Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Жизнь происходит от слова…» - Владимир Викторович Колесов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Для нашей культуры основой информации является не слово-миф, а текст, отсюда – столь важная роль письменности и образцов, т. е. классических текстов. Развитие языка определяется противоречиями, возникающими между его системой, нормой как осознанной системностью и стилем как систематичностью в использовании языка. Развитие языка отражается в образцовых текстах, и если такие тексты не продуцируются данной эпохой, возникает предположение, что «язык разрушается», «язык портится». Это ошибочное, иллюзорное видение языка в его исторической перспективе смущает многие умы и вызывает раздражение пуристов, однако с точки зрения истории в этом временном нарушении норм нет ничего страшного. Язык продолжает развиваться, но стили его нарушаются, поскольку разрушаются многие привычные каноны его употребления: ведь функция есть содержание стилевых норм, а распадение функциональных стилей создает впечатление порчи самого языка.

Сегодня заметны три тенденции в развитии языковых норм. Первая тенденция связана с тем, что письменная форма речи активно влияет на устную, поскольку для большинства людей статусом нормы обладает только то, что написано. Особенно ярко эта тенденция проявляется в произношении; широко развивается так называемое «петербургское произношение», по традиции соответствующее написанию. Примеры широко известны и часто подвергаются обсуждению. Говорят конечно, что, коричневый, ленинградский, широкий, сосиски, дошть и пр., а не согласно старомосковской норме соответственно конешно, што, коришневый, ленинградскай, широкай, сосиськи, дощь. Попытки потомственных москвичей гальванизировать старомосковскую норму доходят до смешного: Никита Михалков в своих выступлениях произносит антишная литература, тошная наука, постановошные, дашная жизнь, в своем произношении утрируя старые нормы. Ориентация на письменную норму как способ сохранения (фиксации) нормы устной является в целом положительной, хотя бы потому, что приводит к усреднению произносительных норм на широком пространстве распространения русского языка (в том числе и как языка межгосударственного общения). На систему языка здесь нет покушения, ведь речь идет о выравнивании по аналогии: норма становится последовательной в своем воплощении.

Вторая тенденция захватывает стиль. Исчезает высокий стиль, который долгое время был средством облагораживания нормативных вариантов формой выражения. По традиции высокий стиль русского литературного языка поддерживался существованием норм церковнославянского языка и его образцовых текстов (Библия). Идеологический запрет на эти тексты привел к печальным последствиям: была разрушена строго функционировавшая система трех стилей, в результате чего место высокого стиля занял нормативный средний стиль, а на уровень среднего неожиданно вышел низкий, разговорно-вульгарный, подчас просто жаргонная речь городских низов. Этим объясняется «демократизация» русского языка в 20–30-е гг. нашего столетия, а также разрушение норм и связанное с этим «охлаждение» к классическим русским текстам прошлого века, которые стали восприниматься как слишком устаревшие образцы. Итальянцы читают Данте, а французы Расина как своих современников, глубина залегания их культуры весьма значительна – мы не можем читать без перевода ни Слово о полку Игореве, ни протопопа Аввакума. Мы становимся беспамятными в своем прошлом потому, что сами же разрушаем функционально взвешенную систему трех стилей, стремясь за веком в сиюминутных его новшествах. Сегодня намечаются робкие попытки вернуть нам старые тексты и высокий стиль, но по неумению и невежеству совершается столько грубых ошибок и искажений, что ничего, кроме смеха, за сим не стоит. Если известный журналист рисуется, пытаясь использовать церковнославянскую формулу: блаженны алчущие и жаждущие, ЯКАЯ есть царство небесное – и не понимает, что якая – это сочетание союза яко с указательным местоимением я (в значении их), я не могу поверить в искренность его побуждений. Ошибки такого рода на газетных листах повсюду: «пастор намерен посвятить мессианской деятельности три года» – но Мессия вовсе не миссионер! Нельзя «внести значительную лепту», потому что лепта – мельчайшая медная монетка! Очень трудно понять выражение «никто и бровью не помывал» или «ночевать на лаврах»; «гласность вопиющего в пустыне» – столь же варварское выражение, как и «краеугольный камень преткновения во главе угла»! Но если вспомнить, что высокий стиль русского литературного языка весь основан на формулах священного текста вроде указанных, станет ясным, что, используя старые тексты со стороны их формы, мы утрачиваем смысл выражений и слов, на которых они зиждятся. Нельзя безнаказанно разрывать содержание (смысл) и форму (стиль) – абсурд доведет до беды. Дискредитация стиля приводит к нежелательным в обиходе нарушениям словоупотребления. Мы стесняемся говорить о жене супруга примерно так же, как не желаем употреблять и слово низкого стиля баба.

Семантическая дифференциация вариантов обогащает не только стиль, но и возможности самого языка. В отличие от стандарта, который имеется в некоторых западноевропейских языках, норма не запрещает вариантов, в том числе и стилистических. С одинаковым правом можно сказать ехать на поезде, ехать поездом, ехать в поезде, но при этом необходимо отдавать себе отчет, что первое выражение служит для обозначения средства передвижения, второе – способа движения, третье – места, которое вы занимаете, пользуясь данным средством при известном способе. Вы можете, конечно, по-разному произнести одно и то же слово: обыде́нный, обыдённый, обы́денный, но должны сознавать, что вас не поймут, если при этом вы не станете разграничивать смысла форм, т. е. не знаете, что первое произношение употребляется в смысле «в один день, в течение одного дня», второе соотносится со смыслом «однодневный», а третье значит «каждодневный». Значит ли это, что всем подобным различиям должна научить школа? По-видимому, не обязательно. Но именно школа должна приучить человека к понятию о том, что слово – живой организм в постоянном движении смысла в границах усвоенных им форм, что нужно различать не только форму, но и содержание слова, что нужно побольше читать, заглядывая в словари, и больше думать, когда приступаешь к делу. Другими словами, следует дать понять, что язык – не только средство коммуникации, язык – основание мысли, и речемыслительная его функция есть функция творческая.

Самой большой бедой сегодня является бессмысленное заимствование многочисленных слов, главным образом – из английского языка. Причина этого – в том же: место слов высокого стиля занимают заимствования. Английское слово для человека, не знающего языка, столь же высокого статуса, что и старославянское. Но, как обычно это бывает, высокое тут же превращается в свою противоположность, становится низким, как говорили некогда, «подлым». Вон сколько надписей на заборах и стенах, по-английски вещающих нечто, что совсем недавно изображалось с помощью столь же кратких слов русских! Русский язык мстит за пренебрежение им. Он сбрасывает с себя ту скверну, которою обмазывают его со всех сторон недобросовестные умельцы. Произношение русских слов входит в противоречие с заимствуемой лексикой, и вот мы слышим уже, что блеф или перл произносят как блёф и пёрл – сталкивая в сознании с русскими словами блевать и переть. Сотни примеров можно привести, когда нарушение традиционной для русских артикуляции и системы фонем приводит к необходимости создать русскую форму заимствованного слова. Варваризм никогда не станет заимствованием, и тем более – русским словом, пока он не подравняет формы своей под привычный русским канон. А что это значит? Это значит, например, что расхожее слово мэр не станет русским, пока в соответствии с системой русского языка не получит суффикс единичности – ин- (поскольку в городе только один мэр) и не приспособит свое произношение (перед гласным э у нас согласный смягчается: пионэр давно стал пионером). В таком случае мы ожидаем слова мерин, а на этот титул не согласится ни один мэр.

Третья тенденция также уже заметна: узус влияет на норму, обычное разговорное теснит нормативные варианты, понижает стилистический уровень текста – идеально личностное в речи устраняется в пользу усредненно массового. Особенно это касается ударения слов, обозначилась мода переносить ударение на корень: прине́сены, приве́дены, углу́бить, даже на́чать. Множество жаргонных словечек внедряется в нашу речь на экспрессивно-эмоциональном уровне. Есть среди них и удачные, выражающие эмоциональную оценку происходящего; например, из речи молодежи: страшок «некрасивый мужчина», пенек «дурак», волосатость «высокая степень протекции – блата» (исходный образ: волосатая рука). Но в большинстве случаев личный словесный образ не накладывается на общепринятое понятие, и очень трудно осознать, о чем идет речь. Уже выходят многочисленные словари местного просторечия (как говорят в Москве, в Омске, в Петербурге и т. п.), приходится переводить с московского на общегражданский. Такие позывы к языковому «суверенитету» грозят неисчислимыми бедствиями: мы перестанем понимать друг друга.

Кстати сказать, волна экспрессивности, внедренная в слово, может стать катализатором гражданского разномыслия. Уже сегодня мы неверно воспринимаем слова заимствованные: суверенитет – это независимость государства, а не титульной нации; амбивалентный – это раздвоенный, а не неустойчивый; компетенция – это степень познания и опыта, а не круг полномочий; консенсус – это сомыслие, а не согласие в том, что понимают по-разному, и т. п. Но хуже всего то, что привычные слова, за которыми стоят общепризнанные понятия, пытаются превратить в слова-символы, применяя их к людям противоположного лагеря: фашист, демократ, патриот, империя и множество иных стали ярлыками, с помощью которых дискредитируют своего политического противника.

Так невинные, на первый взгляд, вещи становятся основанием для самых суровых следствий.

Многое определяется нашей ментальностью, которая слабо изучена и плохо известна лоюдям. Они вынуждены бродить в потемках, бросаясь в мистические сферы духа или таинственные теософские истины. Чужим умом не насытишься. Познай самого себя – этот призыв остается в силе. Ментальные карты национального (само)сознания есть у немцев, французов и прочих, у нас такая работа все еще только начинается.

Она исходит из основных постулатов, определяемых особенностями русского языка; в их числе и такие.

Русский язык остается в своей коренной системе языком флективного строя, а это предполагает вариантность форм, которые в своих противопоставлениях порождают различные стили, а стили дают нам свободу выбора, которая ограничена необходимостью нормы. Это значит, что мы свободны в выборе слов и форм – но до известных пределов, мы владеем огромным богатством родного языка – но должны его изучить, а усвоив норму – понять систему, которая в таинственной своей глубине, как сущность нации и ее судьба, стоит наравне с мистическим духом. Только сознательно представляя язык мы можем гарантировать себя от покушений на принципы национальной идентичности. Это поняли многие «цивилизованные» нации сегодня, ничто не мешает нам заимствовать этот положительный опыт «общечеловеческих ценностей».

В частности, важно осознать, что снятие высокого стиля, разрушение норм и дискредитация классических текстов-образцов приводят в конечном счете к истреблению символических слов и образных понятий национальной ментальности, которые сохраняют нацию во времени и пространстве. Когда соборность заменили коллективом, совесть – сознательностью, согласие – консенсусом, торжество — фестивалем, положение – ситуацией, честь – престижем, службу – сервисом, любовь – сексом и т. п., разрушилась гармония отношений, которая определялась образным смыслом коренных славянских слов. Символ заменялся словом родового значения, гиперонимом, логическим вытесняется психологическое, то самое личное чувство каждого человека, которым одухотворяется жизнь и человека, и общества, и отдельного слова.

Покушение на русскую ментальность

1.

Казалось бы, чуждо иностранное слово в заголовке статьи, направленной против засилия заимствований в русской речи. Но здесь оно по необходимости: нужно объяснить смысл происходящего давления на русское коллективное сознание – именно через слово.

Ментальность от латинского слова mentalis (умственный, рассудочный) означает образ мыслей, народный характер, или (более узко) один из элементов национальной культуры. Путаница в определении ментальности также вполне намеренна; иногда под этими определениями пытаются скрыть существенные признаки явления: говорят о мыслительных стереотипах, представлениях онтологического характера, совокупности символов, обретающихся в границах данной культуры, об уровне индивидуального и общественного сознания, о неосознанных идеях, образующих национальную картину мира, нечто общее, глубинно эмоциональное, дополитические формы мышления – веры, чувства, эмоции, и т. д. Все эти определения не отвечают на главный вопрос: какова материальная основа национальной ментальности (не знающей, кстати сказать, классовых разграничений), что именно является носителем народной ментальности. По-видимому, так легче бороться с народным само-сознанием, преодолевая инерционную силу многовекового его бытования в народе. Сконструировав свое представление о ментальности и обозначив ее термином, целому народу приписывают самые невероятные свойства и особенности характера. По-видимому, это и есть наука в современном смысле слова.

Ментальность есть средство национального самосознания и способ создания традиционной картины мира, коренящиеся в категориях и формах родного языка.

В политизированном западноевропейском мире, ментальность которого сегодня пытаются выдать за «общечеловеческие ценности» (враждебность такой подмены понятий русскому самосознанию впервые четко определили еще евразийцы в 1920-е гг.), роль отдельной личности выпячена в ущерб совместным интересам всего сообщества, в ущерб общности, общины, соборности. Значение рационально отмеренного «разума» повышается в ущерб единящему людей духовному уровню общения. В этом и заключается различие между Западной и Восточной культурой, христианского мира, противоположность между рассудочным ratio и духовным logos’ом. Русские философы не один раз указывали на это расхождение между умственным наполнением двух культур – католической и православной по их духовному корню. Например, Владимир Соловьев отмечал, что в западноевропейских языках нет даже отдельных слов для различения понятий «сознание» и «совесть». Греческое слово συν-ειδ-όσ переведено поморфемно (калькировано) у славян как со-вес-ть, а в латинском переводе Апостола как con-scient-ia, т. е. «сознание; сознательность» – та самая сознательность на умственном уровне, которая со времен Петра I вторично, уже на латинском привое, прививалась в России. Таким образом, источник идеи личной «совести» в рамках соборности и единоличной «сознательности» в рамках индивидуалистической общности один и тот же – это послания апостола Павла; однако расхождение между национальными формами ментальности наложило свой отпечаток и на восприятие этих Посланий, привело к различиям весьма существенным: западный мир живет в ментальности, в то время как для восточной Европы первостепенной всегда оставалась духовность. Заместить духовность ментальностью и пытаются сегодня многие старатели на поле интеллектуальной брани.

Пользоваться словом «ментальность» следует, все-таки это не варваризм «менталитет»» (в нем нет русского суффикса); это заимствование – научный термин, помогающий уточнить наше представление о сущности народной духовности (не только узкорелигиозной).

2.

Литературный язык как язык интеллектуального действия в современных условиях претерпевает социальные, психологические и структурные изменения, что неблагоприятно сказывается на его семантике. Из основных изменений проистекают следующие результаты (обозначим их схематически, в форме тезисов):

1. Смешение динамично варьирующейся, достаточно широкой и свободной в своих проявлениях нормы, с обязательным для исполнения литературным стандартом; возникает конфликт между традиционным для нас пониманием нормы и заимствованным на Западе представлением о «правильном» – с обязательным давлением на сложившуюся, традиционную норму, которая все больше разрушается, расходясь в частные способы говорения (кто во что горазд); в известной мере происходит замедление в естественном развитии самого русского языка – потому что языку приходится обороняться от насильственных вторжений инородного материала извне.

2. Усиливается бюрократизация литературного языка (различные формы «канцелярита») – в результате яростного давления письменной нормы на устную речь; основной упор делается на информативную («коммуникативную») функцию языка, в ущерб всем остальным его функциям, и прежде всего – речемыслительной, творчески обогащающей язык и развивающей его возможности (отсутствие образцовых литературных текстов в наше время – прямое следствие такой ориентированности общества на передачу информации как единственно ценной вещи). Следует заметить, что в последние годы обозначилась и прямо противоположная тенденция: в средствах массовой информации пытаются «пробить» элементы устной («спонтанной, естественной») речи на письме – в газетах и журналах культивируется своего рода простецкий «оживляж» под речь «простого человека».

3. Тем самым происходит (в рамках достигнутой свободы «от всего») активное влияние узуса – обычного говорения – на ту же норму, что постепенно приводит к устранению или побледнению индивидуально личностного, т. е. творческого в использовании языка в пользу усредненно массового («масскультуризация»); эмоциональный подтекст высказывания всегда преобладает над понятийно-содержательным (отсюда впечатление некоторой егозливости наших газет, словно они составляют подзаборные тексты и сами еще стесняются своей вольности).

4. Самая большая беда, обозначившаяся в XX веке, заключается в утрате высокого стиля. История русской культуры требует наличия трех стилей – триипостасность литературного языка обусловлена положением, которое точно отмечено тем же Владимиром Соловьевым: словом высокого стиля мы обращаемся к Богу, среднего – к другому (это профессиональная речь, формирующая норму), низким – беседуем с самим собою (в бытовом кругу); исчезновение высокого стиля привело к тому, что вульгарный низкий стиль занял место среднего, традиционно являвшегося источником поступления в литературный язык нормативных элементов системы (средний стиль заместил высокий); произошло то, что Д. С. Лихачев назвал «внедрением в подсознание воровской идеологии», поскольку широким потоком в нашу обычную речь хлынули экспрессивные формы воровского, вообще криминального происхождения. В частностях дело доходит до смешного. Например, иностранные слова стали произносить как коренные русские, потому, в частности, что утрачено различие между буквами высокого стиля ѕ и обычным е (звук е в известных условиях изменяется в о: село-сёл, но я сел, потому что в глагольном корне была гласная, обозначавшаяся буквой «ять»: сѕлъ). Поэтому и слышишь сплошь да рядом от уважаемых политиков: «это был такой пёрл!», «полная осёдлость населения», «это прямой блёф», даже «совремённый» и под.

Все четыре указанные здесь тенденции сошлись воедино, чтобы показать нам полную неразбериху в отношении современных норм.

5. Устранение глубинно символических значений, определяемых системой высокого стиля, привело к развитию слов максимально родового значения (гиперонимов), заменяющих собою все возможные оттенки смысла и значений и тем самым разрушающих сложную синонимическую (гипонимическую по существу) систему литературного языка; это хорошо заметно на последних переводах Нового Завета. Символическое по значению слово старого перевода покажем в сравнении с гиперонимом (ближайшим родовым значением) Синодального перевода и сравним с новейшими изысканиями (здесь преобладает узко бытовое по смыслу или терминологическое слово): риза – одежда – рубашка, снедь – пища – «он ел», делатель – трудящийся – работник, пира – сума – сумка, светильник – свеча – лампа, дева – отроковица – девушка, прозябе трава – взошла зелень – поднялись колосья, тернии – колючки – кустарник, с лихвою – с ростом – с прибылью и мн. под. Ставшие устойчивыми сочетаниями в нашей речи, почти пословицы, многие старые выражения совершенно не узнать в новых переводах: умыл руки (Пилат) – омыл руки – вымыл руки перед народом, имеющий уши да слышит – кто имеет уши слышать, да слышит – слушайте, если у вас есть уши, и под. Глубинная многозначность смыслов подменяется плоским терминологическим (понятийным, «понятным простому человеку») значением даже в тексте, который всегда воспринимался как образцовый источник поступления новых выражений и словесных формул.

6. Принятие огромного количества заимствованных слов как своего рода эталонного стандарта в формально организованном узусе привело к созданию сложной сети однозначно неопределенных терминов, которые постепенно вытесняют традиционные слова, отражающие национальные особенности речемысли, тем самым смещая ментальные характеристики русского слова в область а) субъективно окрашенной [стилистически], б) обобщенной [логически] и в) семантически [лингвистически] неопределенной семантики. В известном смысле иностранное слово замещает высокий стиль и тем самым становится конкурентом в воссоздании текстов высокого стиля. Конечно, понятно стремление «новых русских» окрестить себя элитой, истеблишментом и прочим чудным именем, поскольку и сами делишки таковы, что, названные русским словом, отзовутся в сердце прокурора. «Мошенничество слов», как заметил один наш писатель, заключается здесь в том, что иностранные слова, попадая в наш обиход, вещно конкретны, словесно – нет, бедный объем понятия, заключенный в них, выдается за точность смысла. Рассмотрим на нескольких примерах, к чему приводит погоня за иноземным словом.

3.

1. Повышение уровня субъективности в высказывании определяется заменами типа: законность – легитимность (признание законным: каждый сам для себя решает, насколько законен тот или иной акт и пути его выполнения); знания – компетентность (круг полномочий, не всегда оправдываемых личными знаниями); новшество – новация (что-то новое, только что вошедшее в обиход, не обязательно новое, но оригинальное, модное), и т. д.

2. Искусственность характеристики, заданность, а не данность, ср.: образ – имидж (персонификация рекламно-популистского характера, «сделать лицо»); известность – престижность (привлекательность чего-либо в глазах общества); государство – суверенитет (полная независимость государства от других государств подменяется понятием национального суверенитета, т. е. представлением об особых правах титульной нации); согласие – консенсус (на самом деле «сомыслие»); вопрос – проблема (всякое решение вопроса становится проблематичным); положение – ситуация (совокупность обстоятельств, объясняющих положение, в которое попал субъект действия); застой – стагнация (стоячее болото, из которого нет выхода, тогда как символ «застоя» такой выход предполагает), и т. д.

3. Скрытое смягчение характеристики, потворство инстинкту, называемому интуицией: вымогатель – рэкетир, продажность – коррупция, продажный – ангажированный, благодать – харизма, положение – ситуация, начальство – истеблишмент и мн. др.; понятно, что «ангажированная пресса» или «мой Юрик – рэкетир» звучит приятнее, чем отражающие русское представление о названных явлениях соответствия.

4. Понижение статуса символически заряженного слова, как правило, пришедшего из высокого стиля (пейоратизация): любовь – секс (устранение духовного и душевного компонента богатого смысловыми оттенками слова), область – регион (устранение идеи власти – регионы лишаются власти), общество – социум (устранение собирательно соборного компонента символа, сведение его объемности до узко социальной сферы), народ – массы (уничижительная характеристика как результат сокращения сочетания народные массы, употребляемого в предшествующие времена, более терпимо относившиеся к эвфемизмам), танцы – дискотека и мн. др. в том же роде.

5. Входят в употребление и слова, ни в каких словарях пока не отмеченные и на страницах изданий специально не уточняемые в их значениях, которые заменяют соответствующие русские слова при обозначении лиц или предметов, типа тинэйджер – подросток, фаундрайзер – толкач, клируэй – большак, джин – сивуха, меглинк – тминное печенье, и пр.

4.

Внедрение подобных слов (особенно через речь молодежи) приводит к вытеснению коренных русских слов, а вместе с ними и снятию важных национальных образов мира, традиционно присущих русской ментальности и сохраняемых внутренней формой славянского слова. Проблема настолько важна, что многие государства запретили бездумное употребление англицизмов в системе своих национальных языков, у нас же такие слова множатся как блохи у шелудивого пса.

Причина этого – в указанных процессах утилизации русского языка («как языка межнационального общения»), происходивших у нас в последние несколько десятилетий.

Разрушение национально русских двоичных выражений (восходят к речевым формулам, в том числе и евангельским) типа радость и веселье, горе не беда, стыд и срам, честь и слава, мир и согласие, любовь да ласка, совет да любовь и сотен других происходило путем замены их церковнославянизмами, включавшими в себя семантику обоих компонентов и способствовавших повышению уровня отвлеченности: стыд и срам > совесть, радость и веселье > торжество, горе не беда > скорбь и пр. Устранение высокого стиля вызвало соответствующую замену калькированными (сознательность от conscientia на месте совести) или прямыми заимствованиями: торжество > фестиваль, скорбь > трагедия, собрание > форум, соборность > коллектив, достоинство > престиж и пр. Усреднение ментальности до basic-рашн прямым образом связано с нарушением национальной формы сознания через разрушение системы русских слов. Семантическое пространство русского сознания поддается коррозии в той мере, в какой внедряется в подсознание «простого человека», не обладающего необходимой суммой знания, чтобы противостоять этому тихому давлению на его духовность. Конечно, самому языку это ничем не грозит, поскольку он развивается и совершенствуется помимо наших желаний и ухищрений власти. Не мы существуем в языке, но язык – живет в нас, и наша обязанность соответствовать высокому духу и смыслу завещанного предками Логоса. Но деятели культуры в создавшихся условиях непременно должны показывать все издержки пути, на который вступили все мы, не защищаясь от нашествия иноплеменных.

Ментальные характеристики русского слова в языке и в философской интуиции (честь и совесть)

Описание словесных знаков по концептам национального менталитета является принципиально новой формой толкования слов: если воспользоваться терминологией Аристотеля, слово выступает материалом (материей) концепта наряду с содержательной ее формой в виде образа, понятия и символа.

Конспективно определим основные параметры выбора признаков этих форм – исходя из известных характеристики словесного знака.

Различные компоненты семантической структуры слова в аналитическом их распределении по признакам проявляются в зависимости от цели исследования по-разному. Денотативный аспект значения предстает как отношение идеи к предметному миру вещей; прагматический – как употребление слова (его назначение); коннотативный – как отражающий «национальный колорит» (его со-значение) и под. В принципе, только последний компонент становится целью ментального описания.

Из различных типов значения слова: свободного номинативного, синтагматически связанного, окказионального или потенциального в ментальном описании концептов важно последнее – как выражающее семантическую доминанту языкового знака, способную эксплицироваться и в необычных контекстных окружениях.

Из различных функций слова как знака: номинативной (знак обозначает), коммуникативной (знак как средство общения), прагматической (язык как средство воздействия), сигнификативной (как обобщающий знак, как знак знака, т. е. символ) для наших целей наиболее важной является последняя, поскольку именно сигнификативная функция значения связана с актуализацией национальных концептов в слове.

Таким образом, основная задача ментального описания – выявление и формулирование семантической доминанты, не изменяющейся с течением времени, как основного признака в содержании выраженного словесным знаком концепта. Концепт выражает со-значения «национального колорита», т. е. все принципиально возможные значения в символико-смысловой функции языка как средства мышления и общения.

Из основного определения следует, что концепт образуется и функционирует в силовом поле между значением слова и смыслом понятия, где значение слова – отношение словесного знака к содержанию понятия, его сигнификат, а смысл понятия – отношение объема понятия к референту. Определение концепта устанавливается на основе общерусских семантических корреляций, т. е. не ограничивается только литературным контекстом и тем более не создается на основе словарных дефиниций. Концепт как сущностный признак словесного знака грамматически может быть представлен (главным образом) в виде имени, выражающего обобщенный признак.

Язык как форма деятельности предполагает постоянное возобновление концепта во всех его содержательных формах; исторически и системно это инвариант всех возможных его «значений», данный как отношение смысла слова к вещи. Функциональные свойства концепта суть: постоянство существования, т. е. развитие семантики слова с развертыванием внутренней формы слова до логического предела (символ или миф) в границах данной культуры; художественная образность, т. е. сохранение постоянной связи с производными по однозначному корню, в результате чего cохраняется семантический синкретизм значений корня как семантический инвариант всей словообразовательной модели и продолжается встроенность в систему идеальных компонентов данной культуры (показано А. А. Потебней на истории слова верста); общеобязательность для всех, сознающих свою принадлежность к данной культуре, поскольку проявление концептов культуры в народном менталитете и составляет обыденное сознание среднего человека этой культуры.

3. Исходным моментом экспликации концепта в словесной форме является образное представление (первоначальное представление в терминологии В. В. Виноградова); отсюда столь важной кажется интуиция философа и поэта, способного осознать и выразить адекватное концепту представление. В истории культуры роль национальной философии и поэзии весьма велика и никогда не будет неважной. Преследование национальных по идентичности восприятия философов или поэтов есть покушение на генную память народа и безусловно должно рассматриваться как одна из страшных форм геноцида. Обсуждения заслуживает вопрос о подделках («русскоязычная поэзия», суррогат «русской философии» в русскоязычной упаковке и пр.).

Принимая во внимание особенности русского философствования (это философия образа, а не философия понятия) – логика как форма знания, эстетика как форма познания, этика как форма самопознания, – можно определиться в традиционных для русской науки, в типичных для русской ментальности образах (представлениях) и в обычных для русской культуры языковых символах, совместно отражающих ключевые категории национальной речемысли. Экспликация таких категорий в художественные образы и в философские интуиции основана на языковом сознании носителей данной культуры и представляет обширный материал для воссоздания глубинных структур русского менталитета.

4. Сузив свою тему до конкретного примера, возьмем в качестве такового концепты [честь] и [совесть], попробуем cмоделировать фрагмент русского мыслительного пространства в той мере, в какой он представлен в языке, и в той степени, в какой он определен (на основе того же языка) русской философской рефлексией: «Познание есть именование» (С. Н. Булгаков).

Нет, совсем не случайно с начала XIX века русские писатели говорили (и с болью вопияли!) о кающемся дворянине с его «уязвленной совестью» и о разночинце с его «смущенной честью». Честь и совесть оказывались разведенными – по социальным полюсам, определявшим границы различных этик. На переломе эпох обычно и происходит переоценка ценностей, тогда в силу вступает диалектически ясное противоречие: личная совесть или корпоративная честь осилит возникшее затруднение жизни? «Идея чести не всегда и не везде покрывала и покрывает всякого человека», как и «идея совести не брала и не берет под свою защиту всего человека и тем более всякого человека», – заметил в начале века либеральный публицист, разбирая очерки Глеба Успенского (Пешехонов 1904, с. 416 и сл.). Именно Глеб Успенский первый употребил ставшие крылатыми выражения больная совесть – «чувство собственной виновности, не уравновешенное сознанием правоты», и болезнь чести – «дело чести, не уравновешенное обобщающей работой совести». Чувство – и дело, сознание – и работа, виновность – и совесть. Долг чести и правда совести находятся в постоянном конфликте друг с другом, и линия фронта проходит через каждое человеческое сердце.

Неопределенность и размытость в осознании концепта присущи художнику слова, на основе языкового знака и языковой категории строящему образ, поскольку типичные признаки содержания понятия еще ускользают от его внимания и он не может их выразить в чеканных определениях понятия. «Схватить» понятие, понять его в его целостности по сущностным признакам – задача философа, а использовать полученное знание практически в виде готового символа, выявленного на основе идеальных признаков подобия, – обязанность идеолога (в широком смысле – от партийного до церковного, в любой ипостаси жреческой касты). Изучение ментальности в языке позволяет углубить семантическую перспективу слова вплоть до категориальной его сущности.

Вот как понимает признаки чести писатель, вообще тонко чувствующий национальную русскую ментальность: «Странное дело! Этих четырех качеств – чести, простоты, свободы и силы нет в народе, а в языке они есть. Значит, будут и в народе» (Тургенев); сомнения в наличии «чести» в русском народе выражали многие писатели, ср., например, реплику Ремизова: «Но нешто много таких… для кого есть честь?».

Действительно, понятие о чести для русского человека устойчиво сохраняет исконное представление (образ) о части, и притом части мирской; это не душа, но тело, однородная масса которого распределяется между достойными своей «чести». Часть-честь слишком заземлена. Являясь у-часть-ю, она не решает проблемы судьбы, не возносится в область высокого духа, именно поэтому «рыцарская честь и заменилась бухгалтерской честностью» (Герцен). Это известно давно, и уже первый наш философ – Г. Сковорода – в XVIII веке заявляет, что «цена и честь есть то же».

Русская ментальность – противник жесткой модели и потому в ее парадигме всегда присутствует возможность выбора: между радостью и коллективным весельем, между собственной правдой и абсолютной истиной, между личным горем и народной бедой… Точно так же обстоит дело и с честью: каждый человек, кроме принадлежности к корпоративной чести, владеет еще и личной совестью. Возможность выбора, перед которым стоит каждый, определяет степени его свободы, и когда говорят, что «свобода слишком неудобна для стихийного русского человека» (для него предпочтительна воля), по-видимому, просто имеют в виду, что свобода выбора ограничена для русского человека его совестью, которая – в нормальных обстоятельствах – не хочет, не может, не должна расширяться до необъятности чести, поскольку честью можно торговать, а совестью нет, поскольку честью можно оправдать гораздо больше дурных поступков, вплоть до преступлений, а муки совести до этого не допустят. Другое дело, что исторические обстоятельства жизни судили народу иную судьбу и участь: «в России не свободна только русская совесть…» (Вл. Соловьев).

Таким образом, при наличии одной лишь корпоративно-цеховой «чести» русская идея целостности как идеала гармонии и лада остается невосполненной. Устремленность к высоким формам бытия – к сущему, а не к его явлению – в их внутренней цельности и рождает идею совести. Чистая совесть важнее чести, ибо одна лишь совесть знаменует, по мысли философа, «цельность духа и цельное ощущение действительности», «испытание ценности лично через себя» (Н. О. Лосский). Совесть через идею Бога единит всех людей, опосредованное такое единение и порождает ощущение (не сознание, но чувство) соборности, на которой крепится и этика (личная мораль), и политика (мораль социальная – по определению С. Булгакова). Честь связана с ответственностью и представляет собою ratio экономики, а совесть – с этикой, что предстает как стихия долга, воплощенная в Логосе (С. Булгаков). «Совесть есть глубина личности, где человек соприкасается с Богом. Коллективная совесть есть метафорическое выражение. Человеческое сознание перерождается, когда им овладевает идолопоклонство» такого рода (Вл. Соловьев). Таковы результаты рефлексии русских философов, истолковывающих русский концепт через с л о в о.

Однако честность «не есть убеждение. Честность есть нравственная привычка» (Л. Толстой), которая внушается извне; может быть, поэтому «честность – западноевропейский идеал, русский идеал – святость» (Н. Бердяев). Честность – вообще начало мирское, честность не может стать идеалом, поскольку, являясь средством, не может быть целью. «Русский человек может быть святым, но не может быть честным» (К. Леонтьев). В сопоставлении признаков, по которым святость и честь русским сознанием противопоставлены друг другу, русские философы выделяют соответственно крайности страсти в их противоположности «нравственной середине» («буржуазная добродетель» – К. Леонтьев); совестливость в исполнении обязанностей – «трудолюбивой сознательности»; «отношение к другим» – самолюбивому эгоизму; внутренняя свобода совести – «партионному рабству», бескорыстие и цельность духа – «вексельной честности» повязанного обязательствами западного человека: «Работе совести соответствуют обязанности, работе чести – права» (Н. Михайловский).

Но вот что «удивительно: история вся развертывается в два, собственно, ряда людей – истинных зиждителей всего ее узора: юродивых и полководцев. Вы поражены, вы спрашиваете: где же законодатели, дипломаты, политики? где, наконец, князья, цари? сословия, народ? Они идут, но не ведут» (Розанов). Ведут святые и герои, подвижники, свершившие подвиг.

Иногда говорят об «исходной, подлинной честности», с помощью которой русским «еще предстоит воспитать в себе национальный духовный характер» (И. Ильин), но и такая честность воспринимается как «живая воля к совершенству», когда цель важнее условий и причин; более того, это и не просто совесть, но «живая совесть как творческая энергия… энергия любви и воли, направленной на будущее и формирующей духовное достоинство личности, т. е. чувство предстояния, чувство задания и призванности и чувство ответственности» – «зовущая и укоряющая совесть» (И. Ильин).

5. В этом движении мысли рождается другая, производная от указанной противоположности этическая ценность: идея порождает идеал, и идеалом, образцом чести признается не герой, удостоенный чести, но святой как учитель совести. Варианты восприятия такой противоположности различны, вот один из них: «Гений и талант – дары священные, от Бога данные, значение их религиозное… Творчество гения – подвиг, в нем есть свой аскетизм, своя святость» (Н. Бердяев) – явная попытка и героизм свести к святости как основной ценности для русского сознания.

Не Димитрий-герой победил на поле Куликовом, но Сергий Радонежский, святой. Таков этот «демонизм национальной гордости («чести»)», ставшей «высшим критерием жизни, даже выше любви» (С. Булгаков).

Святость же есть символ совести, «путь к свету» (С. Франк), «внутренний путь духа» в душевном труде совести (Вл. Соловьев): «можно быть честным, мало быть добрым, нужно быть чистым, нужно быть святым» (Н. Страхов). В русском понимании святость как обнаженная сущность совести есть гениальность особого рода: «Гении творили, но недостаточно были; святые были, но недостаточно творили» (Н. Бердяев). Святому всегда противопоставляется герой (С. Булгаков), который также свят, но свят вспышкой подвига, а не упорной самодисциплиной аскезы, покаянием и вечным служением идеалу. Возводя героя и гения в святые, поклоняясь ему, русское сознание продлевает мгновенье их подвига в вечность, превращает подвиг в подвижничество. Идеал святого воплощается во множестве подобных и становится бессмертным. Герой разрывает и разъединяет, святой – собирает и единит; герой всегда в единственном числе, святой создает соборность.

Святой воплощает совесть, герой воплощает честь.

Обе ипостаси важны, хотя и отражают различные принципы «образца» этичного поведения и действия. Материальность героической чести, проявленной как часть всеобщего, противопоставлена духовности святой совести, проявленной как всеобщности части. Мирская ипостась совести есть честь; духовная ипостась чести есть совесть. Русские философы призывали к гармоничному сочетанию чести и совести: «русский человек должен выйти из того состояния, когда он может быть святым, но не может быть честным. Святость навеки останется у русского народа, как его достояние, но он должен обогатиться новыми ценностями» (Н. Бердяев). Современные моралисты «прямо провозглашают, что русский народный идеал требует личной святости, а не общественной справедливости. Личная святость тут, конечно, только для отвода глаз, а все дело в том, чтобы как-нибудь отделаться от общественной справедливости» (Вл. Соловьев). Еще и потому «русский народ оказался банкротом», что «у него оказалось слабо развитым чувство чести. Но не народная масса в том виновата, вина лежит глубже» (Франк). Вина в неразработанности концепта, за что отвечает интеллигенция. Однако если святость не наследуется, как не наследуется и гениальность (Н. Бердяев), значит и концепт развивается?

Действительно, рассматривая историческое развитие концепта, мы неизбежно приходим к выводу, что его содержательные формы развиваются в культурном пространстве народной жизни, что, конечно же, свидетельствует о зрелости мысли и углублении чувства русского человека. Сегодня, возможно, вопрос стоит именно так: как это «в наши кошмарные дни», когда «совесть издохла» (по выражению Максима Горького), можно достичь гармонии чести и совести, избегая стыда и срама? Быть может, синтезом с «третьей ипостасью»? Ведь кроме святости лика и совести личности есть у каждого человека и третья идеальная ипостась – его лицо, его социальный ранг, его положение в обществе, мире и государстве. Лицо возвышается его достоинством (это мысль Владимира Соловьева), т. е. буквально со-стоянием: положением, собственно ценою, какую можно дать за физическое лицо в его социальной ипостаси. Всякое достоинство чего-то стоит, проявляясь особенно в форме самоуважения, которое в мещанской среде Запада «сделало из всякого простого поденщика и сапожника существо, исковерканное нервным чувством собственного достоинства» (К. Леонтьев). Но «нет ничего более противного русскому духу, чем эта поза, эта крикливость, эта риторика» (Г. Федотов) самоуважения, перерождающегося в самодовольство.

6. Таково соотношение между [честью]-достоинством и [совестью]-святостью, как оно описано русскими мыслителями. Являясь идеалом, святость подпитывает совесть, готовя каждую личность к подвигу. И не сиюминутный интерес, не эта выгода, не служенье чинам и лицам, но высокая духовная сила, завещанная предками, есть такой идеал.

Забыть об этом – значит забыть о будущем.

В обществе, о котором мечтают люди, в обществе действительно равных, действительно свободных, действительно честных по благодати, а не по закону, в таком обществе господствует личная совесть. Если этого нет, если участь своя и «своих» важнее общего блага, и каждая часть общества хлопочет о собственной выгоде, там, разумеется, забывают о совести, там ее попросту нет, там процветает цеховая честь. Так понимает это русская мысль и русское чувство, живущие между земным и небесным, между тленным и духовным, между бытом и бытием. Согласовать видимые эти противоположности в собственной душе и значит осознать сущность русской ментальности.

* * *

И только ли русский человек должен это делать? Наверное, нет, не только он. Быть может, любой народ. Однако мало кто согласится поступиться честью своей за великое право сохранить свою совесть.

«Но мы ждем, когда, наконец, перебирая полученный от предков инвентарь, примеряя на свои плечи царские и дворянские мундиры, новые люди наткнутся на этот побочный продукт старой роскоши – русскую совесть. А наткнувшись, задумаются: не удовлетворяла ли эта, столь основательно забытая ими, «гнилая» совесть какой-либо чрезвычайно важной социальной и национальной потребности?» Этими словами Г. Федотова и закончим наше размышление, поскольку вопрос обращен ко всем нам.

Душа и личность

Самобытный тип русской души уже выработан и навеки утвержден.

Николай Бердяев

Каждый понимает по-своему, что такое личность. Для одного это просто особь в ряду других: стоит наособицу, существует сама по себе – о-соба, точная калька с латинского per se, известная и в таком варианте: персона. Для другого это индивидуум с присущим только ему набором характерных индивидуальных черт – тоже от латинского слова, но уже не переведенного, а просто заимствованного целиком: individuum «неделимый». Один, таким образом, как главный признак выделяет самостоятельность, другой – цельность существования «личности». И только для третьего, способного вступить в спор, это действительно личность в полном смысле этого русского слова. Чтобы глубже понять смысл понятия-слова родного языка, необходимо отвлечься от всяких заимствований. Мысль рождается только в собственном слове.

У каждого народа представление о личности, как и всякое ключевое для культуры понятие, укоренено в сознании от рождения, представая словесно-образно. Проверим эту мысль на знакомых примерах.

Слово родина связано с родом, отечество — с отчеством, государство по смыслу корня – с государской, т. е. с господской, властью. На первый взгляд ничего общего. Но на самом деле по своему происхождению все три приведенных слова значат, собственно, одно и то же, обозначая политически властную организацию общества на разных этапах его развития. Смена слов-терминов отражает исторически изменявшееся представление народа о государственном единстве и государственной власти. При родовом строе это была родина, в средние века, при господстве патриархальной власти – отечество, а после XVI века, уже в связи с развитием зрелых феодальных отношений господства и подчинения – государство. Суть остается все той же, общий смысл термина не изменяется: во всех случаях речь идет о «царстве», о «господстве», об «империи», хотя как раз эти-то (чужие!) словечки в подсознании русского человека никогда и не существовали, не накладывали своих смысловых оттенков на его представление о государстве. Понятие об империи, о царстве-государстве нам навязано путем различных заимствований, в попытках наложить на привычные для русского человека общественные отношения чуждые понятия и образы. Мы же – и во многом благодаря старинным словам! – по-прежнему в отечестве видим родину.

От этих представлений кругами расходятся родственные коренным словам смыслы. Уловить их помогает словообразование или простое изменение формы, например по ударению. Скажем, в разных местах России сохранились различные произношения: роди́ны, родина́, ро́дина, так что в вариантах ударения, если все формы эти сложить в естественный ряд их изменений, мы получим развитие их смысла. Человек проходит роди́ны — рождается, входит в семью и род – это его родина́, становясь членом общества, т. е. своей ро́дины. Родина – общественная среда, в которой живет на-род.

Государство складывается позднее, чем возникает общество. Но и в его обозначениях струились потоки изменяющихся смыслов, в конце концов закрепляясь за каким-то одним словом. Слово господин обозначает одного-единственного го́спода, суффикс единичности – ин(а) на это указывает (ср.: солома – соломинка, горох – горошина и т. п., да и само числительное один).

А вот государь от старинного слова господа́рь — древнее славянское слово с тем же значением, что и госпо́дь, госпо́да, но только в отношении к мирскому субъекту. Госпо́дь — это синкретично-собирательное обозначение Бога; госпо́да — собирательное обозначение множества властных лиц (в частности, в средневековом Новгороде), а господи́н — мирское воплощение власти в единственном лице. Государь стоит во главе государства, поначалу просто как хозяин, владелец своих имений; все ему подвластные свободные члены общества тоже государи, но уже по отношению к более низким степеням социальных отношений – ведь это эпоха расцвета феодальной иерархии, которая существенно отличалась от современных социальных связей.

Подобный ряд слов связан с представлением о жизни. Биологическая форма существования, физическая возможность жить обозначается самым древним из этого ряда словом живот («не пощадим живота своего!» – старинный клич боевых дружин). Социальная форма житья-бытья называется иначе – житие; духовно-общественная, самая высокая по наполнению, предстающая как идеал земного существования – жизнь («вечная жизнь»). Все эти формы личного и общественного существования человека развивались постепенно, и обозначающие их слова смыслом своим накладывались друг на друга, раздвигая смысловые возможности древнего глагольного корня жи-ти. Обогатив понятие о различных уровнях человеческой жизни и сменяя друг друга, они не отменяли предыдущих этапов осмысления жизни, все эти слова экономно собрались в общий семантический ряд. Человеческая культура не отменяет прошлого, на прошедшем крепятся идеи и понятия будущего. Старое представление о государстве по-прежнему остается в сердце как символ, единящий нас с предками: родина — земля твоих предков, отечество — земля отцов. И никогда не государство-господство, не «империя» или как там еще ее назовут. Чем древнее корень, тем устойчивее заключенное в нем народное представление о коренном и жизненно важном.

Вот именно в таком ряду и стоит понятие о личности.

Усложнение представлений о человеке в развивающейся общественной среде вызывало всё новые формы слов, образованные от старинного корня – лик-. Лик понимается как идеальный прообраз. Реальный облик его – это уже не лик, а лицо («важное лицо», «знакомое лицо»), но если вдруг по какой-то причине примет лицо несвойственное ему обличие, тогда возникает уже личина, т. е. «фальшивый образ лица» и искаженный лик, разрушающий внешнее обличие и внутренний облик – кого?.. конечно же, личности.

Так туго скручены в общий клубок значений все смыслы когда-то единого корня – лик-. Как строго системно они соотносятся друг с другом, как точно выражают сущность всякого человека, у которого есть и лицо, и маска-личина, и идеальный лик, почти незаметный за суетой жизни! Понятие о личности сгущалось из множества конкретных представлений и образов: лика, лица, личины, облика и обличия, а сверх того, и из связанных с ними впрямую образа, прообраза, даже образины (тоже своего рода личина – индивидуальная маска, пугающая своей уродливостью, скрывающая истинность лица и красоту лика).

Со временем, накапливаясь, все такие частные обозначения, с различных сторон представляющие человека в его деяниях и качествах, собрались как бы в общий семантический фокус, породив присущий им всем общий признак «личный» – так возникло в XVIII веке слово личность. Личность – это и особность особы, и выразительность личины (маски), и внутренняя сила таланта или дара – лика. Личность как собственный образ человека выражает единство духовно главного в нем (т. е. неизменность личного) и физически внешнего, меняющего свои оттенки и краски (обозначалось тем же словом, но с другим ударением: лично́й), в облике воплощая идеальность лика и реальность лица, иногда – в целях защиты от посторонних – прикрытых маской личины (современные психологи понимают личину как ролевые функции человека в деятельности и в коммуникации, т. е. способ его поведения в обществе).

Личность – не биологический и не психологический, а духовно-этический идеал свободного человека. Заметим: не вольного в личных своих поступках, но свободного в допустимых правилах общества; личность должна быть прилична. Понятие о личности есть достижение нашего времени. Это своего рода плод длительной эволюции нравственных устремлений человечества в его поисках идеала.

Следовательно, в своей идеальной сущности личность сродни жизни. Не животу и житью, а именно жизни – духовной жизни, творческой жизни. «Единство личности, – сказано русским философом, – созидается духом», и это верно. Духовное напряжение личности и созидает на каждом новом витке развития новую форму существования – жизнь.

Дух, как и душа, – древние славянские слова. Они произошли от одного корня, но слово женского рода душа обозначало внутреннюю, в человеке живущую суть душевности, а слово мужского рода – знак высшей благодати духовного бытия – Дух. Язычник в свое время все живое сосчитывал «по головам», с принятием христианства стали считать «по душам». Ясно, почему счет – дело, вообще-то, механически внешнее – ведется «по душам», а не «по духам». Душ ведь много: сколько людей, столько же душ. Это те самые персоны сами по себе, особи, индивиды; дух же – один, и как таковой он обязательно – Дух. Имя собственное употребляется всегда в форме единственного числа, не то что какие-нибудь неопределенные массы – ду́хи или даже духи́.

Издавна в представлениях славян душевная сила человека и творческая энергия духа различаются даже словом. Одно из слов – душа — отражает душевное переживание (факт психологический), другое – дух — творческий подъем (предмет этики).

Однако самое главное заключается в том символическом соотношении между душой и духом, которое и создаст не просто значение каждого отдельного слова, но и глубинную сущность их смыслов, идеологически важную их значимость.

Так, единственность мужской ипостаси («Дух святый») и множественность женской (в виде «нежных душ») воплощают в языковых формах присущее славянскому сознанию представление о единстве материального и идеального, которые в реальности слиты, друг без друга не существуют, однако в мысли словно раздвоены: существуют в единстве, но понимаются врозь. Диалектика мысли как будто вступает в противоречие с «укорененностью» понятия в слове. Но так только кажется. На самом деле слово неуклонно следует за мыслью, пропитывая собою все оттенки свойственной русскому национальному сознанию идеи, и тем самым выставляет на божий свет все богатства мысли, освоенные сознанием. Нам только кажется, будто слово живет в нас, повторяя мельчайшие движения нашей души. Нет, это мы живем в слове, сохраняющем дух нации и присущие ей традиции.

Слово выделяется не одним своим значением, лексическим и грамматическим (например, в различении Духа и душ), его полный смысл, проявляемый в тексте, зависит от окружающих слов и момента речи.

Христианская традиция обогатила издавна присущее славянам противопоставление души и духа, создав, между прочим, определения: душевный и духовный. Эти слова-понятия отличаются друг от друга, и каждый из нас это чувствует. А уж образованные от них термины душевность и духовность стали символами философского содержания, но тоже понятны всякому, кто знаком со значением русского словесного корня – дух-. Душевность — это общая, всем нам присущая родовая мысль, связанная со стихиями и с землей, т. е. с родиной, восходящая к силам души, а не духа. Таково чувство всеобщей связи с «душой народа», чувство, не покидающее нас ни при каких печалях (о «русской душе» говорят многие, не всегда понимая смысл этих слов). Духовность же – творческое проявление высшего Духа в душе отдельного человека, которое формирует цельность личности в единстве чувства, ума и воли. Дух – это жизнь и лик, тогда как душа всего лишь житье лица. Дух ни в коей мере не есть «русская душа», это как бы общая идея, которая станет со временем идеалом. «Русский дух» и является в виде той «русской идеи», о которой спорят теперь не только поэты и философы.

«Русский дух был окутан плотным покровом национальной материи, – говорил Н. Бердяев, которому русский характер представлялся чисто женским. – Он тонул в теплой и влажной плоти. Русская душевность, столь хорошо всем известная, связана с этой теплотой и влажностью; в ней много еще плоти и недостаточно духа. <…> Русский народ, быть может, самый духовный народ в мире. Но духовность его плавает в какой-то стихийной душевности. <…> А это и значит, что дух не овладел душевным» (Бердяев, 1991, с. 34, 86). Так представлял себе соотношение между душой и духом русский философ, обычно исходивший в своих философских определениях из значения русского слова. В данном случае слов дух и душа.

Спорят философы и о самой личности. Вл. Соловьев полагал, что идея личности была совершенно чуждой византийскому миросозерцанию и принесена к нам с Запада; наоборот, Н. Бердяев связывал мужское начало духа с плодотворным влиянием восточного христианства на славянские представления о душе. Сколько голов – столько и толкований, но верно, что в вопросе о личности и о ее становлении нужно исходить из того, что «личность есть неизменное в изменениях… есть качественное достижение», что «личность человеческая более таинственна, чем мир» (Н. Бердяев). Каждому времени было свойственно свое представление о человеке-личности, но рождалось и укреплялось такое представление исподволь в слове.

Вот насколько тонко сплетены в единую ткань слова-корня все в нашей речи возможные понятия о человеке. Одно прорастает из другого, давая начало третьему. Одно понимается только в другом и непонятно без третьего. Отраженным светом мерцает каждое слово, получая тем самым, наряду с исконным своим значением, символически ценный смысл. В сущности, в подобных движениях словесного смысла и состоит то, что ныне мы называем культурой. Исчезнет бережно хранимый поколениями словесный корень – и нет того, что наросло на нем за многие века развития пытливой народной мысли, вернее думы, поскольку индивидуальная личная мысль, предстающая как народная, – это и есть дума. Единство слово-образов и словесных корней создает сегодня столь важную для творческого общения людей возможность взаимопонимания и всеучастия в общем деле. Мало только понимать, т. е., по исконному смыслу слова понятие, всего лишь схватывать значения слов; нужно еще осознать глубинные смыслы таких корней.

Можно, разумеется, слово лицо заменить для каких-то случайных целей английским словом имидж, а понятие о личине – производным от английского же слова фэйс (лицо) – файсизм, даже личность, упрощая столь сложный смысл понятия и значения слова, свести к совершенно плоскому и однозначному индивидуум, но стоит только дойти в подобном упрощении мысли до самого корня, до ядрышка, в сердце хранимого, до слово-корня лик — и всё! Тут уж нет, коренное слово насилию противится, не поддается заменам на импортные ярлыки-словечки, своего рода лейблы нашего времени. Оно и понятно: свернуло в себе все исходные смыслы общего корня и все значения столь удачно развернувшихся в истории производных слов: лицо, личина, личность… Убрать вслед за ними еще и корень – лик – значит вконец уничтожить тот самый корень, который может дать еще новые побеги и словам, и движению мысли. Искоренить такие слова – все равно что стереть с ленты уникальную, не восстановимую никакими средствами запись.

Одно утешает: невозможно прервать движение народной думы, прекратить течение национальной речемысли, остановить развитие тех коренных смыслов слова, которыми крепятся к жизни и творчество, и сознание народа. Конечно, с одним условием: пока народ этот жив и действует.

Культура

Тезисы о русской культуре

У нас на Руси о культуре следует говорить бесконечно – и еще столько же.

Максим Горький


Поделиться книгой:

На главную
Назад