывая, что сам Белинский и его друзья и единомышленники как раз в то время подошли к осознанию противоречия между социальной устремленностью их учения, предполагавшего необходимость реального преобразования жизни людей, и собственными неспособностью к какой-либо практической деятельности, «идеализмом», чрезмерной погруженностью в философские абстракции, теоретичностью мышления. Отсюда появлялась своего рода мечта о приходе нового человека, который соединил бы в себе практические навыки, склонность к занятию предпринимательством, умение добиваться благополучия с честными убеждениями и стремлением к общественному благу. Эта мечта об идеальном предпринимателе воплотится позднее в литературе в образах Петра Адуева («Обыкновенная история») и Штольца («Обломов») в романах Гончарова, оказавшегося чутким слушателем проповеди Белинского. Такие персонажи будут появляться и у Некрасова (например, Каютин в написанном в соавторстве с А. Я. Панаевой романе «Три страны света»). Именно предпринимателем, не гнушающимся черной и грязной работы, но сохранившим честную натуру, предстал перед Белинским мелкий фельетонист и журналист, автор среднего качества водевилей и издатель юмористического сборничка, подобных которому, как признавал сам Некрасов, в это время было пруд пруди. Но даже его роль «литературной тли» приобретала в новом свете ценность, поскольку давала возможность проявиться редкому в его собственном кругу качеству — предприимчивости, готовности браться за черную работу для честного обогащения. Некрасову, правда, пока не хватало ясных и твердых убеждений, но он готов был их перенять от самого Белинского.
Невозможно определить, насколько он подыгрывал Белинскому, выстраивая свой образ так, чтобы он соответствовал ожиданиям великого критика, но довольно простодушного человека (впоследствии он сам охарактеризует Белинского: «Наивная и страстная душа, / В ком помыслы прекрасные кипели»). Во всяком случае, долгое время Белинский не видел в Некрасове никаких черт, противоречивших изначальным представлениям о нем. Любовь Некрасова к Белинскому, восхищение его сильной, страстной и благородной натурой и его учением были неподдельными. Всю последующую жизнь он будет говорить и писать (когда это было возможно) о великом критике с огромным пиететом. В пантеоне кумиров, очень немногочисленном у Некрасова, Белинский навсегда занял первое место, которое никем и ничем не могло быть поколеблено. Не подлежит сомнению, что Некрасов искренне считал Белинского своим учителем и был готов развиваться под его влиянием, осознавая нехватку не столько образования, сколько общего кругозора, устойчивой системы ценностей, способных дать ему почву и для литературной, и для издательской деятельности, к которой он, судя по всему, к этому времени склонялся.
Чему же учил и научил его Белинский? О своих разговорах с ним Некрасов рассказывал (в неотправленном письме Салтыкову 1869 года) неопределенно: «Я не был точно идеалист… еще менее был я ровня ему по развитию; ему могло быть скучно со мною, но помню, что он всегда был рад моему приходу. <…> Белинский видел во мне богато одаренную натуру, которой недостает развития и образования. И вот около этого-то держались его беседы со мною, имевшие для меня значения поучения»[20]. Некрасов делился жизненными наблюдениями, говорил о себе, о своих предприятиях. Белинский резюмировал, делал выводы, обобщал, открывая собеседнику его самого. Это можно считать внушением определенных принципов, но происходило оно через возможность переосмысления «учеником» своего жизненного опыта в рамках другой системы ценностей, иного понимания причин и самого смысла происходившего с ним. Белинский внушал ему, что к бедности и тяжелой работе за гроши нужно относиться не как к постыдной неудаче, но как к следствию несправедливого устройства общества, что труд бедняка благороднее безделья богача, что массы крестьянства и народа в целом являются создателями цивилизации и культуры. Конечно, говорилось и о том, что крепостное право — зло, что оно нетерпимо и должно быть постоянным предметом борьбы; что быть помещиком и владельцем крепостных душ стыдно; что стремлением всякого порядочного человека должно быть устранение социальной несправедливости, установление законов и правил жизни, воплощающих идеалы Просвещения: Свободу, Равенство, Братство; что сословное государство с крепостным правом и несправедливостью, вписанными в самую сердцевину его порядков и законов, каковым была николаевская Россия, должно быть предметом ненависти для всякого честного, благородного человека.
Короче говоря, это были либеральные и даже радикальные (потому что Белинский, несомненно, был настроен радикальнее большинства членов своего кружка) принципы и ценности, которые Некрасов принял и в которые безоговорочно верил до конца жизни. И усвоил их не по книгам — Белинский вряд ли требовал, чтобы он читал Гегеля или Фейербаха, своих тогдашних кумиров. Некрасов не то чтобы не мог прочесть и понять их — его серьезный цепкий ум никогда ни у кого не вызывал сомнений (чрезвычайно умным человеком его впоследствии называли кумиры молодежи Чернышевский, Писарев, Михайловский), но не имел склонности к абстрактному теоретическому мышлению и не стремился погружаться в философские глубины. Он усвоил эти идеалы по разговорам с Белинским. (Тургенев так вспоминал впечатления от речи великого критика: «Не было возможно представить человека более красноречивого в лучшем, в русском смысле этого слова: тут не было ни так называемых цветов, ни подготовленных эффектов, ни искусственного закипания, ни даже того опьянения собственным словом, которое иногда принимается и самим говорящим, и слушателями за «настоящее дело»; это было неудержимое излияние нетерпеливого и порывистого, но светлого и здравого ума, согретого всем жаром чистого и страстного сердца и руководимого тем тонким и верным чутьем правды и красоты, которого почти ничем не заменишь».) Сыграла роль, конечно, и «влюбленность» в великого критика, столь характерная для людей, тесно с ним соприкасавшихся. Литературный критик Павел Васильевич Анненков, в то время только что вернувшийся из заграничной поездки, много позднее вспоминал: «В 1843 году я видел, как принялся за него (Некрасова. —
Конечно, Белинский не учил Некрасова писать стихи и прозу, и не только потому, что не считал возможным научить писателя писать, но и потому, что не видел у молодого литератора серьезных перспектив. Но разговоры об искусстве и его подлинном значении, несомненно, между ними велись: оба были критики, и Белинский именно в этой области мог выступить как практический руководитель. Стремление отвечать на серьезные запросы публики, заниматься современными животрепещущими вопросами общественной жизни, которое уже появилось у Некрасова, конечно, было близко и Белинскому. Но одной современности было недостаточно для подлинной литературы, как ее понимал великий критик. Некрасову запомнился диалог, который, без сомнения, выражает едва ли не самое важное наставление касательно искусства, данное ему наставником: «…Белинский сказал: «Вы верно смотрите, [но] зачем вы похвалили «Ольгу»?» — «Нельзя ругать всё сплошь, говорят». — «Надо ругать всё, что нехорошо, Некрасов, нужна одна правда».
Вот эта «одна правда», собственно, и составляет основу эстетических взглядов позднего Белинского. Безусловно, понятие «правда» неоднозначное. Критик имел в виду бескомпромиссное отношение к действительности, неуклонное следование своим убеждениям (и конечно, способность отказаться от них, если они оказываются неистинными). В искусстве правда — это не просто точность, верность бытовых подробностей (эту правду Некрасов уже и сам понял благодаря своему художественному опыту); это непременно искренность моральных оценок писателя, бескомпромиссность в поиске и донесении до читателей глубинных причин изображаемых фактов. С этой точки зрения нет «низкой» реальности, любая реальность становится «высокой», если увидена в свете по-настоящему высоких ценностей и идеалов. И конечно, правда предполагает недопустимость для честного литератора невынужденных компромиссов, непростительность подмены стремления к истине необязательными прагматическими соображениями. Подлинные задачи искусства никогда не определяются простой прагматикой — эта мораль для мелкого журналиста Некрасова была, конечно, особенно актуальна. Он принял ее в том числе и потому, что все эти принципы не противоречили, по Белинскому, возможности личного обогащения: капитал, нажитый умом и честным трудом, не мешает следованию правде в литературе и в предпринимательстве.
Всё это также было принято Некрасовым и осталось его идеалом писателя, редактора, издателя до конца жизни. Как ни странно, это было в том числе прагматично, поскольку войти в тот круг, в котором главенствовал Белинский, стать частью этого круга, не имея никаких убеждений или имея убеждения «неблагородные», было нельзя. Допускались нюансы, личные предпочтения, расхождения в деталях, но базовые ценности должны были быть общими, приемлемыми для всех единомышленников. Кроме того, Некрасов чувствовал, что в новую эпоху было выгоднее иметь убеждения, чем не иметь их. Убеждения, страстно и ярко отстаиваемые, выводили в люди, поднимали на вершины литературы и журналистики; люди без убеждений оставались в убогой массе «литературных тлей».
Белинский не только заполнил идейный вакуум, позволил обрести жизненные ценности, но и свел его с людьми своего круга и сделал это намеренно, считая «ученика» ценным приобретением для них всех. Иван Сергеевич Тургенев вспоминал, как Белинский «летом 1843 года… лелеял и всюду рекомендовал и выводил в люди Некрасова». На квартире у Белинского Некрасов познакомился с Тургеневым (и это, думается, второе по значению его знакомство в это время), только что издавшим поэму «Параша» — первое серьезное произведение, понравившееся Белинскому. Несомненно, Белинский же представил его Василию Боткину, Павлу Анненкову, Константину Кавелину, Николаю Тютчеву, Михаилу Языкову и другим петербургским литераторам и просто близким ему людям. Сделалось существенно более близким знакомство Некрасова с Панаевым. Позднее он познакомился с Герценом, Огаревым, историком Тимофеем Николаевичем Грановским, врачом и переводчиком Николаем Христофоровичем Кетчером и другими представителями уже московской части круга Белинского. А. Я. Панаева в воспоминаниях передает (может быть, не очень точно), как примерно Белинский представлял Некрасова своим друзьям и единомышленникам:
«Когда коснулись низменной литературной деятельности Некрасова, то Белинский на это ответил:
— Эх, господа! Вы вот радуетесь, что проголодались, и с аппетитом будете есть вкусный обед, а Некрасов чувствовал боль в желудке от голода, и у него черствого куска хлеба не было, чтобы заглушить эту боль!.. Вы все дилетанты в литературе, а я на себе испытал поденщину. Вот мне давно пора приняться за разбор глупых книжонок, а я отлыниваю, хочется писать что-нибудь дельное, к чему лежит душа, ан нет! надо притуплять свой мозг над пошлостью, тратить свои силы на чепуху. Если бы у меня было что жрать, так я бы не стал изводить свои умственные и физические силы на поденщине».
Друзья Белинского были вынуждены глядеть на Некрасова глазами своего лидера, видя в нем воплощение идеального предпринимателя, практического человека, честного труженика, существенно недотягивающего до их уровня образованности, неспособного говорить с ними о тонкостях гегелевской или прудоновской философии, но «честного», разделяющего их ценности, их веру.
Однако нельзя сказать, что Некрасов был для друзей Белинского совершенным «чужаком». В некотором отношении он был даже ближе Тургеневу и Герцену, чем аскетичному и жившему почти исключительно духовными интересами критику. Как Тургенев или Огарев, Некрасов был «барин» по происхождению и с улучшением материального положения вновь обрел барские вкусы и привычки: любил охоту, изысканную еду, вино, шампанское, женщин. Эти привычки культивировались (хотя, возможно, несколько вульгаризировались) и в театральной и околотеатральной среде, в которой Некрасов провел несколько богемных лет. Такой гедонизм был вовсе не чужд и компании западников. Герцен в «Былом и думах» описал собрания своего университетского кружка не только как пир духа, но и как пиршество в буквальном смысле: «Наш небольшой кружок собирался часто то у того, то у другого, всего чаще у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний. <…> Но внимание всех уже оставило их, оно обращено на осетрину; ее объясняет сам Щепкин, изучивший мясо современных рыб больше, чем Агассис[21] — кости допотопных. Боткин взглянул на осетра, прищурил глаза и тихо покачал головой, не из боку в бок, а склоняясь; один К[етчер], равнодушный по принципу к величиям мира сего, закурил трубку и говорит о другом». Эту любовь к «радостям жизни» Некрасов вполне разделял, и на бытовом уровне (одном из наиболее чувствительных для человеческого общежития), во вкусах, привычках различий между ним и друзьями Белинского было немного. Можно предположить, что и любовь к карточной игре, быстро превратившаяся у Некрасова в страсть и своего рода «профессию», не была унаследована им от отца, а развилась под влиянием новых знакомых: Белинский имел привычку играть в преферанс (и Некрасов постоянно стал составлять ему компанию), позднее страстным картежником стал Грановский. Азарт легко воспринимался кругом Белинского как одно из удовольствий, в которых незачем себе отказывать развитому человеку.
Так же как Белинский, молодые писатели, профессора и публицисты не воспринимали Некрасова как настоящего литератора, журнальную деятельность ему только «прощали». Он был для них прежде всего литературный предприниматель, подобный Краевскому, однако выгодно отличающийся от редактора «Отечественных записок» наличием убеждений. Поэтому и наиболее заметные успехи Некрасова, и наибольшая активность его в первый период знакомства с кругом Белинского лежат прежде всего в издательской сфере. Плодотворным оказалось знакомство с книгопродавцем Андреем Ивановичем Ивановым. Вместе с ним Некрасов летом 1843 года издал второй выпуск «Статеек в стихах без картинок», в котором вместе с его собственным стихотворным фельетоном «Говорун» была напечатана «философская» стихотворная сказка В. Р. Зотова «Жизнь и люди». В сентябре 1843 года Некрасов взял в аренду у Краевского «Литературную газету» и стал самостоятельным редактором, что означало существенный шаг вверх в иерархии русской журналистики: из сотрудника или «негласного» редактора он практически превратился в хозяина «серьезного», хотя и не первостепенного издания. В это же время Некрасов издавал книги, заказывая тексты начинающим литераторам (как ему самому давал заказы Поляков). Дмитрий Васильевич Григорович, будущий автор нашумевших повестей «Деревня» и «Антон Горемыка», а тогда только-только начинавший литературную карьеру, вспоминал:
«…Утром, зимою, раздался сильный стук в мою дверь; отворив ее, я увидел Некрасова с толстою книжкой в руках.
— Григорович, — сказал он, спешно входя в комнату, — вчера умер наш знаменитый баснописец Крылов… Я принес вам сочинение Бантыш-Каменского, материалы для биографии Крылова, садитесь и пишите его биографию, но не теряйте минуты… Я уже прежде, чем быть у вас, заехал в литографию и заказал его портрет.
«Дедушка Крылов» — книжка, написанная мною в десять дней, не многим отличалась в литературном отношении от предшествовавших «Первое апреля» и «Полька в Петербурге».
Все эти мелкие, плохие книжонки сбывались Некрасовым книгопродавцу Полякову, издававшему их почти лубочным образом, но умевшему сбывать их с замечательною ловкостью».
Впрочем, и сам Некрасов не чуждался возможности подзаработать в роли литературного поденщика. Например, в октябре 1843 года он за 25 рублей написал по заказу Жана Шульта, содержателя кабинета восковых фигур, стихи для афиши. Возможно, что он не брезговал браться и за другие заказы такого же рода, но они не разысканы.
Издательская деятельность Некрасова приводит к новому улучшению его материального положения. К концу 1843 года он уже может считаться человеком с серьезным достатком, существенно большим, чем у его учителя. «С 44 года дела мои шли хорошо. Я без особого затруднения до 700 рублей ассигнациями выручал в месяц, в то время как Белинский, связанный по условию с Краевским, работая больше, получал 450 рублей в месяц», — утверждает Некрасов в поздних автобиографических фрагментах. В середине 1844 года он совместно с В. Р. Зотовым задумывает издание сборника, посвященного описанию разных сторон петербургской жизни. Видимо, толчком к этому замыслу стал успех описаний жизни столицы, которые Некрасов печатал в «Литературной газете» под названием «Письма петербургского жителя». Возможно, однако, что на него подвигли слухи об огромной популярности во Франции жанра «физиологий» — иногда коротких, чаще развернутых очерков, содержащих описания самых разнообразных сторон частной и общественной жизни (издавались «физиологии» брака, женщин, трущоб, шляп, улиц, кровати, спальни и т. д.). Были попытки привить этот жанр русской литературе: в 1841–1842 годах выходил альманах Александра Павловича Башуцкого «Наши, списанные с натуры русскими». Фаддей Венедиктович Булгарин только что, в 1843 году, отметился в модном жанре, издав сборник «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода человеческого».
Судя по участию Зотова, поначалу их с Некрасовым проект мало отличался от стихотворных фельетонов, журнальных обозрений и «Статеек…». Однако замысел заинтересовал Белинского и благодаря ему превратился в одно из серьезных литературных предприятий. Дело шло трудно, Некрасову впервые пришлось вести переговоры уже не с начинающими литераторами, литературными поденщиками вроде его самого в недавнем прошлом, а с популярными авторами, преодолевать проблемы с цензурой (в связи с «Физиологией Петербурга» произошло едва ли не первое серьезное столкновение Некрасова с этим институтом, свидетельствующее в том числе, что издание по-настоящему «задевало», затрагивало глубокие раны общественной жизни). Всё неожиданно усложнилось из-за того, что у сборника в ходе создания поменялся литературный «ранг» — теперь его нельзя было выпускать на дрянной бумаге, с плохой полиграфией. Понадобились качественные гравюры, шрифты и пр. В результате Некрасов оказался настолько поглощен новой работой, что в середине 1844 года был вынужден отказаться от редактирования и издания «Литературной газеты», и Краевский снова передал ее Ф. А. Кони.
Затрата сил и вложение средств в результате себя оправдали. Сборник, получивший название «Физиология Петербурга», вышел двумя выпусками в марте и июле 1845 года и стал важнейшим событием в истории русской литературы, провозгласившим появление новой литературной школы, окрещенной Булгариным «натуральной». В сборнике были напечатаны статьи и очерки маститых, популярных В. Г. Белинского, В. И. Даля, И. И. Панаева, Е. П. Гребенки, малоизвестного А. Я. Кульчицкого, начинающего Д. В. Григоровича и, наконец, самого Некрасова, поместившего в нем стихотворный фельетон «Чиновник» и прозаический очерк «Петербургские углы» (фрагмент незавершенного романа «Жизнь и похождения Тихона Тростникова»). Судя по косвенным данным, альманах был успешен и в коммерческом отношении — Некрасов точно угадал интерес к теме сборника и правильно выбрал авторов.
Став литературным событием, сборник, однако, не содержал шедевров, выходивших за рамки крепкой беллетристики, оставшихся в истории русской литературы в качестве бессмертной классики (это относится и к текстам Некрасова). Во вступительной статье Белинского это не только учитывается, но и становится своего рода программой: критик утверждает необходимость и полезность как раз такой литературы среднего уровня как инструмента правдивого и критического изображения разных сторон жизни общества. По мысли Белинского, литература не может существовать и выполнять свои функции только усилиями гениев. Гении — редкость, к тому же они прихотливы и капризны. Им нельзя предложить общественно полезную задачу, заставить служить чему-нибудь, кроме их собственного призвания. Иное дело — талант второго ряда: он не может дойти до высот и глубин осмысления действительности, доступных гению, но способен верно изобразить ее; он более рационален, а потому его можно мобилизовать на выполнение общественно значимой задачи (например, изображение страданий городской бедноты). Отчасти размышления Белинского выглядели несколько бестактно, поскольку фактически он объявлял всех участников сборника посредственными литераторами (и к этому сразу придралась славянофильская критика: сборник действительно «посредственный», иронически соглашался Константин Сергеевич Аксаков, в то время наиболее активный и красноречивый противник западничества). Однако по сути это было верно — практически ни один из участников «Физиологии Петербурга» впоследствии не поднялся выше уровня талантливого беллетриста. Парадоксальным образом получалось, что участники сборника сами соглашались с суждением Белинского, поскольку печатались в сборнике, открывавшемся таким суждением о них.
Оценка Белинского касается и произведений Некрасова, опубликованных в «Физиологии Петербурга», и, безусловно, справедлива и по отношению к ним. Соглашался ли Некрасов с тем, что он всего лишь дельный, толковый беллетрист, пусть и полезный для общества и литературы? Видимо, сама публикация в этом сборнике знаменовала для Некрасова переход на новый уровень, продвижение от развлекательной литературы и журналистики к серьезной. И вполне умеренная похвала Белинского свидетельствовала по меньшей мере о признании Некрасова вполне органичной частью нового движения, «серьезным» писателем, пусть и не гениальным. Это значило тогда для Некрасова очень много — как минимум то, что как литератор он перестал быть «тлей» и с его литературной детальностью можно было уже не только «мириться» или оправдывать ее необходимостью добывать средства к существованию.
Изменения в творчестве Некрасова, произошедшие после встречи с Белинским и под влиянием их бесед, наиболее отчетливы в его критике. С одной стороны, было очевидно, что, несмотря на наставничество Белинского, большим критиком он не стал, не открывал новых горизонтов. Он никогда не встанет в ряд не только со своим кумиром Белинским, но и с Добролюбовым, Анненковым и даже Михайловским. С другой стороны, именно критические статьи этого времени едва ли не нагляднее всего показывают усвоение Некрасовым литературных и общественных приоритетов Белинского. Это хорошо видно в публикации «Взгляд на главнейшие явления русской литературы в 1843 году. Статья первая» в «Литературной газете» за 1 января 1844 года. Здесь во вступительной части Некрасов, говоря о немногочисленных образцах настоящей литературы, характеризует ее:
«С великодушным самоотвержением, ради благой и далекой корыстных расчетов цели, одушевленная высокими началами великого преобразователя России, избрала она путь тернистый и трудный, ведущий к достижению вечной и святой истины, к осуществлению на земле идеала, — и медленно, но твердо и самостоятельно шествует по своему пути, невидимо подвигая вперед общественное образование и науки, благородно симпатизируя всему высокому, она разрабатывает важнейшие вопросы жизни, разрушает старые, закоренелые предрассудки и с негодованием возвышает голос против печальных явлений в современных нравах, вызывая наружу, во всей ужасающей наготе действительности, «всё, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных повседневных характеров, которыми кишит наша земля». Эта литература не приписывает нам достоинств, которых мы не имеем, не скрывает от нас наших недостатков, но старается по возможности раскрывать их и обнаруживать, потому что, по ее мнению, истинный патриотизм заключается не в присвоении отечеству качеств, которых оно, быстрыми шагами идущее к совершенству, не успело еще себе усвоить, но в благородных и бескорыстных усилиях приблизить время, когда оно в самом деле достигнет возможного совершенства».
В этом пассаже хорошо видно практически всё, что Некрасову проповедовал Белинский: общественные идеалы, требование современности и правды в литературе, разоблачение «бесплодного романтизма». И, что особенно важно, появляется правильная, с точки зрения Белинского и его круга, литературная иерархия: о Державине говорится уважительно, но как о явлении, имеющем только историческую ценность, на вершину литературы помещены Лермонтов и Гоголь; высоко отзывается Некрасов о Соллогубе и Панаеве, поощрительно — о начинающих поэтах Аполлоне Майкове и Афанасии Фете. В третий ряд поставлены Бенедиктов, Кукольник, Вельтман, у которых автор находит и определенные достоинства. Наконец, совершенным презрением покрываются Полевой, Булгарин и Греч, воплощающие идею приспособленчества, служения власти за деньги.