Эти общественные движения руководствовались теми же побуждениями, что и либеральные демократии, стремящиеся признавать достоинство всех граждан в равной мере. Но демократиям никогда не удавалось удовлетворить эти притязания в полной мере: о людях часто судят не по их личным качествам и способностям (что бы по этому поводу ни гласил закон), а по стереотипным представлениям, сформированным принадлежностью к тем или иным группам.
В Соединенных Штатах эти предрассудки, к сожалению, в течение многих лет находили отражение в официальных законах, которые запрещали чернокожим получать образование вместе с белыми или не допускали женщин к голосованию на том основании, что они недостаточно рациональны. Но даже когда эти законы изменились в сторону десегрегации образования и предоставления женщинам права голоса, общество в целом вовсе не перестало мыслить в групповых терминах. Психологическое бремя дискриминации, предрассудков, неуважения или просто игнорирования лежало тяжким грузом на общественном сознании. Общество не могло избавиться от него, поскольку сами группы продолжали отличаться друг от друга поведением, производительностью, благосостоянием, традициями и обычаями.
Новые социальные движения, возникшие в 1960-х гг., сформировались в обществах, которые уже начали мыслить в терминах идентичности и чьи институты взяли на себя терапевтическую миссию по повышению самооценки людей. До 1960-х гг. забота об идентичности была в основном прерогативой тех, кто хотел реализовать свой индивидуальный потенциал. Но с ростом этих движений многие, естественно, стали задумываться о собственных целях и задачах с точки зрения достоинства своих групп. Исследования этнических движений во всем мире показали, что индивидуальная самооценка связана с уважением, которым пользуется более широкая группа, с которой связана личность; таким образом, политика персонализируется{1}. Каждое движение представляло людей, прежде невидимых и угнетенных; каждое из них обличало эту невидимость и требовало общественного признания внутренней ценности этих людей. Так родилась современная политика идентичности. Термин был новым, но само явление — нет; оно воспроизводило борьбу и взгляды прежних националистических движений и движений за религиозную идентичность.
Каждая маргинализованная группа имеет возможность выбора между более широким или более узким определением собственной идентичности. Она может требовать, чтобы общество относилось к ней так же, как к группам, превалирующим в обществе, или может утверждать отдельную идентичность своих членов и требовать уважения к ним на том основании, что они
Эти темы составили и повестку движения «Black Lives Matter», возникшего в ответ на полицейское насилие в Фергюсоне (штат Миссури), Балтиморе, Нью-Йорке и других американских городах. Со временем масштаб движения вырос от требования справедливого воздаяния за действия против отдельных жертв насилия вроде Майкла Брауна или Эрика Гарнера до стремления привлечь внимание окружающих к сути повседневного существования чернокожих американцев. Такие писатели, как Та-Нехиси Коутс[27], связывают современное полицейское насилие над афроамериканцами с долгой исторической памятью о рабстве и линчевании. Эта память является частью «пропасти непонимания» между черными и белыми, основанной на их различном жизненном опыте{2}.
Такая же эволюция произошла в феминистском движении, только быстрее и мощнее. Требования основного течения феминизма, как и движения за гражданские права на ранних этапах, сводились к равноправию в сфере занятости, образования, судебной практики и т. д. Но с самого начала влиятельное направление феминистской мысли настаивало, что сознание и жизненный опыт женщин фундаментально отличаются от мужского и что цель движения не должна сводиться к тому, чтобы наделить женщин возможностью вести себя и думать как мужчины. В чрезвычайно популярной книге Симоны де Бовуар «Второй пол» (1949 г.) говорится, что жизненный опыт женщин и даже их телосложение в значительной степени формируются патриархальным характером окружающего их общества и что этот опыт вряд ли может быть в полной мере воспринят мужчинами{3}. В более радикальной форме эту точку зрения выразила ученый-правовед и феминистка Кэтрин Маккиннон, утверждавшая, что изнасилование и половой акт являются «трудноразличимыми явлениями» и что существующие законы об изнасилованиях отражают точку зрения насильника. Хотя, по ее словам, не все авторы таких законов были насильниками, но «они принадлежат к группе, члены которой совершают [изнасилования], причем по тем причинам и в силу тех ценностей, которые они разделяют с теми, кто этого не делает; такими ценностями являются маскулинность и отождествление их поведения с мужскими нормами»{4}.
Идея о том, что каждая группа имеет собственную идентичность, недоступную для посторонних, нашла отражение в использовании термина «жизненный опыт», который в 1970-х гг. захватил популярную культуру{5}. Различие между
Различие между
Важность, придаваемая жизненному опыту, отражает более широкий характер долгосрочной модернизации, которая, как мы уже отмечали ранее, прежде всего и породила проблему идентичности. Модернизация предполагает формирование сложно организованного общества с продуманным разделением труда, личной мобильностью, составляющей основу современной рыночной экономики, и перемещением из села в город, создающим разнообразие — плюрализм индивидуумов, живущих рядом друг с другом. В современном обществе эти социальные изменения углубляются коммуникационными технологиями и социальными сетями, которые позволяют единомышленникам, разделенным географически, общаться друг с другом. В таком мире жизненный опыт, а значит и идентичность, начинают распространяться экспоненциально, как и звезды YouTube и группы Facebook в интернете. Столь же быстро разрушается возможность старомодного «опыта», то есть взглядов и чувств, которыми можно обмениваться и которые может разделять кто-то вне границ группы.
Обращение школ, университетов, медицинских центров и других социальных служб к терапевтическим практикам означало, что они готовы обслуживать
Первоначально понятие
Дальнейший рост внимания к вопросам идентичности был обусловлен возрастающей сложностью выработки политических программ, ведущих к крупномасштабным социально-экономическим изменениям. К 1970-м и 1980-м гг. прогрессистские движения в развитом мире столкнулись с экзистенциальным кризисом. Крайне левые силы в первой половине века руководствовались марксизмом, в центре их внимания был рабочий класс, а главной целью — пролетарская революция. Социал-демократы, которые в отличие от марксистов принимали либеральную демократию за основу, имели иную повестку дня: они стремились расширить возможности социального государства с тем, чтобы предоставить больше защиты большему числу людей. И марксисты, и социал-демократы надеялись добиться большего социально-экономического равенства за счет использования государственной власти — как для обеспечения доступа к социальным благам всех граждан, так и для перераспределения богатства и доходов.
К концу столетия пределы возможностей этой стратегии становились очевидны. Марксисты столкнулись с тем, что коммунистические общества в Советском Союзе и Китае превратились в гротескные и деспотичные диктатуры, порицаемые даже коммунистическими лидерами вроде Никиты Хрущева и Михаила Горбачева. Между тем рабочий класс в большинстве индустриальных демократий стал богаче и начал счастливо сливаться со средним классом. Коммунистическая революция и отмена частной собственности выпали из повестки дня.
В тупике оказались и социал-демократы: их цель — постоянный рост социального государства — столкнулась с реальностью финансовых ограничений в бурные 1970-е гг. Правительства отреагировали, включив печатный станок, что привело к инфляции и финансовому кризису; программы перераспределения создавали порочные стимулы, препятствующие трудоустройству, накоплению и предпринимательству, что, в свою очередь, ограничивало размер пирога, доступного для перераспределения. Несмотря на амбициозные проекты, направленные на искоренение неравенства, вроде «Великого общества» Линдона Джонсона, оно оставалось глубоко укорененным. Переход Китая к рыночной экономике после 1978-го и распад Советского Союза в 1991 г. вынудил марксистов покинуть политическую сцену, а социал-демократов заключить мир с капитализмом. В то же время растущее разочарование правительством после таких провалов, как война во Вьетнаме и Уотергейтский скандал, испытывали и левые, и правые.
В последние десятилетия ХХ в. энтузиазм поборников крупномасштабных социально-экономических реформ несколько угас, а левые признали политику идентичности и мультикультурализма. Они по-прежнему отстаивали равенство, но акценты их повестки сместились с условий жизни рабочего класса на внимание к зачастую психологическим нуждам постоянно расширяющегося круга маргинализированных групп. Многие активисты считали «старый» рабочий класс и его профсоюзы привилегированной группой, мало сочувствующей бедственному положению иммигрантов или расовых меньшинств, которые находились в худшем положении, чем «традиционный» пролетариат. Борьба велась за признание новых групп и их прав, а не вокруг экономического неравенства отдельных лиц. Таким образом, «старый» рабочий класс оказался забыт.
Нечто подобное происходило в таких европейских странах, как Франция, где ультралевые всегда имели больший политический вес, чем в Соединенных Штатах. После волнений мая 1968 г. революционные цели старых марксистов в новой, только зарождающейся Европе утратили актуальность. Повестка левых сместилась в область культуры: необходимо было разрушить не политический строй, эксплуатирующий рабочий класс, а гегемонию западной культуры и ценностей, подавляющую меньшинства на родине и в развивающихся странах за рубежом{8}. Классический марксизм многое воспринял из западного Просвещения: веру в науку и рациональность, в исторический прогресс и в превосходство современных обществ над традиционными. Новые «культурные левые», напротив, были в большей степени ницшеанцами и релятивистами; они оспаривали христианские и демократические ценности, на которых зиждилось Просвещение. Западная культура была для них инкубатором колониализма, патриархата и проблем, связанных с окружающей средой. Затем эта критика вернулась в США, прижившись в американских университетах в облике постмодернизма и деконструктивизма.
Европейцы стали более мультикультурными, как де-факто, так и в принципе. После Второй мировой войны в ответ на нехватку рабочей силы во многих европейских странах появились общины иммигрантов, по большей части мусульманские. На первых порах активисты этих общин выступали за равные права иммигрантов и их детей, но непреодолимые барьеры на пути к восходящей мобильности и социальной интеграции вызывали у них растущее разочарование. Вдохновленные иранской революцией 1979 г. и поддержкой салафитских мечетей и медресе из Саудовской Аравии, в Европе начали появляться группы исламистов, утверждавшие, что мусульмане не должны стремиться к интеграции, им следует сохранять собственные культурные институты. Многие левые в Европе присоединились к этому тренду, считая исламистов более аутентичными выразителями интересов маргинализованного народа, чем вестернизировавшиеся мусульмане, решившие влиться в социальную систему{9}. Во Франции мусульмане стали новым пролетариатом, а часть левых отказалась от традиционного секуляризма во имя культурного плюрализма. Нетерпимость и антилиберализм исламистов часто замалчивались под лозунгами борьбы с расизмом и исламофобией.
Изменение политической ориентации левых прогрессистов в Соединенных Штатах и Европе имело как преимущества, так и недостатки. Приобщение к политике идентичности было и объяснимым, и необходимым. Жизненный опыт групп с разной идентичностью различен, и при работе с ними нужно учитывать особенности этих групп. Те, кто к ним не принадлежит, часто не осознают, какой вред они причиняют своими действиями, как это было с мужчинами, пока движение #MeToo не обратило внимание на сексуальные домогательства и сексуальное насилие. Политика идентичности направлена на изменение культуры и поведения таким образом, чтобы это принесло реальную пользу людям, вовлеченным в процесс.
Вынося на свет относительно незначительные случаи несправедливости, политика идентичности привела к долгожданным изменениям как в конкретной государственной политике, что пошло на пользу соответствующим группам, так и в культурных нормах. Движение «Black Lives Matter» заставило полицейские департаменты Соединенных Штатов проявлять гораздо бóльшую осмотрительность и деликатность в обращении с гражданами из числа меньшинств, хотя злоупотребления все еще не искоренены. Движение #MeToo расширило представление общества о сексуальном насилии и открыло важную дискуссию о неадекватности существующего уголовного законодательства для эффективного противодействия ему. Наиболее важным последствием, вероятно, является широкий нормативный сдвиг, определяющий новую манеру взаимодействия женщин и мужчин на рабочих местах в Соединенных Штатах и за их пределами.
Поэтому в политике идентичности как таковой нет ничего плохого; это естественный и неизбежный ответ на несправедливость. Она становится проблемой только тогда, когда идентичность интерпретируется или утверждается весьма определенным образом. Для некоторых прогрессистов политика идентичности оказалась дешевой заменой серьезных размышлений о том, как обратить вспять тенденцию роста социально-экономического неравенства, развивавшуюся в большинстве либеральных демократий на протяжении 30 лет. Легче спорить по вопросам культуры в тиши элитных институтов, чем изыскивать средства или убеждать скептически настроенных законодателей изменить политику. Наиболее заметные проявления политики идентичности стали обнаруживаться в университетских кампусах начиная с 1980-х гг. Куда легче скорректировать учебные программы, включив в них работы женщин и авторов из числа меньшинств, чем повлиять на уровень доходов или социальное положение соответствующих групп. Многие влиятельные группы, претендовавшие в последнее время на особую идентичность, например женщины-руководители в Кремниевой долине или начинающие актрисы и женщины-режиссеры в Голливуде, находятся у вершины рейтинга распределения доходов. Помогать им достичь большего равенства — это хорошо, но это никак не поможет справиться с вопиющим неравенством между 1 % сверхбогачей и остальными 99 % населения.
Это указывает на вторую проблему — узурпацию политической повестки новыми, узко определяемыми маргинализованными группами. Это отвлекает внимание от старых и крупных групп с куда более серьезными проблемами. Значительная часть белого американского рабочего класса оказалась в подгруппе, переживающей опыт, сравнимый с опытом афроамериканцев в 1970-х и 1980-х гг. Тем не менее левые активисты, по крайней мере до недавнего времени, не обращали особого внимания на усугубляющуюся проблему наркомании или на судьбы детей, выросших в бедных неполных семьях в сельских районах Соединенных Штатов. Сегодня у прогрессистов нет амбициозных стратегий противостояния перспективе массовой потери рабочих мест в процессе автоматизации или роста неравенства доходов, вызванного внедрением новых технологий, а ведь это может грозить всем американцам, будь то белые или чернокожие мужчины или женщины. С похожей проблемой столкнулись и европейские левые партии: за последние десятилетия французские коммунисты и социалисты потеряли значительное число избирателей, которые предпочли «Национальный фронт». Аналогичный отток избирателей от немецких социал-демократов произошел на выборах 2017 г., после того как те поддержали решение Ангелы Меркель принять сирийских беженцев{10}.
Третья проблема современных трактовок идентичности заключается в том, что они могут угрожать свободе слова и, в более широком смысле, рациональному дискурсу, необходимому для поддержания демократии. Право высказывать любые идеи, особенно в политической сфере, является одним из краеугольных камней либеральной демократии. Однако преимущественное внимание к идентичности препятствует содержательной и непредвзятой дискуссии. Сосредоточившись на жизненном опыте групп с разной идентичностью, мы ставим субъективные эмоциональные переживания выше их рационального осмысления. По словам одного из наблюдателей, «наша политическая культура характеризуется на микроуровне слиянием мнений конкретного человека с тем, что он воспринимает как свое исключительное, постоянное и подлинное „я“». Искреннее личное мнение получает преимущество перед аргументированными рассуждениями, которые могут заставить человека отказаться от таких мнений{11}. То, что некий аргумент может оскорблять чье-либо чувство собственного достоинства, часто оказывается достаточным основанием для того, чтобы его отвергнуть, и эта тенденция закрепляется преобладающим в соцсетях форматом короткого обмена репликами{12}.
Как объяснил Марк Лилла, политическая стратегия, нацеленная на создание левой коалиции из различных групп идентичности, также малоперспективна{13}. Нынешняя дисфункция и упадок американской политической системы связаны с крайней и постоянно растущей поляризацией американской политики, в которой рутинное управление превратилось в состязания по конфронтационной эквилибристике и угрожает политизировать все институты страны. Вина за это лежит и на правых, и на левых — но в разной степени. Как утверждают Томас Манн и Норман Орнстейн, Республиканская партия гораздо быстрее скатывается к экстремистским взглядам, выразителем которых является «Партия чаепития», чем Демократическая партия — к левым{14}. Но и левые постепенно «левеют». Так, обе партии реагируют на сигналы, которые двухпартийная избирательная система и народные праймериз посылают активистам, чутко реагирующим на изменения конъюнктуры. Активисты, озабоченные в первую очередь вопросами идентичности, редко представляют электорат в целом; их программы часто вызывают отторжение у большинства умеренных избирателей. Более того, сама природа современной идентичности с ее акцентом на жизненном опыте создает конфликты
Последняя и, возможно, самая значительная проблема политики идентичности в том виде, в каком она сегодня практикуется левыми, заключается в том, что она стимулирует рост политики идентичности правого толка. Политика идентичности порождает
Под
Однако социальный феномен политкорректности гораздо сложнее. Постоянное появление новых идентичностей и изменение рамок приемлемых высказываний трудно отследить: канализационные и смотровые колодцы (manholes) сменили название на «технологические люки» (maintenance holes), название команды Washington Redskins очерняет индейцев, использование местоимения «он» и «она» в «неправильном» контексте может быть истолковано как пренебрежение интерсексуалами или трансгендерами. Видному биологу Эдварду Уилсону однажды вылили ведро воды на голову за предположение о том, что некоторые гендерные различия имеют биологические основания. Ни одно из этих слов не имеет никакого значения для основополагающих принципов демократии; они всего лишь бросают вызов достоинству конкретной группы и означают недостаточное понимание или сочувствие к ее проблемам.
В итоге крайние формы политкорректности оказываются прерогативой относительно небольшого числа левых писателей, художников, студентов и интеллектуалов. Но консервативные СМИ представляют их как сторонников левого движения в целом, да еще и в гиперболизированном виде. Это может объяснить один удивительный аспект президентских выборов 2016 г. в США — неизменную популярность Дональда Трампа среди ключевой группы его сторонников, несмотря на поведение, которое положило бы конец карьере любого другого политика. Во время своей кампании он насмехался над журналистом-инвалидом, хвастался тем, что лапал женщин, и назвал мексиканцев насильниками и преступниками. Хотя многие из его сторонников, возможно, не одобрили каждое конкретное заявление, им импонировала его бескомпромиссность и нежелание идти на поводу у требований политкорректности. Трамп оказался идеальным выразителем этики искренности, характерной для нашего времени: он может быть лживым, злобным и нетерпимым, он может говорить и делать то, что не приличествует президенту, но, по крайней мере, он говорит то, что думает.
Вызывающая неполиткорректность Трампа сыграла решающую роль в смещении фокуса политики идентичности с левой части спектра идей, где она родилась, вправо, где она сейчас укореняется. Политика идентичности в понимании левых легитимирует, как правило, только некоторые идентичности, игнорируя или принижая другие, — такие как европейская (то есть белая) этническая принадлежность, христианская религиозность, «сельская провинциальность», вера в традиционные семейные ценности и другие, связанные с этими, категории. Многие сторонники Дональда Трампа из трудящихся считают, что национальные элиты ими пренебрегли. В голливудских фильмах доминируют сильные женщины, черные или геи, но мало кто обращается к образу обычного человека — разве что для того, чтобы посмеяться над ним (вспомните фильм «Рики Бобби: Король дороги» Уилла Феррелла). Сельские жители, составляющие становой хребет популистских движений не только в США, но и в Великобритании, Венгрии, Польше и других странах, полагают, что их традиционным ценностям угрожают космополитические городские элиты. Они чувствуют себя жертвами светской культуры, склонной воздерживаться от критики ислама или иудаизма, но считающей христианство — из которого она во многом и вышла — мракобесием. Они уверены, что элитарная пресса со своей политкорректностью подвергает их опасности, как это было в Германии в новогодние дни 2016 г., когда СМИ, опасаясь разжигания исламофобии, замалчивали массовые случаи сексуальных домогательств и нападений преимущественно мусульманских мужчин в Кёльне.
Самыми опасными из этих «новых правых» идентичностей являются те, что связаны с расовой принадлежностью. Президент Трамп был достаточно осторожен, чтобы не высказывать открыто расистские взгляды. Но он с радостью принял поддержку отдельных лиц и групп, которые их придерживаются. В качестве кандидата он уклонялся от критики бывшего лидера ку-клукс-клана Дэвида Дюка, а после марша «Объединенных правых» в августе 2017 г. в Шарлоттсвилле, штат Вирджиния, возложил вину за насилие на «обе стороны». Он постоянно и целенаправленно критиковал чернокожих спортсменов и знаменитостей. Он с удовольствием использовал рост поляризации в стране, вызванный конфликтом вокруг памятников героям Конфедерации. После политического подъема Трампа белый национализм из периферийного движения превратился в одно из ведущих движений американской политики. Его сторонники недовольны тем, что объединение на основании определенной идентичности вокруг таких групп, как движение «Black Lives Matter», латиноамериканские избиратели или те, кто поддерживает права геев, считается политически приемлемым, но стоит кому-то использовать прилагательное «белый» в качестве самоидентификатора или, что еще хуже, призвать сплотиться вокруг темы «прав белых», как его, по словам белых националистов, тут же заклеймят расистом и шовинистом.
Аналогичные вещи происходят и в других либеральных демократиях. Белый национализм имеет долгую историю в Европе. Там его называли фашизмом. В 1945 г. фашизм был разгромлен и с тех пор тщательно подавляется. Но недавние события ослабили некоторые сдерживающие факторы. Миграционный кризис середины 2010-х гг. вызвал в Восточной Европе панику по поводу того, что мигранты-мусульмане могут изменить демографический баланс в регионе. В ноябре 2017 г., в годовщину независимости Польши, примерно 60 000 человек прошли маршем через Варшаву, скандируя «Чистая Польша, белая Польша!» и «Беженцы, убирайтесь!». (И это несмотря на то, что Польша приютила относительно небольшое число беженцев.) Правящая популистская партия «Право и справедливость» дистанцировалась от демонстрантов, но, подобно Дональду Трампу, посылала смешанные сигналы, позволявшие предположить, что цели демонстрантов не вызывают у нее резкой антипатии{16}.
Левые сторонники политики идентичности могут утверждать, что защита правыми своей идентичности незаконна и нравственно несопоставима с притязаниями меньшинств, женщин и других маргинализованных групп. Скорее, они отражают взгляды доминирующей основной культуры, исторически привилегированной и остающейся таковой.
В этих аргументах есть очевидные резоны. Преимущества, которые, с точки зрения части консерваторов, несправедливо предоставляются меньшинствам, женщинам и беженцам, сильно преувеличены, равно как и ощущение того, что политкорректность «свирепствует» повсеместно. Проблему усугубляют социальные сети, поскольку один комментарий или инцидент может разлететься по интернету и стать знаковым для целой категории людей. Реальность для многих маргинализированных групп остается прежней: афроамериканцы все еще сталкиваются с полицейским насилием, а женщины продолжают подвергаться нападениям и домогательствам.
Примечательно, однако, что правые переняли язык и формулировки идентичности у левых, в частности идею о том, что моя конкретная группа подвергается преследованиям, что ее положение и страдания не видны остальной части общества и что вся социальная и политическая структура, ответственная за эту ситуацию (читай: СМИ и политическая элита), должна быть уничтожена. Политика идентичности стала линзой, через которую сегодня представители всего идеологического спектра рассматривают большинство социальных вопросов.
Либеральные демократии вправе игнорировать постоянно растущий круг различных групп идентичности, закрытых от посторонних. Динамика политики идентичности стимулирует появление подобных групп, поскольку они начинают воспринимать друг друга как угрозу. В отличие от борьбы за экономические ресурсы, претензии на идентичность обычно не поддаются обсуждению: права на общественное признание по признаку расы, этнической принадлежности или пола основаны на фиксированных биологических характеристиках, их нельзя обменять на другие блага или каким-либо образом ограничить.
Несмотря на убеждения некоторых сторонников политики идентичности как слева, так и справа, идентичности не определяются биологически. Хотя они и формируются под влиянием опыта и среды, их можно определить либо узконаправленными, либо широкими терминами. Обстоятельства моего рождения не определяют ход моих мыслей; жизненный опыт в конечном счете может быть преобразован в общий опыт. Общество должно защищать маргинализированных и отчужденных, но обществу также нужно достигать общих целей через дискуссии и консенсус. Сдвиг в повестках как левых, так и правых в сторону защиты все более узких групповых идентичностей угрожает возможности общения и коллективных действий. Но отказ от идеи идентичности, составляющей слишком большую часть представлений современных людей о себе и окружающих их обществах, не решит эту проблему. Выходом из сложившейся ситуации будет более широкое и интегрированное определение национальных идентичностей, учитывающее фактическое разнообразие существующих либерально-демократических обществ. Об этом речь пойдет в двух следующих главах.
Глава 12. Мы, народ
После «арабской весны» 2011 г. в Сирии разразилась опустошительная гражданская война, число погибших в которой оценивается в 400 000 человек. По данным Верховного комиссара ООН по делам беженцев, из 18-миллионного на начало войны населения Сирии 4,8 млн человек покинули страну (число сирийских беженцев в Европу достигло миллиона) и еще 6,6 млн были перемещены внутри страны. Возникший в результате этой войны «эффект домино» дестабилизировал политику в соседних странах — в Турции, Иордании, Ливане и Ираке, и вызвал миграционный кризис, потрясший Евросоюз.
События в Сирии показали, к чему может привести отсутствие в стране развитого чувства национальной идентичности. Непосредственной причиной войны стали спровоцированные «арабской весной» мирные протесты против режима Башара Асада, вспыхнувшие в 2011 г. Вместо того чтобы уйти в отставку, Асад обрушил на протестующих жестокие репрессии. Они ответили насилием на насилие, конфликт привлек внимание внешних сил, и иностранные боевики стали потоком вливаться в ряды ИГИЛ. Вмешательство Турции, Саудовской Аравии, Ирана, России и США сделало гражданскую войну еще более ожесточенной.
Подоплеку этих событий составляли реалии сектантского раскола. После переворота 1970 г. Сирией правил Хафез Асад, а после 2000 г. — его сын Башар. Оба они были алавитами. Алавиты, представляющие одну из ветвей шиитского направления ислама, составляли около 12 % довоенного населения Сирии; большинство остальных мусульман были суннитами, при этом значительную часть населения составляли христиане, езиды и другие меньшинства. Этнолингвистические группы в Сирии включали арабов, курдов, друзов, туркмен, палестинцев, адыгов (черкесов) и т. д. В некоторых случаях этнолингвистические различия соотносились с религиозными. Идеологический ландшафт также был весьма разнообразен; на этом поле противоборствовали воинствующие экстремисты, умеренные исламисты, левые и либералы. В политической жизни Сирии доминировали алавиты, составившие в период французского мандата в Сирии костяк армии в рамках проводимой французами колониальной политики по принципу «разделяй и властвуй». На протяжении всего правления Асадов остальные группы в стране ненавидели алавитов и сопротивлялись им, а стабильность поддерживалась только жесткими репрессиями как Хафеза, так и Башара Асада. Лояльность к образованию под названием «Сирия» в массах вряд ли превосходила лояльность к своей секте, этнической группе или религии, и едва возникло ощущение, что репрессивное государство ослабевает (как это случилось в 2011 г.), страна распалась.
Слабое чувство национальной идентичности давно является серьезной проблемой на Большом Ближнем Востоке, где Йемен и Ливия превратились в недееспособные государства (failed states), а Афганистан, Ирак и Сомали сотрясают внутренние мятежи и хаос. Другие развивающиеся страны более стабильны, однако по-прежнему сталкиваются с проблемами, обусловленными слабым чувством национальной идентичности. Именно эта проблема является одним из главных препятствий на пути развития Черной Африки. Кения и Нигерия переживают этнический и религиозный раскол; стабильность сохраняется только потому, что различные этнические группы поочередно приходят к власти, чтобы грабить страну{1}. Результатом является высокий уровень коррупции, бедность и экономический застой.
Национальная идентичность в Японии, Корее и Китае, напротив, была хорошо развита задолго до того, как эти страны начали модернизироваться — еще до столкновения с западными державами в XIX в. Впечатляющие темпы их роста в XX и начале XXI в. отчасти объясняются тем, что этим странам не пришлось решать внутренние вопросы идентичности, открываясь для международной торговли и иностранных инвестиций. Им доводилось страдать от гражданских войн, оккупации и раскола. Но как только кризисы удавалось разрешить, эти страны могли опереться на уже существующие традиции государственности и общенациональные цели.
Национальная идентичность начинается с общей веры в легитимность политической системы страны, независимо от того, является она демократической или нет. Идентичность может быть закреплена в официальных законах и учреждениях, определяющих, как преподавать историю страны в школах или какой язык будет официальным национальным языком. Однако национальная идентичность распространяется и на сферу культуры и ценностей. Она состоит из историй, которые люди рассказывают о себе: откуда они пришли, какие праздники празднуют, что хранится в их общей исторической памяти, что нужно, чтобы стать подлинным членом общества{2}.
Разнообразие современного мира — расовое, этническое, религиозное, гендерное, разнообразие сексуальной ориентации и т. д. — не просто неоспоримый факт, но и по многим причинам ценность для общества. Знакомство с различными способами мышления и действий может стимулировать инновации, творчество и предпринимательство. Разнообразие вызывает интерес и энтузиазм. В 1970 г. Вашингтон был довольно скучным городом, населенным двумя расами, а самым экзотическим местом был ресторан Yenching Palace[28] на Коннектикут-авеню. Сегодня Вашингтонская агломерация стала местом невероятного этнического разнообразия: здесь можно, перебираясь из одного небольшого этнического анклава в другой, отведать эфиопскую, перуанскую, кхмерскую или пакистанскую кухню. Интернационализация города оказалась выгодна и по другим причинам: постепенно Вашингтон приобретал популярность среди молодежи, а та приносила с собой новую музыку, искусство, технологии; формировались целые кварталы, которых раньше не было. История Вашингтона воспроизводилась во всех других крупных городах мира — от Чикаго до Сан-Франциско, от Лондона до Берлина.
Разнообразие также имеет решающее значение для стрессоустойчивости. Биологи-экологи отмечают, что искусственно созданные сельскохозяйственные монокультуры часто уязвимы к болезням из-за отсутствия генетического разнообразия в популяции. Фактически генетическое разнообразие является двигателем эволюции, основанной на генетической изменчивости и адаптации. Общая озабоченность утратой разнообразия видов по всему миру обусловлена угрозой для долгосрочной биологической устойчивости.
Наконец, есть вопрос индивидуального поиска идентичности, который мы рассматривали в предыдущих главах. Люди часто сопротивляются поглощению более мощными культурами, особенно если не родились в них. Они хотят, чтобы их личности признавались и ценились, а не подавлялись. Они хотят ощущать связь с предками, помнить свои корни. Даже не будучи частью определенной культуры, люди хотят сохранить оказавшиеся под угрозой исчезновения языки коренных народов мира и обычаи, которые напоминают о прежнем образе жизни.
С другой стороны, разнообразие не всегда оказывается исключительно благом. Сирия и Афганистан отличаются исключительным разнообразием, но оно порождает насилие и конфликты, а не творчество и стрессоустойчивость. В Кении разнообразие обостряет конфликты между этническими группами и подпитывает политическую коррупцию. Этническое многообразие десятилетиями, еще до начала Первой мировой войны, раздирало либеральную Австро-Венгрию, пока населявшие ее народы не решили окончательно, что не могут больше жить в общей политической структуре, что и привело к распаду империи. Венский плавильный котел конца XIX в. дал миру Густава Малера, Гуго фон Гофмансталя и Зигмунда Фрейда. Но когда более узкие национальные идентичности в составе общеимперской — сербы, болгары, чехи и австрийские немцы — осознали себя, регион содрогнулся в приступе насилия и нетерпимости{3}.
В этот период национальная идентичность пользовалась дурной славой именно потому, что ассоциировалась с эксклюзивным, этнически обусловленным чувством принадлежности, известным как этнонационализм. Этот тип идентичности предполагает преследование людей, не входящих в идентифицируемую группу, и агрессию против других стран от имени (или для защиты) соотечественников, проживающих в них. Проблема, однако, не в самой идее национальной идентичности; проблема заключается в узкой, основанной на этнической принадлежности, нетерпимой, агрессивной и глубоко нелиберальной форме, которую принимает национальная идентичность.
Но такая ситуация вовсе не является исторической неизбежностью. Национальную идентичность можно строить на либеральных и демократических ценностях и общем опыте, формирующем прочную основу, на которой могут процветать различные сообщества. Подобные попытки предпринимались в Индии, Франции, Канаде и Соединенных Штатах. Мера инклюзивности национальной идентичности по-прежнему имеет решающее значение для сохранения эффективного современного политического порядка по целому ряду причин.
Первое — физическая безопасность. Крайним проявлением того, к чему может привести отсутствие чувства национальной идентичности, является распад государства и гражданская война, как, например, в Сирии или Ливии, о чем говорилось выше. Но даже если дело не доходит до этого, слабое ощущение национальной идентичности создает другие серьезные угрозы безопасности. Крупные политические единицы сильнее более мелких и могут лучше защитить себя. Они имеют больше возможностей для формирования международной обстановки, отвечающей их интересам. Великобритания, например, не имела бы и части того политического влияния на геополитической арене, которым она обладала несколько веков назад, сохрани Шотландия независимость. То же можно сказать и об Испании, если бы от нее отделилась Каталония — самый богатый регион страны. Разобщенные страны слабы, поэтому путинская Россия оказывает закулисную поддержку движениям за независимость по всей Европе и вмешивается в американскую политику, чтобы углубить политический раскол в США{4}.
Во-вторых, национальная идентичность имеет большое значение для качества управления. Качество государственного управления, то есть эффективность государственных услуг и низкий уровень коррупции, зависит от того, ставят ли чиновники общественное благо выше личного. В системно коррумпированных обществах политики и бюрократы отвлекают государственные ресурсы на обслуживание интересов своей этнической группы, региона, племени, семьи, политической партии или набивают собственный карман, поскольку не чувствуют необходимости защищать интересы общества.
Это указывает на третью функцию национальной идентичности — содействие экономическому развитию. Если люди не будут гордиться своей страной, они не станут работать на ее благо. Сильное чувство национальной идентичности в Японии, Южной Корее и Китае породило элиты, которые были сосредоточены на экономическом развитии своих стран, а не на личном обогащении, особенно в первые десятилетия быстрого экономического роста. Такой вид общественной ориентации лежит в основе государства развития[29]; он гораздо менее характерен для стран Черной Африки, Ближнего Востока или Латинской Америки{5}. Многие группы, идентичность которых построена на этнической или религиозной принадлежности, предпочитают торговать только «со своими» и используют доступ к государственной власти в интересах только своей группы.
Такой подход может помочь иммигрантам, недавно прибывшим в страну, но их будущее процветание будет зависеть почти исключительно от способности ассимилироваться в более мощной культуре. Экономика процветает благодаря доступу к как можно более широким рынкам, где сделки совершаются невзирая на идентичности покупателей и продавцов — при условии, разумеется, что национальная идентичность не становится основой протекционизма в отношении других стран{6}.
Четвертая функция национальной идентичности заключается в расширении круга доверия. Доверие действует как смазка, облегчающая и экономической обмен, и вовлечение в политические процессы. Доверие основано на так называемом социальном капитале — способности сотрудничать с другими людьми на основе неформальных норм и общих ценностей. Группы идентичности способствуют укреплению доверия между своими членами, однако их социальный капитал нередко ограничивается узкой внутригрупповой аудиторией. При этом сильная идентичность часто снижает доверие между членами группы и «чужаками». Доверие обеспечивает процветание общества, но для успешного развития радиус его действия должен быть максимально широким{7}.
Пятая важнейшая функция национальной идентичности заключается в поддержании эффективных систем социальной защиты, смягчающих экономическое неравенство. Если члены общества чувствуют себя членами «большой семьи» и имеют высокий уровень доверия друг к другу, они с гораздо большей вероятностью одобрят социальные программы, помогающие их более слабым землякам. Сильные государства всеобщего благосостояния в Скандинавии опираются на не менее сильное чувство национальной идентичности. Напротив, в обществах, разделенных на замкнутые, обособленные, озабоченные только собственным благополучием социальные группы, эти группы, скорее всего, будут соперничать за ресурсы, и кто-то всегда окажется в проигрыше{8}.
В конце концов, задача национальной идентичности заключается в том, чтобы сделать возможной саму либеральную демократию. Либеральная демократия — это неявный договор между гражданами и правительством, а также между самими гражданами, в соответствии с которым они отказываются от определенных прав для того, чтобы правительство защищало другие, более фундаментальные и важные права. Национальная идентичность строится на легитимности этого договора; если граждане не верят, что являются частью одной и той же политии[30], система не будет функционировать{9}.
Однако качество демократии зависит не только от принятия основных правил системы. Демократиям для работы нужна собственная культура. Демократии сами по себе не обеспечивают общественного согласия; напротив, они обязательно представляют собой плюралистический набор разнообразных интересов, мнений и ценностей, которые должны мирно уживаться друг с другом. Демократии требуют обсуждения и дебатов, осуществимых, только если люди примут определенные нормы поведения относительно того, что можно сказать и что можно сделать. Граждане часто вынуждены принимать не самые приятные или предпочтительные для них результаты в интересах общего блага; культура терпимости и взаимного сочувствия должна преобладать над партийными и групповыми пристрастиями.
Идентичность коренится в тимосе, который переживается эмоционально через чувство гордости, стыда и гнева. Я уже отмечал, насколько разрушительной может быть эмоциональность для рациональных дебатов и обсуждений. С другой стороны, демократии не выживут, если граждане не будут разделять идеи конституционного правления и равноправия, принимая их в какой-то мере иррационально, через чувство гордости и патриотизма. Это поможет обществам преодолеть самые острые кризисы, когда рациональная оценка работы институтов приводит в отчаяние.
Самые серьезные политические проблемы перед национальной идентичностью поставила иммиграция и связанный с ней вопрос беженцев. Вместе они вызвали всплеск популистского национализма как в Европе, так и в Соединенных Штатах. «Национальный фронт» во Франции, Партия свободы в Нидерландах, «Фидес» Виктора Орбана в Венгрии, «Альтернатива для Германии» и «брекзитеры» (сторонники выхода Великобритании из ЕС) выступают против иммигрантов и против Европейского союза. Для многих популистов это один и тот же вопрос: им очень не нравится ЕС, поскольку он якобы лишает их суверенного права контролировать свои границы. В 1985 г. в интересах мобильности рабочей силы и экономического роста Евросоюз создал Шенгенскую систему безвизового въезда, в которую вошли большинство государств-членов. Кроме того, ЕС предоставил широкие права беженцам; после того как те попадают в Европу, эти права обеспечиваются не национальными судами тех стран, в которых они оказались, а Европейским судом по правам человека[31].
Эта система работала, как и было обещано, позволяя рабочей силе перетекать в районы, где она может использоваться более продуктивно, и предоставляя убежище жертвам политических преследований. Однако это привело к массовому росту числа лиц иностранного происхождения во многих странах ЕС, а в 2014 г. проблема достигла апогея, когда гражданская война в Сирии вынудила искать убежище в Европе более миллиона сирийцев.
По данным политологов Золтана Хаджнала и Марисы Абрахано, в Соединенных Штатах наблюдается похожая тенденция: иммиграционные вопросы в значительной степени вытеснили классовые и расовые в качестве основной причины электоральных предпочтений в пользу кандидатов-республиканцев{10}. Резкий рост популярности Республиканской партии среди южан в 1960-х гг. часто объясняют присоединением афроамериканцев к Демократической партии под влиянием движения за гражданские права; сегодня иммиграция играет схожую роль. Противодействие мексиканской и мусульманской иммиграции было одной из центральных тем избирательной кампании Дональда Трампа и во многом определило его избрание на пост президента. Раздражение консерваторов вызывают главным образом незаконные иммигранты (в настоящее время на территории США, по различным оценкам, проживают примерно 11–12 млн нелегалов). Как и в Европе, политики, выступающие с антииммигрантской повесткой, сетуют на неспособность страны осуществлять суверенное право контролировать потоки людей на южных рубежах. Отсюда и обещание Трампа построить «большую и красивую» стену на мексиканской границе.
Негативная реакция на иммиграцию неудивительна: уровень миграции и соответствующие культурные изменения были необычайно высокими, а в некоторых случаях — исторически беспрецедентными. В таблице 2 приведены данные о числе лиц иностранного происхождения в группе богатых стран за последние 60 лет. Уровень иммиграции в США сегодня так же высок, как и в 1920-е гг., в период после большой волны иммигрантов, прибывших в страну на рубеже ХIХ — ХХ в.
Общей целью политиков-популистов как в Европе, так и в США является «возвращение своей страны». Они утверждают, что традиционные представления о национальной идентичности размываются и присваиваются как пришельцами с различными ценностями и культурами, так и левыми прогрессистами, нападающими на саму идею национальной идентичности как расистскую и нетерпимую.
Но какую страну они намереваются «вернуть»? Конституция США начинается с утверждения: «Мы, народ Соединенных Штатов, с целью образовать более совершенный союз, установить правосудие, гарантировать внутреннее спокойствие, обеспечить совместную оборону, содействовать всеобщему благоденствию и закрепить блага свободы за нами и потомством нашим провозглашаем и устанавливаем настоящую Конституцию для Соединенных Штатов Америки». В Конституции четко сказано, что народ обладает суверенитетом и что законное правительство устанавливается его волей. Однако в Конституции не указано, кто эти люди и на какой основе они должны быть включены в национальное сообщество.
Это умолчание вызывает ряд важных вопросов. Откуда изначально берется национальная идентичность и как она определяется? Что такое «народ», суверенитет которого лежит в основе демократического выбора? Ослабляет ли мультикультурализм де-факто и как идеология чувство общей гражданственности, и если так, то существуют ли средства для восстановления общего понимания национальной идентичности среди разных групп населения?
Неспособность американской конституции определить, кто такой американский народ, отражает проблему всех либеральных демократий. Политолог-теоретик Пьер Мане отмечает, что большинство демократий строилось на основе уже существовавших наций, обществ, которые уже имели развитое чувство национальной идентичности, определявшее суверенный народ. Но эти страны не создавались демократическим путем: исторически Германия, Франция, Великобритания и Нидерланды были побочными продуктами длительной и зачастую жестокой политической борьбы недемократических режимов за территории и культуру. Когда эти общества демократизировались, их территория и население воспринимались как естественная основа народного суверенитета. Аналогичная ситуация сложилась в Японии и Корее, которые были национальными государствами за века до демократизации, так что им не пришлось задумываться о проблемах единства народа, выбирая демократический путь развития{11}.
Мане выделяет серьезный пробел в современной теории демократии. Такие мыслители, как Томас Гоббс, Джон Локк, Жан-Жак Руссо, Иммануил Кант, авторы статей сборника
Такого рода теоретизирование было оставлено другим. Националисты вроде Пауля де Лагарда или Адольфа Гитлера основой своих определений нации избрали биологические характеристики и утверждали, что существующие народы мира представляют собой расовые образования, существовавшие с незапамятных времен. Другие основой государственности делали якобы неизменную наследуемую культуру. Подобные теории стали оправданием агрессивного национализма в Европе в начале ХХ в., адепты которого потерпели поражение с крахом нацизма в 1945 г.
Те же, кто подпадает под определение «глобальные космополиты», утверждают, что сами концепции национальной идентичности и государственного суверенитета устарели и им на смену должны прийти более широкие транснациональные идентичности и институты. В основе этих убеждений лежат два корпуса аргументов. Первый, функционально-экономический, утверждает, что сегодняшние проблемы носят глобальный характер и требуют глобальных решений. Эти проблемы касаются широкого спектра вопросов — от торговли и инвестиций до борьбы с терроризмом, от экологии, инфекционных заболеваний и наркомании до торговли людьми и многих других. Национальные границы и национальные идентичности являются потенциальными препятствиями для международного сотрудничества и должны постепенно уступить место новому, транснациональному уровню юрисдикции, транснациональным правилам и институциям.
Второе направление мысли носит более отвлеченный характер и вытекает из международного признания прав человека. Либеральные демократии строятся на основе всеобщего равенства людей, а равенство не начинается и не заканчивается на национальных границах. Всеобщая декларация прав человека 1948 г. стала основой растущего свода норм международного права, в котором утверждается, что права человека распространяются на всех людей и должны соблюдаться всеми государствами{12}. По мере развития концепции прав человека меняются и обязательства государств не только перед своими гражданами, но и перед иммигрантами и беженцами. Некоторые сегодня отстаивают даже всеобщее право на миграцию{13}.
Оба эти корпуса аргументов в какой-то степени справедливы. Но они не противоречат задаче поддержания международного порядка, построенного вокруг национальных государств, или необходимости формирования «правильной» национальной идентичности внутри этих государств. Идея о том, что государства устарели и должны быть заменены международными органами, ошибочна, поскольку никто не смог придумать действенный способ привлечения таких международных органов к демократической ответственности. Функционирование демократических институтов зависит от общих норм, перспектив и в конечном счете культуры, которые могут существовать на уровне национального государства, но не существуют на международном уровне. Вместо этого эффективное международное сотрудничество может строиться и строится на взаимодействии существующих государств. Уже несколько десятков лет кряду национальные государства отказываются от некоторых аспектов суверенитета для защиты своих национальных интересов{14}. Такого рода соглашения о сотрудничестве, необходимые для решения целого ряда вопросов, можно по-прежнему рассматривать именно таким образом.
Большинство стран мира добровольно взяли на себя обязательство уважать всеобщие права человека, и это правильно. Но юрисдикция всех либеральных демократий ограничена их государственной территорией. Ни одно государство не может взять на себя неограниченные обязательства по защите людей за пределами своей юрисдикции, и неясно, будет ли миру лучше, если все они попытаются это сделать. Хотя страны предоставляют убежище беженцам исходя из справедливо ощущаемых моральных обязательств и могут приветствовать иммигрантов, такие обязательства могут лечь тяжелым бременем на их плечи — как в финансовом, так и в социальном плане, и демократиям необходимо найти баланс приоритетов. Демократия означает суверенитет народа, но если нет возможности определить, кто является этим суверенным народом, население страны не может осуществить демократический выбор.
Таким образом, политический порядок как внутри страны, так и на международном уровне будет зависеть от сохранения либеральных демократий, обеспечивающих «правильный» тип инклюзивной национальной идентичности. Но нам еще предстоит объяснить происхождение таких идентичностей в существующих демократиях и то, как они могут измениться в будущем.
Глава 13. Истории народного единства и гражданственности
Национальную идентичность трудно осмыслить теоретически, поскольку существующие нации являются продуктом сложной и грязной исторической борьбы, связанной с насилием и принуждением. Возникшие в итоге государства стали рабочими платформами для создания демократических институтов, однако этот результат продолжает оспариваться и постоянно сталкивается с новыми вызовами, возникающими в результате демографических, экономических и политических изменений.
Национальная идентичность формируется четырьмя основными способами. Первый заключается в перемещении населения через политические границы конкретной страны либо путем направления поселенцев на новые территории, либо путем насильственного изгнания — или полного уничтожения — людей, живущих на определенной территории, либо комбинацией трех этих мер. Третий способ, активно применявшийся во время Балканских войн начала 1990-х гг., получил название этнических чисток и был осужден международным сообществом как неправомерный. Однако в прошлом этнические чистки использовались многими странами, включая такие демократические государства, как Австралия, Новая Зеландия, Чили и Соединенные Штаты, где насильственно переселяли или убивали коренное население территорий, которые обживали колонисты.
Второй путь к государственности — это перемещение или изменение границ в соответствии с потребностями существующих языковых или культурных групп населения. Исторически это достигалось либо объединением, как в случае с Италией и Германией в 1860-х и 1870-х гг., либо отделением, как в 1919 г., когда Ирландская Республика вышла из Соединенного Королевства, или как в 1991 г., когда Украина объявила о независимости от бывшего Советского Союза.
Третий путь — ассимиляция меньшинств в культуру существующей этнической или языковой группы. Двести лет назад Франция была страной множества языков, но с течением времени различные местные наречия — прованский, бретонский, фламандский и другие — постепенно вытеснялись парижским французским языком. Аналогичным образом иммигранты в Аргентине или Соединенных Штатах — или, скорее, их дети — изучают испанский или английский язык, чтобы вписаться в доминирующую культуру и подняться по социальной лестнице. Очевидная этническая однородность Китая, где, как утверждают, более 90 % населения составляют ханьцы, — результат трех с лишним тысячелетий культурной и биологической ассимиляции меньшинств.
Четвертый путь — это перестройка национальной идентичности с учетом существующих особенностей данного общества. Вопреки мнению многих националистов, нации — это не биологические образования, существовавшие с незапамятных времен; они выстроены социально по восходящей и по нисходящей. Те, кто занимается нациестроительством, могут сознательно формировать идентичности в соответствии с характеристиками и привычками людей. В качестве примера можно привести основателей современной Индии Ганди и Неру, которые опирались на уже существовавшую «идею Индии», соединяющую воедино чрезвычайно разнообразное население{1}. Основатели Индонезии и Танзании фактически создали новые национальные языки для объединения весьма разнородных обществ{2}. Политические процедуры, в наибольшей степени влияющие на формирование национальной идентичности, включают правила, касающиеся гражданства и проживания, законы об иммиграции и беженцах и учебные программы, используемые в системе государственного образования для обучения детей истории страны и народа. Кроме того, в рамках восходящего процесса нациестроительства свои «истории единого народа» излагают художники, музыканты, поэты, режиссеры, историки и рядовые граждане, которые описывают свое происхождение и чаяния.
Одна из самых ярких иллюстраций того, как происходит нациестроительство в демократическом обществе, представлена в фильме «Непокоренный» (Invictus), который рассказывает о проведении чемпионата мира по регби в ЮАР в 1995 г. Народ новой демократической Южноафриканской Республики, возникшей после падения режима апартеида в начале 1990-х гг., был расколот по расовым и этническим признакам. Один из таких расколов относился к спорту: белые предпочитали регби, а чернокожие играли в футбол. Первый президент страны, дальновидный Нельсон Мандела, понимал важность спорта для национального самосознания и единения и целенаправленно стремился обеспечить поддержку национальной сборной по регби — «Спрингбокс», где играли преимущественно белые, — среди чернокожего населения, несмотря на противодействие собственной партии — Африканского национального конгресса. Он не мог навязать своим последователям любовь к «Спрингбокс», он должен был улещивать и убеждать их. В итоге сборная ЮАР по регби при всенародной поддержке сумела завоевать титул чемпиона мира, победив мощнейшую новозеландскую команду «Олл Блэкс». Надо отметить, что у новозеландцев есть свои приемы нациестроительства: «Олл Блэкс» перед каждой игрой исполняют хака — военный танец маори.
Все четыре пути к национальной идентичности могут быть пройдены как мирно, на основе консенсуса, так и через насилие и принуждение. Все существующие нации сложились в результате различных комбинаций этих четырех способов нациестроительства; в истории каждой из них был тот или иной элемент насилия и принуждения. Задача, стоящая перед современными либеральными демократиями в контексте проблем иммиграции и растущего разнообразия, заключается в том, чтобы сочетать третий и четвертый пути: определить инклюзивную национальную идентичность, соответствующую многообразной реальности общества, и ассимилировать новичков в эту идентичность. На карту поставлена задача сохранения либеральной демократии как таковой.
В современной Европе борьба за национальную идентичность началась с основателей Европейского союза Робера Шумана и Жана Монне, которые понимали, что причиной двух мировых войн, пережитых Европой, были как раз исключительно этнические определения национальной идентичности{3}. В качестве противоядия они создали в 1951 г. Европейское объединение угля и стали, куда вошли Франция, Бельгия, Западная Германия, Италия, Нидерланды и Люксембург. Целью объединения было предотвращение ремилитаризации Германии и одновременно содействие торгово-экономическому сотрудничеству в прежде интегрированном регионе, который был разорван на части войной. Объединение угля и стали постепенно трансформировалось в Европейское экономическое сообщество и в конечном счете в постоянно расширяющийся Евросоюз, который в настоящее время объединяет 28 стран.
Основатели ЕС сознательно стремились ослабить национальную идентичность на уровне стран-участниц в пользу «постнационального» европейского сознания, призванного противостоять агрессивному этнонационализму первой половины ХХ в.{4} Они надеялись, что экономическая взаимозависимость снизит вероятность войн, а политическое сотрудничество последует за экономическим. Во многом они оказались невероятно успешны: сегодня идея военного столкновения Германии и Франции, двух главных противников в мировых войнах ХХ в., представляется совершенно невероятной. Множество молодых европейцев с хорошим образованием родились в одной стране ЕС, учились в другой, создали семью в третьей и поработали уже в нескольких местах в пределах Евросоюза и за его пределами. Они помнят о своей национальности по рождению, но их жизнь связана с ЕС в целом.
Но стала ли «общеевропейская» идентичность сильнее старых национальных идентичностей, на смену которым она должна была прийти, неясно. В первые десятилетия существования ЕС политически неприемлемо было слишком громко заявлять о национальной идентичности на уровне стран-участниц. Особенно это касалось Германии и Испании с их фашистским прошлым: граждане не размахивали национальными флагами, не пели национальные гимны и не слишком громко болели за спортивные команды своей страны. Для них Европа была убежищем, но не обязательно наиболее привлекательным местом.
Однако лидеры ЕС не приложили значительных усилий для формирования альтернативной новой идентичности{5}. Они не создали единого европейского гражданства; нормы о гражданстве оставались прерогативой отдельных стран-участниц. Такие символы единения, как флаг и гимн, появились много позже, а общая программа гражданского просвещения в сообществе и вовсе не была разработана. Но самой важной ошибкой стало отсутствие демократической подотчетности в Евросоюзе. Наиболее мощным институтом в рамках ЕС является Европейская комиссия — неизбираемый технократический орган, главная цель которого заключается в продвижении единого общеевропейского рынка. Комиссия отчитывается перед народом лишь косвенно, через Совет министров, который представляет отдельные страны союза. Европейский парламент, избираемый прямым голосованием, имеет весьма ограниченные полномочия, что никогда не вызывало особого энтузиазма избирателей и отрицательно сказывалось на явке. Граждане Европы знали, что голосование по важным вопросам осуществляется на уровне стран — участниц союза, так что их энергия и эмоциональная привязанность направлены именно туда. В результате у людей не возникло ощущения сопричастности или контроля над институтами, управляющими Европой как единым целым.
Так что пока элиты говорили о «все более тесном союзе» внутри ЕС, в реальности призраки старой национальной идентичности продолжали бродить по Европе, как ненужные гости на званом ужине. В особенности это касалось пожилых, менее образованных избирателей, которые не могли или не хотели пользоваться преимуществами мобильности, предоставляемой новой Европой. Эти призраки начали появляться в критические моменты, создавая экзистенциальную угрозу единству ЕС.
Это наглядно продемонстрировал кризис евро, когда единая валюта, впервые выпущенная в 1999 г., позволила Греции активно брать займы в годы бума 2000-х гг. И если немцы вполне готовы в своем щедром социальном государстве поддерживать менее обеспеченных сограждан, то к грекам, угрожавшим Европе дефолтом, они были не столь благосклонны. В Греции действительно совершенно иные подходы к сбережениям, задолженности и поддержке государственного сектора, чем в Германии. Берлин, как главный кредитор Греции, смог навязать Афинам жесткие меры экономии с помощью таких международных институтов, как Европейский центральный банк и МВФ, и эта ситуация сохраняется по сей день. Кризис евро обнажил глубокий раскол между северными и южными членами еврозоны, которые сегодня осознают свои национальные различия гораздо острее, чем до кризиса.
Еще более серьезный конфликт возник вокруг взаимосвязанных проблем иммиграции и беженцев. В 1990-е и 2000-е гг. по ряду причин резко возросло число резидентов ЕС иностранного происхождения. Во-первых, гастарбайтеры из таких стран с преимущественно мусульманским населением, как Турция, Пакистан и Марокко, не вернулись домой, как ожидалось; наоборот, они привезли в Европу семьи, завели детей и начали обустраиваться на новой родине. В дополнение к этому резкое расширение ЕС после окончания холодной войны открыло двери для массовой иммиграции из Восточной Европы на запад; события развивались в соответствии с экономической теорией: рабочие стали искать работу в более богатых странах.
Миграция из мусульманских стран всегда вызывала бóльшую настороженность и скепсис в Европе, чем миграция из других стран ЕС. Причины этого были комплексными. В некоторых случаях такое отношение вызвано примитивным расизмом, ксенофобией и культурными предрассудками. В других — на первый план выходили опасения, что вновь прибывшие «не впишутся» в принимающее общество. Иммигрантов и их детей обвиняли в том, что они живут изолированными общинами и не изучают язык страны пребывания даже после нескольких лет жизни там.
Подобные опасения резко усилились после атаки на Всемирный торговый центр в Нью-Йорке 11 сентября 2001 г. и череды аналогичных терактов «Аль-Каиды» в Лондоне и Мадриде, последовавших вскоре. Эти инциденты вызвали острые споры о национальной идентичности во многих европейских странах, поскольку террористы часто оказывались выходцами из этих самых стран. Особенно актуально это было для Голландии с одной из самых больших в Европе мусульманских диаспор. Разногласия резко обострились после призыва нидерландского политика Пима Фортёйна, открытого гея, запретить мусульманам иммигрировать в Голландию, поскольку они нетерпимы к таким людям, как он сам, и не впишутся в либеральную голландскую культуру. В мае 2002 г. Фортёйн был убит, но не мусульманином, а активистом движения за права животных[33]. А в 2004 г. голландский режиссер Тео ван Гог был убит гражданином Нидерландов марокканского происхождения Мохаммедом Буэри, которого разозлил один из фильмов Ван Гога (убийца посчитал, что в этом фильме неуважительно отзываются об исламе).
Следующая волна насилия прокатилась по Европе после возникновения в результате гражданской войны в Сирии «Исламского государства» в Сирии и Ираке. Эта серия убийств включает теракт в редакции журнала
Эти атаки приковали внимание к вопросам гражданства и национальной идентичности именно потому, что многие из нападавших были гражданами и уроженцами тех самых стран, где они совершали теракты. Стало ясно, что во многих европейских государствах подрастает поколение разъяренных иммигрантов, которые не интегрируются должным образом в принимающие их общества, а некоторые, похоже, искренне и глубоко ненавидят ценности, которые эти общества исповедуют.
Предыдущие вызовы национальной идентичности не казались столь серьезными. Мультикультурализм в некотором смысле родился в Канаде, где квебекские франкофоны хотели получить законное право на защиту своего языка и образования на континенте, где доминировали англоговорящие жители. Мичское соглашение 1987 г., будь оно ратифицировано, внесло бы в конституцию Канады поправки, защищающие статус Квебека как отдельного общества. Оно вызвало возражения именно потому, что представляло собой разновидность неравномерного группового признания: франкоговорящие канадцы наделялись языковыми правами, недоступными для англоговорящих. В итоге соглашение провалилось, однако канадский федерализм продолжает защищать особые культурные права Квебека, предписывая франкоязычным жителям и иммигрантам пользоваться французским языком.
Мусульманские иммигранты подвергли пределы мультикультурализма таким испытаниям, на которые неспособны квебекские националисты. Самые их радикальные требования разделили бы Канаду на две страны, но даже отделение Квебека не несло фундаментальной угрозы демократическим ценностям, поскольку независимый Квебек оставался бы высококачественным либерально-демократическим государством. Суть культурных требований франкофонов касалась языковых правил, которые разве что раздражают англоговорящих канадцев, вынужденных изучать французский и устанавливать двуязычные указатели.
Того же нельзя сказать о некоторых культурных традициях и обычаях мусульманских общин. Самые радикальные мусульмане готовы совершать террористические акты против своих сограждан. Открытое насилие переходит всякие границы, что недопустимо в любом обществе. Другие обычаи и повседневные практики представляют более сложную проблему. Многие мусульманские семьи выдают дочерей замуж по сговору, что нарушает право молодых женщин выбирать себе спутников; несчастные девушки, проявившие непослушание, становились жертвами так называемых убийств чести[34]. Однополые браки распространяются по всей Европе как лесной пожар, а многие правоверные мусульмане решительно не одобряют гомосексуализм. Группы мусульман во имя уважения к своей культуре требуют особых правил для себя: разрешить сегрегацию женщин и девочек или запретить мужчинам-врачам и санитарам лечить женщин. Как следствие ожесточенного израильско-палестинского конфликта многие мусульмане демонстрируют антисемитизм, который Европа после окончания Второй мировой войны неукоснительно подавляла.
В начале XXI в. в Европе развернулась острая дискуссия по вопросам гражданства, иммиграции и национальной идентичности. Гражданство — это улица с двусторонним движением: оно наделяет человека правами, защищаемыми государством, но при этом возлагает на него обязанности. И это прежде всего верность принципам и законам страны. Особенно болезненной проблема стала в свете щедрых социальных пособий, которые многие европейские государства предоставляют своим гражданам: в обществе возникло сильное недовольство тем, что подобные льготы получают и иммигранты, которые, похоже, не приняли основные условия общественного договора. Некоторые опасаются, что мусульмане, в отличие от более ранних иммигрантских групп, никогда не смогут надлежащим образом ассимилироваться в культуру принимающих стран. Рост популярности антииммигрантских правых партий вроде «Национального фронта» во Франции, Датской народной партии или Партии свободы в Нидерландах заставляет основные партии этих стран учитывать эти требования.
В результате многие европейские страны начали пересматривать законы о гражданстве и основания, на которых иммигранты могут стать полноправными членами их обществ. Неспособность ассимилировать иммигрантов привела к тому, что многие европейские демократии ужесточили правила получения гражданства. Гражданство может быть предоставлено при рождении на основании