Сейчас Андрей по-прежнему «в силах», и когда его голос раздается в трубке, то редактор (я сам это наблюдал в Москве) почему-то почтительно приподнимает от кресла зад. Хотя никаким райкомом у нас давно уже и не пахнет — но есть, оказывается, и другая сила...
ОТ НИХ ВДОХНОВЕНИЕ
Чем пишет молодой писатель? Еще не кровью, нет. Он пишет пока веществом другого цвета, для жизни не менее важным, чем кровь. Чья молодость не была непрерывным полетом в любовную пропасть, кто не летел через города или улицы, чтобы только увидеть Ее, — тот вряд ли в последующие годы найдет в себе букетик огня, чтобы хоть что-то сделать.
Помню, как однажды, влюбившись, я утром встал и вышел на кухню. Надвигался домашний праздник, и на кухне стоял ящик перцовки и несколько упаковок яиц. Чтобы как-то уравновесить мое безумие или, наоборот, поддержать его, я, сидя на кухне, озаренной лучами восхода, выпил три бутылки перцовки и, поочередно делая омлет за омлетом, съел две упаковки яиц. И почти не заметил этого! Тот вулкан, что горел во мне, не заметил тех жалких крох горючего, которые прибавил тот «легкий завтрак». Я лишь окончательно уяснил, что должен сделать немедленно: увидеть ее. Что может быть важней? И как же я сразу этого не просек! Пометавшись по квартире, оделся. К сожалению — увидеть ее можно было только в час дня, когда она из своего режимного предприятия выйдет на перерыв. Куда деть четыре часа? Было ясно, что хоть на трон меня посади, я это расценю как ненужную глупость, задержку и больше минуты не усижу. Куда деть огонь? Будучи находчивым и решительным, я нашел выход: пойду-ка я к ней пешком, как раз через весь город, и страсти мои эти несколько часов найдут себе проявление в изнурительной ходьбе.
Центр города я миновал одним махом — культурные памятники мелькали, как в кино. За Обводным наступило не то что охлаждение или бессилие — напротив, огонь все прибывал. Но открывшийся предо мною серый, стандартный Московский проспект показался мне недостойным моей любви. Я решил двигаться по диагонали, через болота и пустыри — их безумная романтика гораздо больше соответствовала минуте.
До этого я раз десять подряд ездил из Москвы, где была сессия во ВГИКе, сюда и обратно и сейчас чувствовал, что накал не следует снижать: чувство закиснет. Любовь требует безумия, она долго не проживет, если кормить ее пресной кашей.
Я оказался в зарослях камыша. Даже не знал, что в этом районе существует такая роскошь. Я прыгал с кочки на кочку, обходил по пружинящим берегам коварные ямы с ряской — трудно поверить сейчас, но смерть была не так уж далека: одно неверное движение.
Обсыпанный какой-то липкой, цепкой трухой, от которой под рубахой зудело и чесалось, я выдрался из зарослей на широкое жаркое пространство. География, точная наука, не укажет тех мест. Они созданы были моей страстью. Пустыня, открывшаяся передо мной, была одолжена на время из Мексики. Сначала я просто шел по пескам, потом, одолев горячую, сыплющуюся под ногами дюну, увидел раскинувшуюся предо мной гигантскую стройку: казавшиеся крохотными с высоты, бетонные скелеты, ползущие букашками самосвалы. С восторгом поняв, что размах этот соразмерен моей любви и специально подарен, я кинулся по склону вниз. Такие пробеги, как тот, бывают лишь в страсти и азарте, с холодным сердцем увидишь лишь банку с огурцами в окошке напротив. Любовь дарит пространства. И лишь на этом горючем летишь в молодости. Не поймаешь потоки — застрянешь навсегда.
В пустыне я сражался с дикими самосвалами, не желавшими уступать мне дороги. Боясь этих страшных чудищ, пешком тут никто не ходил. Они надвигались, нависали надо мной, дико ревели. Дорогу они тут не привыкли уступать — что еще перед ними за ничтожество, ростом не достающее колеса? Задыхаясь восторгом и пылью, я шел прямо на них, чувствуя, что, уступив, — проиграю. Моя любовь требовала именно этого маршрута, и, если бы я хоть чуть уступил, она бы не простила.
Разойдясь впритирку с очередным из чудищ, я получил ощутимый удар в плечо. Этот монстр кинул в меня бутылку — но промахнулся, в голову не попал, и этот удар лишь добавил во мне восторга.
Когда я, как очередное чудо в пустыне, увидел на горизонте ее институт, я не поверил своим глазам: уже? И как я мог выйти на него? Я шел, совершенно не ориентируясь. И вышел в упор! Стер пыль с циферблата. Часы показывали ровно час — время ее перерыва! Совпало все. И это было не только хорошо, но и верно — попробовала бы жизнь не ответить на мой азарт!
Сотрудники института выходили из проходной и деловито стремились через сквер к кафе «Романтик» — вся жизнь их была наперед просчитана, как этот обед.
И она шла вместе с ними. Спутники ее первыми изумились, увидев меня: что это за дервиш? Ботинки были в грязи, одежда скукожилась, глаза забиты грязью. Она, приблизясь, глядела с изумлением. Я чуял ее испуг.
— Ты откуда это? — улыбнулась она.
Я осип от пыли, и ответ мой было не разобрать. Но я знал, что подаренное ею мне сказочное путешествие станет одной из главных в моей жизни картин. Из нее вырос (как это ни цинично звучит) рассказ, определивший мой взлет в юности, — «Эта женщина», превращенный цензурой в «Две поездки в Москву». Да что эта цензура может? Страсть прожигает бетон!
Встретив по окончании института Нонну, я, очарованный ее прелестью, веселым и лихим нравом, женился сразу — и не ошибся. До сих пор все друзья молодости обожают ее, хотя столько к тому добавилось! Сначала мы жили как-то налегке. Мать, получив от ВИРа, где она была бессменным профоргом, четырехкомнатную квартиру в Купчине вместо комнат на Саперном, поселила нас там и уехала в Москву, где сестра моя Оля родила дочь. Вскоре и у нас родилась Настя — но ее тут же забрали в Петергоф родители Нонны, под тем предлогом, что там чистый воздух, — и мы не раздумывая согласились. Жизнь пошла легкая — оставшись без контроля со всех сторон, мы как-то вдруг разгулялись. К излишней ответственности мы не были склонны. Мы добирали разгул, которого недобрали, может быть, до женитьбы, случившейся как-то сразу. Помню, как однажды чуть не месяц мы по очереди — то я, то она — не ночевали дома и оставляли друг другу веселые записки — «Ну, погоди!». Жить было легко и весело. Характер у жены был бесшабашный и бестолковый. Однажды, когда я попал вдруг в больницу, я попросил ее принести зеркальце, чтобы бриться. На другой день я услышал возле палаты грохот. Распахнулась дверь — и жена моя с нашим верным другом Никитой вкатили с дребезжаньем в палату старый трельяж, который раньше стоял у нас в прихожей.
— Вот, Венчик, как ты просил! — сияя, доложила она.
Все больные, а в основном там были прооперированные, хохотали, придерживая швы. Нонна радостно поглядывала на них. Друг Никита вытирал пот.
— Все! Иди! — сказал я ей.
— Хорошая у вас жена! — сказал мне сосед, интеллигентный старик.
— ...Ты просто кладезь! — сказал я ей в коридоре.
— Я стараюсь, Венчик! — скромно проговорила она.
В некотором смысле мне, конечно, повезло. Истории с ней происходили то и дело. Когда я только поступил в секретный почтовый ящик, меня в первый же день вызвали в отдел кадров.
— Это ваша жена? — мне показали в окошко. — Откуда она знает наш адрес?
Место, конечно, знали все, тут работало большинство наших выпускников, но радостно махать рукой в окно отдела кадров — это могла только она!
Когда мы оставались без денег, «Нисяво-о-о!» — бодро говорила она.
Прошло сорок лет.
— Ты смешная... до ужаса, — недавно сказал я ей. — Только могила тебя исправит. Причем — моя.
И конечно, я тут же это записал. Чем же еще кормиться? А это всегда под рукой. И до сих пор она дарит мне основное содержание моих сюжетов и фраз. Веселье, с оттенком ужаса, на краю пропасти — мой любимый сюжет. Ну а какой еще, простите, сюжет мог бы я полюбить при такой жизни? Хватай, что дают, и делай шедевры. Писатель, который не справился, — не писатель.
Как я оказался в больнице? С присущей мне эйфорией я любил всякую жизнь. Помню, что мне понравилось даже в больнице. Понравилось мне там буквально все, начиная с того, как удачно я туда попал. В тот жизненный момент мне обязательно надо было куда-нибудь попасть, и вот я попал в больницу! Кстати сказать, как раз больница была самым блестящим выходом из той ситуации, в которую я угодил. И я въехал под ее своды, ликуя! Уже понимаю теперь, что с годами придется туда входить все более грустным, но первый раз я попал туда именно ликуя, думая про себя: всегда этот Попов найдет лучший выход! Еще накануне я мучился и страдал — правда, исключительно морально, и вот больница спасла меня — сперва от моральных страданий, а потом и физических.
Дело опять же в том, что мне нравилось на этом свете почти все. Это касалось почему-то и женщин. В тот момент мне безумно нравились три. Правда, одна из них жила в Москве и давала мне некоторую передышку. Но две, включая мою жену, жили, как назло, в городе на Неве и даже были знакомы друг с другом, и порой мы даже вели беседы втроем, и у меня ну просто глаза разбегались. Я склонен был считать ситуацию удачной и безоблачной, но некоторые тучки все-таки набегали. Жена моя относилась к своей сопернице с симпатией, такой уж веселый и добрый характер у нее был. Может, свою роль тут играло еще и то, что она и понятия не имела о том, что перед ней — соперница. Да и кто вообще изобрел это нелепое слово? В чем, спрашивается, соперничали они, если блистали в совершенно разных сферах деятельности? Жена моя, можно сказать, вообще никогда ничем не занималась. Так какое же соперничество, в какой, извините, сфере могло происходить? И вообще, более непохожих женщин, чем они, трудно было придумать. Потому надуманным и нелепым (нелепым, как все надуманное) выглядел аргумент, что они-де соперничали-де в моей душе. Чушь полнейшая! Ни разу они не пересеклись и даже не сошлись близко в моей душе, настолько разными они были. Но кому-то надо нагнетать кошмар, портить идиллию! Жена моя, повторяю, прекрасно относилась к ней — правда, увы, не весь период их знакомства. Но соперницу (назовем ее так) ситуация почему-то не устраивала. В конце концов она поставила ультиматум — или я, или она! Нет — за давностью лет я, кажется, что-то путаю, и ультиматум был поставлен иначе: или она, или жена! Вот так вот! Из двух одно! Или я оставляю ее — и оставляю жену (удивительно, как в могучем русском языке одно и то же слово может иметь противоположные смыслы), или я оставляю жену и оставляю ее. Да! Даже в словах это трудно понять — а уж тем более в жизни. Не хотел я никого оставлять!.. В каком смысле — оставлять? Лучше я не скажу, какой смысл больше мне нравился, — оставлю вам поле для творческой деятельности. Лучше бы я не оставил никого! Смысл этого слова с годами меняется, отливая то одной противоположностью, то другой. Поэтому пригвождать его одним смыслом я не хочу. Хорошо еще, что никто не знал про третью мою знакомую в Москве — ей пока сокращение не грозило. Так что эту держим в уме. Но какую же выбрать из местных? Молодую и более амбициозную? Но, похоже, эта ее привычка знать все после нашего сближения станет всеобъемлющей — и тогда даже москвичке не поздоровится. Жена моя не столь амбициозна и проницательна, скорей — благодушна, но зато не делает ни черта, не подарила мне в жизни ни одного носка! В общем, в обеих есть прелести, и убивать одну половину души ради другой я не намерен!
Амбициозная назначила встречу утром, бодро сказав, что если я не приду, то это и будет моим ответом. Я маялся всю ночь. Амбициозная, надо понимать, разоденет меня как картинку (это она может, хвасталась не раз!), но глядеть на эту картинку будет одна. У жены я хожу оборванный и грязный — но зато любоваться мной могут все, кто ценит прекрасное. Ну почему надо кого-то душить? Лучшая половина жизни должна отвалиться, исчезнуть во тьме. Причем лучшими были обе половины! Так я маялся всю ночь. Утро вечера мудренее? Наоборот! Это сейчас как раз еще ничего, а вот утром, когда надо будет что-то решать (какой глаз вытыкать, левый или правый), будет мудрёнее, с огромной буквой «Ё»! Хорошо хоть в Москве третья половина есть! Это единственное, что меня согревало в той холодной ночи.
Вот сейчас моя жизнь станет в два раза хуже (хорошо, что не в три!). В комнате уже можно было различить предметы. Никогда раньше не бывало, чтобы рассвет повергал меня в отчаяние, — и вот, дожил! Верней — жизнь дожала меня. А точнее — не жизнь, а смерть. Уже восемь — а в десять утра одна половина моей жизни должна умереть. А я еще не решил какая! Хотя осталось всего полтора часа! Неужели никто меня не спасет?! Хорошо хоть, что половин — три! Но все равно — каждую жалко, до слез! А кто тебя может спасти, если даже любимые половины твоей жизни каждая только и думает о том, чтобы другая исчезла! Выхода нет: чтобы одна половина была — другая исчезнет. Но — какая, какая? Совсем уже стало светло, все было видно, но я так еще и не решил — какого глаза лишиться? Плакали оба. Кто придет мне на помощь, спасет меня? И Он пришел! Кто же он был? Да тот же я — кто же еще! Кто же еще лучше соображает? Соображаю я, оказывается, даже лучше, чем думаю. Отдаю приказы прежде, чем они проявляются в моей голове. Кому надо, тот уже выполняет, а я еще только понимаю, что имел в виду. Сначала кольнуло сбоку, точней — не кольнуло, а как-то царапнуло. Я прислушался, с ожиданием, почему-то радостным. Радость нахлынула раньше, чем пришла мысль, — душа слышит быстрее, чем голова! И тут резануло сильнее — я застонал.
— Ты чего? — зевая, спросила жена. Хорошая реакция!
— Да нет. Ничего! — пробормотал я после паузы. Главное — не спугнуть мое спасение. От ее глупых вопросов даже чума может обидеться и уйти, а тут что-то еще робкое, неуловимое. — Нрмльн! — стиснув от боли зубы, выдавил я.
— Ладно, тогда я еще посплю! — она сладко зажмурилась.
Мое обычное благодушие как-то улетучилось: видите ли, поспит она! Могла бы хоть немного встревожиться! Но тут сжало внутри так, что я предпочел упасть на пол, чтобы она хоть так поняла степень боли!
— Ты чего это? — встревожилась наконец она. Но от дурацкой ее тревоги боли не уменьшились.
— Беги! Звони в «скорую»! — простонал я.
— Может, пройдет? — она лениво потянулась.
— С-сука!
— Бегу, бегу! — она вышла в прихожую, потом вернулась. — А ты не знаешь, где мой второй сапог?
— Иди!
— Без сапога?
— Да.
Я уже катался от боли по ковру. Потом вдруг заметил, что, если поднять ноги на кровать, боль уменьшается. Посланницы моей долго не было. Только за смертью ее посылать! Потом она вернулась — естественно, одна. Но очень гордая.
— Очень трудно было двушку для автомата достать. Все берегут их — самим надо звонить. Но я достала!
Она так сияла радостью, что я сквозь дикую боль даже усмехнулся. Ну что поделаешь с ней?
— Я кофе попью?
Видимо, ей казалось, что уже достигнут большой успех!
— Что сказали-то? — выстонал я.
— А! — она засмеялась. — Забыла!
— Что ты забыла еще?
— Забыла тебе сказать!
— Что?! Что ты забыла мне сказать?
— Забыла сказать, что они сказали.
— И что они сказали?
То, что я в этом увлекательном диалоге катался по полу, как-то не тревожило ее.
— А! Они сказали, что в течение часа приедут! У нас корпус номер один?
— Да-а-а! — заорал я.
Она весело хохотнула.
— Ой! А я чуть было не сказала — два!
— Сволочь!
— Почему, Венечка?
К счастью, врач появился не через час, а несколько раньше. Но, к несчастью, он был с дикого похмелья, и ужасно мучился сам, и большую часть времени провел в ванной, пуская воду.
— Может, мной займетесь? Сделаете укол? — простонал я, когда он вышел из ванной.
— Какой же я укол, на хрен, тебе сделаю, если не понимаю, что с тобой? — простонал он. — Так больно? — он все ж таки прикоснулся ко мне.
— Нет.
— Ну, вот видишь! — он обрадовался. — Через час если не отпустит — тогда звони!
И он с облегчением скрылся.
Не полегчало!
— Иди звони! — снова рявкнул я на жену.
Второй врач оказался интеллигентом до мозга костей, и даже глубже. Перешагнув через меня, он подошел к полке и радостно произнес:
— Как приятно в нашей дыре встретить родственную душу, интеллигентного человека! Извините за бестактный вопрос — где вы книги достаете?
— Везде!
Боль, как назло, утихла — и тут же, только этот книголюб уехал, снова взяла!
— Звони!
Она, вздохнув, вышла. К таким долгим усилиям она не привыкла и считала, что я нарочно измываюсь над ней! Не может же так долго болеть!
Катаясь по ковру, я увидел на комоде будильник, и вдруг ликование пронзило меня. Выкрутился, сволочь, как всегда! Ровно десять стрелки показывают — как раз тот час, когда я должен был уже знать, какой половины жизни лишился. Но мне даже некогда было подумать об этом! Какой половины? А никакой! Вот вам! И тут вы меня не достанете! Дикая боль. Но жизнь остается — такой, как я ее люблю! Никаких половинок! Ликование нарастало! Пол-одиннадцатого уже! Миновало уже то время, когда кто-то мог, или мог пытаться, командовать мной! Вырвался. Я такой! Но вырвался «ценой живота». Вместе с ликованием усилилась и боль — от приступов в глазах уже темнело! Как бы не умереть тут на радостях! Я пополз.
На площадке нашей жил старичок, инвалид войны, и в те трудные восьмидесятые только у него во всем доме был телефон. Надо было сразу к нему, но я как-то стеснялся: кто ж знал, что будет такая боль — сначала еще терпимая была! К тому же мне было неловко: он мне должен деньги — вдруг еще подумает, что я таким способом выбиваю их с него. Но что делать? Пусть думает. Сил уже нету терпеть! Лежа на бетонной площадке, я колотил в его дверь, в нижнюю ее половину. Стук какой-то нехарактерный — может не понять! Не слышит! Глухой! Пьет. Или вяжет веники! Вениками он и расплачивался за долги, хотя обещал каждый раз вернуть деньгами. Впрочем, веников он мне тоже задолжал. Сколько же у меня «веников-денег?» — время от времени самодовольно думал я. Еще не были тогда в ходу сбережения в долларах или евро. Первую «условную единицу» — «веник» — придумал я. Странно, что я при этом не обогатился. Только — условно. И таких сюжетов-веников я навязал уже к тому времени целый воз. Жалко было умирать! Мой кредитор, «дебитор», не открывал. Силы гасли.
Снизу послышались голоса... Я замер. Да! Обе они поднимались вместе! Другая, не дождавшись меня, примчалась, встревожась, — и теперь они вместе меня спасут! Такое возможно только во сне! Или — при «остром животе», как называется это состояние. Сейчас никто не сможет мною командовать! Я больной! Не будут же они выяснять отношения сейчас? И наступит согласие — хотя бы на это время, пока надо меня спасать! Я в раю, где все заботятся обо мне! Мой организм выручил меня, оказавшись умнее полушарий! Во всяком случае — решительней. И — находчивей! Я торжествующе застонал.
Когда они увидели меня распростертым на площадке, то повели себя соответственно своим данным: жена, причитая, забегала почему-то по лестнице вверх и вниз, соперница, глянув на меня, сказала решительно:
— Всё, не надо никуда больше звонить. Осторожно спускаемся и едем в больницу — у меня там заведующая.
В такси они обнимали меня с двух сторон. Сон! И я, закинув руки им на плечи, блаженствовал между приступами боли, которые, надо отметить, становились все сильней — но тем острей и блаженство. Ушел! Ушел я от вас! Не достанете! В царстве боли не действуют ваши законы. Свободен! Свобода почти как во сне — могу обнимать вас одновременно, экономя время и тающие силы!
В больнице меня сразу диагностировали (шел камень по мочеточнику), сделали обезболивающий укол, отвезли на шикарной каталке в палату. Никто не обратил там на меня внимания. Самая большая свобода — быть среди людей, тобой абсолютно не интересующихся, занятых своими заботами, разговорами. Ничего им не надо от меня! А мне ничего не надо от них!
Ночью камень с дикими болями вышел, но меня еще оставили на два дня. Чуть прихрамывая, я прошел по широкому, светлому старинному коридору больницы, стоял у открытого окна, у пыльного фикуса, и загорал, вытянув лицо к солнцу. Была ранняя весна.
Потом, когда меня с удивлением спрашивали: «Слушай — а где ты так успел загореть?» — я отвечал честно, гордясь собой: «В больнице». Но никто не верил мне. «Обычные поповские штучки!» — сказал один умный друг и махнул рукой. Все знали точно, из авторитетных источников, что в больнице не загорают. Лишь я знал, непосредственно из жизни, что в больнице самый загар, и был счастлив.
Но тут Нонна, съездив к дочери в Петергоф, вдруг сказала, что там все плохо.
— Что плохо-то? — еще легкомысленно спросил я. Я еще не привык к тому, что бывает плохо. Это еще зачем, когда на самом деле все так хорошо?
— Плохо, Веч, — вздохнула она.
И уехала. И, как ни странно, без нее и веселье кончилось — хотя, казалось бы, только теперь ему разгореться...
С НУЛЯ
Но веселье и в городе кончилось. Наш любимый «Восточный» закрылся, в «Европейскую» стали пускать лишь иностранцев, уютнейший «Север» с интимными абажурами на столиках зачем-то закрыли надолго на ремонт, и в конце концов там открылось, по моде нового времени, голое и гулкое помещение, похожее на вокзал. Было ли это сознательной политикой власти, прижавшей богему, чтобы очень уж она не разгуливалась, или просто обычным идиотизмом — неведомо. Могло быть вместе и то и другое, одна дурь другой не мешает. Но в городе стало холодно, и не только из-за закрывшихся кабаков. Вообще — праздник вдруг кончился. Веселые гении все куда-то разъехались, кто в Америку, кто в Москву.
Мне выпал свой путь. Наш старый дом на Саперном, бывший Дом призрения слепых женщин, потом — общежитие Института растениеводства, расселили — в хмурых сумерках заката прежней жизни уже поднималась кровавая заря капитализма, с его хищным интересом к старым красивым домам.
Я тоже переехал, как и все мои друзья, но не туда, куда они, — из центра города я переехал на окраину, в Купчино. И оказался в другом мире, в другой жизни. Пустынный неухоженный пейзаж напоминал поверхность Луны. Длинные одинаковые дома словно прилетели в эту пустынную местность — они были окружены кучами мусора, и никаких дорог к ним еще не было. Потом началась какая-то жизнь, но настолько непохожая на городскую, привычную; словно какое-то дикое племя заселяло эти края. И я прожил там двадцать лет — от тридцати до пятидесяти — лучшие, как считается, годы! Наконец уехав оттуда, я почти сразу все забыл. Как же я прожил те годы? Чем я там жил?
Рано, еще в темноте, за всеми этими стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери, и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать — домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы — пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!